Пятый арлекин

Тодоров Владимир

БУДДА

 

 

1. ВЕРЕТЕННИКОВ

Я  устроился в кресле-качалке на веранде загородной дачи и следил за пауком, который рассчетливо подбирался к мухе, завязнувшей в его сети. Он ткал свою западню  несколько дней, ткал тщательно и в то же время легко и виртуозно, как мастер, который, несмотря на трудности своего ремесла, знает наперед, что в силах преодолеть эти трудности и создать произведение. Словом, этот огромный золотистый паук с черным крестом на спине, напоминающий известных рыцарей-кре­стоносцев в своих плащах, меченых таким же крестом, был творцом и создавал удивительную узорчатую сеть с таким же вдохновением, как и знаменитые художники свои полотна. Все эти дни я наблюдал его работу и не увидел в ней ничего механического — одно лишь вдохновение и титанический труд. Случалось, он замирал, разду­мывая, за что укрепить следующую нить, чтобы вышло не только изящно и надежно, но и незаметно, прозрачно и притягательно, потому что его произведение, помимо эстетики, должно было слу­жить определенной цели, в которой, в самом прямом смысле, за­ключалась жизнь этого, с позволения сказать, художника и творца. Он трудился, а я все это время валялся в кресле и размышлял.

Мысль была тяжелой, расплывчатой и поначалу неконкретной, так, следствие одной информации, потом уже, в ходе развития и анализа, она приобретала форму, в которой можно было предпо­ложить разветвленное продолжение этой мысли, тревожной и поче­му-то опасной. Впрочем, опасность тоже сначала была неконкрет­ной, можно даже сказать никакой, скорее всего она являлась отго­лоском другой мысли, которая возникла как бы параллельно первой и, дополняя се, возбуждала эту тревогу. Но она явно жила во мне, возвращая снова и снова к информации, послужившей причиной моего теперешнего настроения.

Все это случилось не ко времени: в первые дни моего отпуска, и вот, вместо того, чтобы жариться на ялтинском пляже, я сдал свой аэрофлотовский билет и застрял на даче. Наискосок от меня, метрах в пяти-десяти находилась дача соседа, полярного летчика Сухова. Тот в майке и сапогах, несмотря на тягучую летнюю жару, изо всех сил трудился на участке, втыкая в землю какую-то рассаду, посто­янно жуя зелень, компенсируя ее недостаточное потребление в се­верных широтах. Он неодобрительно смотрел в мою сторону, не принимая моего безделья и инертности. В первый день мне было неуютно от его осуждающих взглядов, я понимал, что выгляжу в его глазах самым нелепым образом, потом привык: в конце концов, у меня тоже был нелегкий год, а сейчас отпуск и никому не должно быть дела, как я его провожу. Может, я весь месяц просижу на этой веранде...

Паук, тем временем, окончательно приблизился к мухе и стал похож на боксера, пытающегося молниеносными выпадами нащу­пать слабое место в обороне противника. Несмотря на то, что они были в разных весовых категориях,— муха раза в три тяжелее, он своей хитростью и ловкостью сумел сбалансировать их силы и теперь изредка делал точные выпады своей быстрой мохнатой лапой, ста­раясь спеленать свою жертву паутиной и завершить дело. Муха в отчаянии включала в работу мощные крылья и временами, казалось, вырывается из сетей, но паук набрасывал на нее все новые и новые петли, лишая последней надежды. Крылья мухи, вибрируя вхоло­стую, издавали жужжание, похожее на подготовку к полету тяжелой летной машины, и развязка близилась к своему логическому завер­шению. Я мог бы встать и одним движением руки разрушить всю хитроумную систему моего дачного «квартиранта», но решил не вмешиваться в обостренную борьбу малых форм земного бытия, чтобы ке внести дисгармонию в их естественное существование. Кто знает, может и я сейчас нахожусь под пристальным изучением не­ведомых нам проявлений разумной жизни во Вселенной и мне сов­сем не хотелось, чтобы кому-то из них явилось желание помочь мне: поди знай, во что обойдется эта помощь и какие формы она примет.

Информация, послужившая причиной моего теперешнего состояния, была короткой и состояла из нескольких строчек в вечерней газете. Это было ни что иное, как некролог, в котором друзья и близкие выражали соболезнование Нине Васильевне Рачковой по поводу безвременной кончины ее мужа Василия Михайловича. И все. Рачкова я хорошо знал, но дружбы с ним не водил, так что не было причин для особых душевных переживаний кроме обычных человеческих: всегда испытываешь сожаление по поводу смерти че­ловека, которому не исполнилось и пятидесяти.

Честно говоря, я этого Рачкова недолюбливал и все потому, что он обошел меня совсем недавно, полгода назад, на вираже во время одной увлекательной охоты. Охота — это, конечно, образно, потому что в ней не было ничего от известной нам схемы времяпрепровож­дения с двустволкой и последующим костром с жареной уткой, кроме азарта, а он в нашей охоте был посильнее необузданных эмоций на скачках. Придется сделать небольшое отступление, иначе в дальнейшем меня будет трудно понять.

Пятнадцать лет назад меня увлек азартом антикварного собирательства отставной майор Корсаков Григорий Львович. Корсаков долгое время прослужил на Камчатке, был большим эрудитом, прек­расно знал историю Древней Греции и Рима, мог без устали рас­сказывать об истории своей прекрасной коллекции, где находились исключительной редкости медали, монеты, полковые знаки. Он про­фессионально разбирался в старинном фарфоре, фаянсе и вообще в прикладном искусстве. В его коллекции, помимо редчайших монет, включая девять таллеров-ефимиовков с «признаками», которых, для сравнения, в лондонском музее находится только шесть, были уни­кальные мейсенские статуэтки, севрские вазы, расписанные извест­ными художниками восемнадцатого столетия, лиможские эмали, стекло Галле, древние русские иконы с двойными глубокими ковче­гами, на которых, сквозь черную паутину времени, звонко отсве­чивало старинное золото, гипсовые рельефы Федора Толстого со сценами Отечественной войны тысяча восемьсот двенадцатого года и многое другое, что трудно перечислить и еще труднее описать. Кроме всего, у него была коллекция старинных будд, которую он приобрел на Дальнем Востоке, представлявшую для него предмет особой гордости.

Познакомившись с ним, я был изумлен его уникальным музеем, провел часа четыре, слушая повествования об истории приобретения того или другого предмета из коллекции, потом зачастил к Корса­кову, заходя чуть ли не каждый день, и в короткий срок, того не подозревая, пристрастился к собирательству.

Сознаюсь, что первопричиной послужило обычное тщеславие: Корсаков так увлекательно рассказывал о своих поисках, что не­медленно захотелось попробовать и самому. И трудностей, вроде, никаких: узнаешь, что у кого-то есть предметы старины, идешь и приобретаешь в силу своих финансовых возможностей. В действи­тельности все оказалась совсем не таким легким.

Довольно скоро я услышал, что в одной семье находится ста­ринная икона. По методу Корсакова, то есть по горячим следам, я направился туда, сославшись на общего знакомого. Встретили при­ветливо, показали икону: с нарядной, слегка изогнутой доски, пыт­ливо смотрел Николай Чудотворец с золотым нимбом над головой и житием по бокам иконы. У меня разгорелись глаза. Продаете? Нет, отвечают, ни в коем случае, память о старообрядческих пред­ках, икона уникальная, написана по заказу в одном экземпляре. А у меня одна мысль: приобрести за сколько угодно и показать Кор­сакову — пусть посмотрит и признает, что я сумел приобрести раритет, которого у него никогда не было. А я только вчера при­страстился к собирательству и сегодня уже обладаю сокровищем.

В общем, едва уговорил хозяина иконы. Цену, конечно, он за­просил фантастическую — пятьсот рублей. Я в беспамятстве сбегал за деньгами (не рассчитывал на такую сумму), схватил икону и сразу к Корсакову на предмет его полного уничтожения демонст­рацией редчайшего образца древнерусской живописи. Корсаков на­цепил очки, даже увеличительное стекло к глазам приложил, потом спрашивает, не проявляя никаких внешних эмоций:

— Сколько же ты, уважаемый Виктор Николаевич, выложил за этот уникум?

— Пятьсот!— произнес гордо, почти с вызовом, знал ведь, что этой иконе цены нет и все ждал, когда Григорий Львович начнет крутиться от досады и зависти.— А что, мало? Или икона плохая?

— Почему же, хорошая икона, рублей на тридцать потянет пожалуй...

— Как, тридцать?— закричал я почти истерично,— смотрите какие краски, а позолоты сколько! Ее скребком снять — не меньше десяти граммов золота будет.

— Может даже и одиннадцать,— усмехнулся Корсаков,— любопытный у тебя взгляд на собирательство. Если картину Леонардо да Винчи поскрести, тоже можно собрать горсть старой краски. Раз ты себя к коллекционерам причислил, то будь любезен, выслушай небольшую лекцию: доска эта конца девятнадцатого века, артельная работа. Отсутствуют главные признаки старой иконы: ковчег, па­тина, чернота на оборотной стороне доски. Сама живопись тоже резко отличается от манеры письма шестнадцатого-семнадцатого ве­ков. Да и сусальное золото в таком количестве — вкусы девятнад­цатого века. Промахнулся ты, Виктор, в слепой погоне за редкостью. Верни ее обратно.

— Нет,— отвечаю,— принципиально не верну. Я их два часа уговаривал.

— Отлично,— похвалил Корсаков,— я тебя проверял: если бы побежал возвращать, из тебя бы коллекционер не получился. А раз гордость есть, значит, выйдет. За икону не переживай, пятьсот руб­лей вовсе не большая плата за науку. Возьми у меня на полочке несколько книг и каталогов, какие понравятся, будешь иметь хотя бы представление, что есть тот или иной предмет и какому времени принадлежит. И кругозор свой заодно расширишь. Словом, займись самообразованием. Я, пока не пристрастился к собирательству, зна­ниями, скажем прямо, не блистал, а сейчас, сознаюсь без скромнос­ти, ко мне из музея часто приходят, просят помочь атрибутировать или фарфоровую статуэтку или еще что-нибудь. Горжусь этим.

А икону повесь дома на видном месте, пусть этот памятник твоему тщеславию постоянно возвращает к первому, довольно доро­гому уроку. Впрочем, я заплатил в свое время плату гораздо более значительную. Во время самых первых поисков мне попалась доска с миниатюрами на слоновой кости. Ровно десять! Я тогда в миниатю­рах вообще не разбирался, чувствовал красоту, конечно, но уровень мастерства для меня был полностью закрыт от недостатка образо­ванности и знаний. Это было мое, можно сказать, первое приобре­тение. Так везет только игроку в карты, впервые севшему играть.

Пока я пытался разобраться в миниатюрах, выскочил на меня столичный собиратель, не то режиссер, не то оператор «Мосфильма», некий Мильчин, пройдоха и плут. Но это я потом сообразил. Поз­накомил нас мой сосед, завхоз местной киностудии, да еще пред­ставил как крупного коллекционера антиквариата. Я до этого все пытал, нет ли в его хламе старинных монет или икон на чердаке. Мне, естественно, лестно от такого представления.

— Что изволите собирать?— спрашивает с усмешкой Мильчин,— геммы, камеи, ростовскую финифть? Или стекло Нанси?

А мне стыдно сознаться, что я не знаю точно, что же это та­кое — камеи, геммы, а о финифти или про Нанси вообще ничего не слышал.

— Так,— отвечаю без особого энтузиазма,— разное.

— Выходит, коллекционер широкого профиля.

— Выходит, так.

— Что ж, ведите и показывайте, что у вас есть,— цедит Мильчин снисходительно, а мне стыдно, что кроме миниатюр у меня ничего нет.

— Ко мне сейчас нельзя,— говорю,— ремонт, я лучше кое-что вынесу сюда.

— Хорошо,— согласился Мильчин,— только недолго, у меня через полчаса съемки.

Я, молодой задиристый лейтенант, чуть не вприпрыжку побежал в дом за миниатюрами. Принес, показал. Мильчин бесстрастно ос­мотрел доску, скорее даже небрежно, вернул и, будто размышляя, как бы мне поделикатнее сказать, произнес:

— Молодой человек, вы знаете, что это такое?

— Миниатюры,— отвечаю, а сам уже понимаю, что сильно промахнулся с этой доской.

— Правильно, миниатюры. Только эти миниатюры с кладбища.

— Как с кладбища, с какого еще кладбища?— а у самого мороз по коже.— Я их у людей на дому купил.

— Охотно допускаю,— снисходительно рассмеялся Мильчин,— что вы иx не отдирали с памятников, этого только не хватало. Объясню популярно, притом совершенно бесплатно: в прошлом и начале нашего века миниатюры специально заказывали при жизни художникам, чтобы потом родственники могли приходить на могил­ку и смотреть на дорогое лицо, вспоминая покойника добрым словом. В смутное послереволюционное время разные проходимцы, пользу­ясь безнаказанностью, воровали их с памятников и продавали нео­пытным собирателям старины, выдавая за произведения искусства.

