Кубанские зори

Ткаченко Пётр

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

ЛОЖНЫЙ ОТРЯД «ТАМАНЬ»

Несмотря на все предпринятые меры, которые, казалось, вот-вот должны были покончить с Рябоконем, конец 1923 — начало 1924 года не принесли для власти никаких результатов. Чем более жестокими и изощренными были меры против Рябоконя, тем более осторожным и неуловимым становился он. Казалось, что он был везде и нигде. Сообщения секретных осведомителей не поспевали, тут же устаревая, так как он постоянно менял свое место, появляясь там, где его не ожидали.

Чоновцам мешало и то, что кроме небольшой группы Рябоконя с обширной его поддержкой в хуторах и станицах в плавнях было немало чисто уголовных банд, хорошо вооруженных даже пулеметами. Их численность намного превышала группу Рябоконя и достигала двадцати — тридцати человек. Власть четко отличала эти банды от политической группы Рябоконя, но в пропагандистских целях все грабежи на дорогах, все налеты на станицы и хутора выдавала за дело рук рябоконевцев, дабы скрыть характер его движения и уравнять его с обыкновенными бандитами, тем самым как бы получая право на самые жестокие меры против него.

Сводки и донесения, посылаемые в инстанции, сообщали всяческие подробности, но не могли порадовать власть главным — тем, что Рябоконь наконец-то пойман или убит. Несмотря на все заверения тех, кто занимался его ликвидацией.

«Сов. секретно.

Начспецотделения № 3, комбату 539 ОН Славбатальона, копия предслависполкома, копия секретарю Славотпарткома.

Разведоперсводка аппарата Славотуполномоченного Кубчероблотдела ГПУ 5 января 1924 года, гор. Славянск.

По данным предисполкома станицы Новоджерелиевской,

14 декабря 1923 года в 12 часов, в районе казармы, что около желдормоста юрта станицы Новоджерелиевской, в направлении Ольгинской тремя неизвестными бандитами на лошадях, вооруженных винтовками, произведено ограбление до десяти подвод граждан станицы Новоджерелиевской, Ольгинской. В числе ограбленных члены правления Ольгинского ЕПО, у которых бандиты забрали червонцы. Бандитами отбирались деньги, товар, одежда, причем всем гражданам связывались руки и до конца ограбления запрещено было расходиться. Бандитами среди ограбленных усиленно разыскивались члены партии.

Приметы бандитов: все молодые, бритые, одеты в военное, шапках-кубанках. Все на седланных верховых лошадях. Бандиты с награбленным скрылись в направлении станицы Чепи-гинской Ейского отдела.

По тем же данным предисполкома станицы Новоджерелиевской установлено, что произведенное ограбление 14 декабря 1923 года бандитами оперирующей в районе Чепигинской банды, в количестве двадцати человек, при одном пулемете, трех верховых лошадях, двух тачанках и одной линейке.

По нашим агентурным данным, в ночь под 29 декабря 1923 г. три бандита банды Рябоконя пришли к пособнику Трофиму Пелипенко, что на хуторе Пожаривке (не ориентирован), в числе бандитов был и Дудник Пантелеймон. Якобы рассчитывая, что это воры, от Пелипенко был дан по бандитам залп картечью из охотничьих ружей. В результате тяжело ранен бандит, правая рука Рябоконя, Дудник Пантелеймон. Двумя остальными бандитами Дудник был подобран. В настоящее время Дудник лежит на биваке Рябоконя чуть живой. Сороколит приходил к гражданину станицы Гривенской фельдшеру Алексею Зеленскому за медикаментами для Дудника, которого Алексей Зеленский и лечит.

Выводы: 1. Ограбление района Новоджерелиевской, являясь вторым большим ограблением (см. нашу разведоперсводку № 2608 от 21.ХІІ.23), заслуживает внимания. Банда нумеруется нами № 1. 2. Данные о количестве, вооружении, транспорте банды № 1 требуют строжайшей проверки. 3. Бандиты банды № 1 именуют себя рябоконевцами, ради создания себе авторитета, ввиду популярности Рябоконя, фактически, очевидно, не являясь рябоконевцами. 4. Данные ранения Дудника Пантелеймона заслуживают доверия, и на его лечении будет построена дальнейшая работа по уничтожению бандитов таким же агентурным путем.

Зам. Славотуполном. Домброверов».

Нет, рябоконевцы так, конечно, не поступали, так не действовали. В отличие от подобных бандитов Василий Федорович соблюдал все формы и признаки власти: если даже и приходилось что-то конфисковывать, то он непременно выдавал справки, заверенные печатью. Но, похоже, власть меньше занимали эти действительные бандиты, а особенно тревожили политические противники, Рябоконь и его обширное и незримое движение.

Новый, 1924 год начался для Рябоконя не удачно. Под самые новогодние праздники, 29 декабря, первый помощник Василия Федоровича Омэлько Дудка с двумя казаками пошли на хутор Пожаривку к Трофиму Пелипенко, который всегда помогал повстанцам, помогал чем мог, в основном продуктами. Через него держали связь со станицей Гривенской и Лебедевским хутором. Пошли с надеждой, что Трофим даст к новому году «гусака або качку». Но новогодние праздники оказались для них печальными. Ничего не подозревавшие повстанцы вдруг были встречены ружейными выстрелами. Омэлько Дудка был тяжело ранен. Как потом выяснилось, хозяин полагал, что это пришли грабители. Может быть, действительно сдали нервы у Трофима Пелипенко от житья в постоянном напряжении и тревоге. Лопнула в душе какая-то струна, и он стал стрелять на каждый шорох.

Надо было лечить Омэлька. Сороколит сходил в Гривенскую за медикаментами к фельдшеру Алексею Зеленскому. Но самостоятельное лечение не помогало. Решили доставить Омэлька к Зеленскому, чтобы он полечил его в домашних условиях.

А 21 января Василий Федорович вместе с Ковалевым— Астраханцем, который, вопреки сводкам, был жив, и Омэль-ком Дудкой, в доме фельдшера Зеленского попал в западню, в полное окружение чоновцами и, казалось, в безвыходное положение.

Частые посещения этого дома в станице Гривенской на По-номаривке связаны были с тем, что здесь находился на излечении Пантелеймон Дудник после случайного и нелепого ранения его на Пожаривке.

Тайный же осведомитель, обнаруживший посещение Рябо-конем дома Зеленского, усмотрел в этом иную цель, сообщив Малкину:

«Василий Федорович Рябоконь, его помощник Ковалев — Астраханец и адъютант банды Пантелеймон Дудник заводят на хуторе Пономаривка станицы Гривенской знакомство: Рябоконь с учительницей Семеновой, Астраханец — Ковалев с вдовой Чернышевой, а Дудник — с женой Зеленского, куда и начинают очень часто ходить».

Секретный осведомитель представлял ситуацию в меру своего разумения. Ведь раненому Пантелеймону Дуднику явно было не до амурных дел…

В одну из ночей отряд чоновцев под командованием Тимофея Кислицы и Андрея Голина окружил дом фельдшера Алексея Зеленского, в котором находился Рябоконь со своими сподвижниками. Положение было безвыходным. Выглянув в проем окна, Василий Федорович увидел темные силуэты людей и понял, что дом окружен. Все. Вот и отгулял казак, как ветер по полю, по родной земле, вот и пришла его последняя чаша. Но Рябоконь не был бы Рябоконем, если бы из безвыходного положения не нашел выхода, если бы не был так умен, находчив и удачлив и если бы его не хранил Бог. Решение пришло мгновенно. Он приказал женщинам — сестре Зеленского, его жене и Дарье Васильевне Чернышевой и своей жене стучать в окна, дабы привлечь внимание чоновцев, а сами, проломив потолок в доме и разобрав крышу, втроем, один из которых был тяжело ранен, сумели уйти.

Бесстрастное донесение так рассказывает об этом: «Бандиты, в свое время обнаружив прибытие ЧОНа, приказали стучать в окна Чернышевой и Зеленской для того, чтобы сосредоточить внимание прибывших бойцов в противоположном направлении. И данный предприимчивый маневр Рябо-коню весьма хорошо удался. Женщины начали по приказанию Рябоконя стучать в окна, чем привлекли все внимание бойцов, а бандиты, проломав в противоположной стороне крышу дома, смогли легко удрать из засады. Преследование бандитов, вследствие известной для последних местности и темной ночи, было неудачно. Таким образом, было, к великому сожалению, в буквальном смысле слова провалено дело поимки Рябоконя».

Уполномоченный Славянского отдела ОГПУ Иван Малкин, человек решительный и напористый, добивавшийся требуемого от него любой ценой, на этот раз был уверен, что если не поймать, то убить Рябоконя ему удастся. Причем в обещанный начальству двухнедельный срок.

Он разработал коварный и довольно циничный план, как ему казалось, абсолютно реальный. О его циничности и коварстве он думал менее всего, будучи уверен в том, что все оправдается результатом. Все остальное, как он полагал, — болтовня и сопли… Кроме того, ему была чужда и непонятна эта кубанская, казачья жизнь, как, впрочем, всякая человеческая жизнь, устроенная на добре, чести, справедливости…

Малкин создает секретную ударную группу № 2, так называемый ложный отряд «Тамань», которой и поручалось ликвидировать Рябоконя до 1 мая 1924 года. Начальником этой группы назначался секретный осведомитель, работавший у него под шифром «Тамань». Таким человеком мог быть кто-то из хорошо известных людей, находящихся вроде бы в оппозиции к советской власти. По всей видимости, тот, кто раньше скрылся с Рябоко-нем в камышах. Имени его мы, к сожалению, не узнаем никогда.

Эта секретная группа должна была сыграть роль ложного повстанческого отряда. Для начала устраивалось несколько ложных боев с отступлением этой группы в станицы с просьбой к жителям укрыть их. И когда это происходило, расправлялись с «пособниками» бандитов. А такими пособниками были большинство жителей окрестных станиц и хуторов. Но это была не основная, а попутная задача группы. Главная же состояла в том, чтобы, объявившись в районе станицы Полтавской, войти в контакт с рябоконевцами, выманить Василия Федоровича на переговоры и схватить его, в крайнем случае убить.

1 марта 1924 года Малкин сообщал в разведсводке о готовности такой секретной ударной группы:

«Срочно. Секретно.

Разведсводка по Славянскому отделу.

Ударная группа № 2 из станицы Славянской выступила в район оперирования банды Рябоконя с задачей уничтожения банды в двухнедельный срок.

Аппаратом уполномоченного по Славянскому отделу по Ивановской волости изъято следующее количество оружия: винтовок русских трехлинейных, неисправных — 10, винтстволов —

7, магазинных коробок — 4, обрезов — 7, шашек драгунских — 2, ножен от шашки — 1, револьверов разной системы — 4, гранат с капсулями — 2, стволов от берданок — 2, карабинов — 2.

Изъятие оружия продолжается.

Малкин».

Малкин издает совершенно секретный оперативный приказ по аппарату уполномоченного Кубанского окружного отдела ОГПУ по Славянскому отделу. Примечательно, что даже здесь имя начальника ложной повстанческой группы «Тамань» не названо. Из приказа лишь следует, что в военном отношении он опытный, то есть наверняка бывший офицер.

«Г. Славянск, № 2, 2 марта 1924 года.

1. На территории Славотдела Кубчеробласти с 1920 года оперирует политическая банда хорунжего Рябоконя. Общей численностью 5 человек, вооруженная винтовками, бомбами, револьверами, при достаточном количестве патрон. Банда в районе своего оперирования совершает грабежи и по полученным проверенным агентданным скрывается среди жителей в районах волостей Полтавская и Гривенская, якобы ведя подготовительные работы к весеннему периоду, когда Рябоконь вновь намерен развить свою деятельность против соввласти и мирно-' го труда.

Кубано-Черноморский областной отдел ОГПУ, учитывая возможность нового увеличения банды Рябоконя и развития последней оперативных своих действий на территории Славотдела, что, безусловно, повлечет за собой новые кровопролития и разорения мирных граждан, и во избежание срыва мирной жизни целого района Славотдела аппарату Уполномоченного КЧО ОГПУ по Славотделу приказываю: во что бы то ни стало, всеми имеющимися силами в самый кратчайший срок ликвидировать банду Рябоконя.

Во исполнение данной директивы Кубчероблотдела ОГПУ считаю необходимым приступить к сформированию секретной ударной группы № 2, каковой поручить ликвидацию банды Рябоконя, для чего спецосведома «Тамань» назначаю начальником секретной ударной группы № 2, в распоряжение которого передаю трех спецосведомов.

2. Ударную группу № 1 возглавляет т. Кислица, в распоряжение которого передается сотрудник б\б т. Галкин (то есть бывший бандит — П.Т.).

3. Руководство обеими группами оставляю за собой, а в мое отсутствие — возлагаю на заместителя своего т. Домброверова.

4. Начальнику группы № 2 «Тамань» сегодня же предлагаю получить оружие, боеприпасы и все необходимое и переброситься в станицу Полтавскую, откуда, согласно разработанному нами плану, перейти в район оперирования банды Рябоконя, имея окончательной целью во что бы то ни стало уничтожить банду Рябоконя и в первую очередь главаря банды, после чего ударгруппе немедленно конспиративно переброситься в Славянскую.

5. Начальнику ударгруппы № 1 т. Кислице немедленно выехать в Полтавскую и Гривенскую волости, имея главной задачей строго следить, чтобы в этих районах не производилось кем бы то ни было абсолютно никаких операций без нашей на то санкции как в отношении банд политического, так и уголовного характера. Специальное распоряжение на сей счет кому следует дано.

Кроме того, Кислице надлежит усилить деятельность осведомительной сети по Рябоконю, отнюдь не производя самому без нашей санкции совершенно никаких операций.

6. Начальнику группы № 2 «Тамань» действовать осторожно, в работе использовать весь свой военный опыт и знание, ни в коем случае не допуская разконспирирования и провала операции. Всегда помнить, что враг в своем районе имеет великолепную разведку и малейший промах, разоблачит группу, дав провал всей операции, погубит людей.

7. Под страхом суровой ответственности категорически запрещается производить во время работы не вызываемые необходимостью пьянства, головотяпства и хулиганства.

8. Приказ оперативно-боевой, в силу входит с момента получения.

Славуполномоченный КЧО ОГПУ Малкин».

Все, казалось бы, предусмотрел хитрый Малкин в своем плане. И все шло поначалу так гладко, как он и задумал. Устроили ложный бой на хуторе Лебедевском, в результате которого убедились в степени поддержки людьми Рябоконя. На встречу же с командиром ложного отряда «Тамань» дважды приходил ближайший помощник Рябоконя Ковалев — Астраханец, числившийся по сводкам погибшим. Но сам Василий Федорович на переговоры с «Таманью» так и не вышел. Видно, учуял каким-то неведомым чутьем опасность.

Все, казалось бы, предусмотрел мудрый Малкин. Не мог он только постичь и предусмотреть самой натуры Василия Федоровича Рябоконя, его характера, сложившегося не в результате каких-то случайных и произвольных идей, но выпестованного верой, понятиями о добре и зле, ценностями, долго и трудно вызревавшими и сохранявшимися в народе.

Длительная жизнь в постоянной тревоге и опасности к тому же пробудила в нем такие человеческие свойства, которые в обыкновенной, нормальной обстановке просыпаются в человеке очень редко. Он научился управлять собой. У него обострились слух и зрение. Он мог спать, слыша все вокруг, мог засыпать на точно заданное время. Каким-то необъяснимым чутьем он угадывал опасность даже тогда, когда никаких внешних признаков ее не было. И это чувство его никогда не подводило. Душа человеческая растет более всего от потерь и боли…

В конце апреля Малкин, что называется, в сердцах писал неким Касилову и Бахчевникову, как видно по тону письма, своим давним революционным подельникам, о причинах своих неудач и довольно цинично рассказывал о предпринятой им и неудавшейся операции с ложным отрядом «Тамань», нисколько не терзаясь угрызениями совести и даже не чувствуя всей коварности, бесчеловечности и недопустимого меж нормальными людьми своего замысла:

«Дорогие товарищи! Положение с ликвидацией банды хорунжего Рябоконя обстоит чрезвычайно плохо, так как отряд и я на пути к достижению выполнения возложенной на меня и мой отряд задачи встретили следующие препятствия:

1. Отряды ЧОНа станиц Новониколаевской, Староджерелиевской и Гривенской малочисленны, до невозможности расхлябаны, отсутствует какая бы то ни было дисциплина. Оружие большею частью ржавое и испорченное. Патронов — от пяти до десяти штук на человека. В общем, поддержки от них ждать нам абсолютно никакой не приходится, а наоборот, очевидно, придется помогать им.

2. Вопрос о передвижении отряда обстоит чрезвычайно плохо, а подчас и совершенно невозможен, так как в исполкомах лошади свои всегда заняты да их и имеется только по одной паре, а других они, не имея из отдела распоряжения, достают чрезвычайно слабо и трудно. Кроме того, вследствие наступившей дождливой погоды дороги чрезвычайно грязны и за последние два дня отряд был вынужден застрять в Гривенской, не имея возможности поехать на операцию. Кроме того, преды относятся к моим распоряжениям очень вяло, в особенности знаменитый гривенский Бакута, тот совсем не хочет понять, что мы выполняем громадной важности государственную задачу. К примеру, вчера я с отрядом прибыл из плавней, ребята и я до нитки мокрые, от холода дрожали как «осиновый лист». Я Бакуту просил, чтобы он нам отвел теплые квартиры. Бакута этого не сделал, и мы были вынуждены спать вдребезги мокрые на голом полу, дрожа от холода.

3. Население Новониколаевской, в особенности Гривенской и Лебедей чрезвычайно скверно настроены по отношению к соввласти вообще и местной — в частности. Обыватели уверены в том, что, мол, власть доживает последние дни, скоро придет десант и — прочие ереси. В Рябоконе они видят своего спасителя и будущего властелина и поддерживают его все и всем. Рябоконь знает все наши передвижения и прочее. В общем положение с ликвидацией всей банды Рябоконя чрезвычайно затруднено, очевидно, затянется недели на две-три, а может быть и дольше.

Дело с группой № 2 «Тамань» пока обстоит хорошо, произведенные фиктивные бои в станицах Новониколаевской, Староджерелиевской, хуторе Лебедевском восстановили полнейший авторитет среди населения. Группу все знают, знают, что она — политическая банда и дерется с красными, население группе сообщает все новости и местонахождение Рябоконя. Начгруппы «Тамань» после произведенного нами фиктивного боя в Лебедях и нашего бегства в Гривенскую населением был принят чрезвычайно любезно: старики приветствовали его как героя.

Начальник группы «Тамань» получил от меня задачу к 1 мая убить Рябоконя, и есть надежда на выполнение им этой задачи, так как он вторично встречался с помощником Рябоконя Астраханцем. Последний передал «Тамани», что его хочет видеть Рябоконь, и свидание должно состояться на днях, что нам все время и было нужно. Но после ликвидации, убийства Рябоконя останется еще сильная группа бандитов, и удастся ли нам скоро с ней покончить, это, конечно, дело будущего. Отряд за эти дни сильно устал и находится сейчас на отдыхе. Настроение у хлопцев бодрое, особенно у Трушечкина. 28–29 апреля собираемся в новый поход. Будет ли он удачен, не знаю, может быть удачен.

Рябоконь два дня тому назад, после нашего боя в Лебедях, поймал Новониколаевского милиционера и повесил его на столбе, прибив записку: «За выдачу меня красным». Мы в тот же день находились в Гривенской и ничего не знали. Если имеется возможность, прикажите предам Новониколаевской, Гривенской, Староджерелиевской, чтобы они у себя при исполкомах держали необходимое для отряда количество подвод, пользуясь для этой цели обывательскими. Деньги у нас есть, и пока что их хватит.

Я сильно болен вновь малярией и чертовски устал; по правде, очень надоело лазить в камышах ежедневно по уши в грязи и в воде, но думаю, с малярией я справлюсь местными силами, а усталость — чепуха. Привет Вам от всей братвы. 27.4.24 г. С коммунистическим приветом Малкин».

Не удался Малкину и этот план. И не потому, что он был недостаточно продуман. А потому, что этой напористой, бесцеремонной «коммунистической братве» был неведом и непонятен образ мыслей и образ жизни таких людей, как Рябоконь, да и народа в целом, который они пытались осчастливить новым переустройством его бытия, о чем их, кстати, никто не просил.

Малкин предпринял новое массовое выселение людей, якобы пособников тех, кто, по его подозрению, мог помогать Рябоконю.

Людей арестовывали, подвергали суду и высылали или расстреливали. В одном из своих приказов Малкин в качестве примечания добавляет: «Пособничество бандитам и укрывательство банд и отдельных их участников, а равно сокрытие добытого и следов преступления карается высшей мерой наказания и конфискацией всего имущества с допущением понижения наказания до лишения свободы на срок не ниже двух лет со строгой изоляцией и конфискацией имущества».

Стоит лишь удивляться тому, что, несмотря на столь жестокие репрессии, люди все-таки поддерживали Рябоконя и в конце концов так и не выдали его Малкину…

Получалась странная в своем коварстве ситуация. Насилие — аресты, высылки и расстрелы заложников, то есть неповинных людей, творила сама власть, а ответственность за это перекладывалась на Рябоконя, поскольку именно с его именем эти насилия связывались и совершались. И Рябоконю ничего не оставалось, как разорвать эту связь, дискредитировавшую его, предприняв ответные меры. Он пишет Малкину письмо, в котором требует освобождения заложников. И предупреждает, если расправа с неповинными ни в чем людьми не прекратится, он предпримет адекватные меры против ответственных советских и партийных работников. В том числе и против него, Малкина.

Это было уж слишком. От такой дерзости Рябоконя Малкин был взбешен.

Часовой из чоновского отряда у дома Иосифа Ткаченко, где располагался штаб Малкина, переминался у крыльца, когда ко двору подошла какая-то женщина. Подойдя к калитке, она остановилась и робко позвала:

— Эй, солдат, товарищ Малкин на месте?

— А тебе что? Это тебе знать необязательно.

— Прошение товарищу Малкину передай.

Часовой нехотя подошел к калитке и взял у нее пакет из серой бумаги.

— Пэрэдай товарищу Малкину. Чоловика у мэнэ забралы, а вин нэ вэнуватый…

Часовой медленно поднялся на крыльцо, постучал в дверь:

— Товарищ Малкин, вам прошение.

Малкин тут же вышел в коридор. Нетерпеливо вырвал пакет из рук часового, словно он ждал какого-то известия. Разорвав пакет, вытащил из него какую-то записку. Прочитал, изменяясь в лице.

— Кто принес? — закричал он на тут же стоящего часового. — Кто?

— Какая-то баба.

— Куда пошла? Задержать! Болван! — и он с размаху хлестнул пакетом по изумленному лицу часового. — Сколько вас учить, болванов, что мы выполняем задачу государственной важности. Догнать ее!

Ошарашенный часовой, снимая на ходу с плеча винтовку, гулко загупал сапогами по деревянным ступенькам крыльца. Вослед ему неслись ругательства Малкина, взбешенного дерзостью Рябоконя: «Болваны, службу нести, это вам не мудями трясти!»

Улица была пустынной. Женщина, передавшая пакет, куда-то исчезла.

 

ЗЕМЛЯ НЕДЕЛИМАЯ

Как и всегда, как и во все времена в своем весеннем нетерпении просыпалась кубанская земля, не ведая о том, чем заняты люди на ее вечном лоне — чем они терзаются, отчего бунтуют, о чем мечтают и почему плачут. Она молчаливо и вроде бы совсем бесстрастно и безучастно принимала всякого, приходящего в этот мир и так же молчаливо и бесстрастно хоронила его навсегда в своих глубинах.

Сладковатые, пьянящие запахи молодой травы смешивались с приторным духом прошлогоднего прелого бурьяна. Вербы — в желтых, цыплячьих сережках клубились вдоль прошлогоднего, за зиму посеревшего камыша. Где-то в желтых купах верб, еще стоящих в воде от весенних разливов ериков, считала кому-то долгие годы невидимая кукушка.

Весна в том году выдалась какая-то суматошная и поспешная. Уже в начале марта талые и дождевые воды затопили низины и балки, образовав в степи целые озера. Как большие, серебрящиеся блюда они сверкали на первом, молодом солнце. Казалось, что в этом ожесточившемся злобой мире нет больше ни жестокости, ни несправедливости, что люди наконец-то отыскали свои исконные пути. Ведь для этого нужно было так немного: радоваться солнцу, наступающей весне, трудиться на родной земле.

Уставшие от долгой войны и смуты, крови и смертей люди, присмиревшие перед непонятностью разворошенного ими мира, настороженно и пугливо ждали уже каких угодно перемен, лишь бы скорее прекратилась эта сосущая сердца тоска, изнуряющая сознание неопределенность и перепутанность, эта постоянная нищета. Доведенные до какого-то, видно, критического предела терпения, они теперь были уже согласны на все.

Накануне весенних полевых работ по хуторам и станицам стали создаваться землеустроительные комиссии, чтобы до весеннего сева разделить землю, как казалось людям, по справедливости. Был предпринят решительный шаг по переустройству жизни. Хутора и станицы снова погрузились в какое-то оцепенение, тревогу и томительное ожидание. Ведь там, где делят землю, всегда льется кровь. Видимо, человек так незримо, но неразрывно связан с землей, каким-то им неосознаваемым законом, что, когда режут, делят ее, льется кровь человеческая… И хотя в связи с предстоящим переделом земли только и говорилось о справедливости, о новом светлом будущем, большинство людей чуяло, что дело это недоброе и вряд ли удастся избежать беды. А по опыту последних революционных лет, они знали, не раз убеждались в том, что к светлому будущему взывают обыкновенно те легкомысленные, часто просто убогие люди, кто не умеет обустроить жизнь в настоящем. Ведь отобрать землю у человека лишь потому, что она у него есть, и он на ней работает, и отдать тому, у кого ее нет и кто не хочет и не умеет на ней работать, было слишком неубедительным основанием для ее передела.

В первых числах апреля в станице Славянской прошел съезд комиссий по землеустройству, как их называли — по предоставлению льгот. Бывший красноармеец, член земельной комиссии хутора Лебедевского Федор Дмитриевич Киселев возвращался на хутор вместе с землемером Николаем Васильевичем Ивановым. До Гривенской доплыли на попутной барже, а на хутор, не найдя подводы, пошли по предвечерней весенней степи пешком. На хутор дошли засветло. Поскольку в крохотной хатке Киселева места на ночлег для землемера не нашлось, отправились к председателю сельского совета, возглавлявшего и земельную комиссию, Василию Кирилловичу Погорелову, который вернулся в хутор днем раньше.

Рябоконь уже, казалось, смирился со своей многолетней камышовой жизнью. Если там, в родных хуторах и станицах, утверждается жизнь на безбожии, страхе, на несвободе человека, разумеется, под декларации о его освобождении, если в людях пробуждается и развязывается все самое низменное, звериное, а все человеческое подавляется, что ж, он не желает жить такой жизнью, он будет оставаться в камышах столько времени, сколько ему будет отпущено Богом. Живут же отшельники вдали от мира, и ничего — находят равновесие, обретая в своем отшельничестве свободу. Он тоже останется на воле. Отсюда его напоминание в записках к власти: «Я станиц не трогаю. Ваша — суша, наша — вода».

Но предоставить кому бы то ни было свободу, волю новая власть не могла, так как это свидетельствовало бы о ее невсе-сильности, подрывало бы ее основы, создавало бы впечатление ее временности. А потому Рябоконь со своей малой группой, дерзнувший жить так, как считал нужным, а не по диким предначертаниям, был для нее намного опаснее разбойных шаек, хоронившихся по плавням, шаставшим в поисках добычи по дорогам. Сам факт его существования был для нее опасен, а потому Рябоконь должен быть уничтожен любой ценой.

Те, кто пытался убить Рябоконя, еще не вполне осознавали, что тогда он будет представлять еще большую опасность, чем живой, ибо превратится в безусловный символ несгибаемости и непокорности.

После того как стали «изыматься пособники», Рябоконь, чувствуя свою ответственность за судьбы этих людей, не мог не встать на их защиту. И когда на его предупреждение прекратить аресты и освободить людей власть не отреагировала, Рябоконь решился на ответные меры. Он вполне осознавал, что теперь начинается открытая война с властью, что его надежда на дальнейшую камышовую отшельническую жизнь рухнула и теперь рано или поздно с ним расправятся. Но так просто он не сдастся. Он будет стоять до конца, оставшись вольным и непокорным.

