Когда они, наконец, вернулись домой, Нэкэ, взглянув на Эйки, всплеснула руками:
— Силы небесные, на кого ты похожа-то!
Одежка — покрытая пятнами, прожженная у костра — ни на что уже не годилась. Девочка потупилась, стараясь прикрыть самую безобразную дырку, а Нэкэ, подойдя к сундуку, откинула крышку и достала платье, штанишки, передник — все было новое, а не перешитое из старого. Эйки не верила глазам: это ей? Нэкэ рассмеялась: «Что ж ты стоишь-то?» — и помогла облачиться в обновки.
В переднике был даже карман, где как раз хватило места для Амаки.
— Откуда это у тебя? — удивилась Нэкэ, и Эйки, торопливо рассказав, как у нее появилась вторая птичка и как она чуть не лишилась ее из-за Прорвы, выбежала во двор, чтобы посмотреться в чан с водой. Старший сын Нэкэ — Ничил, прилаживавший в тени нулура новую рукоять к колуну, коротко сказал:
— Гляди, не свались туда.
Его брат Килис, крутившийся рядом, с готовностью подхватил:
— Там дахпи прячется. Сейчас вылезет и сожрет тебя.
Эйки знала, что огромные мохнатые дахпи с железными клювами обитают в горных пещерах и к человеческому жилью близко не подходят, но поди знай, вдруг Килис говорит правду? Хотя он выдумщик еще тот…
Килис ухмыльнулся:
— Что, испугалась?
Эйки помотала головой:
— Дахпи большой. Он в чан не влезет.
— А ты почем знаешь! Он, если захочет, до облаков вырастет, а захочет — сделается с ячменное зернышко!
Эйки вытаращила глаза: о такой способности красноглазых дахпи она раньше не слышала.
С надеждой посмотрела на Ничила, который и сам никогда не врал, и Килису не позволял, но тот, с головой уйдя в работу, не обращал на них внимания, и ей ничего не оставалось, как укрыться в самом безопасном месте — кухоньке Нэкэ. Эйки даже казалось, что не свет очага освещает ее, а сама хозяйка…
Нэкэ месила в дежке тесто, и девочка, пристроившись возле нее, мгновенно позабыла о своих страхах и принялась рассказывать об их с отцом странствиях. Когда Эйки упомянула о старухе, у которой была курица с цыплятами, она обронила:
— Это, должно быть, тетка твоей мамы…
При этом руки ее споро сновали, раскатывая тесто, делая лепешки и выдавливая на них узор, похожий на тот, что украшал чаши жриц. Это были особые лепешки — женщины селения носили их в рощу, окружавшую Скалу слез, где ветви нулуров были увешаны соронами, сплетенными из красной и белой нитей в обителях Белоликой — маданах.
Как завороженная, следила Эйки за ловкими движениями рук Нэкэ, а та вдруг придвинула ей лепешку со словами:
— На-ка, попробуй сама… Вот подрастешь, пташка моя, сорвет для тебя суженый в горах йалнур, подарит в Йалнанову ночь, и будете вы жить-поживать, детишек народите, и станешь ты с дочками так же лепешки печь да в рощу носить, Белоликую радовать…
— Тетя Нэкэ, а тебе йалнур дарили?
— Его не всем дарят. И не все. А тебе подарят.
Эйки стало страшно: а вдруг, подарив йалнур, неведомый суженый увезет ее от отца и Нэкэ? Вскочив с лавки, она уткнулась лицом в ее юбку:
— Я больше отсюда не уйду никуда. Я очень по тебе соскучилась!
Нэкэ рассмеялась:
— Ты по дому соскучилась. Не зря ведь говорят: «Дым родного очага слаще ладана»!
Да. Так и есть. Отчий дом не заменят ни шумные улицы большого города, ни бескрайняя степь с клонящимся по ветру ковылем, ни далекое, похожее на опрокинутое небо, море…
По пути к священной роще Нэкэ учила:
— С дороги не сходи, чтобы на проклятые ягоды ненароком не наступить.
— Проклятые ягоды?
— Они из крови Златокудрого выросли, перемазаться ими — не к добру. А их тут полно, с прошлой осени остались, перезимовали под снегом и хоть бы что… Поняла?
— Поняла.
— А как придем к роще, прижмешь сорон ко лбу и попросишь: «Будь к нам милостива, Белоликая!» Привяжешь к ветке и помолишься, чтобы Она отвела от тебя беды, несчастья и дыханье белого змея…
Эйки притихла: о белом змее, обрушивающем с гор льды и камни, вслух старались не упоминать.
