Я второй раз пошла к деду. Странно, к дочери я не чувствовала особой привязанности. Наверное, потому, что и она меня сторонилась, в глаза не глядела. Я ей не нравилась. Да и знакомы мы с нею всего ничего.

– Опять ты? – Дед взглянул на меня с любопытством. – Настырная.

– Нет, дед, просто мне идти больше некуда.

– Понятно. А мы в парк собираемся, на каруселях кататься.

Надо же, сразу с собой позвал.

Я шла поодаль, дымя вонючими Captain Jack за пять рублей. Тут уж я разглядела Марусю. Было в ней что-то от моей чугунной бабушки Луизы, прожившей сто один год. Вот не дай бог я столько же протяну! Бабка

Луиза приезжала ко мне в детдом, ей бы меня не отдали – старая, да она и не хотела. Так и померла в одиночестве.

Перед выходом из дома дед заговорщически шепнул: “Только не смей сказать Маришке, что ты – ее мать! Мигом мозги вышибу!” А дед шарит!

Он мне все симпатичнее. Разумеется, я не скажу. Впрочем, Машка на меня совсем не глядела.

Сказать Машке о том, что она моя дочь – безумие; это сбило бы ее с толку на всю жизнь. Я же помню: у нас в детдоме все те, кого забрали из семей в сознательном возрасте, сбегали к родителям. Так Василь

Петрович разработал свой план борьбы с побегами. Он просил каждого, кто хочет побывать дома, сообщать лично ему. Потом заводил машину и вез желающего в гости к родителям. Все встречи не затягивались дольше пятнадцати минут.

– Ну теперь я за них спокоен, – говорил иной детдомовец про своих родаков. – Живы.

Оба лежат на завалинке, пьяные:

– Ой, сыночек пришел…

Но почему-то (кто объяснит – почему?) их снова тянуло домой.

Повезло, что меня ни к кому не тянуло. И я бы не хотела, чтобы Машка чувствовала ответственность за меня, за мою окаянную жизнь.

В парке дед купил Ольке, Машке и Ларисе билеты на “чертово колесо”.

Они влезли в кабинку и поднялись на высоту.

– Мама, а что это с нами за тетя едет? – тихонько, на ухо спросила

Машка Ларису.

Лариса испуганно глянула на Ольку и ничего не ответила. Она ее опасалась и одновременно чувствовала перед бывшей детдомовкой неловкость любимой, поздней дочери.

– Я за вами приглядывать буду, – по-дурацки ответила Олька Машке, чтобы молчание не давило так сильно. – А то еще выпадете.

Вся моя жизнь – катание на чертовых каруселях. Накаталась до тошноты, а слезть не могу. Интересно, что за птица моя мать? Аист, наверное. Как и я. Нет, она – кукушка, злая, серая посредственность, которая только и умеет пророчить страшное будущее. Странная птица. А она – зачем живет? Сеет горе да кукует лишние годы. Аист хоть счастье приносит. Как я – Ларисе с дедом.

Когда мы слезли с колеса, я незаметно ушла, испарилась.

Ха, Лариса изображает из себя скромницу, а сама не промах! Я как-то видела ее с хахалем. Ничего такой, симпатичный, мускулистый, идет спортивно, пружинисто. Лариса, счастливая, воздушная, как сладкая вата (вот-вот растает) топала рядом. Наверное, эго этого Саши в тот момент выросло до небес. В руке Ларисы восклицательным знаком пылала роза дежурного красного цвета. Как она, бесцветная, такого фазана себе подцепила? Хотя красавчики всегда ищут себе жен поскромнее – чтобы не гуляли и были обязаны мужу за спасение из сонма весталок.

– Куда ты делась в парке? – спросил дед, когда я снова приперлась к нему. То есть он уже принял меня в семью.

Дед всегда хлопотал. Видимо, так велел ему голос суровой древности с ее голодом, мором и войнами. Этот же голос велел ему взять в избу брошенную девчонку. Он же нашептал приютить и Ольку, овцу. Дед был родом из глубокой древности; таких людей нынче не делают.

После войны дед стал ходить в моря, шкерщиком.

– Я всегда был первым! Лучше меня никто не шкерил! – бывало хвастался он. Там же, на корабле, он влюбился в фотографию. Если видел кадр, бросал свой шкерочный нож, недовспоротую рыбу и хватался за аппарат.

Дед умел все, даже заплетал куцые Машкины волосенки в две тощие косички.

Он тоже был банален, но только от его тривиальности не тошнило, от нее шло тепло, на ней цементировался уют.

Мне снова показалось, что я нашла прибежище. Однако я понимала, что с дедом я не разовьюсь. Мне с ним было хорошо, но как-то пусто: слишком он правильный.

– Дед, а где твоя бабушка? – спросила я, чтобы не оправдываться в исчезновении.

– Там, на бугре.

Надо же, сам все везет. И дочку бесцветную, еще внучку себе придумал

– неужто забот мало? Герой тыла и фронта. Не всякий осмелится водрузить на свои плечи такой неуклюжий крест. Из таких Подаренок, как моя Маруся, черт-те кто может получиться.

В тот день Маруська лежала под одеялом и сверкала оттуда нездоровым хмельным глазом.

– Что это с ней?

– Захворала. Мороженого объелась.

– Мне, дед, тоже что-то нездоровится…

– Для таких, как ты, я знаю один рецепт: чай с малиной и постель с мужчиной.

