Весть о том, что Искань пополнилась еще одним жителем, да не абы-каким – три килограмма семьсот граммов! – разлетелась по деревне с такой скоростью, что и представить трудно: ведь только уехал в Искань дед Макар, только шепнул какой-то там Егорихе: «Сын у Дуни...», а на вопрос «У какой Дуни?» даже не успел ответить – не останавливать же коня, когда тот ходко, задрав голову, копытит пыльный проселок... Егориха, похоже, мгновенно припомнила, сколько Дунь в деревне. По ее прикидкам, только одна Дуня, Хустина, могла родить. Неужто ж Шарипова? Нет, что вы! У нее уже внуки – женихи. Нет-нет... Да и от кого же ей родить-то, если мужик, Хведос, давным-давно заговел – квёлый был человек, хворовитый... И годков Шариповой слава богу... Остается одна Дуня – Хустина. Но от кого же и она могла родить? Егориха опять перебрала всех мужиков, кто бы мог польститься на перестарку, приладить ей, если верить Макару, дитя. И как ни изощрялась в догадках старуха, точного попадания не получалось. Да и как угадать, если Дуня сама ходит в штанах и с мужиками наравне держится – то щелчок влепит кому из них, то за ухо крутнет, а то и рубль в складчину бросит. Не повезло с замужеством девке... Однако ж трудно было поверить Егорихе, что она, Дуня, может родить. Трудно поверить. Ладно б другая, та же Шарипиха, только не Хустина: Егориха ничего не видела в ней женского – ни на теле, ни в голове. «Ой, люди! Да что ж это получается? Дуня родила дитя! Дуня-я! Все равно, если б сказали, что Хведор мой...»

И покатилась новость. Макар у конюшни не успел хомут снять с коня, а уже спрашивают: «Дак правда ето, Макар, что Дуня мальца в капусте нашла?»

Смык интересуется – он живет на другом конце Искани, на Кривой Березе, а, вишь, и до него уже докатилось.– Народила. Почему ж не может, коли она баба, коли на то Богом отписано...

–Бытто и так. А все ж мне сдается, что у нее грудей нема, не-а. Чем станет малого кормить?

Макару такой поворот в разговоре не нравится, он на стороне Дуни:

– Козу купит.

Смык морщится:

–Может... Только что коза? Коза и есть коза. Коровенку пускай просит в колхозе. Сама молока на хверме насосется, а сыну во рту не принесет.

С конюшни Макар возвращался под вечер. Солнце зависло над Журавич-ским большаком, большое, багряное. Старик вернулся в мыслях к Дуне, по-чему-то представил ее в лучах заходящего солнца. Будто сидит соседка на крылечке, усталая, а глаза грустные и счастливые. У нее за спиной – дверь в родильный дом. Малыш спит где-то там, в палате, а ей, матери, захотелось побыть одной и, может, за долгие годы своей нелегкой жизни поверить, на-конец, в то, что она, Дуня Хустина, тоже теперь полноправная мать. И пускай только кто цыкнет теперь на нее! Макар заступится. «Теперь ты, девка, будешь и дитятко свое кормить, и ждать, когда оно первое слово на свет выпустит, и заступаться будешь, когда ему нос на улице поцарапают... Все будешь. А там и в армию проводим твоего парня. Растут дети, как грибы. Особенно чужие. Ты, говоришь, одна? А ничего! Люди ж – они разные бывают. Разные... Одни порадуются, от всей души порадуются, а кто и позавидует твоему счастью...»

Макар мерил шагами деревенскую улицу, широкую и тихую, и внимательно глядел под ноги, будто рулил на велосипеде и опасался, что может влететь передним колесом в ямку или колдобину.

Дуня уже, наверное, надышалась свежим воздухом на крылечке, поднялась, поглядела в ту сторону, где бежит, петляет меж полей дорога в Искань, вздохнула и направилась в палату. Старик даже приказал ей: «Иди, девка, иди. Малого одного кинула... Может, плачет там? Кто ж досмотрит за ним, как не родная матка...»