Он, конечно, понимал и удивлялся тому, что этого не понимают многие, что та ломка традиционной России, которая была предпринята, та перековка человека, построенная на безбожии, которая проводилась, не могла быть прекращена самой этой властью. Не для того она это переустройство заваривала, чтобы его свернуть. Идеи такого переустройства остаются, а значит, оно будет проводиться любой ценой, и основной слом еще предстоит. Теперь власть идет на какие-то уступки, чтобы хоть как-то наладить вконец расстроенную жизнь, но это временное послабление, она вынуждена идти на них лишь потому, что налицо сопротивление ее безумным проектам, и потому, что есть он, Рябоконь, и подобные ему — совсем немногие люди, не утратившие рассудка и не поддавшиеся на соблазны, возведенные в ранг государственной политики…

Иногда на биваке, устав от своих молчаливых долгих дум, он обращался к Ковалеву, как бы продолжая свои размышления:

— Ну, хорошо, допустим, мы выйдем. Нас посадят или расстреляют, скорей всего расстреляют, так как эти амнистии, лишь уловка для того, чтобы мы вышли. Что дальше? У власти остаются все те же, безумные и ретивые Малкины, для которых жизнь человеческая — копейка, и своя шея — полушка. Останутся те же перепуганные Погореловы, которые готовы исполнять все, что им предпишут. Как они смогут устроить нашу жизнь, если они ее не понимают, ненавидят и считают ее каким-то недоразумением, препятствием на пути своего безумия? Как? А никак. Так и будут безумствовать. И только мы хоть как-то их сдерживаем. Да, конечно, в таких условиях наша участь незавидна. Но судьбу свою не выбирают. Надо покорно нести свой крест… Не так ли?..

Таким, как Погорелов, проще всего. От него, как он сам говорит, ничего не зависит. Это, мол, высшее начальство так решает… А зачем ты идешь в услужение такому начальству, которое рушит твою жизнь и жизнь твоих хуторян и станичников? Зачем? Всего лишь для того, чтобы спасти свою шкуру и все? Но ведь и своя шкура таким путем не спасается. Я написал ему, чтобы не трогал земли. Не тобой она давалась людям и не тебе ее делить. Кто ты такой, что берешь на себя такое дело? Говорит, что такова линия партии, и он тут ничего не может поделать. Он тут, мол, человек маленький. А зачем же согласился быть маленьким? Не-ет, все зависит от каждого из нас…

Председатель Лебедевского сельского совета Василий Кириллович Погорелов раздражал Василия Федоровича особенно. Вместе росли на хуторе, вместе парубковали, служили вместе в Тифлисе. И вот на тебе, только жизнь зашаталась, вместо того, чтобы как-то сопротивляться этому, побежал в услужение тем, кто ее рушит. В кожанку, в чужую одежду обрядился… Далеко ли и надолго ли черкеску спрятал? И не придется ли ее доставать?..

Был у него как-то серьезный разговор с Погореловым после того, как тот отказался зарегистрировать младшего сына Рябоконя Гришу. Как передали Василию Федоровичу, он так и сказал: «Сына бандита я регистрировать не буду».

И вот однажды, когда Василий Кириллович Погорелов ехал на линейке в Новониколаевскую с ездовым и одним охранником, вдруг почувствовал, что линейка как-то странно осела. Оглянулся и обомлел: на линейке сзади сидел Василий Федорович.

— Здоров, Васыль Кэрыловыч! Як жизнь, як твоя служба?

От изумления и испуга Погорелов не мог произнести ни слова. Лицо его как-то странно вытянулось. И он, как рассказывали потом очевидцы, начал испускать дух.

— Та нэ бзды, Васыль, побалакаем, если поймэш мэнэ, то нэ трону. Нэ бзды! А ты, служивый, давай сюды вэнтовку, — сказал он охраннику и протянул руку.

Охранник безропотно передал ему оружие.

— У мэнэ до тэбэ дило, Васыль Кэрыловыч. Чув я, шо ты от-казуеся запысать мого сына Грышу? Так, чи нэ так?

Погорелов все с таким же изумлением смотрел на Рябоконя, выпучив глаза и приоткрыв рот, не в силах произнести ни слова.

— Значить получайиця так, — продолжал Василий Федорович, — Бог дав дитю жызнь, а ты його нэ прэнимаеш до людэй? Ты як бы бильшэ и выше самого Бога. Так я поняв тэбэ?.. Цэ нэ харашо. Низзя нам, людям, брать на сэбэ дила самого Бога. Низ-зя, Васыль. Ни туби, ни мини, никому низзя.

— Ну дак, м-м-м… — что-то пытался сказать Погорелов.

— Нэ мэчи, Васыль. Я думаю, ты мэнэ поняв. Мы тут с тобой повоюем и всэ, а дитям нашым ще жыть. Дитэ наши нэ вэнува-ти, шо мы тут з тобой жызнь пэрэгимнялы…

Ище одно: я там чув, шо ты хочеш хутор пэрэименувать… Зробыть из хутора станыцю и назвать ийи Гражданьской. Чи правда оцэ, шо ты хочешь, шоб Лэбэдив бильшэ нэ було? Ка-жуть, шо ты так прямо и сказав, шо пора изжыть тих, хто був прэ царьском рэжыми врагамы трудового народу… Я нэ вирю, шо ты хочеш того, шоб Лэбэдив бильшэ нэ було. Гэнэрал Лэбэдев заслужэный чоловик. А то шо вы щас робэтэ, цэ дийствительно могуть робыть тикэ врагы народу… И подумай, шо ж цэ будэ, если каждый начнэ пэрэименовувать свий ридный хутор… Цэ ж будэ бидлам. Так шо ты, Васыль, уцю затию брось. Ну всэ, будь здоров! Та помны, кому ты служыш, людям, чи врагам трудового народу… — Рябоконь спрыгнул с линейки и так же быстро и неожиданно скрылся, как и появился.

Младшего сына Рябоконя Гришу Погорелов, конечно, зарегистрировал, выписав ему свидетельство о рождении. Но с той неожиданной встречи с Рябоконем по пути в Новониколаевскую, его уже не оставляло какое-то тревожное беспокойство. То, что требовал от него Рябоконь, было прямо противоположно тому, что ему предписывали вышестоящие власти. Он оказался на распутье, понимая, что так не может продолжаться бесконечно долго и должно как-то разрешиться.

Василию Кирилловичу Погорелову хотелось угодить землемеру, приветить, угостить его, чтобы он быстро сделал свою работу, тем более что в этот же вечер приехал на хутор Лебедевский председатель Могукоро-Гречаного сельского совета Иван Антонович Черненко, чтобы забрать землемера к себе.

В хате Погорелова, кроме него, собрались все члены землеустроительной комиссии: Киселев Федор Денисович, Бирюк Михаил Маркович, Заяц Ефим Степанович, Моренко Сергей Ефимович и землемер Иванов Николай Васильевич. Кроме того, был председатель Могукоро-Гречаного совета Иван Анто-новитч Черненко. Как водится, выпили, закусили, поговорили о предстоящем деле перераспределения земли. Уже к полуночи Василий Кириллович Погорелов взял гармошку и заиграл почему-то марш…

Вряд ли кто из этих людей, собравшихся в этот вечер в хате Погорелова, представлял и отдавал себе ясный отчет в том, в каком действе они участвуют, какое оно имеет смысл и какие будет иметь последствия. Скорее, каждый из них поступал, сообразуясь со складывающейся ситуацией, полностью отдаваясь обстоятельствам жизни.

Вдруг во дворе залаяла собака. Василий Кириллович прекратил играть и сказал младшей дочери:

— Поля, а ну выйды, глянь шо там такэ…

Девочка вышла из хаты и через минуту вернулась. Вслед за ней в хату вошли рябоконевцы — Сороколит Иван Иванович, Ковалев, более известный как Астраханец, Савенко Лука Никифорович, Пантелеймон Дудник. Кто-то из них скомандовал: «Оружие на стол! Всем ни с места!»

Когда револьверы были выложены на стол и Омэлько Дудка их собрал, в хату вошел Василий Федорович Рябоконь.

Это было, пожалуй, самое громкое дело Рябоконя, фигурировавшее потом, как основное, в его обвинении, взволновавшее, встряхнувшее лебедевцев и жителей окрестных хуторов и станиц. Может быть, только после него люди по-настоящему поняли, учуяли, что борьба предстоит нешуточная, что ей не видно конца и что их ждут новые более жестокие испытания. Об этой трагедии говорили потом по-разному во все последующее время. Я представлю ее так, как рассказывают о ней сохранившиеся документы и свидетельства.

Это ведь было не разбойное убийство, а расправа над землеустроительной комиссией. После предупреждений Рябоконем Погорелова, что землю делить произвольно нельзя, отбирая ее у одних, как правило, исправных хозяев и отдавая ее другим, как правило — босоте, кто на ней никогда не работал, и не будет работать. От этого никто ни богаче, ни счастливей не станет. Но смута будет внесена в жизнь смертельная. Ему представлялось, что если начнут произвольно делить землю, тогда этот сельский станичный, хуторской мир рухнет уже окончательно и непоправимо…

В конце концов, если бы это была просто месть, он мог бы поручить кому-то из своих сподвижников убить Погорелова тайком, из-за угла. Но так он сделать не мог потому, что это было не убийство, но суд, совершаемый с полным чувством своей правоты, ее доказательства и торжества. Но было в этом действе Рябоконя уже и отчаянье, какой-то надрыв. Ведь он видел, что жизнь уже сошла со своих исконных путей, что мир катится в какую-то бездну, и что его может остановить — неизвестно. Но он твердо знал и другое: если тебя изгонят люди злобные и бесчувственные и ты останешься совершенно один, если даже случится так, что все на земле совратились, а ты лишь единый остался верен и устоял, принеси тогда жертву и восхвали Бога ты, единый оставшийся…

Когда оружие было выложено на стол находившимися в хате Погорелова и собрано Омэлько Дудкой, в хату вошел Василий Федорович Рябоконь. Ошарашенные, перепуганные его неожиданным появлением гости Погорелова попытались было встать, но Василий Федорович повелительно махнул рукой, приказывая всем оставаться на местах.

Он был в неопределенного цвета вытертой серой черкеске. Такая же серая папаха была низкой и смятой. Лицо его было настороженным и жестким. Глаза были острыми и горели недоброй решительностью. Во всем его облике чувствовалась властность человека, знающего себе цену. От него исходила не то что уверенность, но какая-то неизъяснимая сила, заставляющая людей подчиняться ему и верить в него.

— Здорово, разбойники! — как-то даже весело сказал он собравшимся.

Все молчали, от испуга и оцепенения не в силах произнести ни слова. Наконец Погорелов дрожащим от волнения, прерывающимся голосом пригласил его к столу:

— Пидсаживайся, Василь Федорович. Может, выпьешь стак-канчик.

— Это можно, — ответил Рябоконь и снял папаху, обнажив высокий лоб. В его примятых русых волосах еле приметно светилась седина.

Василий Федорович сел на свободный табурет. Погорелов засуетился. Взял четверть с самогоном, ища глазами пустой стакан. Наконец, нашел, проливая, не в силах удержать дрожи в руках.

Те, кто пришел вместе с Рябоконем, стояли за его спиной, чутко следя за компанией.

Киселев, видимо отойдя от первого шока, наконец отреагировал на приветствие Рябоконя:

— А мы не разбойники!

— А кто же вы? — спросил Рябоконь и тяжело посмотрел на Киселева, словно что-то соображая. — Как не разбойники, если людей хватаете, высылаете и расстреливаете, землю у них отбираете. Кто же вы в таком случае, если не разбойники?

Киселев, придавленный тяжелым взглядом Рябоконя, что-то пытался возразить.

— Дак это ж…

Рябоконь, вдруг переменившись, резко сказал:

— Во двор этого комсомольца!

Стоявшие за его спиной хлопцы подбежали к изумленному Киселеву, еще не верившему вполне, что происходящее здесь происходит серьезно. Схватили его за руки, накинули на шею веревку и потащили к двери. Тот пытался сопротивляться, но его вытащили из хаты, и дверь громко хлопнула.

Все притаились, не зная, чего ждать дальше. Когда все стихло, Василий Федорович спросил:

— Так за что же выпьем, Василий Кириллович? За твое здоровье выпить сегодня, наверное, не придется.

Он и сам еще не знал, что и как произойдет далее здесь, в хате Погорелова. Все зависело от обстоятельств и еще от чего-то такого, чего он и сам не мог определить.

— Разве что выпить за то, чтобы люди всегда оставались людьми и не теряли облик человеческий, — продолжил он после паузы. — За нашу победу пить поздно, за победу вашего коммунизма и социализма не имеет смысла — ни того, ни другого не будет… Не победит ни наша правда, ни ваша чушь, которой вы где-то нахватались, морочите ею людей и заменили ею свою веру и совесть.

Он опрокинул стакан одним махом, не скривившись, как воду, не закусывая. И потом как-то участливо и в то же время зло заговорил с Погореловым: Он говорил на чистом русском языке, но когда надо было подчеркнуть какой-то особый смысл, переходил на кубанскую балакачку.

— Скажы мини, Васыль, скилькэ зэмли трэба чоловику? Ска-зуиця мини, шо два митра хвата всякому — и казаку, и кумму-нисту… А ты думав тоби билыпэ трэба? Шо вы тут удумалэ з зэмлэю робыть?..

— Ты о чем? — все еще, не отойдя от испуга, спросил Погорелов. — Я же не для себя…

— Хорошо. Тогда скажи мне для кого? Да, для кого ты стараешься, если все люди этого не хотят, если они этому мешают и их надо куда-нибудь деть?.. Если для всех, в том числе и для меня, то я тебя об этом не просил. И так же тебе скажет большинство людей. Ну скажи, для кого ты стараешься, для каких таких людей? Если для приблудных, кто не знает, что с этой землей делать, то г, л- же справедливость? Для чего надо у одних отобрать землю и отдать ее другим? Чтобы сотворить беззаконие, и люди начали резать друг друга? И потом, что это за гуманизм такой — разорить своих людей ради каких-то приблудних… И это ты называешь справедливостью? Земля всегда у нас периодически перераспределялась, и ты знаешь об этом. Но по закону, по человеческой логике, а не по произволу, не по тому черному переделу, который вы устраиваете, где право на землю получает именно тот, кому она не особенно и нужна, кто на ней не умеет и не будет работать, а самых исправных хозяев вы объявляете кулаками. Какое же светлое будущее вы надеетесь при этом построить? Это будет, скорее, темное будущее… Разве не так?..

Погорелов угрюмо молчал, двигая желваками. Установилась долгая пауза. Ее прервал Рябоконь:

— Можэ я шо кажу нэ так, брэшу? Я тебе сообщал, Василь Кириллович, чтобы землю не трогали?

— Сообщал, но ты же знаешь, Василий Федорович, это не моей волей делается. Это указание начальства. Таковая линия партии.

— Ну а зачем ты такому начальству и такой партии служишь, которые разрушают нашу жизнь?… А линия у вас на каждый день другая.

— Но Василий Федорович, — начал оправдываться Погорелое, — время такое. Старая жизнь рушится, складывается новая. И не от нас это с тобой зависит…

— И где же ты видишь это новое? — перебивая Погорело-ва, спросил Рябоконь. — В чем новое? Пускать людей по миру, арестовывать их, забирать у них добро и землю, — это новое? Так, что ли? На этом вы хотите новую жизнь построить? Не старая жизнь рушится, а рушится жизнь человеческая вообще, в самих ее основах, а на ее месте вы насаждаете звериную жизнь. Вот и все. Вот и весь твой коммунизм. Но если вы с грабежа начинаете, к вам придут одни урки. Что вы с ними делать будете? А все разумное и совестливое вами отвергается и уничтожается. Ну и стройте новую жизнь, но Бога-то зачем снизвергаете? А человек ведь без Бога превращается в скотину. Значит, вы делаете общество не для людей, а для скотов? А если Бога нет, можно что угодно делать — хоть землю делить, хоть людей хватать. Конечно, ты будешь мне говорить о равенстве и справедливости. Ну о равенстве толковать нечего — его не бывает на свете, двух человек одинаковых не рождается, какое может быть равенство. Но разве вы устраиваете справедливость? Разве то, что вы уже сотворили, не доказывает вам, что делаете что-то не то? Или будете упорствовать до конца, по колено в крови, пока вас кто-то не остановит, лишь бы не признаться в своей неправоте и беспомощности?..

Погорелов молчал, хмуро уставившись на стол.

— А одежу чужую, зачем надел эту кожанку? — продолжал Рябоконь. Далеко ли черкеску спрятал?

И уже не ожидая ответа от Погорелова, продолжил:

— Как же так, почему, я прячусь в камышах, а в моем родном хуторе орудует кто-то, устанавливая свои порядки, причем такие порядки, от которых никому жизни нету… И ты им прислуживаешь в этом. Я ведь ни на кого не нападал, никого из родных хат и станиц не выгонял. Это делаете вы. Да еще цинично орете, что обеспокоены народом, что выступаете за народ. За какой только народ? И я, оказывается, виноват, по-вашему бандит лишь потому, что не подставил покорно свою голову для отсечения, посмел защитить себя и других людей. Так кто же из нас бандит, Василь? Вы ж говорите, что выступаете за справедливость, за правду, а правда опять никому не нужна.

— Ну, знаешь, Василь Федорович, — жизнь пошла так… — наконец с трудом проговорил Погорелов.

— Никуда сама по себе она не ходит, Василь, — перебил его Рябоконь. — Вот ты надел чужую одежу, взял чужие идеи, растоптал свою веру. Куда ж, она, жизнь, пойдет в таком случае?.. А всего-то и нужно было, чтобы ты и такие, как ты, не побежали по первому зову прислуживать этому безумию. А время оно всегда у нас трудное, нечего на него ссылаться. Ну а теперь, конечно, жизнь со своей колеи соскочила, как старая, тяжелая дверь с петель. Тем более ее надо поправлять. Но вы оказались с врагами своего народа. Разве не враги устроили эту смуту? И что они еще сотворят, неизвестно. Но ты почему с ними? Жить хочешь? А я вот тебя порешу сейчас, и не помогут тебе никакие коммунисты.

Погорелов, вздрогнув, резко взглянул на Рябоконя:

— Детей пожалей, Василь Федорович, — ведь их у меня четверо.

— А ты моих пожалел? А у меня тоже их четверо, как ты знаешь. И уже все пошли по людям, по миру. Ты пожалел моих детей? Фаину убили, мать детей моих. Так кто же первый обездолил детей, я или ты? И почему теперь я должен жалеть твоих?..

Если бы из твоих идей и дел не произошло разорение, я оставил бы тебе твои игрушки, твои цацки забавляться ими и далее. Но ведь ты посягаешь на всех, в том числе и на меня. По какому праву?

Потом Рябоконь, как-то переменившись, словно что-то сообразив, сказал: У меня, Василий Кириллович, к тебе дело. Пошли кого-нибудь за подводой, надо хлопцам в Чебурголь отвезти продукты. Глаза его недобро сверкнули каким-то свинцовым блеском. И он обвел взглядом всю притихшую компанию, напряженно, с испугом слушавшую его разговор с Погореловым.

Погорелов кивнул Бирюку:

— Сходи, Михаил Маркович.

Может быть, Погорелов и заподозрил, что Рябоконь задумал что-то недоброе. Но если бы человек верил в свою смерть, он не смог бы жить на этой жестокой и грешной земле — его сожгли бы печали. Даже в свой последний миг он не верит в свою смерть. Ему все кажется, что все происходит словно не с ним или случится нечто, вмешается что-то такое, что и отодвинет его гибель.

Может быть, Погорелов уже даже знал, что пришло его время. Но даже страх смерти, от которого он не мог никак освободиться, не заглушал смысла того, о чем говорил Рябоконь. И перед ним вдруг открылась вся непоправимая бездна уже происшедшего. Она прошла какой-то обжигающей волной по всему телу.

Прошло минут десять, не более. Рябоконь, как бы забеспокоившись, сказал:

— Мабудь злякався чоловик и утик. Пошлы кого-нибудь другого, Васыль Кэрыловыч.

Погорелов кивнул Зайцу:

— Иди ты, Ефим Иванович.

Когда Заяц вышел, Рябоконь обратился уже к землемеру:

— Ну, а вы зачем сюда приехали? Землю делить? Значит, отбирать у людей землю? А вы знаете, что эта казачья земля полита кровью наших прадедов и дедов? И отбирать ее у казаков и отдавать кому-то — есть разбой и преступление?!

Перепуганный Иванов пытался сказать что-то о начальстве, что это его послали, а он человек маленький.

— Если начальство делает безобразия, такому начальству не надо служить, — перебил его Рябоконь. — Идите, меряйте землю, — приказал ему Рябоконь и указал глазами на дверь.

Иванов робко и неуверенно вышел из хаты.

Погорелов уже догадался, что со всяким выходящим из хаты рябоконевцы расправляются. Так и было. Всем, кто выходил из хаты Погорелова, набрасывалась удавка на шею…

Когда Рябоконь остался наедине с Погореловым, спросил его:

— Ну что, Васыль, помогли тебе твои коммунисты? Тебя и тебе подобных подбивают на недоброе дело, чтобы вашими руками сотворить безобразия, а потом вас же и выставят виноватыми… Ведь всякое недоброе дело не остается без возмездия. Неужели надо много ума, чтобы это предвидеть?

— Ну и в той жизни немало было такого, что следовало убрать, — возразил Погорелов.

— Было! Ну так реформируйте жизнь, улучшайте ее, предлагайте, обсуждайте с народом, но вы же заняты его разорением. Вы поддерживаете бунт в душах и умах людей не против несправедливости, а против Бога, то есть против самих основ всякой жизни. Бога-то зачем снизвергаете? Вот и пришел тебе за это суд.

— Василь Федорович, — тихо сказал Погорелов, — но ведь никто не может быть ничьим судьею.

— Интересно получается. Значит, ты уже давно взял на себя право быть моим судьей, прикрываясь демагогией о равенстве, об интересах мира, о воле народа, о торжестве коммунизма, чего люди вообще вразуметь не могут, причем взял это право, не спросивши меня, а теперь, когда я спрашиваю тебя о том, по какому праву ты уже стал судьей надо мною, ты удивляешься и вспоминаешь заповедь Божью, которую до этого отвергал. Интересно. Значит, я не имею права и спросить тебя об этом? Ты распоряжаешься жизнями людскими и моей тоже, как Бог… Вот зачем вы снизвергли Бога — чтобы совершать немыслимое и невозможное — самим взять на себя его дело. Но человеку это не дано.

— Но ты, Василий Федорович, по какому праву мне судья?

— Ты спрашиваешь, по какому праву? Я это делаю по вашей и по твоей воле, что же ты удивляешься? Или не предвидел этого? Вы отвергли Бога и тем самым устранили Божий суд, какой только и может быть меж людьми и над людьми, предоставив вершить суд каждому: тебе, Малкину, Фурсе, Вдовиченко — всем, в том числе, между прочим, и мне. По вашей логике, конечно, которая, к сожалению, торжествует. Или меня вы из этого исключили, обо мне забыли? Предоставили быть судьями только себе самим? В том числе и надо мной. И по какому праву? Вы это сделали, а не я. Вы нарушили закон, на котором держится жизнь человеческая и вне которого человек превращается в зверя, в скотину. Вы развязали самые низкие страсти, и человек сжег себя в эгоизме. Так что же ты теперь удивляешься? Разве то, что делаю я, не следует из того, что уже сделал ты? Так кто же из нас бандит? Вы сделали это беззаконие, это безобразие в народе или я, противящийся ему? А теперь, когда это беззаконие совершено, когда мир пошатнулся и накренился, когда земля наша лежит во зле, вы ловите меня на неизбежных и пустяшных, в сравнении с вашими делами, следствиях этого беззакония и кричите, что я бандит. Ловко удумали! Получается так, что преступление в масштабах страны над всем народом вроде бы и не преступление, а политика. Мой же налет на Новони-колаевку за спичками, солью и барахлом, видите ли, разбой… Да, разбой! Но что он в сравнении с тем разбоем, с тем погромом страны, который уже сотворили и творите вы… И вы хотите свой разбой выставить благородством. Сколько вчера людей расстреляли в Славянской?

— Девять.

— Вот видишь, жизнями человеческими распоряжаетесь как Боги. И еще спрашиваешь, кто дал мне право на мой суд. Ты дал мне это право. Дал тем, что участвуешь в беззаконии, тем, что уже судишь меня, не имея на то права.

Василий Федорович прервал свою речь. Взял четверть и хлестнул с размаху в стакан самогона. Так же механически опрокинул стакан одним махом.

— Разве я не хотел жизни честной и порядочной? Разве я не жил ею? Но пришли по мою душу, меня не спрашивая. Ничто про что — вынь и полож душу. Как кисет с табаком из кармана. Как же мне прикажешь быть в таком случае? Не я пошел по чью-то душу, а пришли по мою. Ты свою сразу отдал, долго не раздумывая. Но это твое дело.

— Ну, это, Василь Федорович, философия…

— А ты как же думал, без нее прожить? Отдать свою голову кому-то на откуп, а потом искренне удивляться, что безобразия творятся, что жизнь не клеится.

— Ну, это же не от нас с тобой зависит.

— Давай сначала каждый за себя ответим, а потом уже будем кивать на кого-то, на время, на обстоятельства. Они всегда у нас были трудными. Легкой жизни у нас в России никогда не было. Да, я грешен. И знаю об этом и молю Бога за грехи свои. Но вы-то уже перешли грань греха. Вы облик человеческий потеряли, а потому судить вас судом человеческим уже невозможно. Вас надо только истреблять. Зачем, Господи, ты возложил на меня эту задачу?!. Избавь меня, от этого, но на сей час я и пришел… Всэ, Васыль Кириллович.

— Побойся Бога, Василь Федорович.

— Вспомнил о Боге. Но Бог хочет твоей смерти, ибо ничего уже с душой твоей поделать не может. И послал меня, на мое горе, сделать это именем своим…

— Так можно все оправдать, Василь Федорович…

— Я тоже, Василь Кириллович, верю в то, что жизнь, в конце концов, поправится. Не может она все время пребывать в таком состоянии. Но знай, что устроится она не благодаря вашим вы-мороченным идеям и безумным планам, а несмотря на них. Но вы-то и тогда попытаетесь, все выставить так, что это ваша заслуга. А поправится она благодаря народу, который вы нещадно насилуете… Если уж ты стал судьей моим, то не обессудь, если я стану твоим судьей. Нам обоим уже не спастись. Может быть, дети наши спасутся. Но ты-то стал моим судьей первым, а теперь недоумеваешь, когда я в ответ становлюсь твоим судьею. Все! Встретимся на том свете…

От волнения по вискам Рябоконя поползли капли пота. Он замолчал, давая понять, что разговор окончен. И потом, перейдя на балакачку сказал:

— Шось хлопци твои нэ вэрнулысь. Сходы ты, Васыль Кы-рыловыч за пидводой.

Погорелов медленно поднялся. Руки его дрожали. Пока вылезал из-за стола, задел стакан, и он с грохотом упал на пол и разбился. Не говоря ни слова, он так же медленно пошел к двери. Уже взявшись за щеколду, обернулся, посмотрел Рябоконю в глаза, хотел еще что-то сказать, но, слегка махнув рукой, толкнул входную дверь своей хаты…

Ночь была теплая, настоянная на дурманящих запахах первой зелени и пьянящем духе зацветающей сирени. Моросил мелкий дождь. Видимо, этот дождь и помог спастись Киселеву и землемеру Иванову. Удавки у них ослабли, и они остались живы. Когда Киселев очнулся, он еще слышал прерывистый предсмертный хрип Погорелова. Но вместо того, чтобы спасать своего председателя сельского совета и соратника по революционной борьбе, он полез под амбар, притаился, забился в страхе в какой-то куток и просидел там, пока не миновала опасность.

На помощь Погорелову бросилась его старшая дочь Луша. Она училась на педагогических курсах в Полтавской, но в это время была дома. Вопреки предупреждению рябоконевцев не выходить из хаты до утра, она разбила оконное стекло, порезав руки. Выскочив из хаты, бросилась к отцу, чтобы ослабить удавку, но было уже поздно. Василий Кириллович был мертв. Луша, упав на грудь отца, тормошила его уже бездыханное тело и кричала. В темноте она не видела, что его синеющее лицо измазала своей кровью, обрезанных стеклом рук.

Остался жив и председатель Могукорово-Гречаного совета. Он отрекся, выдав себя за работника, за помощника землемера. Незаметно вынул из нагрудного кармана френча партийный билет и бросил его под лавку. Улучив момент, он бросился в дверь и выскочил во двор. Вслед ему выстрелили из винтовки. Но промахнулись.

Уцелел и землемер Николай Васильевич Иванов, двадцатилетний красавец.

У него тоже ослабла удавка от дождя. Освободившись от веревки, он долго и жадно хватал весенний воздух. Вспомнив, где находится, разрыдался. Натыкаясь в темноте на тела своих сотоварищей, встал и пошел куда-то, не отдавая себе отчета. Говорили, что от пережитого в ту ночь он тронулся разумом.

Примечательно, что официальное донесение об этом происшествии неточно изображает картину случившегося: будто бы рябоконевцы повытаскивали мирных жителей хутора Лебедевского из своих хат поодиночке и расправились с ними. Теперь трудно сказать, был ли это умысел, дабы усилить зверство рябоконевцев, или же уровень работы органов по борьбе с бандитизмом вообще.

«Апреля 13 дня 1924 г.