— Но позвольте,— попытался возмутиться я, только лишь на­перекор снисходительности Мильчина,— а разве это и в самом деле не произведение искусства? Вот чиновник в парике с буклями, весь мундир в орденах, наверное, министр в правительстве Екатерины II, рядом женщина с медальоном на груди, в медальоне изображение чуть ли не самой царицы, а вот явный масон в цивильном платье, в петлице фрака черная полоска, знак тайной ложи...

— А вы, лейтенант, глазастый,— одобрил мою прыть Миль­чин,— это хорошо, не пройдет и десятка лет — станете специа­листом по русской живописи. А пока слушайте меня внимательно, как на учениях, когда командир полка ставит перед вами тактиче­скою задачу. Немедленно попытайтесь сплавить кому-нибудь этот шедевр!— «шедевр» он произнес с таким пренебрежительным оттен­ком, что у меня возникло отчетливое желание немедленно унич­тожить доску с кладбищенскими миниатюрами.

— Ну-ну,— успокоил меня Мильчин, разгадав намерения,— ка­кой вы, право, эмоциональный. Сколько рублей заплатили? Десять, двадцать, тридцать?

— Сто,— произнес я неохотно.

— При вашей зарплате не так уж мало. Не жалко заплатить и двести, если действительно приобретаешь шедевр, но за рядовые работы сто рублей — роскошь, притом непозволительная. Тем более, что ваше приобретение бессмысленно, дурной тон вешать на стену картинки с кладбища.

— Что же мне с ними делать?— спрашиваю в растерянности.

— Я же сказал — сплавить тому, кто разбирается в этом еще меньше, чем вы. Мне известен такой тип, с претензиями на большую образованность. К тому же, он человек обеспеченный. Вот он их и съест, образно говоря. Через неделю у меня заканчиваются съемки и я его увижу в Москве. Доску я забираю у вас немедленно и сразу же возмещаю вам расходы в сумме ста рублей. И ему отдам за эту же сумму, чтобы без потерь.

Мильчин покопался в бумажнике и протянул мне сто рублей одной купюрой. Я взял, но вид у меня, вероятно, был нерешитель­ный. Мильчин это заметил и тут же говорит:

— Вы, дорогой лейтенант, наверняка сомневаетесь, с какой, мол, это стати гражданин Мильчин оказывает вам услугу. А не собирается ли он вас надуть, не так ли? Если закрались сомнения, то получите вашу мемориальную доску обратно.

Я, конечно же, сразу: «Ну, что вы, Юрий Гаврилович, как вы могли подумать?» и прочий словесный винегрет типичного провинциала. А Мильчин продолжает бить лежачего:

— Ничего страшного, если и подумали. Я отвечу: вы мне симпатичны и напоминаете меня самого, моложе лет на тридцать. В общем, давайте дружить. Я у вас, как правило, бываю не реже одного раза в полгода. Буду вашим наставником. А вот подарок, в залог наших будущих добрых отношений, нэцке, возьмите на па­мять.

— Сколько с меня?— спрашиваю.

— За подарки денег не берут.

Я потом чуть ли не боготворил этого Мильчина, сколько раз он выручал меня, когда я по незнанию приобретал всяческий, как я считал, хлам. Два раза у него в Москве был, насмотрелся вдоволь на его коллекцию. Одних картин было не меньше двух десятков, и все имена: Тропинин, Боровиковский, Венецианов, гравюры Дюре­ра... Потом Мильчин уехал за границу на постоянное место житель­ства, я же совершенствовался в своих познаниях и, как-то будучи в Москве проездом, зашел в Третьяковскую галерею. В одном из залов я, к собственному изумлению, обнаружил доску с миниатю­рами, которую купил у меня Мильчин. Под ней текст, указыва­ющий, что эти миниатюры конца восемнадцатого—начала девятнад­цатого века. Перечислены художники, писавшие их. Разыскал я искусствоведа, интересуюсь, откуда эта доска в Третьяковке и что она собой представляет.

— О-о,— загорелся искусствовед,— это наше лучшее приобре­тение за последние несколько лет. Там и Боровиковский, и Соколов. Бесценная вещь, национальное достояние, так сказать. И заплатили за нее немало, двадцать пять тысяч.

У меня в глазах потемнело.

— У кого купили?— спрашиваю.

— У гражданина Мильчина, был у нас такой, коллекционером себя считал. А сам прохвост высшей категории. Уехал за границу и коллекцию продал. Но я уверен, что он ухитрился немало вывезти, у него великолепная коллекция была, одни парные портреты швед­ских королей чего стоили.

— Вот так я заплатил за свой первый урок, друг Горацио, ко­торый мне преподнес мой наставник Мильчин. В сравнении с этим твой промах вообще ничего не стоит...

Корсакова давно уже нет, умер от сердечного приступа, а я все продолжаю собирать, испытывая взлеты, падения, восторг, постоян­но вспоминая с благодарностью своего учителя, открывшего мне ни с чем не сравнимую, неведомую прежде, страну, в которой я, как и все другие, познавшие ее, чувствую себя первооткрывателем. Мой Николай Чудотворец висит на стене, напоминая о давно минувшем времени, вызывая одно лишь теплое чувство. Он является патриар­хом моей, уже весьма значительной, коллекции. За годы собиратель­ства пришлось столкнуться с различными жизненными ситуациями, когда требовались не только выдержка, но и знание человеческой натуры, тонкий психологический анализ, не говоря уже о профес­сиональном мастерстве. Потому что, напав на след миниатюры се­ребряного портсигара с семицветной перегородчатой эмалью работы Ивана Хлебникова, не уступающего по своему мастерству знаме­нитому Карлу Фаберже, не было времени советоваться с искусство­ведами на предмет атрибутации. Каждое мгновение либо приближа­ло тебя к обладанию миниатюрой, либо, наоборот, навсегда удаляло. Вступал в действие известный принцип: не сумел убедить владельца расстаться с произведением искусства сегодня, завтра может ока­заться поздно — либо передумает владелец, либо произойдет еще что-нибудь, что лишит тебя всяческих надежд; хотя бы приезд род­ственника, который может оказаться чересчур осведомленным по поводу истинной стоимости или наоборот, из категории тех, кто видит во всяком старинном хламе сокровище стоимостью в сто ты­сяч. Это, кстати, чрезвычайно распространенное заблуждение и с подобными людьми трудно иметь дело. Случается обратное, попа­даются такие простаки, что готовы чуть ли не подарить редкую икону или серебряный канделябр. И это результат не душевной доброты, а дремучего невежества, потому как икона и канделябр попали к ним случайно; настоящий хозяин этих предметов в свое время знал им истинную цену.

Вот и приходится с одними бороться, стараясь любым путем убедить, что в этой статуэтке из нефрита ничего особенного нет, что это и вовсе не нефрит — вот видите, как легко царапается иглой, а нефрит камень твердый; с другими отыскивать приемлемый для себя предел оплаты, чтобы не выглядеть потом перед собой тем самым Мильчиным, надувшим молодого лейтенанта на двадцать пять тысяч, хотя и тот, в свою очередь, за миниатюры эту сумму не платил.

Конечно, такие находки, как та доска с миниатюрами — огром­ная редкость и случаются один раз за много лет, но нельзя исклю­чать, что это произойдет и завтра! Случай в собирательстве играет огромную роль. О самих же коллекционерах ходят различные слухи: одни их называют мошенниками, другие придерживаются иной точ­ки зрения, видя в коллекционерах чуть ли не спасителей непрехо­дящих культурных ценностей, третьи — просто спекулянтов. Я ду­маю, что если придерживаться крайних точек зрения, то в любом коллекционере можно отыскать все вышеперечисленные категории, потому что в силу ограниченности средств каждый собиратель вы­нужден порой расставаться с чем-нибудь из своей коллекции, чтобы приобрести другое, более отвечающее направлению его собиратель­ства, и я не видел ни одного, который бы продал дешевле, чем купил. Как правило, продают дороже, с учетом быстро меняющихся цен и моды на старину.

В то же время, проведя десятки лет в боях с конкурентами, иные собиратели зачастую к концу жизни приходят к убеждению, что их коллекции, которые к тому времени разрослись до размеров при­личного провинциального музея, представляют национальное досто­яние и их следует завешать городскому музею. Так что совсем не мудрено, что в одном человеке, если он профессионально занимается собирательством, могут быть совместимы полярные крайности.

Когда же я слышу про акты дарения коллекций, то делаю над собой усилие, чтобы не послать таких дарителей подальше. Кому дарить, музею? Да у них три четверти единиц хранения, как они выражаются, гниет в запасниках и подвергается разрушению: рес­тавраторов не хватает, кондиционеры отсутствуют... И после это­го — нате, получите еще сто редких картин и икон, отреставри­рованных, приведенных в полный порядок, чтобы они в этом самом музее через месяц покрылись пятнами плесени. Нет, когда я закончу свое существование, то в завещании особо укажу, чтобы ни одного произведения из моего собрания не досталось музею. Пусть все будет продано частным лицам, так надежнее. Надеюсь, что это произойдет не скоро. И еще, если хотите, то, по-моему, любой коллекционер, я подчеркиваю — любой, какие бы у него ни были убеждения, делает благородное дело, отыскивая старинные предметы на грани их пол­ного уничтожения, реставрируя на собственные средства, и нет ни одного истинного коллекционера, который бы за годы своего увле­чения не спас хотя бы несколько произведений. Уже только за это следует быть благодарным такому человеку, независимо от целей, которые он преследовал, даже если и собственную выгоду.

Я тоже не святой, но придерживаюсь принципа, что во всех случаях следует держаться на каком-то относительном уровне, что­бы в своих глазах оставаться достойным собственного уважения: соблазны на этом пути, в силу средневековой неосведомленности граждан, встречаются на каждом шагу. Уровень, о котором я упо­мянул, конечно, условное понятие, и для кого-то может все равно показаться обыкновенным мошенничеством. Но что делать? Открыть владельцу картины, что это этюд Сурикова и вообще не заполучить его? При имени Сурикова он, при всей своей необразованности, сразу смекнет, что просить за этот этюд следует не двести рублей, а две тысячи! Вот и приходится с непроницаемым лицом словесно уничтожать этюд, чтобы купить его по доступной цене. Все зависит от того, под каким углом зрения смотреть на увлечение стариной и насколько глубоко проникнуться романтическим духом фанатичного племени собирателей.

Я столкнулся с Рачковым в погоне за уникальным Буддой. С тех пор, когда я достаточно нагляделся на великолепную коллекцию Корсакова, я был неравнодушен к непроницаемым бронзовым боже­ствам, попадались они чрезвычайно редко и, как правило, были новоделами и не вдохновляли на приобретение; ныне же были чрез­вычайно дороги или вообще не продавались. Будда принадлежал Семену Ивановичу Лаврентьеву, угрюмому малообщительному че­ловеку. Лаврентьев не был собирателем, и, тем не менее, ни в какую не хотел продавать своего Будду. Знали о Будде только я и Рачков, оба посетили Лаврентьева, но тот был тверд в своем отказе, хотя и не знал истинной цены уникальному Будде. Хитрить с Лаврентье­вым было бесполезно и постепенно я почти привык к мысли, что этот Будда для меня недоступен. Полгода назад я случайно узнал, что Лаврентьев умер. Я тут же направился к нему домой, в надежде поговорить с его вдовой насчет приобретения Будды, но опоздал на час : из подъезда дома, в котором находилась квартира Лаврентьева, выходил ни кто иной как Рачков собственной персоной и с улыбкой во весь рот. Увидев меня, он растянул губы еще шире и с издевкой спросил:

— Сознайтесь, Виктор Николаевич, что привело вас в эти края? Вы, случайно, не буддист? Может, вы ищете уникального Будду? Тогда я вам не советую подниматься на седьмой этаж, тем более, что лифт в этих «Гималаях» не работает. А Будда — здесь, в моей авоське.— Он взглядом показал на базарную сумку, в которой лежал мой Будда. Я сказал «мой», потому что по дороге сюда уже на­строился на его приобретение. Я совсем забыл, что существует Рач­ков.— Надеюсь,— продолжал он,— что Будда не обидится на меня за такую неподходящую тару во время своего короткого путешествия к моему дому. Там он обретет постоянное место жительства. На­всегда, гражданин Веретенников! Во всяком случае, пока я жив. И всего за тысячу рублей,— не удержался и похвастал он,— хотя цена за один только камень во лбу... впрочем, это не суть важно...

— А что, камень разве драгоценный? Ты же тогда говорил, что это минерал.

— Минерал и есть,— нехотя ответил Рачков.

— А что случилось с Лаврентьевым, рак? Он ведь, как мне кажется, ничем не болел,— спросил я, чтобы более или менее до­стойно закончить разговор.

— Не болел.— подтвердил Рачков,— был здоров, как племен­ной бык.