И когда поднял Макар голову от земли – в глазах сделалось серо и пасмурно, заметил, как выходили навстречу женщины, видать, давно поджидали. Стоят, будто в праздник: руки на груди, глаза, как одна, вперили в него.

–Дык правда ето?..

–Правда, правда!

–А не врешь?

–Вру, вру!

–Она ж вроде и не тяжелая ходила?..

Макар замедлил шаг, его проворно обступили бабы, насели с гагаканьем, будто гуси на выгоне.

–Как бывает и что, не мне вам, бабы, рассказывать,– серьезно начал старик.– Сами должны знать. От. Но подтвердить обязан: когда доктор самолично передавал мне коня, то сказал: «Отважная ваша Дуня, дед. Сама на повозку – и в роддом. Где б ето видано? Неужто в деревне вашей людей не нашлось, машины, а, дед? Еще б маленько и получилось бы... ой-ёй-ёй!» А вы, бабы, куда глядели? Куда, ето у вас я, Макар, спрашиваю? Ну а ежели б в дороге началось? Вы только о себе думаете! Сами вона по куче понаплодили, а ей и в одном не смогли помочь... Чтоб по-людски, значит...

Макар оставил бабам свой недовольный взгляд, повернулся и ровно, словно поплыл, зашагал улицей – к дому.

Бабы какое-то время пребывали под впечатлением обличительной речи Макара, потом переглянулись, вновь зашумели:

–Ну, и кто ей, Дуне, виноват?

–И правда! Зачем же таиться было?

–А может, правильно делала, бабы: могли б вы своими разговорами, ежели б дознались, что она тяжелая, сглазить... О-ох, ваши язычки!

–Типун тебе на язык, Клава! Тьфу на тебя!..

–И ето ж надо, ай-яй-яй! До последнего на ферму ходила, молодняк за ней был закреплен, так она фуфайки не снимала... Где ты там углядишь – дитё она ждет или што...

–Трудное у нее счастье, бабы...

«Дурень старый! Ну разве не дурень? – думал Макар на ходу.– Нашел, чем баб укорять? И за каким, спрашивается, чертом меня вынесло на них? Отчего было Дуне самой не признаться? И кто ето будет приглядываться к тебе, Дуня, если в голове у тебя мякина? Э-э, хоть и прожила ты, девка, немало, а ума не много припасла. Был бы я твоим отцом, ей-богу, высек бы – вот тебе через ноги, раз недостает в голове. У нас, сколько их ни перебери, ежели надумает которая рожать, то год дома сидит, мужик перед ней на цыпочках ходит, а потом еще за месяц до схваток в роддоме лежит. А ты?..»

Жила Дуня одна. Родители ее – Платон с Платонихой – давно сошли с этого света, тихо, незаметно. Были – и нет... Деревня, может, и не заметила, что поубавилась еще на два человека. Старые люди – они и есть старые: доживают деньки, голоса дальше двора не подают. Поэтому, когда их не станет по закруглении века человеческого, найдется еще и такой, кто удивленно поморгает: «А что, я ж их вроде недавно видел еще?..» Проводят в последний путь, быстро забудут. Обволокут людей, как тиной, другие заботы, они, эти заботы, и мысли их причешут в нужную сторону. Чужие люди. Свои же – помнят, и помнят долго, вечно.