По нашим данным на хуторе Лебедевском Гривенской волости, вечером, десятого апреля бандой Рябоконя, в количестве шести-семи человек, вооруженной винтовками, револьверами, сделано нападение на ряд лиц, жителей хутора Лебедевского. Банда во главе с Рябоконем вытащила поодиночке из своих квартир граждан хутора Лебедевского Погорелова, Бирюка, Зайца, Моренко, Киселева, землемера Иванова. После сильных побоев удушила их веревками. Киселев, Иванов смогли освободить веревки на шее и остались живы, остальные погибли. При нападении сам Рябоконь указывал, что он наказывает за проведение на хуторе Лебедевском землеустройства лиц, которые более всего стояли за проведение землеустройства, были против местного кулачества, настроенного против землеустройства.

Банда в домах погибших произвела ограбления, взяв один винтовочный обрез и наган, принадлежащие Погорелову, и наган принадлежащий предисполкома хутора Могукорово-Греча-ного Черненко, который был вместе с удушенными и спасся, выдав себя за работника.

Произведя удушения и ограбления, банда скрылась в неизвестном направлении.

Выводы: Отмечается начало активной деятельности банды Рябоконя, носящей явно политический характер, тесная сплоченность Рябоконя с местным кулачеством, защиту которого берет на себя банда Рябоконя.

Славотуполномоченный КЧО ОГПУ Малкин».

После лебедевской трагедии было произведено ее расследование. Благодаря этому сохранились показания оставшихся в живых Киселева и Черненко. Показания краткие и ценные тем, что это воспоминания самих участников трагедии.

«При сем представляю фотографическую карточку. Я, гражданин Киселев, был назначен Лебедевским обществом уполномоченным по землеустройству. 10 апреля я прибыл на хутор Лебеди с землемером т. Ивановым, которого я привез с города Славянского. Ввиду того что у меня квартиры не оказалось, я предложил т. Погорелову: возьми землемера к себе на квартиру. Он взял. Через полчаса приезжает т. Черненко за землемером, так как он получил в назначение на Могукоров, но ввиду того, что поздно, я предложил переночевать у меня. Но т. Черненко надо было видеть землемера, и он попросил меня повести его на квартиру Погорелова, на что я согласился.

Мы пошли на квартиру к землемеру, который находился у т. Погорелова. Зашли в комнату. Они пили чай. Пригласили и нас пить чай. Погорелов взяв гармонию, начал играть походный марш, после чего послышался лай собак. Погорелов послал девочку, которая воротилась совместно с бандитами и раздалась команда: «Ни с места». Один бандит спросил: «Что это за люди?» На что было отвечено т. Черненко, что это землемер и его рабочие. После чего скомандовали: «Руки вверх, вылазь из-за стола и ложись». Что нами было сделано. Нам начали вязать руки. Когда повязали руки, зашел сам Рябоконь и сказал: «Ага, вот когда вы мне попались». И начали избивать и называть нас грабителями, на что я ему ответил: «Вы нас называете грабителями, а по-чему-то мы носим саморучные костюмы, а вы снимаете хорошие костюмы, как-то с землемера, а моего не хотите». После чего раздался голос Рябоконя: «Давай бичеву». Меня первого удушили. Я потерял сознание.

Через несколько времени я пришел в сознание и думаю: «Где я нахожусь?» Когда слышу разговор и понял, что нахожусь на дворе, идет маленький дождик, и мне стало легче. Я сразу понял, в каком положении я нахожусь. Совместно со мною лежали два товарища — Погорелов и землемер. Но это выяснилось после. В то время я не знал, кто лежит со мною. После чего собаки стали лаять до ворот, и я понял, что бандиты ушли. Я немного отполз и стал развязывать бичевку, после чего раздался выстрел. Я подумал, что это моих товарищей расстреливают. После выяснилось, что выстрел был по Черненку.

К сему Федор Денисович Киселев».

Предсовета с. Могукорово-Гречаного Поповичевского района, Кубанского округа, Черненко Иван Антонович.

«При сем препровождаю свою фотографическую карточку и сообщаю, что 10 апреля сего года, возвращаясь из объезда комиссии по предоставлению льгот Славотдела по месту своей службы, то есть в село Могукорово-Гречаное, но так как у меня проводилось землеустройство, а землемер находился на Лебе-девнском хуторе, то я и заехал туда, чтобы захватить землемера для работ. Но так как было поздно ехать, то я и остановился ночевать на хуторе Лебедевском на квартире гражданина Киселева, а землемер был на квартире гражданина Погорелова, куда я и отправился для переговоров.

Прибыл на квартиру к т. Погорелову. Они сидели ужинали, и я к ним присел. Через полчаса влетает в комнату банда Рябоконя и раздалась команда: «Ни с места», а также: «Что это за люди у тебя?» (обращаясь к Погорелову). Но я поспешил ответить, что это землемер и его рабочие, в то же время расстегнув пояс с наганом, в котором был один патрон. После этого была команда: «руки вверх», вставай из-за стола и ложись».

При мне находилась печать сельского совета, учетный воинский билет и партбилет в верхнем кармане френча. Когда я ложился, то одной рукой выбросил документы и печать под ящик, который стоял впереди меня.

Бандиты начали связывать руки и зверски избивать, приговаривая:

— Мы вам покажем сейчас и советы, и как казацкие земли землеустраивать.

Киселев начал проситься и чем-то, видно, оскорбил их, за что его схватили, удушили и выбросили на двор. То же было сделано с землемером и Погореловым. Очередь подошла ко мне, но я начал проситься, указывая на то, что я казак, служил в белой армии, перечислив ему белогвардейские отряды, и Рябоконь сказал: «Бросьте, не душите, возьмем его в камыши и выясним». Но в камыши мне идти нельзя было, так как два года я был помощником рыбинспектора и меня все рыбаки знали.

Банда Рябоконя рассыпалась искать продукты, оставив двух человек на пороге комнаты для охраны меня. Ходя по комнате со связанными руками, я подошел к Погореловой, которая находилась на печи, и показал ей условный знак, чтобы она мне развязала руки, что она и сделала. И я сразу же бросился на этих двух часовых, которые расскочились в стороны, и благодаря их растерянности я выскочил через окно на двор. По мне стали стрелять, но так как было темно, мне удалось убежать».

Сохранилось еще одно бесценное свидетельство этой трагедии — воспоминания дочери Василия Кирилловича Погорелова, Пелагеи Васильевны Махно (Погореловой), 1911 года рождения, в то время девочки Поли, которая была в это время в хате вместе с матерью Анастасией Ефимовной. Когда в тот вечер во дворе залаяли собаки, Василий Кириллович, прекратив играть на гармошке марш, сказал ей: «А ну, Поля, пиды подэвысь, шо там такэ…» Поля вышла, но за ней следом в хату вошли рябоко-невцы. Потом, забившись на печи, она видела все то, что происходило в хате.

Ее воспоминания записал в 1995 году на хуторе Лебеди фольклорист и историк Сергей Самовтор. И я благодарен ему как за эту запись, предоставленную для ненаписанной повести, так и за другие сведения о Рябоконе:

«Батько служыв казаком у Новороссийски. В Гражданскую войну брат на брата пишов. Прыйдуть красни, чипляють крас-ни флажкы. Булы и красни на хутори, и били. А зэлэни, — то у Рябоконя. Нэ схотилы воны власти красной и пишлы у плавни. Мий папаня и Рябоконь — и той Васыль, и той Васыль — одного года, служылы вмисти, казакы булы. Прыйшла совенка власть, батька назначили председателем совета, а Рябоконь ушел в плавни.

— Туда что, уходили бандиты и пьяницы?

— Та ни, усяки. Туди пьяныць такых и нэ було. Було, прысы-лають молодых парнив из району, або с края. Воны нэ знають ничого, идуть прямо. Вин их выглушэ. Тоди воны собэрають побытых. Тоди начальство потрэбувало от прэдседателя собрать людэй, пийты в плавни и уговорыть Рябоконя выйты. Прэйи-халы до йих, а Рябоконя нэ було на мисти. Началы уговарювать його людэй. Дудку и ще чотыри чоловика уговорылы. А Рябоконь россэрдэвся… Була войскова зэмля. Так йии рэшылы роз-дать бидным, папаня мий. А богатым цэ нэ понравылось. Рябоконь був против.

— А Рябоконь был богатым?

— Та ни, нэ дужэ. А папаня був богатым. Колы били отступалы, то спалылы його амбары. У нас тры амбара хлиба було. Началы дилыть зэмлю. Прыслалы землемера. Гарный паринь. Папаня прэвив його до дому угощать. Прыйшов Кисилев, землемер був, и ще прэдцэдатель Могукоровкы. Чого вин попав сюды? Мабуть хотив узять землемера тоже. Його нэ былы и нэ задавы-лы. Вин утик. Цэ було пэрэд Пасхой. Шов дождь. Воны такэч-кэ — одного задавлять, вытянуть из хаты. А воны отходять. Отой-шов Кисилев, його бичовкою звязалы. Повытягалы йих, а Мо-гукоровськый в хати остався, зъязаный. Из вожжэй рэминь удризалы и задушылы папаню. А нас на пич загналы — дитэй и маму. Мы як началы крычать… А Рябоконь ничого нэ робыв, тилькы командував. Сэдив, як пан той. Повытягалы йих. Нас запэрлэ и сказалы, шоб нэ вэходэлэ до утра. А як раз моя сэстра Луша, вона шестого году рождэна, була дома, вона училась у Полтавськой на учитэльшу. Вона розбыла викно, поризала рукы. Хутила пэрэризать рэминь, но папаня був ужэ мэртвый…»

После смерти Василия Кирилловича Погорелова его жена Анастасия Ефимовна осталась с четырьмя детьми: Матвеем 1904 года рождения, Гликерией (Лушей), 1906 года рождения, Пелагеей, 1911 года рождения, Герасимом, 1913 года рождения.

Через семьдесят восемь лет после этой трагедии я встретил на хуторе Лебеди Лидию Тимофеевну Таран, дочь Пелагеи Васильевны, внучку Погорелова. Лидия Тимофеевна вновь пересказала эту историю, как ее знала, уже не привнося ничего нового. Но потом сказала, что ее свекор и брат свекра Василий Иванович Таран тоже были у Рябоконя. Их тоже арестовали. И свекровь Нестеровна ходила к Киселеву просить за них. Отвела Киселеву овцу, тогда их и отпустили…

Василия Кирилловича Погорелова тоже, как и всех, терзало то мучительное время. Он, видимо, как и многие, в меру своего разумения, как мне думалось, имел свою правду, которую отстаивал. Но память о нем вдруг повернулась для меня совершенно неожиданной стороной. И то, как все сложилось, говорило и о нем самом, и о том деле, которому он служил и за которое погиб. Есть ведь какая-то стойкая взаимосвязь и преемственность людей в поколениях, принадлежащих к одному роду, порой поразительная, неожиданно, но стойко проявляющаяся.

Для людей нашего времени еще окончательно не потерявших самообладания и здравого смысла, находящих в себе силы сопротивляться тому бездуховному насилию, которое теперь совершается, стало уже ясно, что в нашей жизни происходит нечто неладное, труднообъяснимое и малопонятное — какое-то массовое расстройство сознания и отмирание душ. Это печальное явление, это несчастье стало прямым следствием разного рода насилий над человеком. Похоже, что прогресс, как средство жизни, вошел окончательно в противоречие с духовной природой человека.

Еще никому неведомо, чем этот конфликт наших дней разрешится, но ясно одно: он не только российский, но мирового масштаба и значения. Это положение нами еще не вполне осознано, так как касается той стороны человеческого бытия, куда мы заглядывали редко. Собственно, именно по этой причине оказались к нему и не подготовленными…

Приметы этой беды, умопомрачения, приходится теперь встречать на каждом шагу. И все же один факт меня поразил особенно. За ним мне увиделось некое общее неблагополучие.

И вдруг открылась глубина бездны, в которую мы пали. Это было письмо с Кубани, меня взволновавшее и расстроившее.

Я познакомился с внуком Василия Кирилловича Погорело-ва Анатолием Тимофеевичем Махно, 1938 года рождения, из поселка Степного Славянского района. Мне стало известно, что он многое знает о своем деде Погорелове, о Рябоконе, даже преднамеренно собирал кочевавшие меж людьми предания из его беспокойной жизни. Но каково же было мое удивление и разочарование, когда я получил от него письмо — человека уже почтенного возраста и, казалось, уже многоопытного и умудренного жизнью. Приведу это письмо дословно, так как оно само по себе — поразительный документ нашего времени, о многом говорящий и дающий богатую пищу для размышлений о нашей нынешней и дальнейшей судьбе:

«Пишет Вам письмо внук Василия Кирилловича Погорелого — Махно Анатолий Тимофеевич, 1938 года рождения. Занимался я очень много характеристикой и жизнью своего земляка и героя того времени Рябоконя Василия Федоровича, который Вас интересует. Сейчас, после распада СССР, «Империи», я могу Вам признаться, что я был тайным агентом особого отдела госбезопасности и сам был очень заинтересован побольше узнать, чтобы осудить хотя бы в душе своей действия Рябоконя В.Ф. с 1917 по 1924 год. Так что если Вы меня увидите, то о Рябоконе и Дудке Емельяне кое-что могу рассказать. Конечно, за гонорар, так как сейчас жизнь — это бизнес, а бизнес — это жизнь. И мне на кусок хлеба не помешает маленький гонорар… А за Рябоконя я могу рассказать от начала его ученья в Тбилисском офицерском училище (неточно — он учился в Тифлисской гимназии и во Владикавказском военном училище. — П.Т.) и до конца его жизни, и факты, и народные байки.

У меня к Вам есть просьба, если, конечно, Вы признаете, что сможете это дело (поручение) выполнить. В январе этого года я написал письмо М.С. Горбачеву, просил его быть моим спонсором и помочь мне открыть конноспортивную секцию. Просил денег, если, конечно, он заинтересован помочь мне. На это дело понадобится миллионов двести, чтобы арендовать помещение и закупить лошадей. Кипит во мне кубанская кровь. И пришло время, когда можно заняться своим любимым делом. Но на это не хватает времени и денег. Если он мне поможет, я буду очень рад. Поясню: не хватает времени самому заработать на это дело, так как годы мои уже немолодые, через год на пенсию, но я еще чувствую себя молодым и энергичным. Еще хочется показаковать. Жду ответа и результатов (положительных) желательно…»

Я был столь обескуражен этим письмом, что в течение нескольких дней не мог сесть за ответ своему земляку, сдерживая себя, чтобы не наговорить резкостей и не обидеть человека. Признаться, за многие годы журналистской практики, мне не доводилось получать таких писем, с таким вызывающим, неосознаваемым цинизмом. И дело вовсе не в уровне образованности человека. Дело в извращенности человеческих понятий в принципе, причем в абсолютном согласии с лукавой пропагандой.

Я боялся обидеть человека своим ответом, так как было ясно, что сам по себе он ни в чем не виноват, что тут сказался симптом нашей общей беды. И все же, скрепя сердце, я написал Анатолию Тимофеевичу как можно сдержаннее и рассудительнее:

«Ваше письмо меня очень опечалило. Оно столь озадачило меня, что я не знал, как и поступить. Хотел вообще не писать или пристыдить Вас. Но то и другое бессмысленно, ибо другим-то, Вы, уже не станете… Решил все же ответить, с единственной целью — чтобы Вы не подумали, что так же, как Вы, полагают все люди. Но я-то знаю, что далеко не все люди думают так же, как Вы, и благодаря этому мы еще живы, хотя уже, по сути, поставлены на колени…

Ваше признание о том, что Вы служили тайным осведомителем, поражает не само по себе, а своей мотивировкой: «Империя», мол, рухнула — то есть якобы перестала существовать страна, в которой мы жили и живем, наша Родина, а потому, стало быть, все можно. Не стало родины, как Вы считаете, и все стало можно…

Но куда подевалась наша страна, куда делась Россия? Провалилась сквозь землю, слиняла с лица земли? Да нет же! Вот она — как и всегда, перед нами, на своем месте. Империей зла ее обозвали лукавые американские идеологи, чтобы нас покорить, чтобы овладеть теми богатствами, которыми мы располагаем по праву своего рождения.

Теперь мы это видим воочию: статистика говорит о том, что шестьдесят процентов товаров (почти отбросов) заполонили наш рынок, останавливая нашу промышленность и разоряя наше сельское хозяйство, удушая наших людей, превращая нас в нищих. Людей, умеющих и желающих работать! Наши конкуренты, наши недоброжелатели применили против нас хитроумное оружие, а Вы почему-то радуетесь этому, словно Вас это не касается. Мне кажется, что человек, доживший до Ваших лет, уж эту очевидную истину должен был уразуметь.

Но еще более поразило меня то, что о своем деде Вы согласны рассказывать, но только — за гонорар, ибо, как Вы пишете, «жизнь — это бизнес, а бизнес — это жизнь». Но я-то думаю, что жизнь человеческая — нечто совсем иное. Да и где Вы видите в России «бизнес» при столь явной экономической и духовной экспансии?

И потом, кто Вам должен платить гонорар за рассказы о деде, за его продажу? Я — журналист? Но я такой же нищий, как и большинство людей теперь в России. И сколько же стоит Ваш дед? Сколько стоит память о нем? Вы, видимо, не вполне осознаете, что этим самым своим письмом свидетельствуете о том, что память о Вашем деде оказалась заложницей у Вас, что тем самым Вы не просто продаете память о своем деде, но предаете его… Если то, о чем Вы пишете, считается нормальным, не диким, то о чем же нам говорить? Мои сторонние упреки тут уже не помогут. Да и что теперь поможет в такой беде…

А о том, что Вы не понимаете бизнеса, говорит то, что, требуя гонорар за деда, «выкуп» за него, тут же даете мне поручение: похлопотать за Вас у Горбачева и уже не говорите о гонораре. А ведь по Вашей логике, «похлопотать» — труд, который тоже требует гонорара. Вот такая нелогичность: «бизнес» — оказывается только для себя.

Все, в чем я Вас упрекаю, Вы венчаете выводом: «Кипит во мне кубанская кровь… хочется показаковать». Мне же думается, что забвение и даже демонстративная торговля памятью о своем деде, как пучком редиски, свидетельствует вовсе не о кубанской — не о православной и не о человеческой «крови», а о чем-то совсем ином.

…А о деде своем, о его сподвижниках и противниках, о Рябоконе Вы все-таки мне расскажите, напишите, ибо эти бедные, несчастные люди, стравленные в Гражданской войне, кроме нас никому более не нужны, и никаких покупателей памяти о них не сыщется во всем свете…»

Письмо земляка меня столь взволновало, что я, не находя покоя, пытался как-то объяснить себе столь странные убеждения человека. Видно, действительно, есть какая-то стойкая преемственность в поколениях. Только ею я хоть как-то объяснил для себя его логику.

Дед моего земляка был председателем сельского совета на хуторе Лебедевском — то есть сторонником строительства новой жизни на революционных началах. Если отбросить подробности жизни, оставляя лишь голую суть, ситуация была такова: пришли какие-то люди с воспаленными мозгами, навязали всем остальным строительство некоего неопределенного невразумительного и невозможного светлого будущего (ценой разрушения той жизни, которая была), а он не только не вздумал этому прожекту противиться, но и активно включился в его осуществление. И вот теперь его внуку точно так же внушили, но теперь уже то, что жизнь человеческая это — «бизнес», что Родины его не существует более в природе, и внук так же безропотно принял на веру то, чего в реальной жизни нет, и что ничего, кроме разорения, нищеты и несчастий всем, в том числе и ему лично, не несет. Нет, это нельзя было назвать глупостью. Эго нечто иное — не неумение или нежелание отдать отчет в своем человеческом существовании…

Преемственность от деда к внуку угадывалась прямая. Тогда значит прав был все-таки Рябоконь, который этому насилию, как мог, сопротивлялся? Мне хотелось бы теперь встретить внуков Василия Федоровича, расспросить их об их беспокойном деде. Неужто, и они стали бы продавать память о своем деде? Но где его внуки? Я пока не знал.

Эти тяжкие думы о падении человеческом оказались столь угнетающими, что лишали всякой надежды на наше дальнейшее человеческое бытие. Но так совпало, что именно в этот день, одновременно с письмом из поселка Степного, я получил письмо и из Ростова-на-Дону — от восьмидесятилетнего старика Войтика Михаила Афанасьевича. Он, прочитав мой рассказ в газете «Гудок», узнал во мне станичника, разыскал мой адрес и написал.

Написал двадцатистраничную исповедь о родной станице. Еще в довоенные годы он был учителем в моей родной школе. Он даже нарисовал план станицы, пронумеровал дома, приложил список — кто, где жил, чем был примечателен.

Нет, не тоска по безвозвратно ушедшему прошлому была в его письме, но любовь к родному краю, станице, жизни вообще, которая оказалась у него очень трудной, но, как и у каждого человека, — единственной, неповторимой, а потому и дорогой…

Письмо Михаила Афанасьевича вернуло мне веру в то, что в народе нашем все-таки сохранился достаточный запас прочности и сопротивляемости всякого рода лукавствам, запас здравого смысла и духовной крепости, чтобы всякую глупость не принимать на веру. А это и не позволит нам окончательно пасть и выйти за пределы человеческого существования…

Особенно же меня поразило то общее, что было между В.К. Погореловым и его внуком А.Т. Махно. А оно состояло в том, что они оба оказались легко подверженными внешнему, случайному и произвольному влияниям. У них не нашлось той спасительной сопротивляемости против произвола и беззакония, того стоицизма, без которых человек неизбежно заносится в самые темные и глухие, непроходимые дебри сознания.

Деду наговорили целый короб о «светлом будущем», о социализме и коммунизме, втянули в междоусобную борьбу, в которой он и погиб, хотя никакого «светлого будущего» из провозглашаемых безбожных идей выйти не могло. Внуку, уже вроде бы пожившему на свете, опять-таки наговорили целый короб о «рынке», хотя никакого рынка в реальности не было, а была изощренная идеология ограбления людей. И он тоже покорно согласился с тем, что не кому-то, а ему лично ничего, кроме разорения и нищеты, принести не могло… Удивительная схожесть, однотипность поведения, несмотря на, казалось бы, разные времена и эпохи… Не внешние приметы времени, а его внутренняя сокрытая и потаенная суть и является главным, определяющим нашу жизнь.

Ничего внук Василия Кирилловича Погорелова Анатолий Тимофеевич Махно мне так и не прислал. Не прислал ни той фотографии 1911 года, на которой его дед, еще казак, с бабушкой Анастасией Тимофеевной сфотографировался в Новороссийске, где он служил, ни свидетельств о своем деде, ни легенд и преданий о Василии Федоровиче Рябоконе. Да и не хотелось мне после этого слышать его рассказы о Рябоконе. Ведь каков человек, таковы и его свидетельства, тем более что он собирал сведения о Рябоконе, чтобы его опорочить, в чем не постеснялся признаться… Вполне достаточно и того, что так бесстыдно обнажилось и чего не чувствует внук.

Из этой давней трагедии напрашивается и сопоставление, не заметить которого невозможно. Мы знаем имена тех четырех активистов, погибших 10 апреля 1924 года на хуторе Лебедевском, но не знаем имен тех многих заложников, которых арестовали, выслали и расстреляли в станице Славянской в ответ на что, Рябоконь и проявил жестокость. А их было гораздо больше, чем жертв лебедевской трагедии. А у них тоже были семьи, дети, оставшиеся сиротами, тоже есть внуки. И они, надеюсь, помнят и чтут своих дедов. Иначе у нас получается какая-то память крива, что все прима… Одних жаль, а других почему-то вроде бы и нет. Но это ведь несправедливо и не ведет к примирению в народе, а наоборот, поддерживает в нем однажды пробужденную вражду. Пока все пострадавшие в равной мере не известны и не почитаемы, справедливости не наступает…

При въезде на хутор Лебеди, на его окраине, у самой развилки дорог, на пустыре, есть одинокая могила. На удивление — могила ухожена — обнесена выкрашенным синей краской штакетником, сквозь который проглядывают цветы. Молодая сосна и траурная туя сторожат ее вечное сиротство. На гранитном надгробии высечены имена, уже ни о чем не говорящие новым людям. Пестрым, веселым островком красуется она на толоке среди сизоватой полыни.

Какое смятение и смирение охватывает душу при виде придорожного креста или одинокой могилы, вдруг напоминающей о быстротечности земной человеческой жизни, о мгновенности нашего предвечного существования…

Когда я впервые увидел эту могилу и узнал обстоятельства гибели покоящихся здесь людей, не мог не задаться вопросом: почему они похоронены не на хуторском кладбище, а на этом пустыре, почему оказались на все времена отделенными от своих современников, соотечественников — родных, близких, знакомых, с кем вместе жили на родном хуторе? Что же они такое сделали, что сотворили, если им выпало такое наказание, такая, уже ничем не поправимая участь?

Здесь покоятся председатель Лебедевского сельского совета Василий Кириллович Погорелов и его сотоварищи, члены землеустроительной комиссии, с которыми расправился Василий Федорович Рябоконь в ту зловещую ночь 10 апреля 1924 года. Об этом говорит надпись на искусном надгробии, сделанном из мраморной крошки: «Павшим в борьбе за становление Советской власти на х. Лебеди, март 1920 г. Бирюк М.Г., Заяц Е.И., Моренко С.Е., Погорелов В.К.»

Видно, действительно уже смутны и непонятны для нас обстоятельства той жизни и той борьбы, если даже на надгробии, где все должно быть абсолютно точно, допущены ошибки — и в именах покоящихся, и в дате. Ведь трагедия, в результате которой погибли эти люди, разыгралась на хуторе Лебеди не в 1920 году, а значительно позже — 10 апреля 1924 года…

Но почему они все-таки оказались не на кладбище, не со своими родными, хуторянами, а навсегда отделенными от них, словно на них наложено какое-то проклятие и словно были они с ними не одного роду-племен?..

Видно, во все времена, казалось бы, стихийно происходящие события, в конце концов, складываются по какому-то, нам неведомому предопределению, именно так, что в них запечатлевается и угадывается некий их основной смысл.

Происшедшая на хуторе Лебеди трагедия 10 апреля 1924 года не могла не потрясти хуторян. Советская власть решила похоронить, как тогда говорили, жертв бандитизма, со всеми подобающими при этом почестями. Правда, перепутали ритуалы — старые, якобы отжившие, которые они искореняли и вытравляли из сознания и душ людей, и те, которые они насаждали. Решили почему-то похоронить убиенных в ограде хуторской церкви, которая и находилась как раз у развилки дорог. Эта деревянная церковь, говорят, была разобрана позже, и по соображениям не атеистическим. Ее разобрали во время Великой Отечественной войны на инженерные укрепления.

Почему атеистическая власть решила похоронить жертв бандитизма именно в ограде церкви, трудно сказать. Может быть, хотела в глазах хуторян придать этому трагическому событию особый смысл и значение. А может быть, эти беспричинные и свирепые ломки вековечного народного уклада жизни так уже перепутали в сознании и душах людей все понятия, что они начали утрачивать чувство всякой реальности…

Но предполагаемого торжества не вышло. Священник отец Василий воспротивился такому намерению, запретив хоронить атеистов в ограде церкви. Кладбище же находилось далеко от церкви, на другом конце хутора. Не нести же покойников обратно… И тогда решили похоронить их отдельно, на пустыре, через дорогу от церкви. Теперь же, когда церкви нет, одинокая могила сиротливо стынет среди толоки на окраине хутора.

На похороны приехал тогда сам уполномоченный ОГПУ Иван Павлович Малкин, безуспешно ловивший Рябоконя, и произнес у разверстой могилы гневную революционную речь. «Мы полхутора разнесем», — сохранилась и до сих пор его угроза. На это жена Погорелова Анастасия Тимофеевна сказала, что не надо этого делать, хватит и тех сирот, которые остались, новых сирот оставлять не надо… У Погорелова, так же как и у Рябоконя, было четверо детей.

В наши дни местный самодеятельный автор, некто Кирий, написавший уничижительный очерк о Рябоконе, видимо, умилившись видом этой сиротливой могилы, гневно, в том же революционном духе, оказавшись почему-то заодно с Малкиным, пишет: «Этим героям поставлен памятник при центральном въезде на хутор Лебеди с левой стороны дороги… А вот Рябоко-ню и его братии памятника не поставили, уж очень много взяли греха на душу. Ведь рубили, вешали, стреляли, не разбираясь…» Вот, мол, памятливая советская власть помнит своих героев, а бандитам сама история-де подписала неизбежный и жестокий приговор. На самом же деле все сложилось совсем не так, даже далеко не так. Не в согласии с этим старым и новым, точнее все еще продолжающимся революционным бодряческим фразерством, а по каким-то своим, потаенным, не всегда зримым, но стойким путям.

Памятника ни тем, ни другим героям здесь нет. Речь идет о могиле. Да, мы не знаем и по сей день, где находится могила Василия Федоровича Рябоконя. Ее и до сих пор скрывают. На какой-то Молдавановке. Даже, говорят, что могила скрывается под именем Белоконя, и лебедевцы знают, где она находится. И что, вопреки слухам о расстреле Рябоконя в ноябре 1924 года и даже вопреки бесстрастным документам, умер он, пережив всех своих противников, в 1964 году… Но это и является тайной его судьбы и событий, здесь происходивших.

Советская же власть, по обыкновению своему, оказалась к своим героям неблагодарной, памятника им не воздвигла, и революционный пафос амбициозного самодеятельного публициста строится, как всегда, на незнании и неискоренимой привычке желаемое выдавать за действительное.