— И что же?

— А ничего: безо всяких на то причин взял и повесился!

— Вот как,— ответил я и пошел прочь, чтобы не видеть торжествующих глаз Рачкова, опередившего меня, как я тогда думал, на минуты. О Лаврентьеве я не вспоминал, будто его и не было. В конце концов, его никто не неволил, значит, были свои соображения. Мало ли причин у любого человека, чтобы разувериться в жизни, хотя он и не походил на тех доморощенных философов, которые маются, переживают, копаются в себе до изнеможения, а потом не видят иного выхода, как полезть на крюк или сигануть с балкона.

Это случилось в феврале, а вот теперь, в июне, не стало Рачкова. Я узнал о его смерти из газеты за два дня до отпуска. Не стоит думать обо мне плохо, но первой мыслью, которая пронзила каждую клетку моего тела, была мысль о Будде. Будда, который остался без хозяина, и если я его теперь упущу, он навеки для меня потерян. Уточнив через общих знакомых, что похороны назначены на завтра, я на другой день, купив четыре гвоздики, направился к дому Рач­кова. Не стану скрывать, если бы не Будда, я и не подумал бы отдать последние почести Рачкову, он для меня был никто, так, антикварный знакомый, даже не знакомый, а конкурент, причем удачливый. Конечно, я уже говорил, что чувство какой-то горечи присутствовало, все-таки он был интересным собеседником, но мои мысли занимал только Будда.

Я пришел вовремя: возле подъезда стояли две табуретки, на которых повис гроб с Рачковым. Было много народа, пришли сос­луживцы из управления материально-технического снабжения, где трудился Василий Михайлович, знакомые, родственники, любопыт­ные из соседних подъездов. Я подошел и положил цветы у его ног. Лицо Рачкова было спокойным и даже значительным, но я не­ожиданно для себя отметил, что наряду с величавым мраморным спокойствием, на мертвом лице Рачкова застыл самый что ни на есть концентрированный ужас, от которого черты лица как бы сме­стились и приобрели необратимое выражение.

Я отошел в сторону, решив, что сегодня никак не смогу заго­ворить с женой Рачкова по интересующему меня вопросу, но дня через два следует обязательно встретиться, потому что через неделю кто-нибудь опередит меня. А вот и жена Рачкова, Нина Васильевна, в черном траурном платке. Я подумал, что будет лучше, если я подойду и выражу свои соболезнования, пусть видит, что пришел друг покойного Василия Михайловича, а не какой-нибудь прохожий с улицы, тем более, что я был у Рачкова дома, кажется, один раз и она меня явно не запомнила.

Я подошел и, приняв самое скорбное выражение, тихо сказал несколько слов по поводу раннего ухода от всех нас Василия Михайловича, добавив, что болезнь не выбирает ни молодого, ни старого, а косит всех подряд. Я сказал про болезнь, потому что кто-то, как мне показалось, сказал, что Рачков отмучился. Понятие «отму­чился» в моем сознании всегда было связано с болезнью, но Нина Васильевна странно посмотрела на меня и шопотом спросила: «А вы знаете, как он умер?» — «Нет»,— ответил я и уже тогда тревога резанула меня под самое сердце. «Он повесился, мой единственный и ненаглядный Василий Михайлович... О, Боже мой!»— закричала она уже в голос, и ее сразу же оттащили от меня, бросая укоризнен­ные взгляды, чуть ли не обвиняя, что я разбередил открытую рану.

Я молча пошел через клумбы от дома и, несмотря на жару, спина у меня сделалась ледяной, и у виска тяжело билась одна мысль: Лаврентьев! Лаврентьев! Он ведь тоже повесился, бывший владелец Будды. Что это: совпадение, случайность? Или нечто та­кое, от чего хочется закричать в голос? Скорее всего так. Я поче­му-то сразу принял эту версию. Меня охватило странное состояние: Я один знаю, что убийца Рачкова невозмутимо находится на ка­минной полочке в гостиной, никак не реагируя на его смерть.

«Но это же чистый бред,— тут же подумал я, противореча сам себе.— При чем здесь Будда? Меня просто-напросто потряс одина­ковый способ, который избрали владельцы Будды, покидая самосто­ятельно этот мир. Но разве не могут два человека, которые по какой-то причине не желают больше жить, прийти к одному ре­шению? Конечно, могут, и Будда не при чем. И вообще, все это ерунда, обычное совпадение. Наверняка, только за прошедшие сутки сотни людей на земле покончили с собой. И разве обязательно причиной их смерти является какой-то единственный знаменатель?» Я сумел убедить себя в абсурдности первоначального предположе­ния, но из памяти не выходили узкие глаза Будды, с презрением взирающие на суету жизни, и желтый переливающийся глаз во лбу, возможно, из драгоценного камня. Я помнил, как оборвал сам себя Рачков, когда заговорил о цене этого камня.

— И все-таки это совпадение,— рассуждал я, бредя по улице,— я устал, и мне мерещится черт знает что. Ну, приобрету я этого Будду, и что же, полезу в петлю, как Лаврентьев и Рачков? Ни в коем случае! В самоубийстве непременно присутствуют элементы тихого помешательства, не может же нормальный человек решиться на такой нелепый и неоправданный во всех случаях шаг. Допустим, находит состояние такой безысходности, что смерть кажется един­ственным выходом. Но ведь достаточно найти в себе силы и, образно говоря, пересидеть в блиндаже очередной артобстрел бытовых и производственных катаклизмов. У миллионов людей ежедневно слу­чаются неприятности, но решаются на такой исход единицы. Значит,' это болезнь. И совпадение выходит только лишь в болезни. А людей, больных одной и той же болезнью, десятки тысяч. Вот и объяснение. Хорошо, что я умею логически мыслить, хотя в школе по мате­матике никогда не получал выше тройки. Правда, это было резуль­татом моего увлечения литературой, а не природной тупости: увле­каясь одним, я начисто отвергал все, что меня не интересовало.

И все-таки, я не пошел к Нине Васильевне, как намеревался, через два дня. Конечно же, не из боязни встретиться взглядом с глазами Будды, вся мистическая чепуха уже забылась мной, а лишь потому, чтобы этой поспешностью не навредить: что могла подумать обо мне Нина Васильевна, когда бы я пришел на второй день после похорон и стал настойчиво просить уступить мне Будду, которого покойник, мол, обещал мне продать еще при жизни. Ничего мне Рачков, естественно, не обещал, но надо же как-то будет прибли­зиться к цели. Впрочем, и сам Василий Михайлович явился к жене Лаврентьева тотчас после погребения, так что никаких угрызений совести по этому поводу у меня не было, ни перед собой, ни перед покойником, потому что он сделал бы то же самое, случись что со мной.

Я пришел к Рачковой через неделю, утешая себя по дороге известной народной мудростью: если кто-нибудь опередил меня, зна­чит,— это судьба, и я вообще перестану думать о Будде. Но за квартал от дома я уже бежал, поглощенный одной заботой: увидеть Будду на месте. Упустить его второй раз было выше моих сил.

Я позвонил и замер в ожидании. Нина Васильевна была в квар­тире одна — как удачно я рассчитал!— и молча провела меня в гостиную. Я шел за ней, скорбно опустив голову, и боялся одного: вот сейчас передо мной возникнет камин с великолепными рельеф­ными фигурками на тарелках из Капо ди Монте, а Будды на месте нет. Но он оказался там же, в центре, окруженный дамами в кри­нолинах из Севра и Саксонии, на фоне роскошных изделий из Капо ди Монте, и так же снисходительно, как и прежде, смотрел на меня, чуть прищурив внимательные глаза. Желтый зрачок был мертв и слепо торчал посредине лба. Нина Васильевна усадила меня за япон­ский чайный столик и предложила выпить крепкого чая. Я не отка­зался, для серьезного разговора невозможно представить более со­путствующей ситуации. Она немного отошла от шока, но выглядела больной и разрушенной. Мы молча пили чай, мне не хотелось на­чинать первому, в подобных случаях лучше всего выждать.

— Я узнала вас,— наконец произнесла Нина Васильевна,— про­стите меня за ту сцену. Скажите, вы хорошо знали Василия Михай­ловича?

— Относительно,— я решил не форсировать события, да и воп­рос был не так прост,— а почему вы спросили?

— Не знаю, как и ответить,— бесстрастно продолжала Нина Васильевна,— хочу разобраться в смерти Василия Михайловича. Ведь не было никаких причин, понимаете? Между нами сложились прекрасные отношения, на работе у него все ладилось, готовился приказ о его повышении. В карты он не играл, долгов не было, сомнительных компаний не водил, был абсолютно здоров, психи­ческими заболеваниями не страдал. Почему это случилось именно с ним, почему?— Нина Васильевна плакала не склоняя головы, почти  беззвучно, только временами совсем по-детски подбирая слезы языком.

— Усталость, обыкновенная усталость,— включил я свое сост-радальческое красноречие. Мне было неинтересно говорить о Рач-кове, заставляла необходимость завоевать расположение Рачко­вой.— Вы не представляете, Нина Васильевна, как порой устаешь от всего: от быта, от забот, от повседневности и однообразия бытия, свет бывает не мил, смотришь на все безразличными пустыми гла­зами...

— Глазами?— вдруг как бы очнулась Нина Васильевна,— вы сказали глазами?

— Да. А что, вам знакомо такое состояние? Оно способно до­вести до чего угодно, тем более такую тонкую натуру, как Василий Михайлович.

— Я не о том. Понимаете, меня уже неделю" преследует одна мысль, но она была неясной, а вы как-то невольно снова натолкнули на нее своими словами, и теперь она выглядит очень даже странно.

— Что выглядит странно?— спросил я, опять ощутив спиной леденящий ужас, уверенный, что услышу нечто такое, что прольет свет на загадочную смерть Рачкова, и это нечто совпадет с моими прежними мыслями.

— За день до смерти Василий Михайлович, перед уходом на работу, пил кофе. Вид у него был воспаленный, будто он не спал всю ночь. Впрочем, так и было: он просидел в гостиной до утра и курил. Это я потом по окуркам поняла. Я спросила, что с ним происходит, может, он останется дома и я вызову врача. Василий Михайлович как-то странно улыбнулся, с иронией, что ли, вдруг говорит:

— При чем здесь врач, когда у него уже вторую ночь светится глаз!

— У кого?— в свою очередь спросила я, и мурашки поползли у меня по спине. Таким растерянным я своего мужа никогда не видела. Он после моего вопроса будто очнулся, сразу же рассмеялся и от­вечает:

— Заговорился, вероятно, от усталости. Глаз засветился на при­боре в ЭВМ. Значит, какой-то блок вышел из строя.— Он же работал начальником отдела в АСУ управления матснаба. Я поверила, а с тех пор, как это случилось, тревога не отпускает меня. Что это за глаз на приборе?

Она задумалась, но я сразу понял, о каком глазе упомянул тогда Рачков: этот глаз находился сейчас прямо напротив меня, слепо буравя мое лицо своим пристальным немигающим зрачком — жел­тая звезда посредине лба Будды. Мне стало не по себе, но я не подал виду и продолжал также уверенно, как и прежде, потому что не привык отступать и считал этого притягательного и опасного Будду своим.

— Напрасно вы придаете какое-то мистическое значение словам Василия Михайловича, тем более, что он сразу же объяснил назна­чение электронного глаза на приборе. Василий Михайлович просто переутомился, ему следовало отдохнуть, как и вам, Нина Васильев­на: уезжайте куда-нибудь, непременно уезжайте, придите в себя.

— Да-да,— покорно согласилась Нина Васильевна,— так и сде­лаю, пусть только люди придут на девять дней. Обычай нельзя нарушать. А потом уеду недели на две к сестре в Ленинград. Там как раз белые ночи, поброжу одна... Вот только денег раздобуду и сразу уеду...

— Правильная мысль, хотя бы немного успокоитесь,— горячо поддержал я,— а по поводу денег не беспокойтесь, после Василия Михайловича осталась значительная коллекция.

— Нет,— запротестовала Нина Васильевна с неожиданной ре­шительностью,— я ничего продавать не стану. Я знаю, в нее боль­шие деньги вложены, все наши средства. Это память о Василие Михайловиче.

— Я такого же мнения,— стараясь изо всех сил казаться искрен­ним, заговорил я,— пусть так и будет, тем более, что с каждым годом произведения искусства дорожают. Захотите с чем-нибудь расстаться, всегда сумеете продать. Я вам оставлю свой телефон. Если что, звоните, немедленно приду на помощь — и оценить смогу и помочь реализовать.

— Спасибо,— тепло сказала Нина Васильевна,— заранее бла­годарю за помощь. Извините, я немного устала и мне необходимо отдохнуть. Вы пришли по какой-то причине или выразить соболез­нование? Может, Василий Михайлович у вас денег брал взаймы и вам неудобно об этом сказать?