Не раз и не два вспомнила старых, беспомощных родителей и Дуня, та-ких, какими остались в памяти в последние дни своей жизни. Стояли Платон с Платонихой перед глазами, с ними и разговаривала Дуня, советовалась: «Одна я, таточка и мамочка, теперь, одна... И в хатке моей сумно, холодно, тепла не хватает... Как мне дальше жить, а?» Если б кто из деревенских мог услышать эти слова, подивился бы: неужто она, Дуня, может быть такой несчастной, со слезами на глазах? И не поверил бы, потому что каждый знал ее иной – подвижной, неунывающей, слегка грубоватой, по-мужски цепкой в работе и как будто счастливой... Хотя откуда было взяться тому счастью? Непросто, нелегко было заглянуть в душу этой некрасивой с лица молодицы. Высокая, всегда с натруженными руками – вот и вся Дуня. Внешне. Что там, глубже, – загадка, полная таинственность, и заглянуть туда пока никому не удавалось. А с годами и вовсе утратили на это надежду деревенские, потому что она, Дуня, чем дольше жила, тем молчаливее становилась, а женщин вовсе перестала замечать – как и не было вообще их в деревне. Позднее в Искани даже опасаться стали: пропадет девка, пропадет, люди добрые. Когда ни увидишь ее – среди мужчин отирается. Выпивать начала. Может, потому, что перестала верить в свое бабье счастье... А мужчины – те и рады: «Давай, Дуня, рубль » – «Нате...» Ну что ты им скажешь? Бессовестные, одно слово... Если ж по работе брать, то она любого из них могла обставить. Даже конь за ней закреплен в постоянное пользование, в сарае ночует, но куда это годится, чтоб женщина так вросла в мужскую компанию. Да ни в какие ворота! Нет, к своим ее не ревновали деревенские молодицы. Так уже получилось, что все были уверены: она для такого дела, как затащить на вечер или просто днем Ивана или там Петра к себе в постель, не рождена. Были уверены... Да ошибались бабы.

Нет, не одна осталась на белом свете Дуня. Младшая Ульяна съехала после школы куда-то на Север, и бывала она у сестры все реже, а потом и совсем забыла дорогу в родительский дом, отчего Дуне перед людьми было неловко и стыдно. Писала ей: «Пускай бы хоть ты, девка, иногда наведалась, посидели б, про жизнь поговорили? С кем же мне еще поговорить, по-советоваться?» А Ульяна не ехала...

В последний раз она наведалась в деревню, когда выходила замуж. Тогда женщины и приметили – тоже в последний раз – слезы на глазах у Дуни. Свадьбу Ульяна – стежка к отцовской усадьбе еще не казалась ей длинной, пахла родным крупнозернистым песком и ромашковыми лепестками – надумала справлять дома, на своих людях. А может, решила показать деревенским нареченного? Парень был видный, красивый, где б в своей деревне она такого отхватила, а там, на Севере, выпало девке счастье. Да как бы там ни было, а все заботы со свадьбой легли на плечи Дуни. Она и рада стараться! Подавала па стол закуски – сама даже на минуту не подсела к гостям! – и без умолку говорила:

– Ешьте, ешьте на здоровьечко... А я еще поднесу. Еще подам. Нехай Ульянке моей живется хорошо, нехай любится...

Вот тогда и видели люди на ее глазах слезы, и жалели ее, Дуню. А она не стыдилась слез, только смахивала их раз за разом носовым платком, выхватывая его из рукава цветастой блузы – подарка сестры, привезенного издалека, таких тут и не увидишь, – и плакала, плакала. Сдается, тогда, на свадьбе сестры, и выплакала все слезы...

Не скажешь, чтобы и ей не попадались женихи. Сватались. Но это уже позже, когда кавалеры эти успели пожить со своими бывшими женами, кто с одной, кто с двумя, поэтому она не очень чтоб вешалась им на шею. Скоренько выпроваживала за дверь – что первого, что второго, далеко за порог не пуская. Если не выпало счастье, то и с такими охотниками его не наживешь.

И вот – Дуня родила ребенка... От кого? В деревне эта новость подняла всех – от малого до старого – на ноги. Но разве ж грех одинокой женщине заиметь ребенка – пусть бы он наполнил одноголосую хату своим щебетом, смехом, плачем, пусть бы льнул к ней, шептал на ушко нежно и ласково: «Мама... мама...» Не все женщины – тут Макар не ошибся – порадовались услышанной новости, некоторые с ходу начали, правда, не показывая вида, чтобы тем самым не выдать себя, ревновать Дуню к своим мужьям.