В самом деле, почему же они оказались похороненными отдельно от всех людей, как самоубийцы, хотя их представляли как погибших в борьбе за общее, правое дело и лучшую жизнь… Это непостижимо, здесь — тайна — как у нас в России вопреки всему, какие бы насилия ни творились, все складывается в своем естественном порядке и истинном смысле и значении. Вроде было тотальное физическое и духовное насилие, где человеку не увернуться. Но прошло время, и все сложилось и запечатлелось в том значении, какое оно имело и тогда, когда все бурлило огнем и кипело кровью человеческой. И главное — сложилось как бы само собой, без чьего бы то вмешательства. Или по воле высшей, непостижимой силы…

Содержит эту могилу памятливый внук Василия Кирилловича Погорелова Василий Матвеевич Погорелов. Правда, приезжает он для этого из Англии, где проживает. И это не может не вызывать глубокого уважения к нему и благодарности. Но теперь у этой могилы вполне естественно возникают новые вопросы. Ведь по логике той борьбы, скорее потомки Рябоконя должны были бы оказаться за границей, в изгнании, чем потомки Погорелова. Казалось бы, именно потомки Погорелова должны были бы, что называется, пасть костьми, но защищая свою родную страну Советов. Но ее защищали потомки Рябоконя… Видно, защита голой идеи — ничто, в сравнении с защитой Отечества, своего родного, единственного народного мира. Защита же идеи непрочна и переменчива по самой своей природе и сути.

Да, конечно, Василий Матвеевич оказался за границей вынужденно и неожиданно для самого себя — его вывезли в Германию в числе других молодых людей, как рабочую силу для Рейха. Так он и не вернулся потом на родину…

О, как непредсказуемы, как таинственны и прихотливы дела твои, Господи, на сем свете…

Но какой невыразимой тоской переполняется душа при виде этой одинокой сиротливой могилы у дороги.

 

ГИБЕЛЬ ТОВАРИЩА ЕРМАКОВА

Ни уполномоченный Малкин, ни советские работники Славянского отдела не собирались идти на уступки Рябоконю — на его требования освободить заложников. Арест и высылка людей, как пособников бандитов, был частью продуманного плана по его поимке, и никто от него отказываться не собирался. И вдруг он, Рябоконь, объявляет власти ультиматум, что, если не отпустят заложников, он начнет террор против партийных и советских работников. Как ни странно, террор со стороны Рябоконя был власти выгоден, это давало право объявить Рябоконя бандитом, выставить противника политического уголовником. Рябоконь, в свою очередь, понимая это, защитить людей считал своим долгом, поскольку их арестовывали как его пособников. И когда условия Рябоконя властью выполнены не были, он пошел на обещанный террор, зная, что идет на верную гибель.

Виновен ли был в жестокостях Рябоконь? Безусловно. Но еще более виновны в них были те, кто арестовывал и расстреливал заложников и таким коварным способом решил избавиться от непокорного и неуловимого противника.

Малкину были предоставлены, по сути, неограниченные права по борьбе с бандитизмом. Боевыми группами он, казалось, перекрыл все выходы из плавней. Он искал Рябоконя в плавнях, а тот вдруг совершенно неожиданно появлялся там, где его совсем не ожидали, на хуторах и в станицах. Малкин не мог даже напасть на его след, словно боролся с каким-то невидимым, несуществующим противником.

А в конце апреля Рябоконь обстрелял группу Малкина у хутора Лебедевского, попытавшись захватить его самого. И только бегством в станицу Гривенскую группа Малкина спаслась.

«Совершенно секретно.

НАЧОН 3 Кубчероблотдела ОГПУ, копия в штаб 65-го тер-полка, Новороссийск,

копия предславотисполкому,

копия секретарю Славотпарткома.

Разведсводка.

За время с 26 по 28 апреля 1924.

По самым точным данным бандой хорунжего Рябоконя численностью девять человек 26.4.24 в 11 часов утра под хутором Лебедевским, что в пяти верстах юго-восточнее станицы Гри-венской, был обстрелян отряд во главе со Славотуполномочен-ным КЧО ОГПУ тов. Малкиным. Банда Рябоконя, заняв выгодные позиции, вынудила отряд Малкина отступить в Гривенскую. Бандой Рябоконя занят в течение 3–4 часов Лебедевский исполком, где и повешен милиционер станицы Новониколаевской, следовавший из Гривенской в Новониколаевскую. На хуторе Лебедевском тогда же бандой Рябоконя ограблены проезжавшие граждане селения Витязи, взято 60 рублей денег, золотое кольцо, семь ведер вина.

Отряд Славотуполномоченного КЧОО ОГПУ т. Малкина численностью девять человек при одном пулемете «льюиса» и достаточном количестве патронов 27.ІѴ.24 года выбыл вновь в район хутора Лебедевского для преследования банды Рябоконя.

Выводы: Активная деятельность банды Рябоконя продолжается. Борьба с бандой Рябоконя ведется опергруппой во главе со Славотуполномоченным КЧО ОГПУ Малкиным. Результатов еще нет.

Врид. Славотуполномоченный КЧО ОГПУ Домброверов.

29.4.24 г.»

Какие бы меры ни предпринимал Малкин против Рябоконя, даже, казалось бы, самые надежные, испытанные и верные — использование агентурной сети осведомителей, высылка пособников повстанцам, перекрытие всех выходов из лиманов боевыми группами, — это не приводило его к успеху. Более того, он постоянно терял след Рябоконя и часто не знал, где тот находится.

Производя засады в районе лиманов Курчеватого и Бабиного и полагая, что Рябоконь прячется где-то там, Малкин никак не ожидал, что в это время Рябоконь со своей группой совершает налет на станицу Новониколаевскую.

Вечером 25 мая Рябоконь со своей группой появился в станице Новониколаевской. Разгромил станичный комсомол, уничтожив пропагандистскую литературу и портреты вождей. В темноте группа Рябоконя столкнулась на улице с местной вооруженной охраной. В результате перестрелки был убит Кондрат Боровик и тяжело ранены Мина Щербина и Яков Казимиров. Последние от полученных ран позже скончались.

Узнав о случившемся в Новониколаевской, уполномоченный ОГПУ Сепиашвили и секретарь волостной комячейки Ермаков отправились из Гривенской на место происшествия. Ехали на двух линейках. На первой ехали Сепиашвили, Ермаков, врач 24-го Гривенского участка доктор Злобин и два охранни-ка-чоновца, — Дедич и Федор Саенко. На другой линейке ехала охрана — восемь гривенских чоновцев во главе с Толстиковым.

Утро было ясным и солнечным, а потому все пребывали в лучшем расположении духа. Казалось, ничто не предвещало беды.

В трех километрах от Новониколаевской через балку был переброшен небольшой деревянный мост. Никто из ехавших на линейках в это солнечное майское утро и подумать не мог, что здесь, на открытом месте, вблизи станицы, днем может быть засада во главе с самим Рябоконем…

Врач 24-го врачебного участка доктор Злобин не спал целую ночь. С вечера он принимал роды у своей жены. Родился сын, малютка Толя. Уставший доктор уже хотел, было, прилечь отдохнуть, но увидел в окно, что к его хате подъехала линейка, на которой сидели секретарь Гривенской комячейки Ермаков и агент ОГПУ Сепиашвили. По их озабоченным лицам он понял, что что-то случилось. Они приехали за доктором, с целью взять его с собой в поездку в Новониколаевскую.

В результате засады и нападения группы Рябоконя на линейки, доктор Злобин, находившийся на первой линейке вместе с товарищем Ермаковым, остался жив. Это страшное происшествие он описал в кратком, по-своему интересном объяснении. Злобин был потрясен невероятном стечением обстоятельств: только вчера у него родился сын, а сегодня он чуть не погиб, оставшись живым по чистой случайности.

«Ясное солнечное утро. Бодро чувствовалось, и легко было на душе, вчера только родился малютка Толя. Подъехала линейка, и я увидел взволнованные лица т. Ермакова, секретаря Гривенской комячейки, и Сепиашвили, агента ГПУ. Оказалось, что они приехали за мной для подачи врачебной помощи тяжело раненным накануне бандой Рябоконя в станице Новониколаевской. Выслушав их и прочтя донесение, я захватил необходимое, наскоро пожелав своим всего лучшего, и немедленно поехал.

Ехали мы не одни, позади нас — две подводы с вооруженными… Миновали Лебедевский хутор — заметили вдали верхового и не придали этому значения, тем более что, справившись у попавшейся навстречу женщины, узнали, что верховой не в седле, а «так, на мишку сыдыть».

Всю дорогу сидевшие на линейке (я, Ермаков, Сепиашвили, Саенко и правивший лошадьми товарищ, фамилию не помню) были в самом лучшем настроении. Шутили, разговаривали и, во всяком случае, были далеки от мысли, что впереди кровь…

До Новониколаевской оставалось уже немного, три версты. Вот и мосток через балку…

Едва лошади копытами коснулись рокового мостика, как из-под него, с обеих сторон, выскочили вооруженные бандиты и открыли бешеную стрельбу из винтовок.

Сердце замерло… Быстрым движением наклонясь вперед, я, потеряв центр тяжести, упал с ехавшей линейки и растянулся на мосту. Вижу: горбоносый бандит поднимает на меня винтовку… Ребенок… и смерть? Какая нелепость — пронеслась мысль. Помню, я крикнул: «Не стреляйте, я доктор, не убегу». Этот ли предсмертный крик или что другое случилось, но я остался жив. Да жив, расстояние между мною и им не превышало пяти шагов. Пролежав на боку некоторое время, я услышал, что мне приказали спуститься в овраг, балку стрельба все продолжалась…

Установив мою личность и получив содержимое моих карманов (документы, деньги, перевязочный материал), оставили, казалось, в покое. Стреляли уже в одиночку — редко. Я заметил Крученку и мимолетно взглядывал на окружающее меня общество, изучая их психологию… Мозг работал быстро и уверенно.

Вскоре на мосту появился человек, одетый в черкеску серого сукна, настойчиво требовавший ответить, на которой из подвод пулемет. Ответили: «пулемета нет». Выругал, что я служу у «этих» — позвал за собой опознавать трупы.

Идя с ним рядом, я спросил, кто он, на что получил отрывистый ответ: «Рябоконь!»

Покойный товарищ Ермаков лежал на спине с простреленной навылет грудью. Пуля попала в самый большой сосуд, разносящий кровь от сердца, а товарищ Саенко лежал на правом боку с раздроблением лобной черепной кости. Стоило большого труда опознать его ввиду сильной измененности носа.

По окончании осмотра мне пришлось, по требованию Рябоконя, письменно изложить кое-что для передачи властям. Все, мною нацарапанное (писать было трудно — руки дрожали), было подписано: «Начальник партизанского отряда хорунжий Рябоконь».

Отпущенный, я, не оглядываясь, тихонько побрел в Новони-колаевку, разбитый морально и чувствуя сильную боль в левом боку при падении на мост.

Свое спасение от гибели я объясняю, во-первых, сначала простой случайностью и, во-вторых, тем, что в перестрелке бандиты потерпели не урон, а, наоборот, трофеи: два трупа, одежду и оружие убитых.

Врач 24-го врачебного участка доктор Злобин».

Ермаков лежал навзничь, широко раскинув руки, словно пытаясь охватить этот, беспредельно распахнутый перед ним мир. Глаза его были широко открыты, словно от удивления. Потертая кожанка была пожевана на груди пулями. Из-под спины, змеясь, выползла на молодую зелень, темнея на солнце, лужа крови. По его остывшей руке, плутая в темных волосах, полз муравей. Над лицом уже кружили злые и назойливые степные мухи. Из-под усов, как сигара, темнела струйка крови.

Вот он и выстроил себе новую, счастливую жизнь, вот и от-боролся за светлое будущее, которое теперь принадлежало ему на все времена…

Странно, что в обвинении, предъявленном Рябоконю полит-тройкой позже, 16 ноября 1924 года, гибель товарища Ермакова ему в вину не ставилась вообще, о ней там и вовсе не упоминается. Налет на дом Фурсы и два налета на потребиловку в станице Староджерелиевской вменялись в вину, а вот гибель Ермакова — нет. А потому мне жаль товарища Ермакова и даже как-то обидно за него: для его соратников дороже оказались патроны, изъятые у беспечного Фурсы, спички и соль, взятые в потребиловке, чем его жизнь…

Вторая линейка с чоновской охраной во главе с Толстико-вым, следовавшая на некотором расстоянии, вместо того чтобы кинуться на помощь Ермакову, развернулась и бросилась наутек, на хутор Лебедевский.

Уполномоченный ГПУ Сепиашвили, ехавший на первой линейке вместе с Ермаковым, тоже остался жив. Но как уцелел, в своих показаниях он не объясняет:

«Сообщаю, что 26.5.24 г. в 9 часов из Новониколаевской было получено сведение, что в ночь с 25 под 26 в 20 часов банда Рябоконя численностью до 15 человек, вооруженых трехлинейными винтовками, сделала налет на станицу Новониколаевскую, завязала бой с местной вооруженной охраной, убив одного бывшего красноармейца Боровика Кондрата и ранив тяжело двух охранников, бывших красноармейцев: Щербину Мина, Казимирова Якова, забрав две винтовки, и уехала. Банда вся была в пешем походе.

Получив означенные сведения, взяв с собой десять чоновцев станицы Гривенской и врача 24-го участка т. Злобина, поехал в Новониколаевскую. Не доезжая трех верст западнее Новониколаевской, на мосту банда Рябоконя сделала засаду по первой линейке, где ехал я, секретарь парткома товарищ Ерма-

ков и два чоновца, — Дедич и Саенко Федор и врач Злобин, окружив нас на мосту и сразу завязав с нами перестрелку. В результате убили Ермакова и Саенко и одну лошадь, а врача Злобина взяли живьем в плен. Заняв позицию, стали нас обстреливать. Я, будучи уверен, что сзади едет Толстиков с восемью чоновцами на помощь, завязал упорную перестрелку с самим Рябоконем, но он не подъехал на помощь, а повернул лошадей по направлению к Гривенской и в панике сбежал.

Рябоконь, забрав доктора Злобина, старался узнать сведения про Малкина и Фурсу, справлялся, в каком положении арестованные, про пулемет, впоследствии написал записку, что будет мстить за взятых заложников, и после Злобина отпустил, передав записку. У убитых взято две винтовки и один наган. Записка находится у меня.

Местонахождение т. Малкина мне неизвестно. 22.5.24 г. он выехал, 25.5.24 г. он был на Кирпилях.

Больше всего Рябоконь старался узнать от доктора, не был ли он с ним.

Сейчас нахожусь в Новониколаевской, послав в Джерелиев-скую за ЧОНом, и если таковой прибудет, направлюсь в Лебеди. За трупами послал. Во время налета Рябоконя на Новониколаевскую им разграблен клуб комсомола, всю литературу уничтожил и все портреты.

Рябоконь одет — серая черкеска, карабин, бинокль. При нем Дудник Пантелей и еще пять человек, так как я лично с ним столкнулся и видел их в лицо. Вооружены все бандиты трехлинейными винтовками.

Уполномоченный СПО 3 КЧО ОГПУ Сепиашвили».

Малкин же в это время… ловил Рябоконя в плавнях… После трагедии под Новониколаевской он так же, как и прежде, будет устраивать засады в лиманах. Надо ведь было показать активность своих действий. А что он мог предложить иное, если Рябоконь действительно был неуловим…

«Совершенно секретно. Разведоперсводка с 26 по 31 мая 1924 г., г. Славянск.

По данным отряда по борьбе с бандой Рябоконя, возглавляемой Славотуполномоченным КЧО ОГПУ т. Малкиным от 26.5.24 года. Бандой хорунжего Рябоконя общей численностью девять человек, вооружённых винтовками, частью револьверами при достаточном количестве патрон 25.5.24 г. в 20 часов был произведен налет на станицу Новониколаевскую. Банда, разгромив комсомол, уничтожив всю литературу и портреты вождей, убив одного, двух ранив демобилизованных красноармейцев (один из них от ран умер), ограбив несколько мирных жителей и после перестрелки, длившейся 10 минут с местной охраной, забрав у раненых две винтовки, 15 штук патронов, скрылась в направлении хутора Лебедевского. Банда, за отсутствием патронов у местной самоохраны, не преследовалась.

26.5.24 г. уполномоченный КЧО ОГПУ т. Сепиашвили, взяв отряд станицы Гривенской общей численностью 14 штыков, вооруженный винтовками, часть револьверами при достаточном количестве патронов, выехал в станицу Новониколаевскую, имея целью уничтожение банды Рябоконя. Отряд Сепиашвили при первом залпе бандитов ударился в панику и, потеряв убитыми секретаря волкома РКП(б) Ермакова, комчона Гривенской т. Толстикова (Толстиков бежал и остался жив. — П.Т.). раненого члена РКП(Б) т. Чистова, одну убитую лошадь и, бросив четыре винтовки, два нагана и до ста штук винтпатронов, в панике бежал частью в станицу Гривенскую, а частью — в Новониколаевскую. Прибежав в испуге, ложно информировали местную власть Гривенской. Последняя, не проверив сведений, данных панически настроенными бойцами, и сама ударившаяся в панику, ложно информировала областной отдел ОГПУ. Вследствие чего Куб-чероблотделом ГПУ в Славотдел 26.5.24 г. был выслан отряд 47 дивизиона войск ОГПУ и резерв милиции под командованием особоуполномоченного т. Вдовиченко общей численностью 35 сабель при трех пулеметах «люйса». И того же числа в г. Славянск выехал нач. КЧО ОГПУ т. Еремин. Кроме того, президиумом Славотисполкома в Гривенскую был спешно выслан начадмотдела т. Громек и врид. Славуполномочен-ного КЧО ОГПУ т. Домброверов с комбинированным отрядом милиции и ЧОНа, общей численностью до шестидесяти человек при хорошем вооружении.

Отряд аппарата Славуполномоченного под командованием т. Малкина с 24 по 27.5.24 г. находился в районе плавней лимана Курчеватого — Бабиного, производя засады, ничего не знал о случившемся. Отряд, получив сведения от рыбаков о происходящем в станице, 27.5.24 г. в 4 часа прибыл в Гривенскую. Отряд 47-го дивизиона войск ОГПУ под командованием особо-уполнмоченного т. Вдовиченко 26.5.24 г. сосредоточился в станице Староджерелиевской, куда того же числа прибыл начкубчероблотдела ОГПУ т. Еремин. Скомбинированные отряды адмотдела общей численностью шестьдесят человек сосредоточились в станице Гривенской. Отряд Славоуполномоченного КЧО ОГПУ т. Малкина численностью девять человек при одном пулемете — «люйса» того же числа был сосредоточен в станице Гривенской, производя разведку в хуторе Лебединском и в станице Новониколаевской. 29.5.24 г. все отряды были на своих местах, не производя никаких операций вследствие того, что начкубчероблотдела ОГПУ т. Еремин, а также командование отрядами было занято выяснением положения и нащупыванием местонахождения банды Рябоконя.

29.5.24 г. в 20 часов т. Еремин назначил оперприказом проведение операции по ликвидации бело-зеленой банды Рябоконя возложил на уполномоченного КЧО ОГПУ по Славотделу т. Малкина, подчинив в оперативном отношении отряды, одновременно дав т. Малкину директивы уничтожения банды путем устройства засад и групповых форсировок лиманов, имея целью выгон банды из плавень по направлению на засады. Одновременно с целью недопущения могущих быть при операции эксцессов президиум Славотисполкома своим постановлением от 28.5.24 г. запретил рыбную ловлю во всех лиманах оперировавшей банды Рябоконя.

По полученным сведениям от 28.5.24, проверенным агентурным путем, банда хорунжего Рябоконя общей численностью девять человек, 29.5.24 г. в 23 часа погрузившись на четыре лодки, выехала в плавни и якобы направилась в лиман Орлиный (на карте точно не ориентировано). Малкин, с целью выполнения приказа ОГПУ и уничтожения банды хорунжего Рябоконя все вооруженные силы, находящиеся в его распоряжении, разбил на 10 засад: первая засада численностью 5 человек при одном пулемете «люйса» под командованием ком-чон Джерелиевской 31.5.24 в 21 час заняла гряду на выходе из Орлиного лимана имея целью уничтожение банды Рябоконя на выходе, в случае ее появления. Вторая засада численностью 9 человек, вооруженная винтовками при достаточном количестве патрон под командованием сотрудника т. Дроздова 31.5.24 г. заняла гряду между лиманами Круглый Плавуватый и Бабиный, имея целью ту же задачу, что и первая засада. Третья засада численностью 9 человек, вооруженная так же, под командованием т. Громек 31.5.24 г. заняла гряду и выход из лимана Круглый в лиман Черненький, Большой Плавуватый и Кущеватый, имея ту же задачу, что и предыдущие. Четвертая засада численностью 8 человек, вооруженная винтовками, револьверами, с достаточным количеством патрон под командованием Сепиашвили заняла гряду на лимане Круглый. Пятая засада под командованием секретаря Джерелиевской комячейки т. Филатова общей численностью 5 человек заняла гряду и сад Шевченко, имея целью не пропустить банду на берег. Шестая засада общей численностью 8 человек под ком. начугро-зыска тов. Трушечкина заняла гряду на Черном ерике, имея целью уничтожение банды Рябоконя в случае высадки последней на берег. Седьмая засада общей численностью 8 человек под командованием комчона Новониколаевской т. Ворона заняла гряду и выход из лимана Курчеватого на берег, имея задачу уничтожения банды. Конный резерв областной милиции численностью 11 человек и 4 бойца 47-го дивизиона войск ОГПУ общей численностью 15 сабель при одном пулемете «льюис» занял три выхода, имея целью уничтожение банды при выходе на берег. Отряд связи численностью 5 человек, выделенные из 47-го дивизиона войск ОГПУ, расположился 31.5.24 г. в станице Староджерелиевской, имея задачей связь с группами и штабом. Остальные мобилизованные милиционеры, чоновцы, вследствие отсутствия в них необходимости, отправлены по домам. Особоуполномоченный т. Вдовиченко с остальными бойцами 47-го дивизиона войск ОГПУ, с двумя пулеметами, 31.5.24 г. прибыв в станицу Гривенскую, имел задачей изъятие пособников банды Рябоконя.

Ночь 31.5.24 г. на занятых участках прошла спокойно, движения банды не замечено…

Выводы: 1. Отмечается продолжение террористической деятельности банды Рябоконя. 2. Отмечается усиление численности отряда по ликвидации банды хорунжего Рябоконя. 3. Отмечается работа по изъятию пособнического элемента банды Рябоконя на предмет предания суду.

Зам. Славотуполномоченный КЧО ОГПУ Семин.

2 июня 24 г., г. Славянск».

Пока Малкин безуспешно ловил Рябоконя в плавнях, в июле месяце едва сам не оказался им пойманным. И не в камышах, не в лиманах, а между Лебедевским хутором и Новониколаевской, на том же самом месте, где был убит товарищ Ермаков… Поймай тогда Василий Федорович, у того малого мосточка Малкина, столькие люди позже уцелели бы, не были бы пытаны и замучены в подвалах и тайно прикопаны на родной земле… Может быть, на их участь отыскался бы другой палач, а может быть, и не отыскался бы, так как другого такого палача, каким был Малкин, трудно было найти.

Среди кубанцев и до сих пор ходят глухие, передаваемые в поколениях слухи, что в Краснодаре существовал цех по переработке убиенных, а человеческий фарш сбрасывался якобы в Кубань на прокорм рыбам… Такую леденящую душу «индустрию» трудно назвать «социалистическими преобразованиями». Это уже нечто совсем иное, имеющее свое точное название — геноцид, уничтожение народа, покоренного не в открытой, а в коварной тайной войне… Но разве не с этим умопомрачением и боролся Рябоконь?..

«Совершенно секретно.

Разведоперсводка № 2 аппарата уполномоченного Кубокрот-дела ОГПУ по Славрайону к 12 часам 28 июля 1924 года, г. Славянск.

ГІо приговору облполиттройки 27 июля с.г. в 2 часа в станице Славянской расстреляно девять пособников банды хорунжего Рябоконя. По донесению комчона станицы Староджере-лиевской т. Нетребко от 28.7.24 года банда хорунжего Рябоконя численностью пять человек, вооруженных винтовками, часть револьверами, в ночь с 22 на 23.7.24 года занимала хутор Желтые Копани. Бандиты, забрав у жителей четыре подводы, одно охотничье ружье, вещи, скрылись по направлению станицы Новониколаевской.

По словесному донесению предисполкома станицы Новониколаевской от 25.7.24 года, банда хорунжего Рябоконя численностью пять человек вооруженных винтовками 23.7.24 г. занимала хутор Юрченко (точно не ориентировано), высылая засады под мост, где ранее был убит этой же бандой секретарь волкома Гривенской Ермаков. Банда якобы имела целью произвести поимку уполномоченного ГПУ Славотдела тов. Малкина. Самооборона станицы Новониколаевской, получив сведения о месте нахождения банды, того же числа численностью десять человек выступила из станицы Новониколаевской на хутор Юрченко, имея целью уничтожение банды. При подходе к хутору, бандитами были замечены. Последние, дав по отряду самообороны три залпа, скрылись в близлежащих камышах. Отряд самообороны, не достигнув желаемых результатов, того же числа вернулся в станицу Новониколаевскую».

Всякий раз, когда мне доводится теперь ехать из станицы Гривенской или же с Лебедей в станицу Новониколаевскую, не доезжая до нее трех километров, я пристально всматриваюсь в поля, пытаясь отыскать ту балочку, тот овражек, через который был перекинут деревянный мосток, малая гребля, где 26 мая 1924 года погиб секретарь гривенской волостной комячейки товарищ Ермаков, но я не нахожу ее. Видно, за многие годы от ежегодной пахоты она сравнялась, не оставив о себе никакого следа. И не знаю, где же тот малый мосток, чтобы, остановившись, подумать о превратностях и странностях нашей жизни. И дивлюсь тому, что за долгие годы это место никто ничем не обозначил, никак не отметил. Ведь если волостной секретарь Ермаков погиб за правое дело от рук «наймитов мировой буржуазии», как отзывался о них сам товарищ Малкин, погиб, можно сказать, героически и на боевом посту, почему ему выпала такая неблагодарность? Не нашлось никого за все это время, кто бы поставил там какой-нибудь памятный знак, что здесь погиб товарищ Ермаков?

Но как жаль, как печально и как обидно, что не осталось здесь от прошлого никакой меты — ни у дороги, ни в душе, ни в сознании. Словно ничего особенного в этой родной солончаковой степи и не происходило…

 

ПОСЛЕДНЯЯ ЧАША

Еще молодой, но с седыми подпалинами в волосах и глубокими складками на лбу, Василий Федорович Рябоконь уже устал от такой кочевой, беспокойной и долгой жизни, устал смертельно. Ему уже ничего не хотелось, как ранее, не хотелось более скрываться, проявляя при этом волю и изобретательность, пробуждая и обостряя в себе какое-то нечеловеческое чутье. Теперь он делал это уже больше по инерции, по однажды сложившемуся положению. Он, конечно, понимал свою обреченность. Но ни торопить, ни оттягивать далее развязку не хотел и не мог. Он более полагался на некий потаенный ход времени: все должно произойти так, как должно произойти, без волевых насилий.

Он чувствовал, как ускользает, уходит от него что-то главное, составлявшее, может быть, цель и смысл его жизни. Все теперь казалось ему каким-то бесцветным и бессмысленным. Как ни напрягал он свое сознание, свой щедрый от природы ум, выхода из своего положения не находил. И не мог найти, так как в том положении, в котором он оказался, выхода просто не было, такого, какой можно было бы признать справедливым и приемлемым для него. Он ведь не мог просто куда-то уехать. Покинуть родину он не мог. Это означало бы для него поражение, крах всех его устремлений, надежд и борьбы. Он хотел жить и надеялся умереть на родине.

Он видел, что складывается уже какая-то иная жизнь, и дальнейшее сопротивление ей было направлено уже не на тех, кто устроил этот вселенский, революционный погром страны и народа, а на самих людей, на жертвы этого погрома, пытавшихся как-то уцелеть в этой озлобленной жизни. Он не мог не замечать и того, как трудно и мучительно поправлялась разоренная жизнь. Для него было ясно, что происходило это, несмотря на идеи, которые столь жестоко насаждались. Но этого, происходящего теперь, почти никто не понимал. И от того было еще более мучительно и нестерпимо досадно. Но вмешаться и повлиять на происходящее он уже не мог. Все совершалось как бы само собой и помимо него. В этом вздыбившемся жестокостью мире ему не находилось больше места.

Как человек чуткий, он не мог не замечать и того, как что-то странное и непонятное происходило теперь и с самими людьми. Под гнетом долгих насилий они становились какими-то другими, иными — не степенными и гордыми, как ранее, но суетными и испуганными. Словно что-то очень важное оказалось вынутым из их душ и сознания.