– С такими народными целителями точно кони не двинешь. Спасибо за совет. Слушай, дед, а может, ты мне – родной? А? Чем черт не шутит?

– решила поддеть я доброго деда.

– Еще чего, – буркнул он недовольно. – Хватает мне, родных-то.

– Ха, внебрачная внучка! Не пойдет?

– Не пойдет.

Действительно, что это я? Внебрачная внучка у него уже есть.

Дед не воспринимал меня как взрослого человека. Оно и понятно. Дед глядел на меня жалеючи, как на овцу без отары, потерянную, глупую и беззащитную. В общем, он не мог злобиться на таких непутевых девок, вроде меня. К тому же, я была на десять лет младше его дочки. Иногда дед даже совал мне деньги. То полтинник, то два червонца.

– На, пока никто не видит! На, тебе говорю!

По отношению к нам, детдомовкам, у остальных людей срабатывают два шаблона: либо жалеют, либо сторонятся, как подпорченных. В детдоме нашем все было просто, не надо только утрировать. Никто нас не бил; воспитатели изо всех сил пытались вылепить из нас людей. Словом, мастерили из дерьма конфетки. Обидно им, наверное, когда, выпустившись, мы снова становились детьми улиц, боящимися и не знающими, как же повзрослеть. Хотя, я думаю, они к такому привыкли и сделали правильный вывод: конфеты из дерьма не лепятся.

Жалеть нас не надо. Мы – как огурцы с колхозного поля. Вам бывает жалко огурец, когда вы мечете его в салат? То-то и оно.

Тем временем Машка капризничала и скрипела писклявым голоском. Она сопротивлялась сну. Совсем как я в детстве. Я боялась, что усну и буду знать, что сплю. Дед взял ее, переложил в люльку и давай укачивать.

– Дед, что ты ее балуешь? Она уже не маленькая.

– Не лезь. Не ты ее растишь.

В Машке не было детской наполненности счастьем, восторга и аппетита к жизни.

Слабенькая, худая, невзрачная, как полевая гвоздика. Все потому, что она никогда не питалась родным духом, не пробовала материнского молока. Оно ушло в землю, вместе с Машкиным здоровьем.

– Две недели в сад ходит, неделю болеет, – попал в такт моим мыслям нянька-дед. – Ты, наверное, беременная пила-курила?

– Да ты что? Мне вообще это не дано.

Про курево я соврала, а вот пить и правда не могу.

– Повезло Машке, что ее америкосам не отдали. У нас в детской группе малыши только влет шли.

– Русские дети должны жить в России!

– Да, дед, твоими бы устами да самогон пить. Знаешь, какие истории у нас в детдоме бывали? Вот, прикинь, как-то муж с женой, им уж за пятьдесят, удочерили нашу Настьку. Своя дочь у них утонула, вот они решили заместить, чтобы горе забыть. Вроде так крепко они Настьку удочерили, что оставалось только радоваться за нее. А через год к

Василию Петровичу прискакала эта мамаша с вытаращенными глазами, с всклокоченными волосами. Орет: “Она сексуально озабоченная!” Это

Настька-то. Оказалось, что Настька захотела спать со своим папой в его кровати. А что такого? Ей всего пять лет. Так он, полоротый, побежал жене рассказывать. Она, курица старая, за свое женское счастье испугалась. Станет, мол, муж с Настенькой спать, а ее забудет.

Василий Петрович этой дуре объяснил, что девочки больше тянутся к папам, а мальчики – к мамам. И это – закон природы, потому как противоположности притягиваются. И никакая Настька не озабоченная, здоровый ребенок. Не послушали, придурки, все равно обратно сдали.

Настька так на них обиделась, в углу все время сидела, дулась. Она ж не поняла, за что ее предали. А все потому, что они всегда помнили, что Настька – детдомовская и, значит, ненормальная. Они только вид делали, что полюбили ее. Родного ведь ребенка за такое в детдом не отдают? То-то и оно.

Василий Петрович боялся, что Настьку теперь лечить в психушке придется. Ничего, отошла.

Ее потом немцы усыновили. Василий Петрович не хотел отдавать – вдруг опять назад вернут? Не любая психика такое выдержит. Но пришлось.

Тут Настьке повезло.

Переименовали ее в Стефанию, чтобы забыла прошлое, отогрели. Сейчас на стоматолога учится. Привет передает. Так и ходят наши дети по рукам, а ты говоришь: здесь жить. А как здесь жить?

– А ты что же не в Америке?

– Маленькую никто не взял – проглядели как-то. А с десяти лет дети никому не нужны. Не та мы фабрика звезд. У нас гормональный взрыв и все такое. Таких иностранцы боятся.

Я болтала и болтала. Мне у деда было привольно.

Лариса, дико стесняясь, стала приводить в дом своего хахаля. Ну того, которого я видела. Глаза у него светлые, чистые, хорошо к себе деньги притягивает. Он садился за стол на правах хозяина; на правах единственного, якобы, мужчины в этом доме. Меня он будто не замечал; я для него – ничто, ветошь.

Да я и сама давно хотела сорваться с места, поискать своего счастья в других краях. Машку я хорошо пристроила, ей с дедом – как у Христа за пазухой. Мне надоело мерить одну и ту же дорогу. Я ушла из их дома. Мне тяжело благодарить – легче сбежать.