Этого, по правде говоря, и следовало ждать...

На следующее утро в сторону местечка направились, держа в руках узелки с гостинцами, две бабули – Макариха и Матруна; последняя, как выяснилось, доводилась дальней родней Дуне по отцовской линии. Макар проводил женщин за деревню, постоял, глядя им вслед с большака. Убедившись, что все идет как надо, повернул назад. Куда ж податься? Дома все досмотрено, прибрано. Тоскливо одному в хате. Да и не время теперь сидеть на печке. Дни бегут, не успеешь оглянуться, как надо будет опять ехать в роддом... А как же люди? Что они думают?.. «Забирать, конечно, поеду сам, – рассуждал старик. – Никаких машин. Раз туда поехала па коне, то и домой доставлю тем же порядком. Василек и без пуги побежит, потому что конь хоть и животина, но разумное существо: затосковал, наверно, по Дуне. А что, хозяйка она заботливая. Без сена, чтоб коня подкормить, никуда не поедет. Ну, а дальше...– Старик представлял, как он привезет Дуню, возьмет у нее из рук дитенка, чтобы первому войти с ним в хату, если, конечно, бабы не перехватят. И все? Нет, не дело, чтобы на этом все и кончилось. Нужно ладить крестины. Может, шум поднимать и не стоит, лучше тихонько собрать людей, посоветоваться: «Пускай Дунина радость станет радостью для всех. Люди должны понять... Не все, известно, но найдутся, кто и поймет. И крестины малому справим на все сто!»

Первая поддержала Макара Егориха:

–Светлая голова у тебя, Макарка, ой и светлая! Добрый ты человек. Его ж правильно, ето ж так вумненько придумал! И я в сторонке не остануся. Прибегу, прибегу. И готовить помогу, и бутылку винца прихвачу. Только где ж мы будем управляться – у Дуни?

– А где же еще? 3намо, у нее. Моя еще утром отправилась с Матруной в родильню, должна принесть ключ. Кому-то ж нужно похозяйничать, пока она там. Ты вот что, Егориха, давай: накажи бабам, кто хочет принять участие в родинах, нехай сбегаются. И мужикам то же самое. Только пьяниц обминай, не нужно их, а то всю компанию испортят. Ясно?

– Ясненько, голубок. Ясненько.

– Спасибо тебе, Егориха.

– За что ж спасибовать, Макарка? Такое дело, такое дело... Дуня ж народила, а не кто другой. Нужно, тут всем нужно...

Макар – хитер! Была ему нужда ходить по всей деревне, про крестины разговоры заводить? Скажи одной Егорихе – и все станет ясно-понятно каждому. А там уж сами пускай решают. Силком тут не заставишь. Но он был убежден, что найдутся люди, которые его поддержат, непременно поддержат, и тогда оживет, загомонит Дунина хата, далеко будут слышны гармонь, песни, топот-грукот.

Забирать Дуню Макар поехал в воскресенье. «Аккурат родины справлять». Денек выдался на славу: солнечно, тепло, тихо. Василек будто знал, ради чего тащит по песку повозку и деда на ней, рысцой бежал. Подустанет – замедлит бег, отдышится и дальше поспешает. Обратно тоже не надо было нокать и показывать кнут – копытил легко, с настроением.

–Тыр-р-р! – Макар натянул вожжи, хотя конь и сам бы остановился во дворе, куда доставил нового жителя Искани.– Тыр-р-р! Стой, Василь.

Макар нарочно говорил громко и тыркал умышленно, чтобы женщины, которые парили-жарили в хате, услышали и выбежали встречать Дуню с ди- тем. Не просчитался. Призыв его был услышан, и бабы уже спешили на- встречу, но подходили несмело, вытирая руки о фартуки, а когда Матруна первая поцеловала молодую мать, то и остальные за ней – чмок да чмок в щеку, Дуня аж растерялась, а Макар, бережно прижимая к груди дитя, сбоку нашептывал ей: «Ну, чего ж ты? Не стесняйся. Наклонися, девка, а то тетка Ганна не дотянется».