Василий Федорович Рябоконь обладал неизъяснимой силой влияния на людей лишь до тех пор, пока эта сила была в народе. И когда после долгих насилий над ними, выдаваемых за социалистические преобразования, эта сила истончилась в них, вымылась из душ и заменилась страхом, Рябоконь, даже сохранив свое упорство, былую смелость, изворотливость и предусмотрительность, уже не обладал той прежней силой и неуловимостью, которые были чужды и непонятны тем, кто пытался его любой ценой уничтожить.

Он все чаще впадал в полудремное забытье, и в памяти всплывали одни и те же родные видения. Виделась отцовская хата на Золотьках, большой, четырехскатный старинный дом, под темной камышовой крышей. Сараи, конюшня, амбар, колодезный журавль, смело вскинутый в небо.

И почему-то чаще вспоминалась картина летнего дождя, когда жаркий день заволакивался тяжелыми тучами. Ветер тревожно трепал деревья, поднимал дорожную пыль вместе с листьями и травой. Испуганные куры пугливо убегали под навес. Напоминал о себе жалобным, зовущим мычанием теленок, припнутый на выгоне. Блеяли овцы, гуртуясь, убегали в темный проем сарая. Хлопающим на ветру брезентом накрывали только что заскирдованное, еще не осевшее сено. Какая-то непонятная тревога пробегала по телу.

Первые крупные капли взбивали пыль, которая, смешиваясь со свежестью, разливалась вокруг теплым запахом. Застыв на крыльце, в проеме двери, приятно было смотреть на то, как лопались в луже большие бульбы и как вода, собираясь в лужи, витыми желтоватыми потоками нетерпеливо устремлялась куда-то.

А то виделся родной дом ясным, знойным летним днем. Огромный серебристый тополь, шатром нависавший над хатой, легко плескался серебристыми листьями. В купах старых акаций перекатывалось глуховатое, грудное воркование горлицы. Как он любил эту незлобную птичью жалобу среди зеленого, цветущего хуторского мира!

Вся эта мирная жизнь, которой они жили совсем недавно, куда-то делась мгновенно, словно ее смыло враз нежданно набежавшей, невидимой волной. О ней можно было теперь жалеть, печалиться о ней, плакать над ней, но никакая сила уже не могла ее возвратить. Сколь она много значила, как она дорога, видимо, в полной мере и можно было понять лишь теперь, потеряв ее.

Он чувствовал, что для него наступает его последняя паша, как кубанцы называли последнее время службы, последние времена и последние сроки вообще…

Иногда летними вечерами, когда спадала жара и успокаивались камыши, когда тишину сверлил лишь нескончаемый комариный звон, когда уставшее за день солнце скатывалось в лиманы, словно погружаясь в теплую болотистую воду, перед ним представала ясной до предела безвыходность и обреченность его положения. Все то, чем живут люди на этой грешной и неустроенной земле, виделось, как бы со стороны, и в нем он не принимал участия. Невыносимая тоска охватывала его душу. Он уходил в заросли, сжимал в огрубевших коричневых руках сухой, жесткий камыш, не чувствуя порезов, безмолвно молил:

— Господи, укажи мне, где я ниспал. Мир ли этот заблудился в своем неведенье и гордыне или заблудился я, грешный. В чем я виновен, и как жить мне на таком свете? Неужто моя вина только в том и состоит, что я дерзнул остаться таким, каким ты меня создал, что ни перед кем не клоню свою выю, что хочу жить на родной земле так, как издавна заведено. Зачем ты создал меня таким? Зачем ты взвалил на меня эту ношу и почему она такая непосильная? Почему мне не находится места на земле? Мне ведь никто не мешает на этом обширном свете. Так кому понадобилась моя жизнь и почему я должен отдать ее кому-то безропотно и покорно…

Прости меня, Господи, если можешь, прости мою грешную душу, но я не могу отдать ее на поругание всякому проходимцу. Не имею права перед людьми, собой, перед детьми своими и теми, кто придет после нас на эту многострадальную землю, в ком мы продолжимся и перед кем оправдаемся. Если и я не устою, то как устоят другие, поверившие в меня?

Господи, вот я весь перед тобой. Избавь меня от часа сего. Но чем я тогда оправдаюсь перед людьми, если на сей час я и пришел?..

Безмолвствовали камыши и заводи. То ли Бог слушал его, то ли он покинул уже этот болотистый край.

Он не мог перед сподвижниками показать своего бессилия. Он должен быть уверенным в своей правоте, но это чем далее, тем давалось ему труднее. Иногда он долго и молчаливо сидел неподвижно, словно к чему-то прислушиваясь. Тогда хлопцы вокруг затихали. А в редкие минуты, когда душе уже невозможно было оставаться безмолвной, когда обостряется зрение и слух, когда душа обнажается, готовая вырваться наружу из измученного тела и весь таинственный и нехитрый смысл происходящего открывается вдруг до предела с поразительной ясностью, кто-то вполголоса затягивал песню. Знали хлопцы, как лечит его душу песня, когда-то певшего в войсковом хоре в Ека-теринодаре, знавшего много песен, любившего их. Боже, когда это было…

Кто-то тихо начинал вполголоса. После первых сольных слов хлопцы дружно подхватывали и в камышах разливалась рокочущая, дребезжащими от волнения голосами песня, рассказывающая о каких-то далеких, необозримых временах, но почему-то жалующаяся на судьбу каждого из них:

Ой, шо то воно та й за ворон, А шо по полю литае? Ой, шо ж воно та за бурлака, Шо всих бурлак собэрае? Ой, збырайтэся, ой добри молодци, Та всэ народ молодый. Ой, та поидэмо, раздобри молодци, Та в той лисок, лисок Лэбэдив.

Какую-то минуту, помолчав, словно собираясь с силой и сдерживая себя, чтобы не дать полную волю голосам, дабы песня не выдала их в камышах, казаки рокочущими голосами басили:

Ой, та й поидэмо, раздобри молодци, Та в той лисок, лисок Лэбэдив. Та й выкопаем там, братци, могылу, Выкопаем до сырой зэмли. Ой, выкопаем там, братци, могылу, Ой, выкопаем до сэрой зэмли. Та й поховаем свого атамана В том лисочку, в лису Лэбэдив.

Песня смолкала, затерявшись где-то в камышах, но еще звучала в душах изгнанников, отчего они присмирели и притихли. И тогда Василий Федорович, дабы не оставлять хлопцев наедине с печальными мыслями, вдруг, словно пробудившись, завел старинную песню, рассказывающую не только о прошлом, но и об их, собравшихся здесь, участи:

Ой, сив пугач на могыли. Та й сказав вин «пугу», Чи нэ дасть Бог козаченьку, Хоть на час потугу. Наступають вражи сылы На наши станыци, Забэрають, ой, нашэ добро, Бьють нас из ружныци…

Когда печально-торжественная минута, вызванная песнями, прошла, Омэлько Дудка, озорным речитативом рассказал:

Вставай, Даныло и Гаврыло, Бэрить кочэргэ-рогачи, Гонить кацапив из Кубани, Нэхай нэ портять нам харчи.

Не дослушав и обрывая, Василий Федорович спросил:

— Ты кого имел в виду, Омэлько?

— Кацапив.

— Якых?

— Ну Малкина, та и другых, шо в кожу обряжэни.

— Эх, Омэлько, — вздохнув сказал Рябоконь, — всэ було б так просто, если б тикэ оци врагы у нас булы. Но стикэ своих окацапэных… Забувшых свою виру и правду, бо вона мишать им, дуракам, стала. Он — Васыль Погорелов, вмисти рослы на хутори, вмисти служылы в Тифлиси. И шо? Обидэлэ його били — амбар, сарай спалылы. Сразу покраснив… И нэ опамя-тувався, покы нэ удну шкуру з його красни зидралы… Царство йому нэбэснэ. А стико их такых стало? Воны тоже дома, на своей зэмли, на батькивщини. А че за сылой пишлы, биз разбору, мабуть, шось в души зломалось… Цэ, Омэлько, така сыла, шо отравляв биз разбору — и кацапив, и казакив…

— Та воно всэ так, Васыль Хвэдоровыч, тикэ шо цэ за сыла, шо йии и нэ побачиш…

— Бога тоже не видел никто никогда, но это же не значит, что его нет. Ну ладно, Омэлько, забалакалэсь. Пиды провирь охрану, а то Малкин нас тут, як курчат подушэ…

А иногда он заводил разговоры со своим давним сотоварищем Иваном Ильичем Ковалевым, Астраханцем. Тоже все понимающий, тот вступал в эти «философские» разговоры не потому, что хотел что-то выяснить, а скорее для того, чтобы хоть как-то успокоить возмутившуюся душу и воспаленный разум. И он задавал Василию Федоровичу один и тот же вопрос:

— Но почему же они побеждают? Ведь вроде бы не должны побеждать такие…

— Почему побеждают, — спрашиваешь, — потому что они преступили закон человеческий, впадая в зверство, самих себя потеряли, ради удовлетворения мелких эгоистических страстишек. Мы же не можем не помнить креста на себе, не можем совлечь с себя образ человеческий. Вот и все. Именно такие и побеждают. Но в том-то и дело, что победа их мнимая, никому радости не приносящая, в том числе им самим. И только осложняет наше положение…

— Но ведь тогда получается, что вера наша мешает нам выжить. Так ведь?..

— Нет, не так. Совсем не так, — резко обрывал его Василий Федорович. Наоборот, отречение от веры мешает нам выжить. А они своей бесчеловечностью себе приговор уже подписывают. Они уже обречены, и участь их предрешена. Они ведь так и не победят. На том, что они являют собой, жизнь человеческая устоять не может. А победит, в конечном счете, нечто совсем иное…

— Так-то оно так, но только когда этот праведный приговор и суд Божий свершится, нас уже, может быть, и в живых не будет… А нельзя ли, глядя на них, по их примеру, нам тоже стать хотя бы на какое-то, хотя бы на малое время такими же? Не навсегда, не насовсем, а только на малое время, чтобы оборониться от них? А потом снова…

— Нет, нельзя, так не бывает. Кто-то должен устоять от соблазнов. Когда преступишь черту человеческого закона, назад возврата не будет. Снова обрести облик человеческий невозможно. Так уж трудно и непросто мы собираемся в единое целое, в народ. Так уж устроен мир человеческий. И не нам с тобой тут, в камышах, его переделывать. Его ведь не перехитришь. Никому еще это не удавалось. Первые оказываются последними, а последние — первыми…

— Ну так обидно же, Василий Федорович.

— Конечно, обидно, а ты как думал. Но коль хочешь быть человеком, хочешь остаться им, неся этот крест безропотно, без вороватой оглядки на то, что тебе за это будет, какая награда тебе за это причтется. Находи в этом удовлетворение и смысл жизни. А если не хочешь остаться человеком, если тебе это в тягость, то — вольному воля… Это, брат, уж каждый решает сам, в одиночку, помощников тут нет.

— Видно, он затрагивал какую-то важную для него, уже давно и окончательно обдуманную мысль, трудную и мучительную, но уже не подлежащую сомнению. Она была ясна для него до предела, но, облеченная в обыденные слова, почему-то выходила какой-то неполной и не вполне убедительной. Это вызывало недовольство в его душе. И он, хмурясь и двигая желваками, отворачивался и долго сидел неподвижно, уставясь в равнодушно шумевший камыш. Ни о чем более ему говорить не хотелось.

Он уже давно никого не принимал в свою группу, опасаясь провокаторов. С мая 1924 года его группа состояла из девяти человек, самых верных и самых преданных, с которыми было столько пережито. Кроме него самого в нее входили:

Ковалев Иван Ильич (из станицы Александровской Астраханской области),

Павелко Роман Анфилович (из станицы Староджередлиев-ской),

Сороколит Петр Филимонович (из станицы Полтавской),

Савенко Лука Никифорович (из станицы Новониколаевской),

Кулик Григорий Николаевич (из станицы Новониколаевской),

Дудник Пантелей Карпович (из хутора Лебедевского), Павелко Федор Федотьевич (из хутора Желтые Копани), Печеный Петр Ануфриевич (из хутора Желтые Копани).

Всего лишь девять человек находилось рядом с ним. Но при этом он пользовался абсолютной поддержкой людей этого обширного приазовского края. Теперь это кажется невероятным и невозможным. В сводках и донесениях тех лет, в публицистике последующих советских времен его часто называли и полковником, и членом Рады, и руководителем крупнейшей банды… Это свидетельствовало не только о спекулятивных пропагандистских приемах по его дискредитации, но и о полном непонимании того поистине народного движения, которое он возглавлял.

Он конечно же мог уйти за границу как в 1920 году, так и позже. Но он не хотел и не мог этого сделать. Удивительна и необъяснима эта особенность почти каждого кубанца. В его душе живет обыкновенно ничем неистребимая, невероятно живучая, никогда его не покидающая привязанность к родной земле, родной станице, родному дому и какая-то невероятная памятливость. Он думает о своей родной станице вдали от нее, куда забрасывает его судьба, мечтает о возвращении, живет с этой мечтой всю жизнь, греясь от ее тепла, как от вечернего запоздалого костра. Он думает и мечтает о своей станице даже тогда, когда точно знает, что никогда ему уже в нее не вернуться, не пройтись по ее летним, тенистым улицам, не увидеть больше, как солнечно улыбаются ему из-за огорож огромные подсолнухи. Не посидеть на лавочке у калитки вечерней порой у родной хаты. И что бы ни происходило в растерзанном мире, его разум и сердце так и не могут поверить в то, так и не могут смириться с тем, что и в родной станице тоже может произойти нечто такое, что не только в состоянии как-то изменить, но и разрушить ее привычный мир. О, это наивное и спасительное чувство!

Несмотря ни на что и вопреки всему, в его душе живет идеальный образ родной станицы, таким, каким он однажды запечатлелся в памяти с детства и какого теперь уже, может быть, и вовсе нет на свете. И он все-таки возвращается в родную станицу даже тогда, если там его ждет верная и неминуемая погибель. Не потому ли и повстанцы кружили вокруг родных мест? И жадно глядя с околицы, через камыши и бурьяны на родное гнездовище, никак не могли понять: что случилось, по какому такому праву они оказались вне его границ. Может быть, они преступили, нарушили какой-то извечный закон жизни и потому оказались изгоями? Нет, они-то как раз и остались верными давным заветам, они-то как раз не преступили ни совести, ни чести, ни присяги.

Кем же они оказались выгнанными из родных станиц, может быть, теми, кто более честен, справедлив и умен? Так нет же. Скорее наоборот, теми, кто поступился и совестью, и присягой, кто нарушил закон извечного человеческого родства во имя, как считалось, каких-то идей, а на деле — простых, шкурных и мелких интересов.

Глядя на родные станицы с волчьей тоской из камышей, они не могли понять этого, тем более смириться…

Никакие жестокости и ухищрения Малкина, проверенные на опыте в других местах, куда посылался он для усмирения народа, здесь, в кубанских плавнях, не действовали, не срабатывали. Это не то, что озадачивало его, но придавало ему злости. Ему еще долго казалось, что причина его неудач — в недостаточной решительности и жестокости. Но после того как не сработал его, казалось, беспроигрышный план с ложным отрядом «Тамань», он смутно заподозрил, что здесь он действительно столкнулся с чем-то необычным, что если и можно взять Рябоконя, то каким-то таким способом, который и самому Малкину не доставит удовольствия, и превосходство в их поединке останется за Рябоконем, даже пойманным и убитым… Это был последний способ поймать Рябоконя — через предательство близких ему людей. И Малкин пошел на него.

Ведь все эти долгие месяцы, пока он гонялся за Рябоконем, он не мог даже напасть на его след. Он боролся как бы с пустотой, с каким-то призраком, а реальный, скрывающийся Рябоконь существовал сам по себе, помимо его, Малкина, намерений и усилий. После массовых арестов «бандитских семей и пособников» он вынужден был признаться представителю ОГПУ края Попа-шенко по прямому проводу: «Демонстрация военчастей, митинги, аресты пособников не дали желательных результатов. Население по-прежнему не желает выдать место нахождения банды». И тем не менее Малкин предлагал для полной изоляции Рябоконя арестовать двести «бандитских семей».

Удивительно, что жители окрестных приазовских хуторов и станиц, среди которых Рябоконь пользовался абсолютным уважением и любовью, так и не указали место расположения его группы, так и не выдали его. Предали же его ближайшие сподвижники.

Малкин начал прикидывать, кто из бывших и нынешних сподвижников Рябоконя мог бы пойти на предательство. Остановился он на Тите Ефимовиче Загубывбатько, несмотря на то, что тот добровольно вышел из камышей в самом начале 1922 года и повинился перед властью. Титу можно было о многом напомнить в его прошлом такого, за что можно было его расстрелять, несмотря на добровольный выход из камышей. И службу в отряде полковника Скакуна, и зверства над ачуев-скими милиционерами, да и делегацию возглавлял Тит Ефимович накануне улагаевского десанта к самому Врангелю в Крым. И потом — хитрым и пронырливым виделся Малкину Тит — всегда заведовал хозяйственной частью, самолюбивый, не чуждый внешнего эффекта…

1 июня 1924 года Малкин прибыл в станицу Гривенскую и вызвал к себе Тита Загубывбатько и в присутствии командира оперативного отряда 47-й дивизии войск ОГПУ Вдовиченко предложил ему принять участие в поимке бандита Рябоконя. Тит согласился. Как он писал в воспоминаниях: «Меня пригласил Малкин для участия в ликвидации банды Рябоконя. С этих дней я начал работать при аппарате уполномоченного ГПУ по Славотделу»…

Мог ли Тит отказаться от предложения Малкина? Мог, ведь он вышел из камышей почти три года назад и уже ничего не знал о тактике Рябоконя. И тем не менее Тит согласился на это.

Малкин сделал верный выбор. Да, Тит давно уже не общался с Рябоконем и не знал его нынешней тактики, но он знал людей, его окружавших. Он мог безошибочно выбрать из его окружения предателя. И он выбрал его — Омэльку Дудку, Пантелея Карповича Дудника, которого знал давно и хорошо.

Титу Загубывбатько поручено было сформировать боевую группу № 2 по захвату Рябоконя.

В каком секрете ни держалось задание Тита Ефимовича, но Рябоконь все-таки каким-то образом узнал о нем. Может быть, никаких сведений об этом ниоткуда он и не получал. Но он обладал редким даром поставить себя на место противника и проверить его логику. Каким-то чутьем он догадался, что у Малкина нет больше никакого иного способа, кроме как предательства людей, близких ему. Этого нельзя было объяснить, но Василий Федорович прежде всего подумал именно о Тите. Но так как с Титом он расстался давно, Василий Федорович понимал, что сам он его взять не сможет, ему понадобится кто-то из его ближайших помощников, тех, кто был теперь с ним рядом.

Иногда он пристально вглядывался в лица своих сподвижников, пытаясь распознать, кого из них Титу удастся уговорить, склонить к предательству. И останавливался на человеке самом близком — Омэльяне Дудке. Хитрым был Пантелеймон.

И Рябоконь уже ждал этого часа. Как только Омэлько отлучится в хутор без его ведома — это и будет означать, что он приведет сюда Тита с его боевой группой.

Когда Василий Федорович обнаружил, что Дудки в лагере нет, он тут же отправился в хутор Лебедевский к нему домой. Но Омэлька уже не было дома. За полчаса до появления Рябоконя за ним заехал Тит Ефимович и взял его в свою боевую группу.

Дома был его брат. Рябоконь хотел сжечь дом, но потом его уговорили не делать этого.

Загадочным остается другое. Почему Василий Федорович, зная, что Дудка уже у Тита, вернулся все-таки в свой лагерь, на свой прежний бивак и не поменял немедленно своего места, как это делал ранее… Может быть, он уже действительно устал смертельно за эти пять лет жизни в камышах…

Минувшей ночью он ходил на хутор, ходил один, оставив хлопцев за околицей. Ходил без всякой видимой нужды, просто вдруг захотелось пройтись по родным улицам, где так быстро отшумела его еще крепкая, еще не истраченная жизнь. Может быть, почувствовал, что немного, совсем немного осталось ему ходить по родной земле. Бродил по улицам хутора, не особенно на этот раз и хоронясь. Когда возвращался, вдруг обожгла мысль: а зачем, собственно, ходил, не прощаться ли с родными местами навсегда?

Проходя по гребле через ерик, заметил на берегу привычный темный силуэт старой вербы, знакомой с детства, под которой он мальчишкой ловил рыбу. Теперь и жизнь его наклонилась, нахилилась, как эта старая верба. Выжженная изнутри, в дуплах которой шаловливые мальчишки не раз устраивали кострища.

В этом году верба еще убралась золотыми сережками, еще невестилась, неведомо для кого. И вот сникла в седине желтых листьев, роняемых в темную воду. Не последней ли была для нее эта миновавшая весна. Странно, но эту одинокую вербу он никогда не помнил молодой. Она всегда была такой же старой и похилившейся, такой же вроде бы трухлявой, с выжженным нутром, уже, казалось, отшумевшей свой век. Но с наступлением весны вновь оживала, вновь невестилась. И вот уже, почитай, пережила и его…

При взгляде на эту старую вербу его уставшую душу охватывала томящая жалость — то ли к ней, то ли к себе самому, то ли ко всему этому, такому неустроенному и жестокому, такому немилосердному, но вместе с тем прекрасному в своей неповторимости, миру.

От старой вербы, вдруг напомнившей ему о столь давнем, во что уже и не верилось, он пошел свободно, нисколько не таясь, туда, где в ночных зарослях его ждали верные товарищи.

Тит Загубывбатько сформировал боевую группу из восьми человек, о чем 25 августа 1924 года донес рапортом. Я привожу этот документ как уникальное свидетельство своего времени и человеческих отношений. Поразительно, но вместо своей полной фамилии Загубывбатько он ставит ее сокращенный вариант, просто — Батько, отбросив эту неприятную приставку, напоминающую ему о том, что участвует он все-таки в деле неблаговидном и неправедном… Это было признание им самим своего предательства.

Особоуполномоченному по Славрайону

т. Малкину

Рапорт.

Доношу, что ваше распоряжение за № 1 мною выполнено: секретная водная активная группа сформирована в числе восьми человек, которая может приступить к действию. Во всей группе имеется на руках две винтовки.

Список нижеследующих лиц:

Батько Тит, Пономарев Семен, Михеев Николай, Ставицкий Гавриил, Дудка Емельян, Таран Василий, Левченко Михей, Копылов Михаил.

И.о. начгруппы Батько.

Примечательно и то, что Тит называет себя не начальником группы, а исполняющим обязанности начальника, то есть временным начальником. Значит, Малкин до конца ему так и не поверил. В случае успеха операции он, правда, обещал взять Тита Загубывбатько на постоянную службу в ОГПУ. Но это выполнено так и не было. Предателей ведь никто не любит…

В свою очередь Тит, добившись согласия Дудки на участие в группе по захвату Рябоконя, тоже не верил ему до конца, полагая, что в его боевую группу он вошел согласно замыслу Рябоконя и в последний момент предотвратит его захват. Омэльяну Дудке так и сказали: если что, первая пуля — твоя… Но без Дудки Тит никак не мог обойтись, так как тот знал выход из лимана, место расположения бивака и главное — систему сигнализации, которой Рябоконь всегда окружал свой бивак, состоящую из растяжек, прикрепленных к спрятанным в камышах винтовкам и обрезам, поставленных на боевой взвод.

Но Дудка действовал на сей раз не по замыслу Рябоконя, а по своему соображению, надеясь спасти свою шкуру, предвидя скорую ликвидацию группы Рябоконя…

Какими-то все-таки странными и теперь не вполне постижимыми были отношения между этими людьми, сошедшимися в смертельной схватке. В самом деле, группа по захвату Рябоконя формируется в Гривенской, потом едет за Дудкой на хутор Лебедевский, потом — в Новониколаевскую, то есть разъезжает по станицам. А в это время тот, кого собираются ловить, — Василий Федорович Рябоконь, свободно расхаживает по хутору Лебедевскому, заходит в дом к Дудке и в наказание за измену намеревается сжечь его хату. То есть он уже знает, что Дудка находится в группе захвата Тита Загубывбатько. И все же он почему-то возвращается на свой бивак и не изменяет его местонахождения, как это делал всегда. Словно он уже ждал тех, кто придет за ним, его бывших сподвижников, предавших его… Если предают самые близкие, ему не на кого было больше положиться, и его своеобразное повстанческое движение переставало существовать…

А те, кто его предал, с замиранием сердец от страха, крадучись пробиравшиеся по камышам, полагали, что он не знает об их намерениях. А он спокойно, ничем не выдавая своего беспокойства, уже ждал их, предавших… Может быть, понимал, что время его ушло, а может быть, чувствовал, что спасение его уже не зависит от того, схватят и убьют ли его…

После того как 31 октября 1924 года Василий Федорович Рябоконь благодаря предательству своих сподвижников — Тита Загубывбатько и Пантелеймона Дудника — был все-таки взят на своем биваке в лимане, близ станицы Староджерелиевской, все последующие годы, вплоть до сегодняшнего дня, по станицам этого региона говорят о том, «як бралэ Рябоконя», смешивая факты и домыслы. Теперь же, когда уже не осталось людей, кто мог бы достоверно рассказать о тех далеких событиях, об этой трагической истории, лучше обратиться к неоспоримому документу, собственноручно составленному Титом Ефимовичем Загубывбатько.

Когда в начале 1922 года Тит Загубывбатько выходил из камышей, производилось расследование, в рамках которого он и написал обширную автобиографию о своем участии в зеленом движении и бандитизме. Но вот зачем он, кроме того, позже написал еще и воспоминания о том, как он брал Рябоконя, не известно. Видимо, это событие в его жизни оказалось столь значимым, что он не мог о нем не вспоминать, уже не заботясь о том, как сам будет выглядеть в этой истории. Кроме того, вполне возможно, деятельный и недалекий Фурса, бывший начальник чоновского отряда в Староджерелиевской, попросил его, как и других участников этой драмы, написать воспоминания с целью увековечения подвигов в борьбе с бандитизмом. Но как нередко бывает в нашей истории, то или иное свидетельство со временем приобретает противоположный смысл.

«Воспоминания о банде хорунжего Василия Федоровича Рябоконя с 1920 по 1924 г. 31 октября.

1 июня 1924 г. в станицу Гривенскую прибыл уполномоченный по Славотделу т. Малкин и командир оперативного отряда 47-го дивизиона войск КЧО ОГПУ т. Вдовиченко, где меня пригласил т. Малкин для участия в ликвидации банды Рябоконя, с каких дней я начал работать при аппарате уполномоченного ГПУ по Славотделу.

В период времени с 1 июня по 13 августа результата операции никакого не дали, несмотря на колоссальную вооруженную силу. Приостановили бойцов, распустили числящихся чоновцев станиц, а эскадрон 47-й дивизии отправили к месту службы. 14 августа выехал сам нач. КРОт. Алехин. Было распоряжение, собрать побольше частных граждан, с участием чоновцев и союза охотников. Это была сделана демонстрация. Но на банду демонстрация впечатления никоторого не дала. После всего т. Алехин отдал распоряжение выехать всем уполномоченным, которые участвовали в операции, в управление уполномоченного Славотдела, и он же особоуполномоченный по борьбе с бандитизмом, где было совещание о дальнейшей работе по борьбе с бандой Рябоконя. Решили сформировать отряд имени т. Долматова. Я был назначен командиром отдельной водной группы и вошел в подчинение особоуполномоченного т. Малкина, где и получил от особоуполномоченного задание сформировать группу численностью шесть или семь человек бойцов, взять по моему усмотрению.

14 августа я выбыл из г. Славянска в станицу Гривенскую, где сформировал группу бойцов численностью восемь человек под моим командованием. Бойцов оставил в станице Гривенской, а сам выехал с докладом к особоуполномоченному т. Малкину 24 августа, где получил задание, оружие, достаточное количество патрон и выбыл по месту службы 27 августа.

Под 29 августа сосредоточил надводные средства и в ночь на 30 августа секретно выступил в плавни, прилегающие к хутору Лебедевскому, ст. Новониколаевской, хутору Желтые Копани, в ст. Староджерелиевскую, где повел глубокую разведку по обнаружению бивака банды Рябоконя. В ночные наблюдения с вышек обнаружили огни банды, что было неоднократно замечено, но добраться было невозможно ввиду непроходимых камышей. Я принял меры сжигать камыш, и таким образом сжигались бивак бандитови. После пожара находили местонахождение банды и признаки были доказательством. В биваках находили сгоревшие винтовки русского образца, таким образом, не давали банде укорениться на одном месте, и часто банда Рябоконя меняла свои места расположения.

В первых числах сентября банда находилась вблизи хутора Лебедевского, но не удалось банде долго находиться в этом районе. Ввиду сжигания плавней банда перебросилась ближе к хутору Желтые Копани. Во время переброски оставила на биваке два пустых улья, два пригорелых кожуха, одну кадушку, зеркало, одну подушку. После переброски банда Рябоконя остановилась в лимане Черноерковском, вблизи хутора Желтые Копани. После обнаружения бивака Рябоконя следы вели в другой район, и я оставил район хутора Лебедевского 2 октября, перебросил сухопутно группу в Желтые Копани и с хутора Копани повел глубокую разведку — найти выход на берег банды Рябоконя, что и было обнаружено. Выход Рябоконя по направлению Желтые Копани у берега лимана Черненско-го: брошены три каюка, пять весел, две картонные бумаги с надписью — В.Ф. Рябоконь и фельдшер Савенко, ведро с солью, о чем донес т. Малкину. Малкин выехал сам с т. Дроздовым. Группа находилась на плаву бивака, брошенного Рябоконем. Я выслал одного бойца в хутор Желтые Копани, откуда т. Малкин и Дроздов прибыли с проводником.