— Что вы,— решительно произнес я,— никаких денег он ни у меня и ни у кого другого не одалживал. А вот есть в коллекции один предмет, который Василий Михайлович мне собирался продать. Так что, если не возражаете...

— Какой предмет?— удивилась Нина Васильевна.

— Да вот он, Будда,— я показал рукой на каминную полку.

— Не может быть,— Нина Васильевна сразу же с недоверием посмотрела на меня,— Василий Михайлович очень дорожил этим Буддой, все не мог налюбоваться, порой и на работу брал, тайком там смотрел. Он не мог вам его обещать. Хотя... в последнее время он как-будто разочаровался в нем и, бывало, неделями не глядел. Иногда даже прятал в сервант. Невзлюбил, что ли...

— Вот видите,— подтвердил я,— это как раз и было недавно. Я вздохнул про себя с облегчением, потому что после решительных возражений Нины Васильевны подумал, что поспешил и уйду ни с чем.— Он встретил меня и говорит: «Виктор, выручи, купи у меня Будду. Я его приобрел, считая, что это восемнадцатый век, а ока­залось новодел — конец девятнадцатого. Да и жене не очень нра­вится».

— Так оно и было, мне не нравился этот восточный идол, не знаю, что нашел в нем Василий Михайлович.

— А мне как раз не хватает до пары,—вдохновенно врал я дальше.

— Сколько же за него заплатил Василий Михайлович?— спро­сила с едва уловимым интересом Нина Васильевна,— я почему спрашиваю,— упредила она мой ответ,— ведь он со мной хитрил и не говорил истинных затрат, боялся скандалов.

— Тысячу рублей. Переплатил, конечно, но когда загораешься, не останавливаешься ни перед чем.

— Ого,— удивилась Нина Васильевна,— теперь понятно, поче­му мы вечно сидели на мели. И вы за него дадите тысячу рублей? Может, вы хотите купить его дешевле, говорите, не стесняйтесь. Я уступлю. Я осталась совсем без гроша.

— Ну, что вы,— искренне возмутился я,— что же я, по-вашему, стану наживаться на чужой беде? Вот, пожалуйста, ровно тысяча, я их даже заренее приготовил.— Я вынул из портмоне тысячу руб­лей и положил на столик.

— Что ж,— вздохнула Нина Васильевна,— забирайте своего Будду.

Не показывая своего торжества, я подошел к камину: сбылась моя мечта и я обладатель уникального произведения, да еще, воз­можно, с драгоценным камнем во лбу! Такого Будды не было даже в такой значительной коллекции, как корсаковская, хотя тот и собирал ее два десятка лет.

Я обернул Будду в холстину, найденную Рачковой в кладовке, прижал к груди и поскорее простился, зная наперед, что никогда больше не перешагну порога этого дома. Я шел по улице, сдерживая себя, чтобы не развернуть материю и не посмотреть на Будду еще раз. Меня раздражали светофоры, народ на улице, машины, меша­ющие перейти дорогу и поскорее очутиться на даче наедине со своим сокровищем. После многих лет поисков антиквариата я неожиданно ощутил, что мое увлечение — болезнь, такая же как наркомания, она ломает тело от желания приобрести интересующее тебя произве­дение, недоступность вызывает у тебя приступ ненависти к владель­цу, разрушает принятые нормы человеческой морали, заставляя по­рой изыскивать любые пути для достижения своей цели. Если бы Нина Васильевна не отдала мне Будду, я бы не успокоился и годами ходил к ней, осаждая то приступом, то выжиданием, соблазняя деньгами и предложением помощи. И действительно, сделал бы для нее черт знает что, только бы Будда стал моим. Я сказал «любые пути». Это, конечно, не значит, что я мог бы избрать путь угроз, это противоречит моим убеждениям, но все остальное, от фальшиво­го сострадания до исступленной настойчивости, было допустимо.

Будда был тяжелым, словно отлитым из золота, он оттягивал мои руки и я как-то сразу понял, что с его приобретением во мне включились неведомые мне часы, каждый шаг был равен секунде или минуте, а может и месяцам. Я понимал, что эти мысли — результат трагических совпадений в жизни Рачкова и Лаврентьева, и в то же время эти часы никак не были воображением расстроенной психики, а существовали сами по себе, вернее, были продолжением Будды или частью его самого. Я именно подумал о часах, потому что и сердце стало биться в необычном ритме, гулко и тяжело, как шаги командора. Я гнал от себя эти мысли, потому что не был подвержен мистике и хорошо знал цену подобным разрушительным настроениям. Поначалу — это вроде проходная мысль, случайность, плод воображения: промелькнула и ушла. Но она обязательно воз­вращается, наполненная новым импульсом разрушения, и ты уже менее защищен от нее, потому что она для тебя не является новой, а как бы апробированной, уже известной тебе, и от этого возникает статус доверия. Ты перестаешь относиться к ней с опаской: как же, это та самая мысль, которая уже давно живет в тебе, ты привык к ней, сроднился, она твоя и ты перестаешь контролировать себя, даже наоборот, безраздельно подчинен ей, подвластен ее сокрушительной идее по поводу твоего собственного бытия, искушая себя вопросом: а тот ли ты человек, за которого выдаешь себя перед самим же собой? Я знал, до чего можно довести себя, попав в круговорот подобных мыслей. Поэтому я постарался переключиться с мистики на Будду в его прямом для меня значении — редкостном произве­дении искусства, что мне и удалось.

Я поехал на дачу: не хотелось в душную городскую квартиру. Там, кроме трудолюбивого соседа-летчика, никого поблизости не было, и мне никто помешать не мог: жена Валентина на полгода уехала в Москву писать кандидатскую работу. Когда я позвонил ей и сказал, что сдал билет на самолет и проведу отпуск дома, она предположила вслух, что я заболел. Пришлось отговориться тем, что я пристрастился к нашему огороду и открыл для себя прелесть именно в таком отдыхе. Она поверила. Она всегда верила и верит мне безусловно. Это, конечно, приятно, когда тебе безусловно верят, не стараются поймать на мелочи, ты не обязан докладывать, где был, с кем виделся, что приобрел и сколько за это заплатил, куда и зачем ты уезжаешь на субботу и воскресенье. Ей достаточно услышать от меня любую версию и она принимает ее за истину. Но такая позиция со стороны женщины, при всей внешней привлека­тельности, чрезвычайно опасна: достаточно заронить искру сомнения и дать ей утвердиться, ничто не вернет тебе прежнего расположения. И потом обязательно разрыв. Другие женщины, сомневающиеся с самого начала, устраивающие скандалы по любому подозрению, спо­собны простить обман или измену, они для них не являются не­ожиданными. А Валентина — никогда.

Итак, жена поверила в мое состояние и желание побыть дома и даже пошутила, не завел ли я в ее отсутствие себе пассию, которая привязала меня к огороду в виду отсутствия у нее отпуска. Ей самой стало смешно от подобной шутки и она рассмеялась. Я тоже посме­ялся, но более сдержанно, потому что она по поводу пассии попала в самую точку и по поводу ее отпуска тоже, хотя это и не было причиной для отмены моих прежних планов. Единственной при­чиной был Будда: вначале я не знал, за какое время смогу его приобрести, теперь же не мог так сразу расстаться с ним на три недели. Я должен смотреть на него, смотреть в его непроницаемые глаза, познавая сущность и мудрость ушедшего в себя пророка. Так было всегда, когда я приобретал новый экспонат для коллекции, будь то голландская картина на паркетированной почерневшей доске или древняя китайская статуэтка, исполненная способом кракле. Я старался мысленно проникнуть вовнутрь материала, сквозь молеку­лы и атомы, и как бы познать душу произведения. Мне почти всегда это удавалось, хотя процесс такого познания мучителен. Кажется, порой ты близок к разгадке, но почти осознанная мысль вдруг тает в тебе, как остатки яркого сна, превращающегося поутру в хлопья несопоставимых отрывков, тусклых и бессмысленных.

Я за час добрался до своей дачи, принял душ, переоделся в легкий летний халат с белыми отворотами на вишневом фоне, рас­положился на веранде, поставив перед собой бутылку прохладного белого вина, закурил сигарету и только тогда развернул Будду. Я выпил стакан вина и унес бутылку на кухню: показалось кощунст­венным ее соседство на плетеном столике рядом с Буддой. Сейчас я мог рассмотреть его до мельчайших подробностей, въедаясь взгля­дом в каждй узор на одежде, ощутить кожей пальцев теплоту брон­зы, ее дыхание и пульс, потому что это был мой Будда, который вот уже столько времени будоражил мое сознание. Порой невозможность обладания Буддой доводила меня до исступления. Теперь все позади.

Я сходил на кухню и допил в два приема вино, затем снова вернулся и, загасив сигарету (дым тоже был оскорбителен для Буд­ды), стал пристально смотреть на скульптуру, продираясь сквозь металл неистовым желанием слиться с его недоступным для меня осознанием вечности.

В этой скульптуре было не меньше пятидесяти сантиметров, она была литой из бронзы, покрытая тончайшим листовым золотом с затейливым гравированным узором. Голова Будды, окрашенная в коричневый цвет, гордо сидела на прямых широких плечах, в глазах стыла непроницаемая мудрость Востока, словно -Будда знал нечто важное, недоступное простому смертному, уголки губ едва трону­ты усмешкой, выражающей снисходительность к мелочности бытия, свойственной европейцам. Постамент украшен камнями, во лбу мер­цал огромный прозрачный камень чуть золотистого оттенка.

Мягкий свет уходящего дня падал наискось на лицо Будды, оттеняя узкие задумчивые глаза. В его позе со скрещенными нога­ми и вывернутыми вовнутрь пятками, в сложенных по-особенному пальцах было какое-то предупреждение. Казалось, это знак опас­ности или наоборот, расположения. Будда притягивал и предупреж­дал одновременно, зауженные зрачки гипнотизировали, заставляя сердце биться толчками или замирать в предвкушении неземной радости. Я ощутил, что Будда — это мой приговор или же талисман, сберегающий от невзгод и дающий новый импульс моей жизни. Не хотелось двигаться, думать о чем-то конкретном, не хотелось вы­ходить и звонить из автомата той самой знакомой, которой не дали отпуск, не было желания кого-то видеть, с кем-то говорить, повто­рять тысячу раз известные истины. Зачем? Все было мелко и не­нужно рядом с этим молчащим мудрецом, умеющим без слов уп­равлять твоим воображением. Я взял Будду в руки и через уве­личительное стекло принялся рассматривать камни на постаменте. Уже через минуту я понял, что это рубины. Я не большой спе­циалист по драгоценным камням, никогда не интересовался юве­лирными изделями, но в своем увлечении стариной невольно стал­кивался с драгоценностями и, незаметно для себя, приобрел какие-то познания. Даже с учетом моей средней компетенции я видел, что в постамент вставлены ограненные рубины цвета густой запекающей­ся крови, отражающие или вбирающие в себя июньский закат. Их было ровно тридцать штук, каждый весом не менее трех карат. Неужели Рачков не знал, что стал обладателем огромного состо­яния? Знал, именно Рачков знал! Скорее всего не знал Лаврентьев, иначе бы вообще спрятал Будду подальше от глаз или немедленно продал подпольному миллионеру.

Я ведь тоже держал в руках Будду еще при жизни Лаврентьева, но он меня интересовал как произведение искусства, я не изучал камни в постаменте, тем более, что Рачков авторитетно сказал, что это стразы. Потом, правда, он что-то говорил о стоимости камня с лимонным оттенком, но сразу же замялся... Значит, был в курсе, что перехватил у меня сокровище фантастической стоимости. Нина Васильевна, конечно, не знала, что это за Будда, я хорошо знал Василия Михайловича, чтобы заподозрить его в откровенности перед женой. Вот как раз и возникла ситуация, о которой я упомянул раньше: приобретая Будду у Нины Васильевны, я даже не подозре­вал, что он усыпан драгоценными камнями и стоит во много раз дороже уплаченной мною суммы. И что же я должен делать теперь, когда выяснил для себя, что камни в постаменте — рубины? Пойти и сказать ей, что я возвращаю Будду, потому что не могу пред­ложить за него истинную стоимость, так как таких денег у меня нет? Я не представляю, кто бы мог сделать такой шаг, если он нормальный человек, а не шизофреник, помешавшийся на почве собственного благородства. Потому как, хотя и редко, но попадаются и такие.

Поэтому я не стал думать о вдове Рачкова, отметив про себя, что при случае зайду и, под каким-нибудь предлогом, совершу бла­готворительную акцию для успокоения своей совести. Немного нер­вничая,— шутка ли, обнаружить рубины в таком количестве — я принялся изучать камень во лбу Будды. Я хорошо запомнил слова Василия Михайловича, сказанные супруге за день до рокового шага: «При чем здесь врач, когда у него уже вторую ночь светится глаз!» Значит, этот камень обладает таинственным свойством светиться в темноте? Это легко проверить. Пока я смотрел на него, тревога все более входила в мое сердце, меня как озарило: камень во лбу Будды был алмазом каратов в сорок! Если его огранить, то получится бриллиант приблизительно в двадцать пять каратов. Чудовищно, такой драгоценный камень мог бы занять достойное место в лучших музеях мира!