Макар так и вошел с малым в хату, покачал, убаюкал и осторожненько положил драгоценную ношу на кровать, отступил в сторонку, с улыбкой кивнул: ишь, угомонился. Ну-ну. А когда дитя спит, то и пусть. У него те-перь одна забота – спать. Нехай спит... Не мешайте. За спиной старика стояли женщины, тоже глядели во все глаза на белый сверток, из которого выглядывало розовое беззаботное личико.

–Вот и все, бабы. Вот мы и приехали,– вымолвил Макар.– А ты, Дуня, отдохни. Тебе не помешает. Сегодня твой день. Мы тут как-нибудь сами. Чуешь?

–Не нужно было етого, люди, – развела руками Дуня.– Ой, и бутылки вон стоят! Да сколько ж всего! Вы что это, соседи? Нет-нет, что вы! Разве ж у меня денег нет? Разве ж я б сама не купила?

–Ты вот что, молодица.– Макар взял Дуню под руку, повел в другую комнату.– Ты вот что... Отдохни пока тут. Ну? Накупляешься еще и ты. Когда в армию будем провожать твоего парня или женить. Чуешь?

–Чую, дед, чую...– Дуня опустилась на краешек дивана, и на ее гла зах заблестели слезы, а потом покатились, покатились по щекам, по губам, солью отложились на языке. Бабы – двери ж настежь в другую комнату – видели, как плакала Дуня... Они молча переглянулись, кивнули одна другой, что примерно могло означать: «Вот так, бабы, вот так...» – и опять за работу, которую никто, кроме них, не мог закончить. Через минуту-другую к ним вышел Макар, шепнул:

–Доглядите за мальцом. Я пойду мужиков созывать. Будем столы ставить да начинать. А то что-то невесело в хате. Сумно...

Смыка никто не приглашал. Сам притащился в разгар застолья, долго царапался в дверь – в хате сперва подумали, что дети чьи-то забрели. Его-риха кинулась открывать, а вместо детей на пороге вырос Смык. В поклоне свесил на грудь голову, долго держал ее так, словно ждал, когда заиграет музыка и тогда он притопнет по половице, пустится в пляс. Для того, похо-же, и руку с кепкой отвел в сторону. Смык стоял в таком положении и стоял, наконец, выпрямился, показал глазами на стол:

–Крестины у вас, что ли? То-то я иду мимо и слышу голоса. Дай, ду маю, загляну. Можно?

Женщины были уже в подпитии – по рюмке взяли, а много ли им надо, поэтому встретили Смыка так, словно бы давно ждали его и если бы тот не заглянул, то что это было бы за торжество...

–Проходи, Смычок, проходи, родненький,– первая подбежала к нему Егориха. Она подавала-относила, поэтому сидела с краю, хотя какое там

«сидела», если хочешь, чтоб на столе не пустовала посуда.

–Смык, ну у тебя и нос – за километр чует!

–Проходи, садись,– потеснил женщин Макар.

–Дай, думаю, загляну,– устраивался на краю лавки гость.

–И не прогадал. Молодчина. Вот что значит нос на ветру держать!

–Ну, будет, будет вам, бабы,– буркнул Макар, потянулся к бутылке, забулькал в граненый стакан, кивнул Смыку: – Тебя ждет. За мальца... За Дуниного...

–Ах да-а! – Смык поставил стакан, из которого уже пригубил, вспомнил, что чешет напрямик, а надо бы свернуть в сторонку, поздравить, как и водится, виновницу веселья, поэтому поднялся, протянул через весь стол обшарпанную руку, крепко пожал ее ладонь.–Позволь, Евдокия, с мальцом тебя... Нехай здоровый растет, послушный, и все такое...

–Ты на нас не ровняйся, – послышался голос Егорихи.– Опоздал?

Опоздал. Штрафную тебе налили...