3 октября на плаву, где была группа, т. Малкин рассмотрел местность и признал, что банда находилась на этом плаву. После т. Малкин запросил группу: если она добровольно изъявит желание ликвидировать банду Рябоконя, то останется для дальнейшей работы, а если нет, то группа будет расформирована. Я и бойцы согласились добровольно вести дальнейшую работу и ликвидировать банду Рябоконя и дали на то подписки. Дроздов того же дня возвратился в хутор Желтые Копани, а т. Малкин остался вместе с группой на плаву до следующего дня.

4 октября т. Малкин дал мне дальнейшее распоряжение оставаться в этом районе, а сам выехал в Желтые Копани. После всего я повел дальнейшую работу отыскивать банду Рябоконя. Обнаруженные каюки доставил в хутор Копани. 10 октября обнаружил бивак банды Рябоконя с западной стороны Желтые Копани, где уже находилась банда, не на косе, а на суше. На биваке было сделано два куреня, и в близи куреней были головы с барашек и отбросы с арбузов. Бивак был спален. После этой операции я дал бойцам отдых, отправил группу в станицу Гривенскую, а сам выехал в станицу Староджере-лиевскую, где связался с гр. Шевченко, которого расспросил хорошо местность, который мне сказал, что банда может находиться между Желтыми Копанями и станицей Староджере-лиевской. После свидания с Шевченко я отправился в станицу Славянскую с докладом т. Малкину. Малкина увидеть не пришлось. Был заместитель Семин, который мне сказал, что назначен по борьбе с бандитизмом т. Дроздов, от которого и будете получать все распоряжения. Из станицы Славянской возвратился в Гривенскую, где увидел т. Дроздова, доложил ему все подробно о результатах разведки банды. Т. Дроздов дал распоряжение сейчас же выступить с группой в Стародже-релиевскую, собрать группу в Гривенской и вся группа отправилась по своему заданию.

Прибыли в Староджерелиевскую в 12 часов ночи. 29 октября в 8 часов утра прибыл Дудки родной брат и заявил, что после того, как мы выехали от бойца Дудки, через полчаса пришел Рябоконь с двумя бандитами и застал как раз родного брата Дудки. Приказал жене Дудки забрать детей, выйти из дома, а дом сжечь. Рябоконя стали просить, чтобы он не жег, Рябоконь отставил жечь, но предупредил, чтобы боец группы Дудка бросил службу и сам ушел по направлению Новониколаевской.

29 октября я пошел к т. Шевченко, с которым пришел на квартиру т. Дроздова, где мы ознакомились с местностью и решили на другой день выехать днем в Новониколаевскую для того, чтобы дать отвод, что группа выехала, что было и сделано. Прибыли в станицу Новониколаевскую, затребовали подводы на хутор Кирпили. Взяли с собой проводников, трех комсомольцев и, предупредив, что командируемся на Кирпили, выступили из Новониколаевской в 12 часов ночи. Подводчикам же приказали ехать на Староджерелиевскую. Не доезжая до Джерелиевской версты за две, подводы завернули назад, а сами пошли пешком по направлению плавней Черного ерика. Много прошли по степи, но места того, которое нам нужно было, найти не удалось. Ввиду темной ночи остановились в степи до рассвета, где немного отдохнули. Стало рассветать, и сейчас вошли в камыш, чтобы скрыть свои следы от жителей, где и нашли то место, которое нам нужно было. Осмотрели местность, остановились в камышах, выставили часовых, сами уснули до 11 часов дня. Поднялись, т. Дроздов дал распоряжение взять с собой семь бойцов под моим командованием и отправиться искать проводника, и если будет обнаружено что-нибудь, то сейчас же доносить.

Я забрал вверенную мне группу и отправился на операцию. Пройдя саженей 150, обнаружил выход банды на берег. Послал одного бойца с докладом, что выход банды на берег обнаружен. Дроздов сам не пришел посмотреть обнаруженный выход, а дал письменное распоряжение, чтобы я проверил обнаруженную стежку, куда она доведет, и донести ему в станицу Староджерелиевскую. После распоряжения т. Дроздова я по своему усмотрению распорядился группой, оставив на выходе стежки двух человек, а с остальными бойцами отправился вглубь по стежке, которых было всех бойцов со мной восемь человек.

Пройдя с полверсты вглубь по стежке, увидел след одной скотины. Вид следов скотины и следов человечьих указывал, что банда находится в этом районе. Группу повел дальше вглубь. Через версты две, на пути замечали перья с индюков и курей, и еще больше явилось энергии добиться результата.

Пройдя около четырех верст, на пути заметили: через стежку протянуты шпагаты. Стежка от Черного ерика на запад до Западного лимана, — с левой стороны стежки был забит кол. К колу был прикреплен обрез по направлению на юг, на боевом взводе. С правой стороны тоже забит кол, привязан за спусковой крючок конец шпагата, а другой конец шпагата привязан с правой стороны. Отвязали шпагат и пошли дальше. Пройдя саженей десять, заметили курени, но не слышно было никакого шороха. Я п-редупредил бойцов, что, может быть, банда здесь, слушайте мою команду. Начали продвигаться вперед. Пройдя саженей пять, слышен был разговор, но никого не видать. Один боец был спереди, я — второй. (Первым бойцом был Дудка, которому предназначалась первая пуля, в случае провала операции. — Я.Г.)

Приказал двигаться вперед. Продвинувшись еще саженей пять, увидел четырех бандитов, играющих в карты, которые находились от нас саженях в десяти. Но позиция для нас была очень неудобная — в цепь рассыпаться было невозможно. Я дал команду стрелять полуоборот налево, скомандовал «огонь» и бросился в атаку на бандитов, где сразу увидел лежащего тяжело раненного Сороколита. Скомандовал в цепь, и цепь — вперед. Боец Дудка бросился по следам, стреляя по бегущим бандитам в камышах, откуда я услышал голос Рябоконя: «Титко, иди, бери меня, я ранен». Я оставил бойцов на биваке, сам бросился к Рябоконю, где увидел его лежащего и возле него бойца Дудку. Рябоконь просил меня, чтобы я его застрелил, и попросил воды, и сказал, чтобы ему сделали перевязку. Я напоил его водой, сделали перевязку обеим рукам. Приказал бойцам вынести Рябоконя к биваку, где увидел еще одного бандита, убитого наповал, которым оказался Павелко Федор.

Сделал перевязку Сороколиту и стал допрашивать Рябоконя, сколько их было численностью. Он все подробно рассказал, что банда состояла из девяти человек, из которых двоих не было в это время. Савенко и Кулик были в отпуске в станице Новониколаевской, а на биваке находилось семь человек. Из них четыре бежало. После потребовал от Рябоконя оружие. Он мне сказал, что у них была одна запасная винтовка, а наганы у каждого были. Я собрал оружие. Оказалось семь патронташей с патронами, шесть винтовок, четыре нагана, один маузер, два бинокля и все обмундирование. Полагая, что убежавшие бандиты взяли с собой две винтовки, по пять патрон и два нагана, а обмундирование осталось на биваке.

Бой велся с 3 до 4. Сейчас же написал донесение т. Дроздову о результате боя, что Рябоконь взят живым, послал двух бойцов с донесением в станицу Староджерелиевскую, чтобы т. Дроздов выслал 15 человек рабочих в мое распоряжение, чтобы вынести Рябоконя из плавней, и пять подвод для доставки Рябоконя и трофеев в станицу Староджерелиевскую, а сам остался с тремя бойцами на биваке возле Рябоконя. И начал обстреливать местность, окружающую бивак банды Рябоконя. Три раза обстрелял плавни, чтобы дать подумать бежавшим бандитам, что бивак не брошен и чтобы бандиты не набросились отбивать у нас Рябоконя.

В 12 часов ночи т. Дроздов выслал 15 человек рабочих с двумя бойцами вверенной мне группе. Я распорядился положить Рябоконя в байду, чтобы удобно было его доставить на берег, так как расстояние от бивака до Черного ерика было около четырех верст. Тем временем Сороколит умер. Совместно с рабочими прибыли восемь человек ЧОНа Староджерелиевской. Оставаться до утра не было возможности. Надо было доставить Рябоконя живым поскорей в станицу.

С гряды Черного ерика совместно с т. Дроздовым поехали в Староджерелиевскую. Прибыв в Староджерелиевскую в 4 утра, сейчас же вызвали лекаря и сделали Рябоконю перевязку. Рябоконь благодарил властей за хорошее отношение к себе. В 5 часов т. Дроздов взял с собой меня и мы отправились в Славянскую. В Славянской т. Касилов дал распоряжение отправиться с Рябоконем к перевязочному врачебному пункту. Сделали перевязку Рябоконю и отправили его в городскую милицию и сдали под стражу.

В 6 часов вечера отправились к пароходу и направились в Краснодар. 2 числа ноября в 3 часа дня прибыли с т. Дроздовым и Рябоконем на пристань. К пароходу прибыли на автомобиле т. Сороков и т. Попашенко, где мы и передали Рябоконя в распоряжение т. Сорокова и т. Попашенко.

Тит Загубывбатько».

Кто стрелял в Рябоконя, читавшего в это время газету, поразив ему одним выстрелом обе руки? Омэлько Дудка до

1937 года, пока его не арестовали, похвалялся, что это сделал он. Он вообще много рассказывал о поимке Рябоконя, все заслуги этого предательства приписывая себе. Возразить же ему было некому, так как Тит Ефимович уже не жил на Кубани. Тит в своих воспоминаниях о том, кто стрелял, умалчивает. Если бы стрелял Дудка, он упомянул бы об этом. Значит, в Рябоконя стрелял он, Тит Ефимович Загубывбатько, до 1922 года белозеленый бандит, теперь намеревавшийся стать штатным сотрудником ОГПУ, но которым он так и не стал…

Приводя его воспоминания, я опять-таки сохраняю их стилистику, так как язык их может сказать читателю не меньше, чем сами описываемые события…

Месяц спустя Малкин составит документ, из которого будет ясно, помимо его воли, сколько стоит предательство. Как и всегда, как и во все времена — тридцать сребреников, а по расценкам тех лет — триста пятьдесят рублей на группу в восемь человек…

«Срочно.

Предславрайисполкома тов. Касилову. 1924 г.

Оперирующая банда В.Ф. Рябоконя в течение трех с половиной лет на территории Славрайона 31.11.24 г. опергруппой № 2 Загубывбатько ликвидирована. Сам главарь банды В.Ф. Рябоконь пойман и доставлен живым в Краснодар. Хитрый, умелый наймит отечественной буржуазии при ловле его требовал от сотрудников ОГПУ нечеловеческих усилий и даже жертв. Многие сотрудники в данный момент оборваны и босы и находятся в страшной материальной нужде. Кроме того, те же сотрудники в данный момент ведут ликвидацию остатков бело-зеленой банды, для чего также требуются средства.

Учитывая вышеизложенное, аппарат уполномоченного КЧО ОГПУ Славрайона просит Славрайисполком выдать вышеназванному аппарату для вознаграждения сотрудников опергруппы № 2 за поимку — ликвидацию Рябоконя и дальнейшей ликвидации банды 350 рублей.

Аппарат уполномочен. КЧО ОГПУ Славрайона уверен, что Славрайисполком учтет проделанную работу и окажет материальную помощь сотрудникам ОГПУ, не щадя здоровья, сил, выполняющих директивы власти Советов.

Уполномоченный Кубанского окружного отдела по Славянскому району Малкин».

Станица Староджерелиевская встретила арестованного и раненого Рябоконя Василия Федоровича колокольным звоном. Как это не невероятно, но все произошло именно так.

Арест Рябоконя произвел в народе неслыханное волнение и смятение. Люди высыпали на улицы встречать линейку, на которой его везли с забинтованными руками. И тут случилось, казалось, невозможное — зазвонили колокола станичной церкви. Но это не было чьей-то дерзостью или вызовом. Все опять, как и многое в судьбе Рябоконя, свершалось как бы само собой.

Оказалось, что в местной церкви обычно звонили, не поднимаясь на колокольню, для чего от колоколов были спущены веревки до самой земли. На выгоне же возле церкви паслась скотина. Был там и бык, который начал жевать веревку, а потом и дергать ее, разнося по станице неожиданный колокольный перезвон. И поскольку встреча Рябоконя колокольным звоном произошла как бы само собой, в этом тоже увидели некий высший смысл и вмешательство самого провидения.

Василий Федорович Рябоконь, руководитель повстанческого движения в приазовских станицах, бандит, пособник мировой и отечественной буржуазии, как писали тогда в донесениях и сводках, в течение более четырех лет мешавший мирному труду населения, наконец-то был пойман.

Когда с бандитизмом в приазовских плавнях было покончено, тогда и началось собственно социалистическое строительство. Теперь уже никто и ничто не мешало ему. Не пройдет и пяти лет, как начнутся массовые, повальные высылки людей на Урал. Кулаков, разумеется. То есть наиболее исправных хозяев. Выселение в таких душераздирающих картинах, от которых и теперь, спустя многие годы, холодеет кровь. Потом в 1933 году будет в этом хлебном краю голод, перед которым померкнут картины бедствия осажденного фашистами Ленинграда. Высокими бурьянами зарастут станицы, в которых редко шмыгнет одичавшая, не съеденная еще кошка или собака… Но все это будет потом, о чем тогда люди знать не могли, как и позже, вплоть до сегодняшнего дня, для большинства связь ликвидации бандитизма с последующими апокалиптическими событиями будет такой же призрачной…

Казалось, наконец-то власть могла рассчитаться со строптивым повстанцем, непокорным Рябоконем. И она вроде бы расправилась с ним по всей строгости установленных ею законов.

Но тут возникают сомнения, несмотря на, казалось бы, неопровержимые факты. Нужна ли была власти смерть Рябоконя, выгодна ли она была ей теперь? Многие ведь понимали, что Василий Федорович Рябоконь — не просто руководитель повстанческого движения, каких было на Кубани в годы гражданской войны немало. Это был человек, обладавший абсолютным доверием людей. Он был не столько руководителем движения, сколько его символом, знаменем, выразителем воли людей, их заступником и надеждой. Ведь жители хуторов и станиц его так и не выдали, не указали, где он скрывался. Возникала интересная ситуация: власть была у одних, а абсолютное народное доверие — у него, Рябоконя. С уничтожением его это доверие народа не только не переходило к власти, а, наоборот, еще более от нее отдалялось. А это были уже не смутные годы Гражданской войны, когда было еще не ясно, кто победит, а конец 1924 года. Новая власть стремилась уже утвердиться не винтовкой и пулеметом исключительно, а завоевать хоть какое-то расположение и доверие людей. В этих условиях просто поймать и убить — Рябоконя значило убить всякое доверие людей к власти, спровоцировать новый виток борьбы с ней, борьбы глухой, незримой и упорной.

Так просто было бы, объясняя рябоконевское движение, пойти по пути простейшему и формальному: всего лишь девять человек, скрывающихся в камышах, — обычная банда, а не какое-то там народное движение… И тут обнаруживается первое несоответствие: пока Рябоконя пытались безуспешно поймать, всячески подчеркивали именно политический характер его деятельности, а когда начали судить, то уже просто как бандита. Не кроется ли нечто за этим несоответствием, теперь нам за давностью лет не вполне понятное? Ведь бандиту мог быть вынесен любой приговор, а вот политическому противнику — только смертельный, потому что никакой иной политической силы, кроме собственной, новая власть не признавала.

Зная об этом, не потому ли Василий Федорович отрицал всякую свою связь с какими бы то ни было, особенно внешними, политическими силами? Теперь ему было выгоднее быть осужденным как бандит, чем политическим противником.

Столь долгие годы ловимый Василий Федорович Рябоконь допрашивается 4 ноября НАЧКРО Сороковым всего лишь единожды. Сохранился короткий протокол с дежурными вопросами. И уже 16 ноября состоялось заседание политтройки по внесудебному рассмотрению его дела.

Заседание политтройки проходило под председательством НАЧКУ БОК отдела ОГПУ Еремина. При участии членов политтройки представителя окружкома Артамонова и представителя окротдела ОГПУ Попашенко. В присутствии заместителя старшего помощника прокурора Налбандова, при секретаре Автономове. Вот ее решение:

Политтройка усмотрела, что, находясь в банде, руководимой лично им, потеряв всякую связь с международной и местной контрреволюцией, организовав вокруг себя банду, численность которой все время менялась и в последнее время равнялась девяти человекам, производил налеты на советские и частные учреждения, а равно и на отдельных граждан, занимался в период с 1920 года по настоящее время вооруженными грабежами, к числу каковых относятся: налет на пароход в районе ст. Гривенской Кубанского округа в 1922 году, два налета на ЕПО станицы Ста-роджерелневской и квартиру комчона Фурсы в 1923 году и налет на хутор Лебедевский 10 апреля 1924 года, где им были повешены граждане: Погорелов, Бирюк, Заяц, Моренко, что и сам обвиняемый Рябоконь признает и при личном допросе обвиняемый Рябоконь заявил, что никакой связи с контрреволюционными организациями как на территории Союза, так и вне он не имел. Нападениями и убийствами руководила личная месть за разграбленное разными лицами имущество, принадлежащее ему. Причину столь долгого нахождения в камышах объясняет тяжестью совершенного преступления перед Соввластью и боязнью понести за это тяжкое наказание.

Принимая во внимание все вышеизложенное, политтройка постановила:

К обвиняемому гр. Рябоконю Василию Федоровичу, 34 лет, применить высшую меру наказания — расстрелять. Приговор привести в исполнение в течение 24 часов…

Но примечательно, что параллельно с этим быстрым и спешным внесудебным разбирательством с Рябоконем ведется и другая работа. С ним долго беседуют высокопоставленные сотрудники ОГПУ, в частности Вдовиченко, а также Малкин, приехавший специально для этого из отпуска. При этом у Рябоконя возникает какой-то лично выработанный план…

О чем говорили с Рябоконем, мы никогда, видимо, уже не узнаем. Но сидевший в соседней камере казак станицы Гривенской Грицько Пухиря, которому удалось перекинуться с Василием Федоровичем фразами, потом сообщил, что Рябоконь сказал, что ему предлагают вступить в Красную армию, но он решительно отказался.

Может быть, Вдовиченко и Малкин плели свою очередную интригу, пытаясь использовать его для вывода из камышей все еще остающихся там людей? Вполне возможно и даже вероятно. И они, в конце концов, склоняют его к тому, чтобы он написал письмо-обращение к скрывающимся в камышах хлопцам. Такое письмо он из-за ранения рук диктует кому-то из сокамерников, но ставит свою подпись.

Послание Рябоконя Василия Федоровича дорогого стоило. Ведь оно было обращено не только к тем четырем уцелевшим его соратникам, а ко всем людям, находящимся в камышах. Кроме того, это было обращение ко всем жителям приазовского региона, для которых Рябоконь был безусловным авторитетом. Это письмо Рябоконя, по сути, извещало их об окончательном прекращении вооруженного сопротивления новой власти:

«Братцы!

Внезапно раздался залп, которым я был ранен в обе руки. Через несколько минут мне оказали помощь, то есть быстро сделали перевязку — Загубывбатько и Дудка.

После этого я был отправлен в станицу Староджерелиевскую, где меня встретили обыкновенно, как Василия Федоровича, затем по дистанции отправили меня в город Краснодар, где я и нахожусь при ГПУ.

За всю мою дорогу — кроме хорошего, я ничего не слышал.

Известные и вам по фамилиям лица, как-то Вдовиченко и другие, да и Малкин приехал из отпуска, с которыми я много говорил о наших делах, часто посещают меня и оказывают помощь как в лечении, так и материально. Затем передо мною поставлен вопрос о выводе вас, последних, на что я согласился.

Мне предложено ехать совместно с Малкиным к вам, но я пока болен, а посему предлагаю вам явиться самим добровольно.

Мой совет — явиться вам в станицу Славянскую или город Краснодар в ГПУ, и не будьте трусами — вспомните то, что мы читали в газетах о Савинкове Борисе — ведь это человек не с такими проступками, как я или вы, и то остался жив.

Вы вспомните: разве из добровольно вышедших есть хотя бы один расстрелянный? Нет! А если и придется ответить, то только мне одному, как стоявшему во главе вас.

И вот я вам предлагаю, а вместе с тем и призываю явиться. Пишу я это письмо к вам не под насилием и угрозами кого-либо, а лично по своему выработанному плану. А кто меня не послушает и добровольно не явится, я тогда приму против того другие меры. Вы меня хорошо знаете, что мною задумано — всегда должно быть и сделано. Кем я наметил передать это письмо, того считайте неопасным.

По имени не хочу никого называть, но знайте, что ваши имена известны властям.

Письмо писано по моей просьбе одним из арестованных, а подписываюсь я, хотя и плохо, ввиду ранения рук, но вы ведь мою подпись знаете хорошо.

С пожеланием всего хорошего ваш друг Рябоконь.

11 ноября 1924 г., г. Краснодар».

Все, казалось, было предельно ясным: сломали в органах человека, заставили, склонили, принудили обратиться с этим письмом к повстанцам, своим сотоварищам и сподвижникам. И все же положение Рябоконя представляется не таким простым.

Дело в том, что такое письмо Рябоконя имело силу для тех, к кому он обращался, лишь в том случае, если он останется жив. Если же он будет расстрелян, то оно сыграло бы прямо противоположную роль: убедило бы людей в том, что новой власти верить нельзя, и уж лучше умереть, чем доверяться ей.

И тут обнаруживается еще одна нелогичность. Если заседание политтройки состоялось 16 ноября, а письмо было написано Рябоконем 11 ноября — это слишком малый срок для того, чтобы оно получило огласку как в плавнях, так и по окрестным хуторам и станицам. Предположить, что цель была одна — выманить письмо, а затем вынести приговор? Но ведь это обращение действительно имело силу лишь при живом Рябоконе…

Мы теперь, видимо, уже никогда не узнаем, о чем говорили с Рябоконем сотрудники ОГПУ. По всем признакам, это было не типичное пытание «бандита», наконец-то попавшегося в их лапы. Да и о чем его было, собственно, пытать, если никакой армии, но даже и малого отряда за ним не было? За ним стоял только народ, его сочувствие, доверие и надежда. Могла быть, конечно, и месть со стороны органов к этому неуловимому непокорному казаку, все-таки перехитрившему их.

И все же остается загадкой это письмо Василия Федоровича. Легче всего, повторюсь, предположить, что его просто принудили обращение подписать. Но Рябоконь был не из тех людей, кто так легко, в считанные дни отказывается от своих убеждений и отрекается от своего образа жизни. Не для того он почти пять лет скрывался в плавнях, не для того выстраивал свою своеобразную форму сопротивления, по сути, отбирая часть власти у власти существующей. По всей вероятности, дело было в другом. Как человек чуткий и здравомыслящий, он конечно же не мог не замечать того, что в стране и обществе происходят перемены, что жизнь бесповоротно пошла по ка-кому-то еще не вполне ясному пути, где открытое сопротивление теряло всякий смысл, так как не находило поддержки среди смертельно уставших от войны и хаоса людей. И он нашел в себе силы смириться и признать это. Его обращение к людям стало не признаком его слабости, сломленности, но признаком силы человека, несмотря ни на что, не утратившего рассудка и самообладания.

 

МОИСЕЙ ЧОРНЫЙ И НЕЧИСТАЯ СИЛА

В этом приазовском районе после ликвидации Рябоконя для советской власти главной заботой теперь стало, чтобы люди вышли из плавней, вернулись к мирному труду и приступили к социалистическому строительству. Нужно было хоть как-то погасить бушующий уже который год хаос. Для тех, кто скрывался в плавнях сначала от террора, потом от странной «новой» жизни, важно не только вернуться в свои хутора и станицы, в родные хаты, но и, по-возможности, уцелеть.

Всякая смута, возбужденная в народе, кроме внешних разрушений производит в людях и незримые внутренние, более коварные и трудно поправимые — разрушение душ и сознания, попрание тех извечных устоев родства, на которых и держится наше бытие. Человек, участвовавший в войне, тем более в братоубийственной, особенно жестокой, где правит не логика и выгода, а психоз, уже становится иным. И, видимо, нет на свете такого средства и такого лекарства, которые бы вернуло его в прежнее состояние…

Если бы дело было только в возвращении людей из плавней. Вернулись бы они к своим родным хатам и зажили так же, как жили всегда. Но после таких насилий, совершенных над самим их существом, что-то сдвигается в человеке окончательно и бесповоротно и восстановлено уже быть не может…

Если бы те, кто предпринимал переделку устроенного Богом мира, знал об этом… Может быть, они смутно и догадывались о том, что за таким переустройством мира открывается бездна, но по наивной земной ограниченности полагали, что бездна эта зияет лишь для избранных, а не для всех, ныне живущих. Постичь это они оказались не в состоянии.

Моисей Корнеевич Чорный родился в 1885 году в станице Должанской. Там же вырос, оттуда ушел на службу. Участвовал в Первой мировой войне. И, видно, хорошо, исправно участвовал, так как был награжден тремя Георгиевскими крестами — одним золотым и двумя серебряными — став полным Георгиевским кавалером. То есть был человеком смелым и несентиментальным. Тем более удивительно то, что произошло с ним потом, как сложилась его последующая судьба.

Эту историю мне рассказала его внучка Мария Владимировна Клочкова, проживающая на хуторе Лебеди.

Был у Моисея Чорного в станице Должанской друг детства Митрофан Белоконь. Вместе росли, вместе и на службу уходили.

В 1917 году кавалерийский полк, в котором служил полный Георгиевский кавалер Моисей Корнеевич Чорный, был направлен на подавление восстания в Петроград. Но по пути следования, в поезде, была проведена агитация, и большинство казаков побросали оружие, лошадей и разошлись по домам, забыв о присяге и долге, и уж тем более не задумываясь о последствиях подобного шага для своей дальнейшей жизни. То, что говорили им эти суетные люди с воспаленными взорами, вдруг показалось им таким справедливым, что они впали в соблазн… Так Моисей Корнеевич вернулся в родную станицу.

Поскольку грамотных людей было в то время мало, а он знал какую-никакую грамотешку, его пригласили работать в сельский совет писарем. Его же друг Белоконь ушел в плавни.

Нападения повстанцев и просто банд на станицу были частыми. Но Моисей Чорный не покидал своего поста при любой власти. Георгиевские кресты к этому времени советская власть у него отобрала.

И вот однажды на станицу Должанскую напал повстанческий отряд, в котором был и Митрофан Белоконь. Всех работников сельского совета схватили и приговорили к расстрелу, а до тех пор заперли в сарае. Белоконь, узнав, что среди арестованных находится и его друг детства Моисей Чорный, устроил ему побег.

Убежавшие собрались где-то в степи, раздобыли оружие и неожиданно налетели на станицу. Бандитов вышибли из станицы, а некоторых взяли в плен. Среди них оказался и Митрофан Белоконь. Пленным грозила та же участь. Тогда Моисей Чорный, благодарный другу, решил в свою очередь освободить его. Белоконь ушел в плавни, а Моисей Чорный, опасаясь обвинения в пособничестве бандитам, гоже скрылся в камышах, в районе станицы Степной и хутора Лебедевского. Так он оказался в этих краях и, как оказалось, надолго, на всю жизнь…

Семья же его — жена Мария Григорьевна и шестеро детей — не знали о том, где он находится. Никаких связей с родственниками он не поддерживал, видимо опасаясь суда.

Через годы, когда жизнь успокоилась и смута несколько утихла, Белоконь оказался в Мариуполе, а Моисей Чорный — на хуторе Лебеди. Женился и стал работать в колхозе. Но между собой они переписывались. Белоконь, приезжая в родную Должанскую, наводил справки о семье Моисея Корнеевича и сообщал ему. Дети его умерли в голодном 1933 году. В живых остался только сын Петр и дочь Матрена, которой было, когда отец ушел из дома, три года.

Жена его Мария Григорьевна вырастила оставшихся детей. Дочь ее Матрена Моисеевна вышла замуж за Веремия Владимира Ивановича. У них родились две дочери — Галина и Маша, Мария Владимировна, которая и рассказала мне эту странную историю. В 1940 году Владимира Ивановича призвали в армию, а Матрена Моисеевна родила третью дочь Таисию.

В самом начале Великой Отечественной войны пришло известие, что Веремий Владимир Иванович пропал без вести. Матрена Моисеевна, дочь Моисея Корнеевича Чорного, осталась одна с тремя малыми детьми на руках. А было ей в то время двадцать четыре года. Жила в страшной бедности.