Я еще раз осмотрел камень в увеличительное стекло: сомнений не оставалось — во лбу Будды мерцал и переливался огромный бесценный алмаз. Как же бывшие владельцы Будды не могли это­го разглядеть? Опять же дремучее отечественное невежество, ведь только у нас еще можно отыскать уникальные произведения искус­ства, тогда как в других странах мира давно все учтено, описано и выставлено в экспозициях музеев или частных коллекциях. В нашей же стране такое бессчетное количество произведений после семнад­цатого года разошлось по рукам или было просто разграблено под лозунгом «Грабь награбленное!», что и до сих пор они попадаются в разных городах Союза. Почему я сказал — невежество? Потому что в других странах нет ничего легче, чем атрибутировать любую картину или что-нибудь из прикладного искусства. У нас с этим возникают проблемы на каждом шагу, к счастью для собирателей...

Несмотря на свое открытие, у меня не возникло желания рас­статься с Буддой и кинуться искать тайного покупателя, хотя мне были известны несколько человек, способных выложить за него не­сколько сотен тысяч рублей. И все же я немного пофантазировал на тему, что бы я стал делать с такими деньгами. Но на большее, чем машина, дом в Сочи или Ялте и моторная лодка, моей фантазии не хватило. Я был уверен, что никогда не расстанусь с Буддой. Разве материальные блага, в каком бы ни было количестве, могут заменить наслаждение от обладания таким сокровищем, не уступающем тво­рениям лучших мастеров? А сама мысль, что это принадлежит толь­ко тебе одному? Что может ее компенсировать?

Пока я любовался алмазом, я на какое-то время забыл о тревоге, терзавшей меня с той минуты, когда я узнал, как умер Рачков, но не прошло и получаса, и тягостное состояние вернулось. Я не за­метил, как на веранде появился сосед, раскопавший, как крот, боль­шую часть своего огорода. Когда я увидел его тень, то пожалел, что не успел спрятать Будду, теперь же было поздно: своими действиями я бы наверняка вызвал у него подозрения. Он подошел ко второму креслу и, не спрашивая разрешения, уселся напротив меня.

— Извини, Виктор Николаевич, сигареты кончились. Пришел попрошайничать, знаю, что ты куришь.

— Пожалуйста,— я протянул пачку «Космоса». Он закурил и тогда обратил внимание на Будду. Опять же не спрашивая, взял его в руки и принялся внимательно рассматривать. Мне очень не хо­телось, чтобы Спиридонов понял, что за камни украшают Будду. Он повертел его, потом поставил на место.

— Мне попадались такие, когда я служил на Дальнем Востоке.

— Точно такие?— спросил я, усмехаясь по поводу его наив­ности.

— Ну, может не совсем, без стеклышек, но похожие. По ве­личине.

— Что же не купил?

— Я что, сумасшедший, что ли, в игрушки играть?

— Это намек?

— Конечно, нет,— рассмеялся Спиридонов,— каждый занима­ется своим делом. Для тебя это увлечение, для меня игрушки. Да и ребята в полку засмеяли бы, не говоря о деньгах.

— Сколько стоили те будды?

— Не меньше пятисот.

— А этот, как ты считаешь?

— Не меньше бы.

Теперь едва не рассмеялся я! За него на аукционе в Сотби тот же Хаммер выложил бы не меньше трехсот тысяч! Разговор со Спиридоновым отвлек меня и я еще долго после его ухода сидел в сумраке наступившего вечера, ожидая, что алмаз неожиданно за­светится и я сойду с ума. Но алмаз лишь слегка мерцал, как бы не желая расставаться с солнечным светом, накопленным за день, или за всю бог весть какую долгую жизнь. Я уже точно знал, что не успокоюсь, пока не соберу побольше сведений о Будде, а для этого придется собрать информацию и о других его владельцах, помимо известных мне. Необходимо встретиться с Лаврентьевой, хотя у меня не было никакой уверенности, знает ли она историю приобретения Будды покойным мужем.

Глубокой ночью я унес Будду в комнату и попытался уснуть, но это не удавалось. Меня будто лихорадило, пульс частил, мне показалось, что глаз Будды засветился на столике, даже не показа­лось, а точно: глаз вспыхнул золотым загадочным светом, осветил всю комнату, проявив книжные полки, занавеску на окне, потом собрался в луч прожектора, поднялся на стену, потолок, опустился обратно, подбираясь к моей кровати. Я замер, стараясь не шелох­нуться, думая об одном, чтобы не попасть в этот смертоносный луч. Но он добрался до меня, коснулся обжигающе лица и плеч, раздался сотрясающий дом громовой раскат, и я, сознавая, что схожу с ума, беззвучно закричал и проснулся. Шел шестой час, за окном начина­лся новый день. Я лежал поперек кровати, тело, словно росой, покрылось испариной страха. Будда стоял на столике, далекий и беспристрастный. Я больше не мог ждать и решил сегодня же по­сетить квартиру Лаврентьевой.

* * *

Направляясь к Лаврентьевой, я сознательно воспользовался транспортом только до города, на окраине я вышел и дальше доби­рался пешком, чтобы еще раз переосмыслить все, что у меня было связано с Буддой. Я прекрасно понимал, что в чем-то уподобился ребенку, так же стал подвержен страху и ожиданию каких-то не­объяснимых ужасов. Иными словами, согласно неокрепшей психике ребенка, боялся того, чего не может быть. Но в отличие от детей, у которых этот страх неосознан и вызван только лишь начальной степенью их формирования, когда информация опережает анали­тические возможности, мой страх был осознанным и объективным именно с учетом анализа всего банка данных, заложенных в меня.

Я шел по улицам легким спортивным шагом, состояние моего здоровья было почти идеальным, если исключить болезненное сос­тояние души. Белая футболка и такие же брюки с голубоватой нашлепкой иностранного яхтклуба оттеняли загар, и прохожие смот­рели на меня с неприкрытой завистью: еще бы, вот он образец благополучия и умения жить! Их зависть мне была понятна, мне завидовали давно и устойчиво, завидовали коллекции, легкости, с которой я живу. Им было невдомек, чего стоит эта легкость, завидо­вали успеху у женщин, хотя об этом не принято говорить вслух, и вообще, завидовали просто так, потому что жили беднее меня — я не имею ввиду только лишь материальную обеспеченность, но ниче­го не предпринимали для того, чтобы изменить свою жизнь. Случись что со мной, никто бы мне не помог, за исключением моей жены и Анатолия Полунина. Да и мне, честно говоря, не было никакого дела до чужих забот и тревог, каждый в жизни должен рассчитывать только на себя. Так что я не был в претензии к людям, чужим для меня. Пусть каждый идет своей дорогой и пожинает в конце пути то, что заслужил.

Я проскочил квартал, на котором жила Лаврентьева, вернулся назад и направился к дому. С тех пор, как я приходил сюда за Буддой, все здорово изменилось: построили еще два дома и теперь двенадцатиэтажный корпус отодвинулся как бы назад, почему я и прошел мимо. Я узнал в свое время о Будде случайно, зайдя в объединенное общество нумизматов и филателистов, куда постоянно приходили и любители антиквариата, поскольку своего общества мы не имели и не имеем до сих пор. Городские власти категорически отказывают в его регистрации, видя в нас чуть не врагов социаль­но-политической системы. Как же, антикварщики, все сплошные миллионеры! Вот мы и ютились на правах бедных родственников в клубе, где по воскресеньям обменивались марками и монетами. У них был мир своих интересов, но мы им не мешали, как, впрочем, и они нам. Все-таки родственные души. Мир этот был неоднородным и сложным, как и любой мир, где царит дух и неписанный закон свободного предпринимательства или, как у нас теперь говорят,— рыночные отношения. Пока закон о свободном рынке с трудом при­нимается наверху, он давно существует в нашем обществе скрыто, во всех сферах, где только возникают прямые отношения между покупателем и продавцом.

В обществе нумизматов и филателистов были свои короли и своя капуста, то есть, кто работает на королей, кто перехватывает товар у непосвященных и передает его на ступеньку выше. Там монеты и марки собирают по степени сохранности и редкости, формируют по времени и странам и перепродают «карасям», профессорам и прочим представителям официально обеспеченных категорий, мож­но сказать элите, которая никогда не сунется в такое злачное, по их понятию, место, как клуб нумизматов.

То же самое происходит и в антикварном мире: попробуйте сдать на комиссию в антикварный магазин каку-нибудь старинную вещь — уже за квартал вас начнут щупать «жучки», выясняя, что вы несете сдавать, стараясь перекупить дешевле. С ними, как правило, связа­ны и товароведы, принимающие произведения искусства. Если вы заупрямились и прошли мимо заслона перехватчиков, те немедленно «стукнут» приемщикам, и те назначают цену еще более низкую. Так что выхода у владельцев порой не бывает и остается вступить в незаконные отношения помимо магазина.

Мы стояли с Рачковым в клубе и обменивались антикварными новостями, стараясь беззлобно уязвить друг друга новыми приобре­тениями. Я куснул Рачкова тем, что приобрел подписную миниатю­ру, он меня небольно задел покупкой серебряного канделябра. Итак, мы беседовали и на тот момент я не испытывал к Рачкову никаких негативных эмоций, даже симпатизировал ему, как и он мне. И тут подходит к нам одна дама предпенсионного возраста, медицинская сестра со «скорой помощи», которая неожиданно для себя, развлекая внука, увлеклась собиранием старинных монет. Подходит и интере­суется, не попадались ли нам монеты, потому как зачастую бывает, что ищешь антиквариат, а находишь монеты или марки. И если попадались, то она не прочь что-нибудь приобрести, а взамен даст нам адресочек сильно засекреченный: хозяин с антикварами не свя­зан и дела иметь с ними не захочет, а есть у него такой Будда, что словами его описать никак невозможно. Мы с Рачковым на мгновение помертвели и уже тогда в первый раз посмотрели друг на друга с ненавистью, мысленно проклиная медсестру с ее невоздержанным языком: не могла сказать о Будде кому-нибудь одному, потому что теперь между нами непременно возникнет нездоровая конкуренция.

— Что же это за Будда?— спрашивает Рачков почти незаинте­ресованно, кося от напряжения взглядом (не слышал ли кто-нибудь еще).

— Понимаете,— трещит медсестра дальше,—в ту ночь нашу бригаду вызвали по срочному к больной с сердечным приступом. Мы приехали и в квартире я увидела Будду. Я поинтересовалась у владельца, хозяина квартиры, не продается ли. Тот ответил кате­горическим отказом. Так что вам придется попотеть, если вы его захотите заполучить. Монет у него не было, хотя я и поинтересо­валась на всякий случай.

Мы небрежно поблагодарили медсестру, чтобы не выказывать своего интереса и, не договариваясь, направились по адресу, запи­санному со слов медсестры. Дверь открыл сам Лаврентьев, Семен Иванович, как он представился позднее, потому что с первых минут общения разговора не вышло. Он стоял квадратно в проеме двери и выжидательно смотрел, не собираясь приглашать в дом. На вид Семену Ивановичу было не меньше шестидесяти, крепкий, высокий, похожий на старообрядца, только без бороды. Этот непробиваемый тип людей был нам хорошо знаком.

— Чем обязан визиту таких высоких гостей?— спросил Лаврен­тьев, не скрывая своего язвительного тона.

— Понимаете,— начал дипломатично Рачков,— нам известно... что вы...— он тянул время, выжидая ответной реакции, которая позволит нам приблизиться к разговору о Будде. И она не замедлила.

— Что «нам известно», вы что, из ОБХСС?— неожиданно спро­сил Лаврентьев и глаза его отразили затаенный испуг.

— Надеюсь, что мы будем разговаривать не в коридоре,— сыг­рал на испуге Лаврентьева Рачков. Тот молча отступил вглубь кори­дора, давая нам возможность пройти. Он не хотел пускать нас даль­ше кухни, но Рачков нахально сразу же направился в гостиную, где по словам медсестры находился Будда. Я следовал за Рачковым, сожалея, что не взял инициативу в переговорах на себя. Шествие замыкал хозяин дома, несколько оторопевший от натиска Рачкова. Я понимал тактику моего коллеги: не дать опомниться Лаврентьеву, и, играя на его испуге перед органами, попытаться приобрести Буд­ду, даже не смотря на то, что мы еще и не видели. Когда же он возник перед нами, мы обомлели, хотя и постарались скрыть свою реакцию: Будда мгновенно затмил сознание и наша дружба немед­ленно испарилась, будто ее и вовсе не было. Будда не только поразил наше чувствительное воображение, оь потряс нас как взрыв, как стихийное неуправляемое бедствие. Будда находился на уровне на­ших лиц, но возникло ощущение, что он парит высоко, следя за нами с высоты своим надменным взглядом.