«Кому б плохо было, если б и вовсе не пришел?» – подумал, наверное, Смык, но для людей нашел другие слова:

–Штрафную так штрафную. Ну, за мальца твоего, Дуня.

Дуня молча кивнула, и все наблюдали теперь за Смыком. Сделалось так тихо, что было слышно, как в горле у Смыка булькало вино. Три раза: юк-юк-юк!

–Закусывай, закусывай. Смычок.

–Дай, думаю, загляну.– Настрой у Смыка постепенно подымался, заблестели глаза, словно вино зажгло в них крохотные лампочки, и он спер ва потянулся вилкой к ломтику сала, но передумал и вместо него подцепил на соседней тарелке дольку огурца, кивнул Дуне.– Это ж ты порадовала меня, Евдокия... Молодчина. Что значит – решиться. Смелость... Тут, брат, стратегия и тактика.

–Закусывай, закусывай.– Смыку не дать разговориться – самое главное, а то он заодно и глупостей столько наворотит, сколько от всего села за год не услышишь, поэтому Егориха взяла его под свою опеку, показывала, что брать, чем закусывать,– после первой чарки важно закусить, а не занюхать, особенно ему, Смыку.– Сало цепляй. Или мясо хотя... Наверх – огурчик малосольный.

– Ем, ем, кума. Все я ем. Дай, думаю...

– Ты вот что, Смык, – положил ему руку на плечо Макар, и тот тотчас умолк, перестал и жевать, повернулся к старику.– Пока мы тут гуляем, то и решим давай: кто, как не мы, мужчины, обязаны помочь Дуне?

–Ясно, мы. Ну.

–То-то! Теперь у нее хвост. Понимаешь? Дитя. Догляд и все такое, а девке надо и сотки скосить, и дрова привезть...

–Сделаем, дед, ты не сумлевайся! Все сделаем!

–Правильно. Хто, как не мы. Бабы, а вы чего головы поопускали? Песню затяните, что ли... В самый раз. Давайте песню! А может, еще по грамму да тогда?

–Давай еще по грамму,– выдохнул прямо в лицо старику Смык, загорелся.– А тогда можно не то что спеть – хоть и гопака врезать!

Но женщины уже затянули:

Послухайте, девки, где голубка гудёт, Там молодая Дуня девичество сдает:

– Нате вам, девчата, девичество мое...

Макар тоже подключился, и хотя голоса не имел, как мог, так и подтягивал:

Я пойду подсяду к женскому ряду, К женскому ряду – все будет до ладу.

Он пел, а заодно наполнил стакан Смыку, и тот, крякнув, молча выпил. Сидел, слушал. Петь Смык не мастак, но послушать – охотник. Задумчиво, серьезно слушает. Может, песня его и растрогала, раз так наморщил лицо Смык – вот-вот, кажется, брызнут из глаз слезы. Песня неожиданно опадает, новую женщины не заводят, и Смык пытается завладеть общим вниманием:

–Душу раздирает песня. На лоскуты. Дай, думаю, загляну... От и добре, от и посижу в хорошей компании.– Язык у него потяжелел, лампочки в глазах начали помаленьку гаснуть.– Ето ж, Евдокия, ты моя ровесница. Или нет?

–Я твоя ровесница! – громко отозвалась Егориха, и женщины рассмеялись.

–На случай войны ежели только,– постарался улыбнуться Смык.– Хех, ровесница. Я серьезно. Я у Евдокии спрашиваю: ровесница, а, Евдокия?

–А то забыл! – Дуня наконец почувствовала, что она не где-нибудь в гостях, а у себя дома, подняла глаза на Смыка.– Мы ж в школу разом бегали. Ты еще записочки писал на колене милиционеру, на Карликовой горке, когда тебя обижали. Что, скажешь, не было такого?

–Ето я вас догнал или вы меня?

–Тебя все догоняли.

–Ага. Ну. Все. Ловкие были, холера, вы... А я буксовал. Буксовал я.