— И еще запомни, пташка моя: в лесу шуметь нельзя. В святом месте — тем более. Негоже тревожить покой тех, кто видел Белоликую и Златокудрого…
Всю дорогу Эйки молчала, обдумывая ее слова, а перед глазами стояло запрокинутое лицо юного бога с устремленными в черное небо глазами. Она не рассказала Нэкэ о нем. О нем и своих слезах, что порой наворачивались снова, стоило вспомнить распростертое у ног богини неподвижное тело…
В роще было тихо, только листва шепталась о чем-то с ветром, и сведущим людям дано было слышать в ее шепоте воспоминания о давно прошедшем и пророчества о будущем. В Дагнабе свято верили в это.
Нэкэ разложила вокруг могучего древа лепешки, шепча что-то. Так же тихо и Эйки прошептала:
— Будь милостива к нам, Белоликая! Убереги от болезней, бед и дыханья белого змея…
Потом они пошли к пещерам отшельников. Вид черных провалов, где запросто могли спрятаться чудища, пугал и завораживал.
— Нэкэ, а отшельники не боятся, что их дахпи съедят?
— Нет там никаких дахпи.
— А где они?
— Далеко.
— Далеко-далеко?
— Да.
— Они сюда не придут?
— Нет.
И все равно было жутковато. Эйки думала: отшельники смелые, если не боятся жить там все лето. Вот бы увидеть хотя бы одного! Но они никогда не показывались. Зато прилетали мамины птицы, и к обиталищам святых старцев и стариц они всегда приходили в окружении крылатых спутниц.
— Нэкэ, отшельники нас видят? — спрашивала Эйки всякий раз, подходя к пещерам.
— До нас ли им, глупенькая!
Но однажды высокий худой мужчина с ястребиным носом встретил их там, и Нэкэ торопливо пригнула ей голову, а когда отшельник, не говоря ни слова, удалился, подалась назад, испуганно бормоча: «Неспроста это. Ох, неспроста…»
В селении она никому о случившемся не сказала и в следующий раз пошла к пещерам одна, а вернулась запыхавшаяся, со сбившимся платком: святой старец снова встретил ее у пещеры и даже заговорил, наказав без девочки не приходить. Ослушаться Нэкэ не посмела, однако, явившись с Эйки в условленное время, увидела не его, а отшельницу — костлявую, с бритой головой и до того бледным лицом, что оно казалось прозрачным. От взгляда ее Эйки стало зябко, а от слов: «Сними с нее одежду, женщина, и отойди» — страшно. Раздевая девочку, Нэкэ случайно коснулась амулета, и отшельница воздела руку в предостерегающем жесте:
— Это не трогай. Оставь.
Оглядев голенькое тельце со всех сторон, ощупала голову, велела открыть рот. Закончив осмотр, обернулась к Нэкэ:
— Ты ее мать?
— Нет, досточтимая… Ее мать… ушла…
— Ушла?
— Ушла этой весной и никто не знает, куда…
— Как это возможно?
— Досточтимая, она нездешняя… С побережья…
— А отец?
— Он углежог. Эйки у него одна.
— Эйки?
— Так ее назвала мать, досточтимая…
— Передай отцу, чтобы хорошенько присматривал за ней.
Нэкэ прошептала:
— Да, досточтимая…
По пути домой Эйки донимала Нэкэ расспросами:
— А почему она лысая? На празднике в городе я лысых жриц не видела…
— У них были… эти… слово позабыла, уж больно мудреное, сейчас и не вспомню. Жрицы свои волосы бреют, а надевают чужие.
— Как это?
— Как шапку.
— А с кого они эти волосы снимают?
Нэкэ засмеялась, но смех был невеселый, а после Эйки застала ее рассыпающей перед курицей зерна на белой холстине. Так делали, если хотели узнать ответ на какой-нибудь вопрос: склюет курица зерна — задуманное исполнится, не склюет — значит, нет. Девочка не знала, какой вопрос задала Нэкэ. Видела только, что ответ опечалил ее.
Осенью, когда пещеры пустели одна за другой — отшельники возвращались в храмы, — к дому Мэкчира пришли три жрицы с худыми бледными лицами. Но Мэкчир стал еще бледнее, услышав, зачем они явились. За кем…
— Твоя дочь отмечена милостью Белоликой.
Жрицы не просили его отпустить дочь. Они пришли забрать то, что принадлежало им. Мэкчир не вымолвил ни слова, лишь мял в руках шапку, а рядом, прижав ко рту уголок платка, беззвучно плакала Нэкэ. Эйки вцепилась в ее юбку:
— Я не пойду. Не хочу.
Та судорожно прижала ее к себе, бормоча: «Пойдешь с ними, пташка моя, — не оборачивайся… На что обернешься — то потеряешь…»
Высокая жрица, подойдя к девочке, коснулась ее лба. Огромные глаза на изможденном лице затягивали в себя, точно омуты. В ушах послышался шум, похожий на шорох прибоя, тело стало словно бы чужим, и, как во сне, побрела она за ними. Как во сне…