— Садитесь,— произнес неохотно Лаврентьев,— надеюсь, что теперь я узнаю, что вас привело ко мне. Думаю, что зря вас пус­тил,— произнес он задумчиво, сожалея, что поддался своему испугу,

— Я так не считаю,— уверенно продолжал гнуть свою линию Рачков при моем одобрительном молчании.— Вы поступили пра­вильно, желая узнать цель нашего прихода. Простите, как величать?

— Семен Иванович,— буркнул чуть ли не про себя Лаврентьев, мрачно уставившись на нас. Очевидно, что умом он не обладал, но хватка у него была волчья.

— Так вот, Семен Иванович.— перехватил инициативу я,— сразу перейдем к делу. Вы не тот человек, к которому нужны длительные, подходы. Я и мой товарищ увлекаемся собиранием ста­ринных предметов и нам стало известно, что у вас есть интересу­ющий нас Будда. Мы хотим его приобрести, предварительно обго­ворив с вами цену.

Семен Иванович вздохнул с облегчением, в то же время как-то насторожился, возможно, посчитал, что мы все же оперативники и продолжаем игру. Ему было трудно поверить, что двое взрослых людей явились лишь затем, чтобы купить безделушку. Так нам показалось, но мы ошиблись и недооценили в Лаврентьеве его уг­рюмого упорства.

— И кто же вам настучал про Будду?

— Никто, случайный разговор с одним общим знакомым.

— С Михайловым, что ли?— поинтересовался Лаврентьев. Было великое искушение сказать, что сведения получены от неизвестного Михайлова, но существовала опасность, что никакого Михайлова нет и Лаврентьев нас просто проверяет.

— Какая разница, Семен Иванович, кто сказал,— попытался вывернуться Рачков, не упоминая про медсестру. Та просила нас об этом, боясь, что могут возникнуть неприятности по работе.

— Так, понятно,— протянул Лаврентьев, усмехаясь,— значит эта глазастая проститутка со «Скорой помощи». Она чуть из кожи не вылезла, все высматривала, что у меня есть, про монеты вы­спрашивала. Ничего, я ей устрою «счастливое детство» на работе.

— Зря вы так, Семен Иванович,— прервал угрозы Лаврентьева Рачков,— мы пришли с серьезным предложением и вам его следует выслушать.

— С каким еще предложением?— встрепенулся Рачков,— все вы одна шайка, это я понимаю.

— Мы хотим приобрести у вас этого Будду.

— Разбежались... Будда не продается. Мне он достался в наследство от одного человека и я его не отдам. Пусть стоит.

— Вы хотя бы поинтересовались, какую сумму вы за него мо­жете получить.

— Ну, а какую?— вопрос был задан без видимого интереса.

— Я думаю...— Рачков задумался...— Как ты считаешь, Виктор Николаевич, сколько нам придется отвалить за Будду?

— Надо сначала посмотреть,— ответил я и перевел взгляд на Будду.

— Смотреть не разрешу,— проронил Лаврентьев, тяготясь на­шим визитом.— Говорите так, если вы специалисты.

— Тысячу рублей,— ответил я, как бы размышляя, забрасывая этой суммой пробный шар.

— Ого!— рассмеялся Лаврентьев,— да я вам сам готов дать такие деньги, только чтобы вы отвязались от меня оба. Хорошо?— он откровенно смеялся над нами.

— А сколько вы хотите?— спросил Рачков, моргая мне левым глазом, что дела наши плохи.

— Миллион!— прорычал Лаврентьев, нависая своим могучим торсом над столом.— Устроит?

— Миллион — чересчур большие деньги. А вот тысчонку можно набросить.

— Я считаю наш разговор оконченным,— произнес Лаврентьев безоговорочно.

— Чем он вам так дорог?— спросил я,— вы же не собиратель, Семен Иванович.

— Не знаю,— неожиданно разоткровенничался Лаврентьев,— по мне так он вообще ни хрена не стоит, он не для моего ума. Я понимаю в утиль-сырье, я специалист по этим делам. Но один человек ценил этого Будду, как сокровище. И поскольку теперь Будда мой, я не отдам его никому, пока сам не разберусь, что в нем такого.

— Вы его купили или получили в подарок?— спросил Рачков.

— А вам, собственно говоря, какое дело до этого? Купил, нашел, насилу ушел... знаете такую поговорку? До свидания, господа собиратели.

— Погодите, Семен Иванович, если вы хотите разобраться, то мы как раз можем помочь. Все-таки мы понимаем побольше вашего.

Лаврентьев подозрительно посмотрел на нас, потом решился.

— Ладно, поглядите, может и вправду чего стоящего скажете.

— А почему вы не обратились в музей?— поинтересовался я, глядя как прытко Рачков снимает Будду с серванта.

— Еще чего,— рассмеялся Лаврентьев,— а если он золотой, этот Будда?— Он произносил «Будда», делая ударение на последнем слоге.

— Вот оно что,— весело поддержал смех Лаврентьева Рачков,— опасались, что они в этом случае...

— Конечно, сразу заберут,— уверенно подхватил Лаврентьев,— еще бы, килограммов десять золота.

Рачков внимательно осматривал Будду.

— Могу вас успокоить, Семен Иванович, он не золотой.

— Но это же явное золото,— настаивал Лаврентьев,— смотрите как блестит.

— Это всего лишь золотое покрытие, тонкий золотой пласт, весом граммов в пятьдесят. Вот за это мы и предлагаем вам две тысячи.

— А камешки? Красные и лимонный?

— Обычные стекляшки, так называемые стразы. Это красные. А золотистый — минерал.

Я тоже взял Будду в руки, меня поразила его тяжесть и блеск стекляшек. А потом — глаза: они смотрели на меня искоса, потому что я держал Будду в вертикальном положении. Но столкнувшись с его взглядом, неуверенно поставил Будду на стол.

— Так как, Семен Иванович, поладим с вами?— подвел черту Рачков,— если вы сомневаетесь, я вам докажу в секунду, что Будда не золотой. Смотрите, здесь покрытие содрали и проглядывает потемневшая, почти черная, бронза. Видите?

— Да,— согласно кивнул Лаврентьев,— и все равно, пока про­давать не стану. Я должен сам прийти к решению.

— Что ж, если надумаете, позвоните,— резко и зло сказал Рач­ков и, записав свой телефон, собрался уходить.

— Хорошо,— согласился Лаврентьев.

— Запишите на всякий случай и мой,— вставил я, но Лаврен­тьев отмахнулся: хватит и одного телефона.

Мы вышли с Рачковым из подъезда молча, расстроенные, и в то же время довольные, что торг не состоялся. Невозможно было пред­ставить, как бы мы поделили Будду. А теперь каждый мог попы­таться сделать это поодиночке, хотя я понимал, что у Рачкова шансов больше, он сразу поставил себя перед Лаврентьевым как старший. И телефон оставил он, а не я.

— А что это за камни, точно стекло?— спросил я.

— А что же, рубины с бриллиантом, что ли?— непринужденно рассмеялся Рачков. И я поверил ему, хотя теперь знаю, что он сразу догадался, какие камни вставлены в постамент Будды и что за сокровище сверкает у него во лбу.

С этого дня я заболел Буддой, он мне даже по ночам снился. Я вспоминал ослепительный великолепный наряд божества, отлива­ющие багровым пламенем камни, минерал, светящийся подобно зве­зде. Но больше всего поразили меня глаза, пронизывающие на­сквозь, видящие в тебе то, что не положено видеть никому другому, кроме тебя самого. Я еще один раз посетил Лаврентьева без Рачкова, но безуспешно: тот категорически отказал мне. Только теперь я догадался, что Рачков бывал у Лаврентьева часто, вошел в доверие к нему и жене, иначе он бы так легко не вырвал Будду из этого дома чуть ли не на второй день после похорон.

Теперь, я — очередной наследник Будды. От этого неожиданного поворота мыслей мне стало не по себе — по спине прополз ледяной иней. Теперь иду по следам Будды, выясняя для себя последствия моей удачи. Наследник. Это, конечно, прозвучало в моем сознании жутковато: наследник чего? Смерти, что ли? Ведь и Лаврентьев, и Рачков покончили с собой. Совпадение? Да, конечно, совпадение, по-другому я не хотел думать. А если нет? Хватит у меня духу избавиться от Будды, пока он и меня не привел к такому же фина­лу? Чушь, он ведь неодушевленный предмет и не более. Все осталь­ное — мистика, истерическое накручивание собственных нервов. Ну, хорошо, пусть я обладаю повышенной возбудимостью и чувствитель­ностью, но этого нельзя было сказать ни о Лаврентьеве, ни о Рач-кове. Оба были изрядными хищниками: один на почве антиквариата, другой на благодатной ниве утильсырья. Недаром он испугался в первый наш приход.

Я позвонил в квартиру под номером девяносто семь. Дверь долго не открывали, вероятнее всего меня рассматривали в глазок. Потом она отворилась и я увидел грузную пожилую женщину, даже трудно было предположить, была ли это мать Лаврентьева или жена. По­тому что я оба раза не видел в квартире никого, кроме хозяина. Женщина в упор смотрела на меня такими же пронизывающими глазами, как и Лаврентьев.

— Вам кого?— спросила она, и я подивился сходству интонации с голосом Лаврентьева. «Все-таки, жена»,— решил я да и вообще, она мне уже не казалась такой старой, как при первом взгляде.

—   Я хорошо знал Семена Ивановича, и вот...

— Проходите,— потеплела женщина,— вы что, уезжали? Я вас что-то не припомню, вас и на похоронах не было.

— Да, уезжал,— невнятно пробормотал я,— вот приехал и уз­нал тягостную весть.

— Да,— согласилась Лаврентьева,— как вас зовут?

— Виктор Николаевич.

— А меня Антонина Ивановна. Проходите в гостиную.

Я прошел в комнату и занял то же самое кресло, в котором сидел во время первого визита к Лаврентьеву. Сколько случилось за это время трагического: нас тогда сидело за столом трое — остался только я один. Что ждет меня? Как-то сразу охватило чувство обре­ченности, захотелось броситься из этого дома, упрятать Будду в стол и укатить куда-нибудь. Но я знал, что никуда не смогу уехать, пока не узнаю про Будду все, и не избавлюсь от своего нездорового состояния.

— Так вы, Виктор Николаевич, только узнали про смерть Се­мена Ивановича?

— Да. Захотелось прийти и выразить свои запоздалые соболез­нования.

— Спасибо. Я сейчас хоть в себя пришла, а тогда думала, что и сама наложу на себя руки.

— Что же все-таки послужило причиной такой смерти Семена Ивановича? Неприятности по работе, может, или что другое?

— Не знаю. Случись это годом раньше, было бы понятно: на Семена Ивановича завели уголовное дело, таскали к следователю почти каждый день. Но обошлось, ничего не доказали. Начальник Семена Ивановича, Журавлев, все взял на себя и во время следствия покончил с собой.

— Покончил?!

— Да, пришел с очередного допроса, просидел почти всю ночь на балконе, и часа в три выстрелил себе в рот из охотничьего ружья. Ну и, поскольку все нити тянулись к нему, дело закрыли. И от Семена Ивановича отстали.

Я услышал про смерть Журавлева с каким-то внутренним облегчением, в конце концов, существует десяток причин, подталкивающих человека к самоубийству: испуг перед заключением, неразде­ленная любовь, усталость от жизни, недовольство всем и вся... Да мало ли раздражителей, которые могут послужить веской причиной для этого. Вот, пожалуйста, покончил с собой Журавлев и по вполне понятной причине: кому охота гнить в зоне пятнадцать лет за хи­щение в особо крупном размере.

— А Семен Иванович что, переживал?

— Ну, естественно, попереживал и успокоился, когда от него отстали.

— Может, смерть Журавлева потрясла его?

— Нет, он был не из сентиментальных, да и кем ему приходился Журавлев? Никем! Сама не знаю, что случилось с ним: не болел, не жаловался ни на что. Денег хватало, хотя и стали мы жить после прекращения дела более скромно, нежели раньше, чтобы не давать ходу пересудам. А потом, дня за два перед смертью, затосковал мой Семен Иванович, задумается как-то и смотрит в одну точку. Я его спрашиваю: «Что, Сеня, болит что-нибудь?» А он смеется: «Душа, а за нее больничного не выпишут». А накануне вдруг сказал мне как бы мимоходом: «Знаешь, Антонина, у него светится глаз!» Я сразу: «Какой глаз? У кого?» А он вздрогнул и засмеялся: «Космический». Но я же видела, что он чем-то сильно встревожен. Если уж, думаю, Семен Иванович с его железными нервами почувствовал беспокой­ство, то дело нешуточное. Спрашиваю: «Что, опять за тебя ОБХСС взялся?» — «Ты что,— говорит,— с ума сошла? Типун тебе на язык». Я снова: «Так какой же глаз?» А он: «Ну, хватит, смени пластинку. Сон приснился мне, вот и сказал». А через день его не стало. Чуть не всю ночь просидел в этой комнате в темноте. Я ему: «Сеня, ложись». А он: «Посижу и лягу». Утром вышла, а он висит в ванной.