Кондратьевна на лето работу даст, а я в колхоз иду, а не в школу. Алфавит из головы за лето вылетит до буковки, и тогда бытто снова в первый класс

ступаешь. И так вкруговую.

Смык поглядел на Макара, на женщин. Те отчего-то опять загрустили, носы повесили, только он пялился на них осоловелыми глазами и не мог до конца уразуметь, какие у них лица – веселые или нет, а поскольку не было слышно ихних голосов, распорядился:

–Подвесели их, Макар, а то сидят, как на поминках.

–Чегой-то мы на поминках, Смык? – забирая воздух открытым ртом, с придыханием вымолвила Егориха.– Вот посидим маленько да музыку заведем. Мишка, инструмент с тобой?

Мишка-гармонист – человек не молодой и не старый, сколько и помнят его деревенские, всегда он с гармонью на коленях: какая б гулянка в Искани ни затевалась, там и он, этот штатный деревенский музыкант. Мишка зашился в угол, сидит тихонько, о чем-то думает. Не окликни его Егориха, так и уснул бы в тепле. Он часто моргает круглыми васильковыми глазками, отвечает:

–Тут, на диване. А что, растянуть меха? Пора?

–Давайте, бабоньки, вспомним молодость,– говорит Матруна, оки дывает подруг задорным взглядом.

–Родины дак родины! – вскинул брови Макар и начал выбираться из-за стола, но его попридержал Смык.

–Погоди-ка, дед,–дернул за подол рубашки.–Не торопись. Пускай бабы разгон возьмут, тогда и мы заявимся. Дай, думаю, загляну...

–Чего ты хотел?

–Пускай бабы разгон возьмут...

Женщины, и правда, вскоре пустились в пляс в соседней комнате, не умолкала там гармонь, и только тогда Смык подлез к старику, обхватил его за голову руками, как щипцами, притулил к себе. Макар не упирался: чего только не придумает этот Смык, Бог с ним.

–Ну, слухаю, слухаю...

–Дед, что слухать... У меня нутро разболелось, как узнал, что Дуня, ето самое, родила... Будто что-то оборвалось там,– ткнул себя в грудь.– А я тебе секрет открою... Хочешь? Нет, ты хочешь?

– Ну. Открывай.

–Что «ну»! Э-э, ничего ты не понимаешь. Я ж ее любил, ага, любил. Вот,– и на глазах у Смыка старик увидел слезы.– То-то... Один раз даже из клуба провожал... Летом... Еще и целоваться полез, так она мне по гла зу – хрясь! С размаху. А за что? За что, дед? Матка спрашивает: кто ето тебе, сынок, печать под глазом поставил? Дуня, отвечаю. Какая Дуня? – спрашивает. Когда сказал, что Хустина, она едва оземь не грохнулась: тебе что, девок мало? И в слезы. Вот. Э-э, много чего ты, дед, не знаешь. А она, Дуня, и на тебе... Мальца. А моя ж Нина одних девок гонит, одну за другой. Когда уже тот сын появится – и сам не знаю. Все обещает: будет, будет сын. А где он, я у тебя спрашиваю, дед?

–Ваше дело. Откуда ж мне знать? Будет, раз говорит Нинка,– пожи мал плечами старик, не совсем понимая, чего от него добивается Смык.

–Пора прикрывать... Пора... А что, я так скоро без штанов останусь, в одних трусах буду на народ показываться. Э-э, дед!..

–Сколько ж ето их у тебя?

–Пять...

–Нехай здоровые растут. Пригожие девки у тебя, Смык. Разгребут хлопцы.

–А про хвамилию подумал, дед? Про род наш? Разве они продолжат? Дудки. А Дуня – на тебе... Мальца... Ы-ы... Вот. Я б с ней, с Дуней, мил лионером сделался. Так нет же, по морде – хрясь! Ага. Вот так.– Смык отвел в сторону руку, долго прицеливался, а затем хлестнул себя по лицу.– А матка: кто тебя так, сынок? И в слезы... Утоплюсь, говорит, ежели с Хусти ной важдаться будешь... А ты мне, старый, сказки рассказываешь... Я ж лю бил ее... И теперь – ух! – душа болит, в кулак сжимается,– Смык пока зал Макару кулак, с короткого взмаха приложился к краю стола, аж посу да подскочила.