После войны в 1947 году в станицу Должанскую с хутора Лебеди поехал в командировку Василий Порфирьевич Тонкий. Через него Моисей Корнеевич и решил объявить своему семейству, что он живет на хуторе Лебеди, работает бондарем в колхозе. Тонкий рассказал Матрене Моисеевне, что отец ее живет неплохо, имеет свое хозяйство, корову, пчел, виноградник. Но встречи тогда так и не произошло, и связь снова оборвалась. В 1958 году умерла Мария Григорьевна, жена Моисея Корнеевича, с которой он после той далекой нелепой разлуки так и не свиделся…

Внучка Моисея Корнеевича Мария Владимировна вышла замуж, взяв фамилию Чурсина. Работала она в колхозном ларьке на рынке. И вот однажды почтальон принес ей письмо, причем на ее новую фамилию. Она подумала, что это письмо от пропавшего на фронте без вести отца. От волнения и радости, что отец, оказывается, живой, долго не могла открыть конверт. Наконец разорвала его. И каково же было ее разочарование, когда увидела фотографию, на которой был какой-то старик и две бабки по бокам..

И потом только разобралась, что письмо было не от отца Веремия Владимира Ивановича, а от деда Чорного Моисея Корнеевича с хутора Лебеди…

С этим письмом Мария Владимировна отправилась на велосипеде к своей матери Матрене Моисеевне. Та сначала растерялась, а потом, заплакав, запричитала, мол, почему же так долго он, отец ее, не объявлялся, ведь ей было так трудно одной с детьми…

В письме этом Моисей Корнеевич просил разрешения приехать в гости к дочери и внукам.

И вот в мае 1953 года Мария Владимировна ехала к матери на велосипеде. Вдруг видит, идет по станице, чуть прихрамывая, высокий мужчина с большим деревянным чемоданом. «Дай, помогу ему, может идти ему еще далеко, станица-то большая», — подумала Мария Владимировна и, остановившись, предложила ему свою помощь. Поместили чемодан на багажник велосипеда. И она спросила — далеко ли идти? Мужчина ответил, что ему нужна Матрена Моисеевна Веремий и что он — ее отец.

— А я — ее дочь, — сказала она.

— А, Чурсина Мария?

— Но откуда вы об этом знаете.

— А я все о вас знаю, — ответил Моисей Корнеевич.

Дочь встретила Моисея Чорного не то чтобы радостно, но приветливо.

Погостил он у дочери три дня и уехал к себе на хутор Лебеди. Позже Матрена Моисеевна тоже навещала отца.

В конце 1960 года отец прислал ей деньги, впервые за многие годы оказав дочери помощь. Но это произвело на нее такое сильное впечатление, что ей стало плохо, и ее парализовало. В больнице женщина пролежала только месяц и в самом начале 1961 года умерла. Было ей тогда лишь сорок два года. На похороны дочери Моисей Корнеевич не приехал, сказав, что поднять ее из гроба не сможет…

После смерти матери семейная жизнь у Марии Владимировны разладилась. Она разошлась с мужем и уехала в Тюменскую область, где работала на мостопоезде. Но ее тянуло на Кубань. И в шестидесятые годы она приезжала в отпуск на хутор Лебеди к своему деду Чорному Моисею Корнеевичу, а в 1969 году переехала по его приглашению на Лебеди на постоянное местожительство. Дед выделил внучке шестнадцать соток земли, где она и построила дом. А 25 мая 1970 года на восемьдесят пятом году жизни Моисея Корнеевича Чорного не стало…

В этой истории я не увидел бы ничего необычного, если бы мне не попалась рукопись Моисея Корнеевича Чорного. На склоне лет, припоминая пережитое, он писал воспоминания, где речь шла и о Первой мировой войне, и о том, как заваривалась революционная смута, породившая Гражданскую войну. Повесть эту автор так и назвал — «Ссора».

Рукопись деда мне передала Мария Владимировна Клочкова. В ней помимо повести содержались и биографические заметки Моисея Корнеевича Чорного, в том числе объяснение, почему он тогда вдруг тайно покинул семью, родную станицу, как потом оказалось, на всю жизнь… И это его толкование своей судьбы, более психологическое, чем биографическое, резко отличалось от того, как она представлялась его родным и тем, кто его знал. Я приведу его исповедь, и пусть она скажет о себе сама:

«Судите меня, как хотите…

Это было в 1923 году. В марте месяце я заболел сыпным тифом. Доктор в станице в то время был мой двоюродный брат Чорный Иван Иванович. Он сказал мне: «Я тебя в больницу не возьму. Буду лечить дома». Ему как раз было попутно ко мне заходить. Болезнь была тяжелая. В самой высокой стадии ее развития. Я был несколько дней без памяти. Когда я начал уже поправляться, он мне сказал: «Будь уверен, что ты поправишься, ибо самомнения много влияют при таких болезнях».

Он заходил ко мне каждый день. Когда я уже поправился настолько, что мог сам подниматься с постели и ходить по комнате, однажды вечером часа за два до заката солнца входит в хату моя жена Мария Григорьевна и говорит: «Полезла на стен-ку сарая, который был под одной крышей с хатой, кошка красивой черной масти, и когда она глянула на меня, я просто обомлела и чуть не упала з драбыны». «Баба да и усе, — подумал я. — Перепугалась кошки», — и ничего ей не сказал. Вослед за этим вбегает в хату четырнадцатилетний мой сын: «Папа до нас на горище побиг кит, такый красывый, чорный. Я полизу его поймаю». «Не трогай, — я сказал ему, — это кошка, она тебе может глаза повыдирать. Да и зачем гонять. У нас своей кошки нет, пусть там гоняет мышей». У нас своей кошки как раз не было.

Я в это время лежал лицом кверху, в головах у меня было положено две подушки, одна на одной. Не успел я полностью досказать сыну свое предупреждение, как мне прямо на лоб тихою, ровною и тонкой струею полилась с потолка жидкость. Покуда я поднялся, эта жидкость облила мне всю голову, лицо и руки, которыми я затулял [3] лицо, когда почувствовал, что на меня с потолка льется что-то.

Это все произошло в течение пятнадцати секунд. Только я успел подняться, жидкость перестала даже капать. Оказалось, что эта жидкость в такой малый срок промочила восемь сантиметров сухой глины на потолке, облила мне голову, лицо и руки и промочила в углублении под головою у меня две подушки насквозь. Ничего мне больше не говоря, сын мой бросился на горище, но там уже ничего не было, одна небольшая мокрая лужа, диаметром сантиметров двадцать пять. Запах мочи. На мне был точно запах кошачьей мочи. Только я начал мыть руки, лицо и голову, как на пороге показывается доктор: «Ого! Кум уже начинает туалет наводить, значит, дело идет в хорошую сторону! Да что вас кошки навещали, что ли, так воняет кошачья сэчь». Я ему говорю: «Да ты посмотри, что здесь делается». — «А что?», — спросил он. «Да, — я говорю, — посмотри на потолок». Он посмотрел. Мы ему рассказали о том, как и что случилось. К этому времени зашел ко мне в хату еще один человек, оба они слушали наш рассказ и только пожимали плечами. «Смотри, кум, — сказал он мне, — не подумай, что это привидение против твоей смерти, а то от самомнения может быть возвратный тиф и тогда дело будет хуже». Я ему ответил, что охотно и твердо верю в свое выздоровление, но все же это меня очень тревожит. Он сначала было попробовал меня разубедить, что это обыкновенная кошка высцалась на горище, там попалась как раз трещина, и вот жидкость быстро прошла через потолок и как раз попала на тебя. Но когда им показали обе подушки, а потом они оба полезли на горище и увидели мокроту там и снизу на потолке, начали мы рассуждать все вместе: сколько бы потребовалось жидкости, чтобы промочить такую толщу сухой глины и две подушки и мои руки и лицо? Все согласились, что здесь жидкости никак не меньше одного литра и эту жидкость сначала нужно было капать каплями на потолок, пожалуй, несколько часов, пока могла бы размокнуть сухая глина, сначала с потолка должна жидкость падать раздельными каплями, а потом уже струйкой. Притом, когда струйка воды сверху прекращается, то ее еще несколько минут сопровождают капли. Весь этот процесс должен происходить ни в коей мере не меньше полтора, а то два часа. Как же это должно произойти за пятнадцать секунд? Конечно, все только пожали плечами и разошлись, никто ничего не сказал.

До этого времени я с женой и семейством жил хорошо и никаких предположений, чтобы бросить семейство и уйти куда-то, никогда у меня не было. Но после этого, ровно через год, явилось у меня непреодолимое настроение куда-то уйти из станицы и покинуть свое семейство. Куда и зачем, я не мог даже сам себе ответить. И в 1924 году уже в мае месяце я, не найдя слов сказать своей жене, что ухожу без всяких причин, секретно ушел. И вот уже тридцать два года, как ушел из родной станицы, от родного семейства и до сих пор нет настроения вести с ними хотя бы переписку. Иногда является настроение поехать, посмотреть на свою родину, где я родился, провел детство, школьные годы и жил почти до сорока лет, но тут же мне становилось стыдно показаться людям своей станицы, которые, наверно, все знают, что я ушел тайно, оставив семейство, без всяких конкретных причин.

Живу я сейчас возле станицы Гривенской на хуторе Лебеди. Первые четыре года я не имел пристанища, работал батраком. Потом нашел себе хозяйку, и мы сошлись. Живу своим домом, работаю в колхозе. Конечно, когда-то, кто-то прочитает мое откровение и, может, подумает, что я после тяжелой болезни не мог нормально судить. Но здесь были посторонние люди и люди с хорошим образованием и не могли дать никакого заключения. Судите меня, как хотите, но это надо мною действовала воля какого-то невидимого сверхъестественного существа. Современные ученые говорят, что у всякого человека есть судьба и что судьбу свою можно взять в свои руки и орудовать ею. Нет, это неверно. Если что человеку предназначено судьбою, то это — неизбежно. Я знаю, и думаю сейчас, что люди будут судить меня за это по-разному. Но я не боюсь никакого суда, потому что предание мое справедливо.

Эти явления были, есть и будут, но современные люди их стыдятся выявлять. Они считают, что этим они подрывают современную науку и лично свой авторитет…»

Эти рассказы могут показаться описаниями разных историй и разных судеб, и только соединенные вместе, встретившиеся во времени, может быть, и составляют более-менее полную, единую картину трагедии. Внешняя сторона — биографическая, и внутренняя — потаенная, необъяснимая, загадочная, — сошлись в единой картине…

Тут открывается что-то запредельное, вдруг обнажается то, что пошатнувшимися оказались такие основы человеческого существования, которые не могут быть порушены ни при каких обстоятельствах… Не только ведь странно, но и противоестественно, что человек оставляет вдруг на произвол судьбы жену и шестерых детей… Легче всего было бы объяснить это боязнью расправы, тоталитарным режимом и так далее, как это у нас обыкновенно и зачастую спекулятивно делается. Но к этой истории такое объяснение не подходит. Тут нечто совсем иное. Он, Моисей Корнеевич Чорный, ведь и сам казнился и терзался тем, что все так странно сложилось… Может быть, это следствие всего пережитого им — утраты родства, утраты чувствования человека человеком, при которых рассыпается жизнь, теряя свой смысл и значение. Может быть, это и есть свидетельство того, что душа человеческая, потраченная однажды войной, тем более надорванная войной междоусобной, братоубийственной, в свое прежнее положение уже не возвращается…

Нам же остается только попечалиться над этой странной историей, так как осуждать ее бессмысленно, а поправить невозможно…

 

НА ЛЕБЯЖЬЕМ ОСТРОВЕ

Уничтожить Рябоконя, уже изловленного в плавнях, для новой власти не составляло никакого труда. Так она и поступала с особо строптивыми и непримиримыми «бело-зелеными», которые конечно же не были никакими ни «белыми», ни «зелеными», но скрывающимися в камышах казаками, жителями этого приазовского края, не вполне понимавшими, откуда свалилась на них такая немилосердная напасть, почему им вдруг не оказалось места на родной земле… Так бы расправились и с Ря-боконем, но тут был особый, далеко не рядовой случай. Уничтожение его неизбежно получило бы широкую огласку и сделало его мучеником, для власти еще более опасным, чем при жизни. Его и без того громкое имя, поразительный авторитет и всеобщее уважение приобрели бы еще большую силу. Ведь только на него надеялись люди, с его именем связывали тогда свое избавление от терзающей их души напасти, окончательного разорения и погибели.

Новой власти нужно было морально уничтожить Рябоконя, дискредитировать в глазах общества, выставить бандитом, а не народным защитником. И такой пропагандистский факт, уничижающий Рябоконя, был найден, причем настолько сильный, что и восемьдесят лет спустя прицельно эффективен. И сейчас, как только речь заходит о Рябоконе, тут же вспоминают о трагедии 1921 года, происшедшей в Екатерино-Лебяж-ской пустыни, в мужском монастыре на Лебяжьем острове, что под станицей Брюховецкой. Там, где была коммуна «Набат», якобы рябоконевцы расстреляли сто двадцать коммунаров, не пощадив ни старого ни малого? Вот образчик такой пропаганды, кочующей и до сих пор, к сожалению, по патриотическим изданиям: «Ненастной осенней ночью на первую на Кубани коммуну «Набат» напала банда Рябоконя. Она перебила, зарезала, сожгла заживо сто двадцать коммунаров, в подавляющем большинстве — женщин и детей. Не пощадили ни одного, даже крохи» («Патриот», № 9, 2003) Да, действительно изверги, прочитавши такое, подумает и сегодняшний неосведомленный читатель. Но в личном деле Рябоконя, которое мне удалось разыскать, ни о чем подобном не упоминается. Будь Рябоконь хоть как-то причастен к этой трагедии, там было бы все расписано…

На самом же деле — это пропагандистская легенда, изготовленная для дискредитации Рябоконя, чтобы утвердить его в общественном мнении как бандита и разбойника. И поскольку она была выдумана позже, когда имя Рябоконя действительно стало легендарным на Кубани, где сказочники не посчитались даже с тем, что трагедия на Лебяжьем острове произошла в 1921 году, когда Василий Федорович еще не был тем легендарным Рябоконем, а повстанческим отрядом, оставленным в плавнях Ула-гаем, командовал некто Кирий.

Удивительно, что эта легенда продержалась столь долгое время. Но ведь ясно, почему. Такой тип человека, устойчивый к произвольным переменам и насилиям, был опасен как тем преобразователям жизни, так и последующим, тем более он опасен нынешним авантюристам. Подлинно народный характер не нужен тем, кто совершает дело антинародное… Именно потому с такой последовательностью вытравлялось из сознания его имя, даже тогда, когда ушло поколение людей, его знавшее, и, казалось, ушло в прошлое его время…

О том, что на самом деле произошло на Лебяжьем острове, в бывшем мужском монастыре, что не повстанцы уничтожили коммунаров, а чоновцы расстреляли, а потом и взорвали монахов в подвалах монастыря, об этом людям узнать было просто неоткуда…

Итак, попробуем разобраться в той далекой трагедии. В монастыре на Лебяжьем острове была устроена коммуна «Набат». Характер этих вымороченных коммун известен. В ком-мунии, как их тогда называли, насильно сгоняли выселяемых из своих родных хат станичников, чтобы продемонстрировать преимущества новой формы социалистического общежития и коллективного труда над частным. Вырванные из привычной среды люди здесь быстро терялись, не видя смысла своего существования, впадали в пьянство и разврат. Кроме того, сюда прибивался обездоленный Гражданской войной люд, в большинстве — криминальный. Новая форма общежития вскоре превратилась, по сути, в дурдом, из которого коммунары бежали куда глаза глядят. Да и власть всерьез подумывала о том, что делать с устроенной ею же «новой» формой общежития.

Еще совсем недавно разумные и благонамеренные люди, собранные в общие сараи-бараки или монастырские кельи, превращались, по сути, в психов. Все, что годами копилось в людях доброго и благородного, враз пропадало, замещаясь страхом, завистью, подозрительностью и звериной злобой. Такое преднамеренное прижизненное уничтожение людей было преступлением, не имеющим никаких оправданий.

Не была исключением и коммуна «Набат». Новые, незваные хозяева просто захватили Екатерино-Лебяжскую Николаевскую общежительную пустынь, отобрали у монахов все имущество, а самих загнали в полуподвалы и подвалы.

Новое житие в коммунах оказалось столь невыносимым, что 15 апреля 1921 года Коллегия Кубанско-Черноморского областного земельного отдела вынуждена была решать дальнейшую участь коммуны «Всемирная дружба», находившуюся в Марии-Магдалинской женской пустыни под станицей Роговской, и коммуны «Набат» на Лебяжьем острове: «Признать необходимым колонию малолетних преступников из коммуны «Всемирная дружба» выселить и предоставить для нее Екатерино-Лебяжский монастырь Тимотдела… Коммуну «Набат», находящуюся в Екатерино-Лебяжском монастыре слить с коммуной «Всемирная дружба». С целью расширения хозяйственной деятельности в коммуне «Всемирная дружба» всех монахинь Ма-рии-Магдалинского монастыря выселить и предоставить в распоряжение Облкомтруда, все постройки передать объединенным коммунам. Соединенную коммуну переименовать во «Всемирный набат», подчинить непосредственно Облземотде-лу, ввести группу ударных, бросить лучшие политические и хозяйственные силы, поставив коммуну на всю высоту показательности, сделав ее агитационно-показательной коммуной Кубано-Черноморской области».

Но никакой всемирной дружбы не получилось, и уже 4 ноября 1921 года президиум Кубано-Черноморского областного исполнительного комитета под председательством небезызвестного Яна Полуяна и в присутствии самого Сокольского рассмотрел вопрос «О расформировании коммун «Набат» и «Всемирная дружба» ввиду их крайне бесхозяйственных и преступных действий, влекущих возмущение населения и расхищение государственного достояния». Была создана комиссия для «выяснения целесообразности их дальнейшего существования».

Я привожу эти архивные документы лишь потому, что они очень важны для осознания сути трагедии, происшедшей потом на Лебяжьем острове. Другими словами, коммуна «Набат» по сути уже прекратила свое существование, власть признала то, что «новые» формы общежития не только не удались, но обернулись разложением людей… Но теперь с этими коммунами надо было что-то делать, куда-то их девать… К тому же доведенные до крайности монахи на Лебяжьем острове обратились за помощью к казакам, так называемым бело-зеленым, хоронившимся по плавням.

Далее произошло непредвиденное: руководство коммуны (председатель Науменко Петр Федорович) вместо войны с бело-зелеными стало вести с ними переговоры. Такого замирения в народе никак не могла допустить новая власть. Казаки просили отпустить монахов на волю, но этого не могло утвердить областное начальство. После того как погиб староста отец Александр и монахам запретили его отпеть, они проявили протест, отказавшись выходить на работу. Видимо, этого только и ждал отряд чоновцев, находившийся в это время в монастыре. Известно также, что накануне в монастырь был доставлен пулемет, шесть винтовок и двадцать тысяч патронов. Проявивших непокорность монахов чоновцы начали расстреливать. Узнав об этом, казаки бросились на помощь святым отцам. И тогда чоновцы, терпя поражение, взорвали храм, подвалы, в которых находились монахи. «Оплот мракобесия пал». Коммунары к этому времени уже разбежались кто куда.

После взрыва коммуна перестала существовать окончательно. Неизвестна судьба ее руководителей, многие из них сгинули в лагерях. Никаких документов коммуны на Лебяжьем острове, в отличие от Марии-Магдалинской пустыни, не обнаружено…

Уничтожение монахов в подвалах монастыря было выставлено как расстрел коммунаров, а виновным задним числом в пропагандистских целях объявлен Рябоконь, никакого отношения к этой трагедии не имевший и, как свидетельствуют архивные документы, болевший в это время тифом. Вот и вся история, старательно укрываемая и поддерживаемая более восьмидесяти лет…

Но сохранился еще один документ о трагедии на Лебяжьем острове. Это воспоминания бывшего чоновца, уроженца Тверской губернии, 1891 года рождения, Грибенюка Павла Ивановича из станицы Батуринской. Их записал журналист Владимир Яр-Островский в сентябре 1958 года:

«В 1921 году меня направили на подкрепление отряда чоновцев в коммуну «Набат». Я уже не застал церкви — ее взорвали чоновцы в декабре 1920 года, растащили иконы, утварь. Деревянными иконами забивали окна, жгли иконы, сожгли иконостасы, когда наступили морозы.

С утра нач. коммуны Науменко давал наряд: кому на переборку картошки, кому белить стены в кельях, кому готовить обед, стирать, чистить лошадей на конюшне.

Монахов под ружьями чоновцев выгоняли разрушать стены монастыря, работали они кайлами. Хотели возвести каменный барак для жилья, еще строили стену на случай штурма бело-зе-леных банд.

Начальники бражничали — пили монастырские настойки, наливки.

Однажды монахи в подвале подняли бунт — от недоедания (а кормили их наряду со скотом похлебкой из буряков и брюквы), погиб их староста отец Александр (Корнеев). Им даже не дали возможности отпеть его в церкви. И монахи отказались выполнять работы.

Я их водил под ружьем на работу. И врать не хочу: с ними обращались как с врагами, били почти каждый день за малейшую провинность, не идешь в строю — прикладом, выступаешь против — опять побои. И я однажды избил попа — мне лишнюю пайку выдали на обед.

Сейчас вспоминаю это, оторопь берет: за что мы так издевались — власть свою почувствовали. Кто-то из обслуги в болтанку сыпанул кружку соли — вот такая классовая ненависть была.

За зиму коммуна съела (мололи на мельнице) мешков сто двадцать гарновки — семенной пшеницы первого класса. Кадки соленого сала, бочки солений, меда. Ключари-монахи были запасливые. Одного гороха, гречневой крупы запаслись лет на пять. Начальник и партсекретарь — на повозку мешок гороха или зерна и — в станицу менять на самогон. А пили все здорово, доходило до того, что в горячке шашкой зарубили конюха — тот не захотел выполнять их команд и не поехал с ними в станицу.

Были они настоящие босяки, кто откуда — из Краснодара, Тимашевска, Новороссийска, из тюрем и лагерей повыходили, представляли себя революционерами, борцами за народное дело, а в действительности — бандиты, ворюги и грабители, шли под красными лозунгами и грабили народ. Вот что такое была коммуна. Жили коммунары на халяву, работать не хотели.

Судьба распорядилась со мной иначе. Я подал рапорт в одну из воинских частей, в регулярную Красную армию, прошел всю Великую Отечественную войну, потом служил в военкомате.

Двое детей, четверо внуков. Теперь на пенсии. Только вы все это не пишите, никто не опубликует, а мне что будет? По головке не погладят. Но я врать не хочу: что было, то было…

Такая вот пропаганда велась и все еще ведется вокруг имени Рябоконя. Забыты действительные разбойники, шаставшие по камышам, коих в те годы было немало. Забыты истинные преступники, устроившие погром огромной страны и ее народа, а его имя все еще помнится, все еще выставляется в ложном значении. Ведь такого человека, так и не смирившегося с насилием, выражавшим народный протест, против своих притеснителей, сохранившего душу свою в немилосердное время во всем Приазовье и на всем юге России больше не было. Не видно такого человека и теперь, хотя, по всем приметам, он уже должен был явиться… Видно, таких людей пока не может родить и выпестовать иссушенная всевозможными насилиями и лукавствами русская земля…»

Исследователи уже давно обратили внимание на некую нелогичность Улагаевского десанта на Кубань в августе 1920 года, его очевидную беспричинность, стратегическую и тактическую немотивированность и необоснованность. И действительно, этот запоздалый поход Белого движения выглядит каким-то странным. Армия Врангеля, оказавшись в Крыму, готовилась к длительной обороне. Рассчитывать на кубанское казачество ей не приходилось, так как оно не оказало серьезного сопротивления большевизации Кубани, по сути, сорвало Белое движение на юге России, и в этом Врангель уже убедился. Так что представить десант как попытку поднять кубанское казачество против большевиков более чем неубедительно. Вряд ли он был и следствием только отчаяния и обреченности. Прокламации той поры, обращенные к казакам и призванные обосновать необходимость нового похода на Кубань, и вовсе не впечатляют, поскольку абсолютно оторваны от реальной обстановки. Но тогда в чем был смысл этого неожиданного и скоропалительного десанта?

Есть все основания полагать, что цель этого последнего и заведомо провального похода была иной. Среди нынешних кладоискателей упорно удерживается мнение, что Врангелю стало известно местонахождение золота Рады и он устремился на Екатеринодар. Правда, тайну кубанского золота кладоискатели по стереотипному представлению связывают с именем главы законодательной Рады Николая Степановича Рябовола. Между тем очень важно было бы определить, кому именно из политиков того времени могла быть доверена эвакуация казны…

Можно также предположить, что намерению Врангеля завладеть сокровищами не суждено было сбыться. Но тогда отряд, оставляемый Улагаем в приазовских плавнях под командованием некоего Кирия, заместителем которого был Василий Федорович Рябоконь, мог иметь задачу не только борьбы с советской властью, но и какую-то иную, связанную с золотом Рады. Во всяком случае мне приходилось слышать от старожилов хутора Лебеди и станицы Гривенской о причастности В.Ф. Рябоконя к этой тайне Кубани. К тому же он некоторое время работал в Раде, являясь там представителем своего отдела. Примечательно, что в большевистских документах той поры — отчетах и донесениях, а также в произведениях художественной литературы более позднего времени он настойчиво называется членом Кубанской Рады и полковником, хотя он был всего лишь хорунжим…

О том, как и почему этот отряд оказался в плавнях, рассказал сам В.Ф. Рябоконь в протоколе допроса, сохранившемся в его личном деле, которое мне удалось разыскать. Кого именно из офицеров приглашал генерал Улагай и начальник штаба армии генерал Дроценко в Ачуево, какую задачу им ставили…

На многие размышления наталкивает содержание этого дела В.Ф. Рябоконя. Поражает, в частности, то, что в нем есть, как мы уже знаем, акт о приведении в исполнение осенью 1924 года расстрельного приговора. Правда, почему-то акт не подписан врачом. Между тем известно, что В.Ф. Рябоконь остался жив и в 1950 году вновь появился на Кубани… По всем приметам, он не мог остаться в живых. Ведь большевики той поры особой сентиментальностью и сострадательностью не отличались. И должны были быть достаточно веские причины, чтобы сохранить ему жизнь, но и создать полную видимость расстрела, оставив в личном деле ложные документы…

Земляки В.Ф. Рябоконя на хуторе Лебеди и в станице Гривенской всегда были уверены в том, что Василия Федоровича не расстреляли…

Что же это были за такие веские причины, из-за которых В.Ф. Рябоконь все-таки уцелел? Можно предположить, что, скорее всего, это было связано с тайной золота Рады. Кроме того, от старожилов мне стало известно, что такое невероятное воскрешение и появление В.Ф. Рябоконя на Кубани через двадцать пять лет сопровождалось тщательным наблюдением за ним органами государственной безопасности. Что стояло за этим, какую тайну унес с собой Василий Федорович Рябоконь, остается загадкой и восемьдесят пять лет спустя…

 

ВОЗВРАЩЕНИЕ РЯБОКОНЯ

Уцелевшие все-таки во всех несчастьях старожилы рассказывали, что после выхода людей из плавней там еще долгое время бродили брошенные ими, одичавшие кони. Они шумно шарахались по камышам, заслышав приближение человека, боясь его пуще всякого зверя. Видно, кони учуяли, что с людьми произошло что-то неладное, и теперь их надо опасаться более всего. Они так и не вышли к людям, так и пропали в камышовых топях и на глухих грядах. Лишь иногда на этих грядах, поросших терновником, рыбаки находили потом среди бурьяна их белые, обкатанные ветрами и временем, кости. Порой рядом попадалось истлевшее седло, рассыпавшееся в труху при первом прикосновении. Поржавевший кинжал или шашка — бесполезное и теперь уже ненужное железное оружие… — Молчаливо склонялись они над этими скорбными останками, думая, что, может быть, кого-то из их родни носил этот конь. Вздохнув, садились в байды и уплывали притихшие, словно боясь вспугнуть внезапно проснувшееся в душах неотступное и томительное чувство вины и тревоги.

Где-то до шестидесятых годов в этих прибрежных хуторах и станицах еще жили странные люди с безумным блеском в глазах на уже потухающих лицах. Их называли рябоконевцами. Сторонящиеся других людей, они в одиночестве подолгу пропадали на берегах лиманов, словно кого-то поджидая. Они, оставаясь глухими к происходящему вокруг, действительно ждали на берегу своих, будучи уверенными в том, что те не погибли, а все еще скрываются в плавнях и, рано или поздно, придут, вернутся в родные хаты. Своих из плавней они, разумеется, так и не дождались. Теперь уже и этих чудаковатых людей не осталось. И некому больше рассказать о том, как здесь жили и умирали люди, не понимая вполне, кому они помешали на этом, таком обширном свете…

Пока составлял эту повесть из того, что еще осталось, каким-то чудом уцелела, завершилась, возбужденная мной, судебная тяжба по реабилитации Василия Федоровича Рябоконя — пришло решение Верховного суда (от 23.09.2002) в ответ на мою кассационную жалобу, с которой я туда обращался. Но сначала Краснодарская краевая прокуратура отказала в реабилитации Василия Федоровича Рябоконя потому, что «он осужден за общеуголовное преступление». Потом президиум Краснодарского краевого суда признал его виновным в том, что в июне 1920 года, в разгул террора, при задержании он скрылся и ушел в плавни. То есть смел сопротивляться, не подставил покорно свою буйную голову на отсечение. Крепка же в России память, если и более чем через восемьдесят лет об этом все еще помнится…

Примечательно, что в 1920 году пытались арестовать его не как бандита, а как казака и офицера. Доказательство тому — приговор 1924 года, где он не обвиняется ни в чем, совершенном в 1920 году…

При этом обстоятельства «общеуголовного преступления» отметаются напрочь, в то время как они многое объясняют. А состояли они в том, что свое «общеуголовное преступление» В.Ф.