Антонина Ивановна умолкла, а меня затрясло, особенно после того, как она упомянула про светящийся глаз. Ведь не сговаривались Рачков и Лаврентьев: оба сказали перед смертью одно и то же. Они называли камень во лбу Будды глазом, но ведь он действительно похож на глаз, прищуренный, острый, видящий тебя насквозь. Гос­поди, зачем я связался с этим Буддой?! На Востоке умели делать таинственные и непонятные вещи. Кто знает, какой силой обладает этот алмаз, если он может запросто уложить в могилу таких креп­ких, битых жизнью людей, как Лаврентьев и Рачков? Но ведь Жу­равлев, он застрелился по совсем другой причине. Почему нельзя предположить, что у Рачкова была нарушена психика? Это не было очевидным, но процесс разрушения мозга не всегда и заметен... Мои мысли, возносясь по спирали, вновь и вновь возвращались к одному и тому же.

— Что с вами?— спросила Антонина Ивановна,— вам нехоро­шо? Вы побледнели. Может, накапать корвалол? У меня есть; знаете, иногда шалит сердце.

— Не надо,— сказал я, приходя в себя,— так, жара, да и разговор не из легких. Я все-таки близко знал Семена Ивановича. А кстати,— спросил я, как бы мимоходом,— вы не помните, у кого Семен Ива­нович купил Будду? У вас на серванте стоял бронзовый Будда.

— Это тот, которого у меня взял Василий Михайлович Рачков? Вы не знаете, от чего он перестал заходить? Пока был жив Семен Иванович, ходил чуть ли не каждый день, другом дома стал. Водку вместе пили. А как я ему отдала Будду, будто в воду канул.

— Да, тот самый Будда, которого у вас купил Рачков.— Я решил больше не распространяться о Рачкове.— Вот я спрашиваю, вы, случайно, не знаете, у кого купил Семен Иванович этого Будду?

— Ну как же, знаю, у Веры Дмитриевны, у Журавлевой, вдо­вы покойного начальника Семена Ивановича, который застрелился. Виктор Николаевич, вам плохо? Вызвать «Скорую помощь»?

Я открыл глаза и поднялся с ковра.

— Нет, Антонина Ивановна, не нужно. Это у меня бывает: давление...

Я наскоро простился с Лаврентьевой и быстро выбрался на ули­цу. Круг замкнулся: все, кто владел Буддой до меня, покончили с собой. Я хотел сразу же поехать на дачу и как-то распорядиться Буддой: то ли бросить его в реку, то ли найти немедленно покупа­теля, но какая-то сила гнала меня в адресное бюро. Я подошел к окошечку как раз перед закрытием на обед.

— Девушка, я очень спешу, примите заказ: Журавлева Вера Дмитриевна. Возраст? Приблизительно лет шестидесяти пяти. Спа­сибо, подожду.

Через пять минут, получив адрес Журавлевой, я уже спешил к ее дому, воспользовавшись такси. Журавлева, полупарализованная старуха семидесяти лет, подвела черту моим усилиям: ее муж, Жу­равлев Пров Яковлевич, купил Будду в городе Свердловске два года назад у вдовы покойного профессора Павла Дмитриевича Череми-сина, покончившего с собой ординарным способом: он отравился снотворными таблетками, -выпив сразу две упаковки...

Мне незачем было ехать в город Свердловск, чтобы выяснить что-либо о предыдущем владельце Будды, я и так знал, что все они, так или иначе, умерли страшной загадочной смертью. И убийцей их был непроницаемый невозмутимый Будда со светящимся алмазом во лбу! Теперь на очереди был я...

* * *

В каком-то странном затуманенном состоянии я поехал на дачу забрать Будду. Кивнув Спиридонову, продолжавшему с упорством узника замка Иф долбить каменистую землю, я прошел к себе и, стараясь не глядеть Будде в глаза, завернул его в ту же самую холстину, и поехал в город, домой. Спускаясь с веранды, я мельком посмотрел в сторону паука: тот завершил работу палача и намертво спеленал жертву паутиной, наслаждаясь плодами своего страшного труда. Я с облегчением покинул дачу, мне было там невыносимо, я должен был побыть один. Одно предположение, что Спиридонов снова зайдет просить сигарет или пригласит распить с ним бутылку водки приводило меня в смятение. Раньше это было бы даже при­ятно, но сейчас не до того. Мне надо было разобраться с самим собой и моим смертоносным приобретением. Я уже не уговаривал себя по поводу совпадений самоубийства Лаврентьева и Рачкова, я твердо знал, что подвергаю себя неведомой опасности, оставляя Будду у себя. Но также твердо знал, что не найду в себе сил расстаться с ним, пытаясь отогнать упаднические мысли. В конце концов не выстрелит же в меня этот Будда из пистолета, а таинственное све­чение алмаза не заставит полезть в петлю. Возможно, что для всех предыдущих владельцев это свечение было неожиданным, но я же знаю, что оно наступит! Поэтому, будучи готовым, я смогу противо­стоять губительной силе его воздействия. Как все оказывается прос­то, все дело в неожиданности воздействия! Легко понять реакцию Журавлева, Лаврентьева и Рачкова, когда алмаз загорался в ночи ярким сумасшедшим пламенем. Поневоле сойдешь с ума и сделаешь с собой что угодно. Но какая ужасающая направленность: все либо стреляются, либо вешаются или травят себя снотворным. Вероятно, алмаз этим (возможно, радиоактивным) свечением лишает своих владельцев разума. Но я готов к этому, я знаю, что алмаз может засветиться адским пламенем и не поддамся его ослепляющей силе.

Я развернул Будду и водрузил в своем кабинете. Он удачно разместился на старинном бюро красного дерева, исполненном в середине девятнадцатого века в стиле позднего ампира. Я мельком глянул на Будду и сразу же отвел глаза: мне показалось, что за прошедшее время в нем что-то изменилось. Глаза стали резче и глубже, взгляд приобрел холодный оттенок, уголки губ стали твер­же, исчезла снисходительность, осталось одно лишь непреклонное презрение, лишающее тебя уверенности, создающее комплекс, обес­ценивающий твою собственную жизнь до крайнего предела, за ко­торым наступает небытие. «Что же это такое?— тревожно размыш­лял я,— неужели жизнь, за которую борешься, которую ценишь больше всех богатств мира, может неожиданно для тебя же самого стать столь незначительной, что и расстаться с ней не только не жалко, а наоборот, возникает острое желание прервать ее любым способом, и чем скорее, тем лучше. И тогда все средства хороши, то есть те, которые здесь, под рукой: веревка, ружье, таблетки. До какой же степени нужно вывернуть человека наизнанку, чтобы он собственной жизни боялся больше, чем смерти? Неужели подобное может произойти и со мной? Никогда! Я не позволю беспардонно вторгаться в мою жизнь никому, даже самому Будде». Я решил отвлечь себя от сосредоточенности на мистике, взяв с полки эн­циклопедический словарь Брокгауза и Ефрона на слова «Бос—Бун­чук». Не мешает освежить в памяти все, что связано с буддизмом и Буддой. Возможно, я наткнусь на какое-нибудь указание или упоминание, проливающее свет на моего Будду, вдруг он был изго­товлен для ритуальных обрядов и с ним опасно общение только в некоторые дни... Во всяком случае, что бы я ни узнал о Будде из энциклопедии, это только увеличит мою защищенность перед не­известным. Итак, Бреттен, Брок, Броунинг, Брук, Брюллов, Бугро, Буддизм... название религии, которая прежде господствовала в боль­шей части Индии, а теперь исповедуется жителями Цейлона, Бир­мы, Сиама (Южные буддисты) и Непала, Тибета, Китая и Японии (Северные буддисты). Буддизм развился из философского и нравст­венного учения Сиддахартха Гаутамы, старшего сына Судгоданы, бывшего правителем Капилавасту и вождей арийского племени са-киев, проживавшего в VI или V столетии до P. X. на берегу Коханы между Бенаресом и подошвой Гималаев. Гаутама, будущий Будда, вел праздный образ жизни, опасались даже, что он не сумеет уп­равлять государством. В двадцать девять лет Гаутама поехал к себе на дачу и встретил по дороге человека, обессилевшего от старости, затем человека, страдавшего отвратительной болезнью, и, наконец, ему попался на дороге разлагающийся труп. Возница по имени Чан-на заметил, что такова участь всех людей. Вскоре он встретил аскета и тот же возница объяснил ему характер и стремления аскетов. Все это поразило Гаутаму и он стал смотреть на земные радости и надежды как на суетные вещи и только искал случая отдаться все­цело воздержанию и размышлению.

Вскоре он ушел из дома от жены и только что народившегося сына, чтобы вернуться, когда его ум просветится и он сделается Буддой, т. е. «просвещенным», ушел в сопровождении того же воз­ницы Чанны. В дороге Гаутаму все время преследовал великий искуситель Мара, обещая владычество над всеми четырьмя мате­риками, если только он не пойдет дальше в поисках истины, чтобы стать Буддой.

От брамина по имени Алора, а потом от другого по имени Удрака, он выучился всему, чему учила в то время индийская фи­лософия. Не удовлетворившись этим учением он удалился в дре­мучие леса Урувены и провел там шесть лет с пятью учениками в суровом посте и самоистязаниях до тех пор, пока слава о нем, как об аскете, не разнеслась по всему свету «как звон колокола, пове­шенного на своде небесном»,— говорит Бирманская летопись. Далее Гаутамой овладевают сомнения, разочарования, он теряет учеников, и затем, посредством отрешенности, созерцания и философии, от­крывает, наконец, истину и становится Буддой, подведя итог своему учению в четырех истинах: несчастья всегда сопутствуют жизни; источник всех бед лежит в страстях или похоти; избавиться от бытия можно только уничтожив похоть; достигнуть всего можно поднима­ясь по четырем ступеням в Нирвану — пробуждением сердца, осво­бождением от нечистых помыслов и мнительности, избавлением от злых желаний, сомнений, недоброжелательства. И главное внимание при этом должно быть обращено на очищение души, ибо только чистому сердцу открыты весь мир и добрые дела. Венцом всего знания жизни, по мнению Будды, должно быть всеобщее мило­сердие...

Значит, на моем бюро находится Гаутама, Великий Будда, исповедующий милосердие. Какое милосердие он может проявить ко мне, живущему в разладе с его главными четырьмя заповедями: в похоти, обмане, подверженному всем порокам, свойственным слабому чело­веку, и более того, не желающим с ними расставаться. Если это скульптурное изображение Гаутамы действительно обладает ужаса­ющей силой воздействия благодаря алмазу, то оно не пощадит и меня, как не щадил себя сам Будда на пути к истине. Хотя и подчеркивается, что Будда не мстителен, но ведь у нас разные точки зрения на земную жизнь, возможно, он посчитает мой переход в небытие за благо для меня же самого, переходом в Нирвану...

Справка из энциклопедии внесла еще большую сумятицу в мои и без того расстроенные мысли. Мне стало казаться, что я болен и болезнь приняла странную форму, благодаря восприятию мистиче­ской силы этого светящегося алмаза. Если бы не это совпадение, мной бы попросту овладела хандра, такое уже бывало, которая прошла бы через несколько дней. А тут депрессия на фоне мистики и сокровища. Поневоле свихнешься и станешь рыться в энцикло­педиях, в надежде отыскать успокаивающую тебя информацию. Бред, мистика, расстроенное воображение и ничего за этим реаль­ного стоять не может. История Будды, рассказанная в энциклопедии, красивая сказка, вызывающая сомнения у серьезных ученых.

Это, кстати, тоже подчеркнуто у Брокгауза и Ефрона. Мне все стало безразлично и я не боялся больше Будды. Захотелось пого­ворить с людьми, близкими мне, с женой Валентиной, и с той самой Светланой Петровной, с которой мы планировали провести вместе отпуск, с Анатолием Полуниным, единственным другом, который не задумываясь придет мне на помощь. Но если я ему расскажу о своих теперешних ощущениях, он сразу вызовет неотложку из дурдома. Я не часто встречался с ним, забывая порой о его существовании, но когда мне временами бывало плохо, я всегда находил Полунина, исцелял себя его спокойствием, сдержанностью и очевидной лю­бовью ко мне. В другом состоянии я забывал о нем и всегда чувст­вовал себя виноватым от своего эгоизма и снисходительности по отношению к нему. Светлане Петровне тоже ни о чем не расска­жешь, это ей будет попросту неинтересно, она до сих пор не может отойти от удара, нанесенного ей начальником отдела, который зло­радно, догадываясь о нашей связи, перенес ей отпуск на сентябрь. Оставалась жена Валентина. Я подумал о ней и сразу ощутил тоску: если бы она была сейчас рядом, я бы чувствовал себя увереннее. «Я мерзавец,— тихо проклинал я себя,— нет на свете лучшей женщины для меня, нежели она, какого черта я связался с этой вертлявой бабенкой Светланой Петровной? Только лишь для острых ощуще­ний, зная, что никогда не расстанусь с женой. Тайные встречи, судорожная любовь, торопливое одеванье, уход по лестнице с огляд­кой на каждую дверь. Для чего и во имя чего? Сейчас я думаю об этом с противностью, но пройдет мое теперешнее состояние и я не в силах буду отказаться от следующей мимолетной связи. Что это за состояние, которое довлеет над тобой в те минуты, животное желание или душевное беспокойство? Или все это можно назвать более просто и точно: половой распущенностью? Все, дайте только мне разделаться с этой историей, пошлю всех к черту и слетаю к жене в Москву, побуду недели две, как раз до окончания отпуска. Я не раз обещал прилететь к ней, но так и не удосужился за три месяца».