–Тише, тише... Пойдем-ка лучше к бабам, тоже спляшем. А?

Смык вперил взгляд в дверь, которая вела в другую комнату, однако идти туда не решался, не отпускал от себя и старика – придерживал того за рубашку.

–Э-ге... А ты подумал, подумал, дед, откуда у Дуни хлопец?

–Ее дело, только ее.–Макар, наверное, и сам только теперь вспом нил, что где-то ж и правда ходит по земле тот человек, что-то ж делает он в эти минуты, когда правят родины без него добрые люди. А может, он вовсе не знает, что родила Дуня от него сына, что осчастливил он эту жен щину. Может, и не знает...

–Не дури, дед. Дело не только ее, но и мое...

–Не лезь, куда тебя не просят.

–Не лезть? – Смык завис над столом, что-то бормоча себе под нос, затем обернулся к Макару: – Нет, я полезу. Я полезу! Батька должен быть тут! – ткнул он пальцем в тарелку с винегретом.– Я привезу его. Хочешь?

–Не делай глупостей. Не делай, – насторожился Макар.

–Привезу, дед! Прямо сейчас. Где там конь? На дворе?

Теперь уже Макар держал Смыка, вцепившись в его пиджачок, но тот не обращал внимания на Макаровы просьбы-уговоры, лез к двери напролом, словно кто его укусил, орал:

–Его место тут! Я знаю, кто ето! Пусти-и! – и выскользнул из Ма каровых объятий, устремился на подворье.

Старик не отставал:

–Коня не трожь! Замордуешь коня. Не дам!

–На черта сдался мне твой Базыль! Найду коня, дед...

И он, миновав дворище, исчез за углом пуньки, которая упиралась обшарпанным боком в улицу.

–Черт, а не Смык! – плюнул Макар и повернул в хату, из окон кото рой вырывалась музыка, доносился топот.

Старик не удержался, покачал головой и тоже пустился в пляс. Усердно сыпал дробь ногами, но не забывал и за Дуней насматривать. Она сидела на диване с маленьким. «Счастливая,– подумал Макар.– И расцвела, видели вы ее, как вишня. Вся аж светится. Сияет. Да и лицом, не иначе, сделалась пригожее? Конечно, попригожела. Не такая и худая... А то все с жердью сравнивали, сукины дети. Нехай теперь мне кто скажет! Голову откручу»,– храбрился сам перед собой старик.

Дуня качала дитя, улыбалась, а женщины – кто в паре, кто сами по себе – кружились под Мишкину гармонь. Кружились не спеша – не успевали за музыкантом, а Мишка наяривал, как всегда, быстро, до конца растягивая меха, почти положив на них лысоватую голову, широко раскрывши рот – в нем пошевеливался язык, словно тоже отбивал танец в такт гармони.

Мишка, распалившись, играл, как играл бы для зеленой молодежи.

–Гуляйте, соседи, гуляйте...– дрожали губы у Дуни, и она покачивала малыша, который давно спал...

Незаметно поразбредались женщины к своим подворьям, лежала наготове, застегнутая на пуговку, гармонь, занимая табуретку, на которой оттиснулся ободок от ведра с водой. Поутихло в хате. Макар с Мишкой решили взять напоследок еще по чарке, и вот тогда заявился Смык. Он бесцеремонно подсел к ним, выругался, и, когда опрокидывал стакан, высоко задрав голову, мужчины увидели у него под глазом огромный синяк. Смык закусывал, уставив глаза в стол, и молчал, лишь сердито посапывал. А потом покачал головой, словно выговаривая себе:

– Ну, и чего ты добился, Смык?