Рябоконь предпринял в ответ на террор, массовый захват заложников, их высылку и расстрел. Если наше право и сегодня посчитает В.Ф. Рябоконя «бандитом», то это по крайней мере странное право, ибо без всякой правовой оценки остаются десятки, если не сотни семей заложников (один из списков я привел в повести), пострадавших безвинно… Здесь общим и безнадежно запоздалым, чисто декларативным осуждением репрессий обойтись невозможно.

Ясно, что «бандитизм» Рябоконя, его сопротивление стало естественным ответом на те «революционные преобразования», которые проводились, на то безумие по переделке, «перековке» народа, которое было предпринято в России. Странная во всем этом обвинении логика, точнее, отсутствие ее и всякой причинно-следственной связи. Суд земной и Суд Божий не в ладах все еще у нас в России…

Из этой странной нелогичности выходит единственный вывод: насилие в России все еще продолжается. Конечно, в иных формах и в иных идеологических мотивациях, согласно новому «велению времени», но продолжается… При этом народный характер, естественно, не нужен. Он — самая большая опасность, поскольку самим фактом своего существования обнажает и обличает суть происходившего и происходящего. Именно поэтому Василий Федорович Рябоконь все еще остается опасным…

Пантелеймона Дудника, Омэлька Дудку, как его чаще звали, арестовали в 1937 году. Хуторяне тогда удивлялись, недоуменно спрашивая друг друга: а этого за что арестовали, ведь он слыл вроде бы героем, бравшим самого Рябоконя? Оказалось, что взяли его не за политику, а «за бэкив». Попытался хитрый Омэлько увести колхозных волов, посягнул на социалистическую собственность, вот его и взяли. Вороватым был Дудка… Не помогли ему и заслуги, его, можно сказать, героическое прошлое.

В 1936 году умер Тит Ефимович Загубывбатько. После ареста Рябоконя он покинул родные края. Может быть, учуял умный Тит, что на Кубани грядет голод, или просто так совпало, ведь он работал в агрокомбинате и там, куда его посылали. Жил он в Карелии, сначала в селе Керети, а потом в Кандалакше. Позже, приехав в отпуск на Кубань, поработал в Приазовском зерносовхозе заместителем директора. Потом получил назначение в Азербайджан — директором зерносовхоза в село Канышлаг. Сначала уехал один, а потом туда перебралась и вся семья. Жена Мария Яковлевна, та самая восемнадцатилетняя Маня, которая вышла в 1929 году замуж за сорокалетнего Тита Ефимовича, дочь Якова Казимирова, которого в мае 1924 году убили рябоконевцы в ночной перестрелке в станице Новониколаевской. Уехала с крохотными сыновьями Леней и Севой и своей семнадцатилетней сестрой Павлиной.

Там они жили хорошо, но вскоре зерносовхоз признали нерентабельным и ликвидировали. Тит Ефимович организовал погрузку сельскохозяйственной техники на железнодорожные платформы, а сам заболел. Заболел внезапно и тяжело.

Что-то случилось с ним непонятное. По природе своей оптимист, обладающий предусмотрительностью, осторожностью и даже изворотливостью, Тит Ефимович как-то сразу сник, утратив ко всему интерес. Может быть, в этой злой жизни, которую он, казалось, перехитрил, ему вдруг со всей беспощадностью открылась простая истина, которую не так просто было осознать и невозможно смириться: вся его жизнь, которой так дорожил и ради ее сохранения шел на любые жертвы, имела смысл и значение только в кругу тех людей, с кем он жил на родном хуторе, среди ровесников, с которыми входил в эту страшную смуту и хоронился по плавням, не предполагая, как обойдется со многими из них судьба. Без них и его жизнь теряла былую ценность и значение. Без них ему теперь не особенно хотелось и жить…

Какая досада. Как он мог не догадаться об этом раньше, зачем эта истина со всей беспощадностью открылась ему только теперь, так запоздало? Знай он это раньше, может быть, все сложилось бы иначе…

25 июля 1936 года Тит Ефимович Загубывбатько умер от менингита. Ему не было еще и пятидесяти лет.

Жена его в 1947 году вернулась на Кубань. Ныне Мария Яковлевна Скляр живет в Приморско-Ахтарске с сыном Всеволодом вот уже больше полувека…

Малкин Иван Павлович, ловивший Рябоконя, дослужился до начальника УНКВД Краснодарского края. Тот самый Малкин, который зверствовал, подавляя Вешенское восстание на Дону, а потом останавливал публикацию «Тихого Дона», описывающего это восстание. Заслуженный чекист, награжденный за борьбу с бандитизмом орденом Красного Знамени, а за борьбу с «врагами народа», то есть просто с народом, — орденом Красной Звезды, был арестован в декабре 1938 года. Повинный в незаконных массовых репрессиях, по сути заливший кровью Кубань, этот «почетный чекист» был исключен из партии как враг народа. Ордер на его арест подписал лично Лаврентий Берия. Он обвинялся в причастности к антисоветской правотроцкистской организации, в нарушении социалистической законности и применении недозволенных методов следствия. Второго марта 1939 года на закрытом судебном заседании Военной коллегии Верховного суда СССР он был приговорен к расстрелу и расстрелян. Без права реабилитации. Пришло, видно, время, когда творцы революции, умевшие только убивать, оказались ненужными, лишними…

Примечательно, что, обвиняя Малкина, ему почему-то припомнили давнюю работу в тылу белых, где он был резидентом. Припомнили и улагаевский десант, который, обманув разведку красных, высадился совершенно неожиданно в Приморско-Ахтарской. Оказывается, Малкин был заслан в штаб Улагая, но, видимо, сообщить о месте высадки десанта просто не имел возможности. Странно, что припомнили ему и это спустя восемнадцать лет…

И только, кажется, Василий Федорович Рябоконь пережил всех своих бывших соратников и противников. Если, конечно, верить людским свидетельствам и народной молве. А не верить им нет никаких оснований.

По всякой логике, он должен был погибнуть первым. Но вопреки, казалось бы, неоспоримым и несомненным фактам и даже документам, несмотря на расстрельный приговор, многочисленные свидетельства говорят о том, что он все-таки остался жив.

Для маловерных, для тех, для кого тайн человеческих, кроме кроссвордов, не существует, приведу этот страшный документ — акт о приведении в исполнение расстрельного приговора. Пусть думают, что так именно все и произошло, если есть на то бесстрастная и вроде бы неоспоримая бумага… О, если бы нашу трудную российскую историю можно было изучать только по архивным бумагам…

«Акт № 33.

1924 года, ноября 18 дня, г. Краснодар.

Мы, нижеподписавшиеся, — комендант Кубокротдела ОГПУ Вдовиченко и ДЕЖком Степанов составили настоящий акт в следующем:

Сего числа в 11 часов вечера нами во дворе Кубокротдела ОГПУ в специально оборудованном для сего помещении, приведено в исполнение согласно приказанию по КЧО ОГПУ за № 32 от 18 ноября с.г. постановление политтройки по борьбе с бандитизмом на территории Кубани от 16 ноября с.г., утвержденное крайполиттройкой от 17 ноября 24 г. — по делу гр. Рябоконя Василия Федоровича, приговоренного к высшей мере наказания — РАССТРЕЛУ.

В результате вышепоименный гражданин Рябоконь от огнестрельного ранения в голову после освидетельствования трупа, оказался убитым насмерть.

Вышеизложенное свидетельствуем своими подписями.

Примечание: прокурор был поставлен в известность.

Комендант Кубокротдела ОГПУ Вдовиченко.

ДЕЖком Степанов».

Теперь уже, видимо, невозможно установить, откуда и почему в людях возникла эта непоколебимая уверенность, причем с самого начала, с 1924 года, в том, что Василия Федоровича не расстреляли и что он остался жив.

Зная коварство Малкина, можно было бы предположить, что это он преднамеренно пустил такой слух. Но зачем? Чтобы соратники Рябоконя быстрее выходили из плавней? Но они вышли бы, лишь точно зная, что Василий Федорович не расстрелян. И кроме того, свидетельства эти носят такой характер, что невозможно заподозрить их преднамеренность или организованность.

Дочь Василия Кирилловича Погорелова, погибшего от рук рябоконевцев, Пелагея Васильевна Махно так прямо и говорила, что Рябоконь был знаком с Малкиным. Тот положил его в больницу, а потом отпустил: куда хочешь, туда, мол, и иди. Василий Федорович пошел к дочери Марфе, но та боялась, что их всех арестуют. И тогда он ушел к своей сестре в Лабинск.

Восьмидесятилетний житель станицы Староджерелиевской Михаил Лукич Монако сказал мне о том, что они в станице никогда не сомневались в том, что Василий Федорович Рябоконь жив. Да и многие люди видели его.

Как вспоминала Ульяна Епифановна Гирько, жена Андрея Лазаревича Гирько, ловившего Рябоконя, где-то в 1956–1957 годах, в сельский совет станицы Староджерелиевской, его председателю Белякову Александру Филипповичу, приходила откуда-то бумага с просьбой дать характеристику на В.Ф. Рябоконя. Ульяна Епифановна работала в сельском совете техничкой, а потому и знала об этом.

Кума Василия Федоровича Ефросинья Михайловна Барсук, прожившая сто три года и умершая в 1986 году, не болевшая и пребывавшая в доброй памяти, за два года до смерти поведала своему внуку Николаю Антоновичу Соколовскому тайну. Рассказала о том, что где-то в шестидесятых годах на Лебеди приезжал Василий Федорович Рябоконь.

Она ведь хорошо его знала и ошибиться никак не могла.

В молодости она была в Екатеринодаре в прислугах в богатом доме. Помнила, как приходили какие-то странные люди к хозяину и требовали денег на революцию: не дашь, спалим фабрику…

Рассказывала, что уже в молодости Василий Федорович отличался активностью. На хуторе жили какие-то сектанты, собиравшиеся в молельном доме. И вот однажды она пошла туда ради интереса. Вдруг заходит Василий Федорович и шепчет ей на ухо: «Кума, а ну мотай отсюда, сейчас будем разгонять этих убогих…» И якобы действительно разогнали. Во всяком случае, хуторянам запомнилась комическая картина, какую нарочно не придумаешь. Какой-то мужик, выскочив в переполохе из этого молельного дома, попал головой в драбыну (лестницу) и с ней на шее бежал домой по улицам хутора. Его испуг был столь велик, что когда он подбежал к своей хате, то никак не мог понять, что же ему мешало попасть в дверь…

Рассказывала Ефросинья Михайловна и о том, что в память о Василии Федоровиче у нее сохранилось подаренное им ожерелье. Когда уже позже она попыталась его сдать в магазин, то там немало удивились драгоценности, спрашивая: «Откуда у вас это, бабушка?» Не могла же она признаться, что это — подарок самого Василия Федоровича Рябоконя…

Может быть, он действительно приезжал взглянуть на родное пепелище и попрощаться с родным хутором навсегда. Ефросинья Михайловна видела, как белая «Волга» проехала сначала на Золотьки, где когда-то был дом Рябоконя, потом по улицам хутора. Неподалеку от нее остановилась, из нее вышел пожилой худощавый человек. Конечно, он узнал свою куму, Фросю Барсук, но вида не подал. И когда уже сел в машину, через заднее стекло оглянулся. По тому, как она пристально смотрела ему вслед, как комкала темно-синий фартук в горошек, прикладывая его к глазам, он понял, что она тоже его узнала…

Как-то в 1961 году Александра Давыдовна, жена Михаила Загубывбатько, погибшего еще в 1921 году, та самая Александра Давыдовна, которая была в плавнях с Рябоконем и которую выводил в хутор Тит Ефимович Загубывбатько, вернулась домой взволнованная и рассказала детям своим Нюре и Феде, что только что видела на базаре Василия Федоровича Рябоконя: «Вин стояв и дэвывся на мэнэ, а я на його. А пидий-ты ни вин до мэнэ, ни я до його нэ пусмилы». И сколько ей не говорили о том, что это мог быть кто-то похожий на него, она стояла на своем.

Дочь Александры Давыдовны Анна Михайловна Стебли-на сообщила мне, что она еще в 1928 году невольно подслушала разговор матери с отчимом Парфентием Павловичем Стрелец: «Я учила уроки при лампе. Федя спал на печке. Мама и Парфентий Павлович легли за ширмой спать. Я долго занималась и вот слышу, как мама спрашивает: «А чи жэвый Васыль Хвэдоровыч Рябоконь? Вин жэ нэ вэходыв из плавнив добровольно, його ловылы». Парфентий Павлович ответил: «Его же увезли в Москву. Где-то живет, да еще и работает на должности». Мама удивилась: «Та нэвжэли?» Но он маме так и не сказал, откуда ему это известно. Парфентий Павлович был человеком предусмотрительным и знал, что можно говорить, а чего нельзя. Потом я слышала и от других людей, что Рябоконя увезли в Москву.

Анатолий Алексеевич Матвиенко из станицы Полтавской, племянник Андрея Лазаревича Гирько, воспитывавшийся в его семье, рассказал мне, что в молодости он учился в культпросвет-училище с Эриком Павловичем Шкуратовым и тот уверял его, что в Приморско-Ахтарске он видел могилу Василия Федоровича Рябоконя.

Некоторые жители хутора Лебеди и сегодня утверждают, что знают, где похоронен Василий Федорович, но где именно, скрывают.

Как-то я поехал на хутор Протичка, чтобы встретиться с Захаром Ивановичем Беспалько, 1916 года рождения. Родом он был с хутора Лебеди, а отец его Иван Семенович возглавлял отряд самообороны и, говорят, был первым на уничтожение в списке Рябоконя, хотя вряд ли такие списки у Рябоконя были. Дед его Семен Алексеевич, 1858 года рождения, тоже состоял в этом отряде. Был у него хороший карабин, но хлопцы выдурили его у деда, отдав взамен французскую винтовку. И вот однажды, когда дед охранял сельский совет, ночью подъехали какие-то люди. Он крикнул: «Стой, кто идет?» Ему ответили: «Рябоконь!» Поднялся переполох, стрельба. Дед залег за забором с винтовкой. На него надвигается Рябоконь, а он не может выстрелить, то ли винтовку заело, то ли еще что. Потом дед объяснял, что в него, Рябоконя, винтовка не стреляет…

Когда 10 апреля 1924 года на хутор Лебеди прибыл землемер Иванов, встречаться должны были в хате Беспалько. Иван Семенович сказал жене, чтобы приготовила чего-нибудь, так как вечером будет заседание. Но потом решили все же встретиться в хате Погорелова…

Захару Ивановичу Беспалько не было никакого резона что-то придумывать и приукрашивать, так как отец и дед его боролись с Рябоконем. В 1950 году он был председателем колхоза на хуторе Протичка. Однажды его вызвал начальник районного НКВД, он и фамилию его запомнил — Виноградов, и спросил о том, помнит ли он Рябоконя.

— Ну как не помнить, — ответил Захар Иванович.

— Так вот, — сказал Виноградов, — он отсидел свои двадцать пять лет и отпущен. Мы против него ничего не имеем, но если появится у вас, информируйте.

Это немало удивило Захара Ивановича. Но Рябоконь в его хуторе не появлялся, и докладывать не пришлось. Говорили, что он уехал к своей сестре в Лабинск.

Федор Михайлович Загубывбатько, племянник Тита Ефимовича, рассказывал мне, что был у него хороший товарищ Иван Стежко, инструктор райкома партии, который однажды в доверительной обстановке встречался с бывшим сотрудником НКВД и тот его спросил:

— А вы знаете о Рябоконе? Он ведь жив!

— Да какой там жив…

— Нет, я вас уверяю, что жив. Я работал в НКВД и знаю, что его направляли на учебу в Москву…

Может быть, была и такая нечаянная встреча на базаре, куда Василий Федорович любил заходить и мог зайти скорее по привычке, чем по надобности. Он рассматривал какой-то скобяной и шорный товар, когда кто-то прерывисто задышал ему в самое ухо:

— Василий Федорович, это вы?

И он, не поворачиваясь и не дрогнув ни единым мускулом, все так же рассматривая товар, тихо ответил:

— Нет, браток, обознался, Василий Федорович остался там, в двадцать четвертом годе, в плавнях. Может, и до сих пор там блукает. А тут его нет, нэма, за ненадобностью…

И потом коротко взглянул, пытаясь угадать, кто с ним говорит. Но этого небритого станичника в потертой фуфайке и кособокой шапке не припомнил. Может быть, просто не узнал, ведь люди быстро менялись в те смутные годы.

А удивленный казачок долго смотрел вслед, может быть, пытаясь распознать знакомую походку. Но кому об этом расскажешь. Да и поверит ли кто этому…

Было еще одно обстоятельство, может быть, главное, говорящее в пользу того, что Василий Федорович остался жив. Ходили слухи о том, что ему было доверено на охрану золото Кубани, так называемое золото Рады, которого до сих пор так и не нашли. Где оно находится, знали совсем немногие, в том числе якобы и Василий Федорович.

Незадачливые кубанские самодеятельные публицисты, доморощенные мыслители, пытаясь выставить Рябоконя эдаким простаком, полагали, что он ищет в плавнях какие-то клады. А клады там действительно могли быть, так как в позапрошлом веке в этих лиманах орудовала разбойная шайка некоего Яблокова. Но само упоминание о каком-то кладе и золоте в связи с именем Рябоконя, тем более что в Раде он был представителем своего полка, примечательно, так как легенды произрастают обычно из действительных, исторических фактов…

Не могла, не должна была затеряться такая личность, как Рябоконь, какие бы перемены и трагедии ни происходили в родных пределах. И можно только сожалеть о том, что мы столь запоздало к ней обращаемся, когда уже смыты беспощадным временем многие подробности. В этом возвращении Рябоконя, пусть и запоздалом, я и вижу свою задачу, и ни в чем не более. Это важно не столько для него самого и его сподвижников, которым уже давно не больно, сколько для нас, ныне живущих, чтобы понять наше, не менее запутанное и неопределенное время. И главное — вселить уверенность своим современникам в то, что ничего в нашей трудной жизни не бывает напрасным, ничего не проходит бесследно. Если в ней что и было драгоценного и трагического, в чем проявлялась сила человеческого духа, это не может затеряться во времени, не может пропасть бесследно, как малая порошинка, как семя, занесенное попутным ветром на худосочную почву. Как бы его ни прятали и ни принижали, оно все равно всплывет из прошлого и займет свое истинное место. Рано или поздно придет если не судия, то отыщется старательный хроникер или краевед-собиратель, который в меру своего разумения, сам, не вполне понимая, что он делает, свершит эту, ему предназначенную миссию по восстановлению отнюдь не случайно выпавшего из непрерывного и неостановимого течения жизни…

Уже после Великой Отечественной войны однажды в Нижней Баканке ко двору Ивана Васильевича Рябоконя, по улице Набережной, подошел какой-то нищий, старец с длинной седой бородой и палкой-посохом, которым он отгонял бродячих собак. Тогда, в трудные послевоенные годы, нищие, бродящие по улицам хуторов и станиц, не были редкостью, и все же их опасались, не всегда привечая, так как и сами жили впроголодь.

Не знаю, о чем просил этот старец. Но Ивана Васильевича дома не оказалось, а его жена Мария, испугавшись нищего, не приветила его, отказав в милостыне. Как говорит и до сих пор предание, это был Василий Федорович Рябоконь, приходивший к своему сыну Ивану, но свидеться с которым ему так и не довелось…

Куда он ушел отсюда, палимый солнцем и снедаемый обидой, неизвестно. Возможно, подался в Приморско-Ахтарск, а может быть, в Лабинск, к своей сестре Ольге Васильевне, или скитался неприкаянным по родной Кубани до своего вечного упокоения. Несомненно, что и до сих пор скитается, как некий дух изгнания, незримый и мало кем узнаваемый…

Больше его не видел никто никогда. Во всяком случае, далее смолкают предания, оставляя его таким же несмирившим-ся, неузнаваемым, таинственным, загадочным и живым, разжигающим воображение и волнующим душу всякого человека, не утратившего живого восприятия этого такого неласкового мира…

А в нижней Баканке внук Василия Федоровича Василий Иванович Рябоконь с гордостью показывает мне семейные реликвии — два фарфоровых пасхальных яйца — призы В.Ф.Ря-боконя, завоеванные им на скачках. Искусно расписанные крашенки с надписями «ХВ» — Христос Воскресе! Это последние, сохранившиеся реликвии, к которым прикасалась рука Рябоконя. Прикоснувшись к ним, я не испытал никакого мистического трепета. Но, Боже мой, как же сохранилось и как пронеслось через такое жестокое время это вечное, исцеляющее душу — Христос Воскресе!..

Ходили упорные слухи о том, что Василий Федорович Рябоконь доживал свой век на Кубани. Умер он якобы в 1964 году и похоронен на какой-то Молдавановке…

Не попала, к сожалению, в мою повесть жена Василия Федоровича Фаина, мать его четверых детей, хлебнувшая горя полной мерой, может быть, как никто иной. С июня 1920 года, когда Василий Федорович вынужден был скрыться в плавнях, она с детьми, как говорили мне родственники, пряталась по собачьим будкам. Потом Василий Федорович пристроил ее в дом ка-кого-то состоятельного человека под видом домработницы. Периодически она уходила к мужу в плавни, даже с младенцем Гришей.

Она была убита, когда на Троицкую субботу переправлялась на лодке через ерик. Кто-то выследил ее и выстрелил в нее из камышей. Безусловно, это была месть Рябоконю. Так хотели его побольнее ужалить переустроители жизни. В согласии со своей моралью и звериными повадками…

Никаких иных сведений о ней больше не удержалось. Правда, есть ее старая фотография у дальних родственников в Краснодаре. Но она валяется вместе с какими-то вещами в гараже. А это ведь надо туда сходить и поискать… Словом, совершить прямо-таки подвиг, не ожидая за это никакой награды… И все же внук В.Ф. Рябоконя Владимир Иванович Рябоконь разыскал одну старую, уже вытертую фотографию, на которой изображена Фаина со своей матерью и детьми — Марфой, Семеном и Иваном… Красивое, волевое лицо казачки с упрямым взглядом, пронизывающим немыслимое время… Теперь мы хоть как-то можем представить ее облик и тем самым помянуть ее многострадальную душу — Фаины Давыдовны Рябоконь, в девичестве Фаброй…

Это кажется невероятным и невозможным, но в то время, когда уже не осталось никого из участников тех трагических событий двадцатых годов в приазовских плавнях, в Черновцах на Украине все еще жила дочь Василия Федоровича Рябоконя девяностодвухлетняя Марфа Васильевна Гончарук (Титаев-ская). Как уберегло ее такое беспощадное время?..

Но оказалось, что с Марфой Васильевной и ее детьми связаться и встретиться не так просто. Конечно, возраст. Но дети и внуки Рябоконя неохотно вспоминают о своем знаменитом, легендарном на Кубани деде, что вполне понятно: кому приятно быть родственником «разбойника» и «бандита». Но это не значит, что они его осуждали. И тем более никогда не отрекались от него. Видно, знали истинную цену «бандитизма» своего деда. Но, кроме того, тут вмешивались более поздние события, периода Великой Отечественной войны.

Дело в том, что Марфа Васильевна, после того как погибла ее мать Фаина Давыдовна, жила у разных верных людей. Ее передавали из рук в руки. Пока она не оказалась у своей тетки, сестры отца Полины Васильевны. Тетка была женщиной суровой и даже злой. Видимо поэтому Марфе пришлось столь рано выйти замуж, в шестнадцать лет.

Муж Марфы Васильевны Иван Игнатьевич Титаевский во время войны ушел с немцами и все эти послевоенные годы проживал в Англии. На родину он не приезжал.

Иван Игнатьевич принадлежал к состоятельному роду хутора Лебеди. Его отец имел кирпичный завод. И сейчас еще на хуторе Лебеди, найдя старый кирпич, можно разглядеть на нем клеймо хозяина — «Т», то есть Титаевский. Но сам Иван Игнатьевич к былой состоятельности своих предков не имел уже никакого отношения. Он полностью окунулся в новую жизнь. Был партийным. И не мог тогда даже предположить, какую злую шутку сыграет с ним переменчивая судьба.

Неприятности с властью начались у Ивана Игнатьевича еще до войны. Его намерение жениться на Марфе, дочери Василия Федоровича Рябоконя, вызвало среди партийцев переполох и недоумение. Как это член партии может жениться на дочери бандита… Вопрос был поставлен, что называется, ребром: или партия, или Марфа. Иван Игнатьевич выбрал Марфу, хотя, как говорят, она не очень его и любила. Вышла замуж скорее вынужденно, дабы избавиться от злой тетки.

Как случилось, не знаю, хотя этому нет никакого оправдания, но Иван Игнатьевич Титаевский оказался у немцев. Вместе с ними он и отступал с Кубани. На Украине он оставил Марфу Васильевну с детьми, так как она должна была вот-вот родить.

В больнице, где рожала Марфа Васильевна, при родах умерла жена сотрудника НКВД Гончарука. И тот взял Марфу Васильевну вместе с ее детьми и своим сыном Антоном к себе. Так она стала его женой. Да и куда ей было деваться в голодное, военное время с оравой детей. Стерпелось и слюбилось…

В Черновцах живет дочь Марфы Васильевны — Валентина Ивановна, та самая, которая родилась в 1945 году. Другая ее дочь Лидия Ивановна Очкас живет в Петропавловске-Кам-чатском. Она, как видно по всему, стремилась вернуться на родину, но ее возвращение на Кубань оказалось несчастным и даже трагическим.

Она приехала в станицу Ивановскую, где жила тетка по матери Лина, Олимпиада. Там, в Ивановской, она вышла замуж за врача Николая Степановича Очкас. Но с ним произошла поистине трагедия. Говорят, он отказался выписать без всяких на то оснований некую справку жене какого-то местного начальника. И его уволили с работы «за грубость». Вполне возможно, так оно и было, ибо знаю, что местная сельская «знать», как теперь говорят, «элита», вылезшая из грязи даже не в князи, а всего лишь на одну крохотную ступеньку над всеми остальными, способна творить непоправимые бесчинства.

Потрясенный случившимся, а главное — несправедливостью, Николай заболел. Попытался найти работу в Приморско-Ахтарске. Но снова вернулся в станицу Ивановскую, где, в конце концов, повесился…

Убитая горем Лидия Ивановна покинула Кубань. Жила в Нижнем Тагиле. Долго ее носило по свету, пока она, наконец, не осела в Петропавловске-Камчатском. Думала на год-два, а оказалось на всю жизнь…

Сын Рябоконя Семен Васильевич воевал на фронте, служил переводчиком. Попал в плен. Больше о нем никаких сведений не доходило. Скорее всего, пропал на чужбине, на неметчине, как сгинули сотни тысяч солдат той великой войны.

Сын Иван Васильевич, тоже участник Великой Отечественной войны, жил в поселке Нижнебаканском. Там уже в семидесятые годы он погиб, случайно попав под поезд. В поселке Нижнебаканском живут внуки Василия Федоровича Рябоконя Владимир Иванович и Василий Иванович и их правнуки.

Муж Марфы Васильевны Иван Игнатьевич Титаевский жил в Лондоне, где общался и дружил со своим лебедевским хуторянином Василием Матвеевичем Погореловым, внуком убиенного Рябоконем Василия Кирилловича Погорелова. Чужбина, видно, сдружила их, заставив забыть российскую распрю. Иван Игнатьевич в середине восьмидесятых годов погиб, случайно попав под машину.

Когда дописывались эти строки, с Украины пришла скорбная весть о том, что в Черновцах на девяносто третьем году жизни умерла старшая дочь Рябоконя Марфа Васильевна Титаевс-кая (Гончарук), — последняя кровинушка его рассеянного по свету семейства…

Самая короткая и самая печальная судьба выпала младшему сыну Рябоконя Грише, безвинному дитяти. Тому самому младенцу, которого выкрадывал в плавни Василий Федорович из дома фельдшера Зеленского под видом свадьбы.

После того как жена Василия Федоровича Фаина Давыдовна была кем-то убита при переправе на байде через ерик, Гришу, еще совсем маленького, забрали какие-то сердобольные люди. По слухам, воспитывался он в семье Бучинских в станице Гри-венской. Но, оставшись совершенно один среди воюющих злых людей, мальчик решил разыскать свою старшую сестру Марфу. И отправился к ней. Но к ней он так и не дошел. Его нашли в придорожной канаве умершим, с каким-то жалким дорожным узелочком… Марфа Васильевна до последних дней своих плакала и винила себя, вспоминая об этом. Но где именно это произошло, теперь уже никто не помнит…