Я набрал телефон Валентины. На пятом сигнале она сняла трубку.

— Это я,— сказал я каким-то потухшим голосом.

— Виктор? Что случилось?

— Ничего, так. Какое-то дурацкое состояние. Скучно, наверное.

— Ты скучаешь? Тебе всегда не хватало суток, чтобы сделать все свои дела. А ну, рассказывай правду, одну только правду и больше ничего. Иначе суд присяжных приговорит тебя ночью к высшей мере наказания!

Она шутила, стараясь приободрить меня.

— Я сказал правду: я очень и очень скучаю без тебя. И это сегодня истинная правда.

— Сегодня?— засмеялась Валентина.— А раньше, когда ты мне говорил то же самое?

— Раньше тоже скучал, но не так.

Наконец до Валентины дошло, что со мной что-то неладно.

— Послушай,— сказала она серьезно,— я подгоню все свои хвосты и приеду к тебе на несколько дней.

— Не надо, я сам дня через три прилечу.

— Мне даже трудно в это поверить,— вздохнула она,— ты не представляешь, как мне одиноко без тебя. Ты вправду прилетишь?

— Истинная правда. Валентина счастливо рассмеялась.

— Хорошо. Через три дня, это когда же?

— В пятницу. Я завтра закажу по брони билет.

— Чудесно. Смотри, я буду ждать!

Я не хотел звонить Толе Полунину, но не удержался. Вероятно, после разгогора с Валентиной почувствовал себя увереннее, и уже не возникало желания исповедаться перед ним и говорить о своем дурацком предчувствии. Захотелось напомнить о себе, тем более, что с каждой минутой страх покидал меня, и, в сущности, даже казалось странным, что я еще час назад чуть не предрекал себе близкий конец. Толя не удивился, услышав мой голос.

— Что,— спросил он с дружелюбной насмешкой,— опять хандра и ты вспомнил, что ести на свете Анатолий Александрович Полунин, которому можно поплакаться в жилетку, да?

— А ты,— ответил я почти весело,— столько же понимаешь в человеческом настроении, как я в высшей математике. И поэтому ставлю тебя в известность, что я здоров, настроение у меня отличное и свои качества целителя человеческих душ оставь для других. И вообще, я запретил бы тебе читать студентам курс физики. Они и так ни черта в ней не смыслят, а после твоих лекций вообще перестанут что-либо понимать.

— Ладно,— ответил Анатолий миролюбиво,— теперь вижу, что ты в прекрасном настроении. Что, небось приобрел картину Ван Гогена ила Поль Гога?— он сознательно перепутал имена худож­ников, думая завести меня. Я подыграл ему:

— Нет, удалось купить этюд известной картины Ильи Ефи­мовича Репина «Иван Грозный убивает своего непутевого сына Толю Полунина!» Ну, как я тебя? Где тебе тягаться с известным литера­турным критиком Веретенниковым?

— Известным..., известным...— Анатолий запнулся, и не сумев ничего придумать, сдался.

— Ладно, твоя взяла, я не силен по части словесного блуда. Я человек ученый и люблю говорить на конкретные темы. Как жизнь, Виктор?

— Неплохо.

— Валентина не приезжает?

—  Я сам к ней собираось днями.

— Что ж, передай от меня привет и посоветуй: пусть скорее возвращается, а то ты совсем отбился от рук.

— У тебя есть на меня компромат?

— Компромата нет,— рассмеялся Анатолий,— но я нюхом чув­ствую, что тебя пора прибирать к рукам.

Мы еще поговорили обо всем и ни о чем конкретно, я уже хотел попрощаться с Анатолием, когла вдруг, неожиданно для себя, сказал:

— Анатолий, послушай, я хотел тебя попросить...

— О чем?

— Если со мной вдруг приключится какая-нибудь история...

— Какая еще история?— встревожился мигом Полунин.

— Да ничего особенного, это я так. Словом, если что-то все же произойдет, значит у Гаутамы засветился во лбу глаз...

— Что?!— заорал Анатолий.— Какой еще глаз? У какого Гау­тамы? Ты меня разыгрываешь, да?

— Приблизительно.— рассмеялся я в ответ, потому что пожалел о сказанном, уж больно нелепо все это выглядело дтя нормального человека.

— Фу, черт малохольный,— с облегчением вздохнул Полу­нин,— а я уж стал думать бог не весть что. Ну пока! Звони, и не только по праздникам.

Я повесил трубку, взглянул на Будду и мне сразу стало не по себе, он глядел на меня в упор, не сводя своего пристального прон­зающего ока во лбу. Кажется, еще мгновение — и он полыхнет своим чудовищным, светом, необратимо опаляя мое сознание. Я бы­стрей включил свет, разгоняя гроникаюший в окна сумрак. При свете Будда будто потух, стал менее выразителен. Меня охватил панический страх: я уже не сомневался, что этой ночью глаз Будды засветится своим сатанинским пламенем. У прежних владельцев Будды был какой-то запас времени, потому что они не знали его чудoвищнoгo свойства, он их заставал врасплох, я же, оттого что знаю, не только не защищу себя, наоборот, я вызову это свечение немедленно, потому что Будда не позволит мне носить в себе его тайну. Ладно, я принимаю вызов!

Я поставит на стол две бутылки крепленого вина, положил пачку сигарет, установил Будду напротив моих глаз и потушил свет. Еще неизвестно, кто кого! Во всяком случае, я ощутил прилив сил, настроение немедленно улучшилось, я внес элемент игры в наш поединок, и от этого сразу исчез налет мистики. Игpa уравняла нас, исчезло состояние обреченности. Потому что исход любой игры может быть ничейным. Мы будем испытывать друг друга. Вот чего мне не хватало в наших отношениях! А почему нельзя предположить, что проиграет Будда? Очень даже может быть. Я выпил первый стакан вина, потом не удержался и сразу же залпом — второй. Стало легко и загадочно. Я спокойно выключил свет и стал ждать, при­куривая одну сигарету за другой. Мне казалось, что я даже вздремнул. Проснулся я неожиданно, словно от толчка. Вначале я никак не мог понять, почему я сижу в кресле, а не лежу в кровати, потому что за окном глубокая ночь. Потом я обратил внимание на легкий свет, плывущий по комнате. Я пришел в себя окончательно, осмот­релся имой взгляд застыл, притянутый к одной точке: во лбу Будды светился алмаз. Свет медленно набирал силу, ширился, заполняя всю комнату, проникая в мозг, расщепляя сознание на атомы, ничем не связанные между собой, тело становилось невесомым, я как-будто парил, зависая в воздухе. Ослепительное пламя стало всеобъем­лющим, бесконечным как Вселенная, мне открылись неведомые пре­жде миры, планеты, бездонная сияющая дыра заглатывала меня, всасывала в свое зыбкое призрачное пространство. Я задохнулся, рванулся из креста и , почувствовав, что сердце остановилось, за­кричал так, что от моего крика рухнули стены дома. Я вылетелв бесконечность, растворился в ней, неотступно преследуемый све­тящимся взглядом Гаутамы...

 

2.

ПОЛУНИН

Прошла неделя со дня смерти Виктора Веретенникова, сложного и противоречивого человека. Он был непредсказуем во всем, и в любви, и в ненависти, и состоял в равной степени из того и другого. Меня привлекали в нем  интеллект и дерзость, способность на вызов. В общем, он отличался от всех, кто окружал меня. Однажды он принес показать мне медную рельефную пластину с изображением мифической сцены.

— Что это?— спросил я, любуясь точным вдохновенным   литьем.

— Сейчас придумаю,— рассмеялся Виктср.

— Ты разве еще не знаешь?

— Конечно, нет, яее только что приобрел. Полгода упрашивал одну необразованную тетку, пока не согласилась продать. Не мог же я приней заниматься анализом и атрибутацией.

— Почему?

— Наивный ты человек, Анатолий Александрович,— да она пос­ле этого взвинтила бы цену так, что мне вовек не купить. Итак, начнем. Юноша, протягивающий яблоко, бесспорно Парис, которому Гермес вручил его для определения самой прекраснейшей богини. Как известно, на это звание претендовали три божественные жен­щины: жена Зевса Гера, воительница Афина и богиня любви Аф­родита. Гера, жена Зевса, предложила Парису власть над Азией; Афина — военную славу и победы; Афродита наобещала в жены прекраснейшую из смертный женщин, Елену, дочь громовержца Зевса и Леды. Парис прельстился обещанием Афродиты и отдал яблоко ей, что мы и видим на этой картинке: счастливая Афродита, нахмуренная Гера и разгневанная Афина. Пластина выполнена ме­тодом литья с последующей гравировкой. Уровень мастерства нео­бычайно высок. Судя по всему, она изготовлена в двадцатые—трид­цатые годы девятнадцатого столетия. Кто в России в это время преклонялся перед античной тематикой, да к тому же обладал такой совершенной техникой? Единственный и несравненный Федор Толстой. Что и требовалось доказать.

— Неужели эта работа принадлежит знаменитому Толстому?

— А ты что, слышал о нем что-нибудь? Или ты путаешь с Толстым, который написал «Войну и мир»?— В голосе неприкрытая насмешка.

Я завожусь:

— Что значит «слышал»? Не только слышал, но и читал про него. Он прославился изготовлением гипсовых медалей на тему Оте­чественной войны тысяча восемьсот двенадцатого года. Эти медали не уступали по внешнему виду ведтвудскому фарфору.

— Смотри, какой образованный! Для рядового преподавателя физики это роскошь. Сознайся честно: нравится пластина?

— Еще как!

— Вот и бери!

— Как же я могу, вероятно, это очень дорогая вещь.

— Господи, избавься, наконец, от своих комплексов. Сказал бери, значит, бери. Я себе еще достану!

Подарил безумно дорогую вещь и смеется. Вот в этом и был весь Веретенников: ради мгновения превосходства, чтобы доставить себе удовольствие широким жестом, мог расстаться почти с любым пред­метом из коллекции. Хотя сам сознался, что за этой плакеткой гонялся полгода. С «любым», конечно, преувеличение. Были в его собрании произведения, которые он бы не отдал даже в голодные годы, предпочтя скорее умереть. Собирателем он был неистовым, мог годами идти по следу какой-нибудь информации, разыскивая шестым чувством то голландскую картину, то фигурку папы римско­го из слоновой кости со створками на груди и сценами распятия Христа. Я ему не раз говорил: «Угомонись, нельзя объять необъят­ное. Все, о чем слышал, не соберешь». А он в ответ: «Это мой рок, Толя. Ничто не может мне заменить остроту ощущений при поисках старины. Даже любовь!..»— и снова смеется. Поди разберись, где он говорил правду, а где шутил со мной.

Смерть Веретенникова оглушила меня, смерть нелепая, неожиданная, можно сказать — страшная. Никто из его знакомых и близких не мог поначалу поверить в такой непредсказуемый конец. На Валентину было невозможно смотреть: на почерневшем лице по­тухшие мертвые глаза. Она даже не плакала — не было сил на крики и слезы, только смотрела на прозрачное лицо мужа и едва шевелила губами, будто пыталась что-то сказать. Возможно, так оно и было, только слова вязли в ее губах, не будучи никем услышан­ными. Да и предназначались они только одному, Виктору Никола­евичу Веретенникову.

Судебная экспертиза установила, что Веретенников умер от инфаркта, наступившего в результате сильнейшего потрясения. Патологоанатом сказал, что у него в крови был сплошной адреналин. К тому же, в заключении было сказано, что Веретенников был в сильной степени опьянения. Ничего удивительного: на бюро в спаль­не нашли две пустые бутылки из-под портвейна. Говорили про его смерть разное: запутался в своих любовных похождениях, напился до чертиков и умер и прочий обычный набор слухов, сопутствующих смерти любого неординарного человека. У меня же не выходил из головы последний разговор с Витей, который он неожиданно, как бы в шутку закончил просьбой: если с ним приключится какая-нибудь история, то есть, если с ним что-то произойдет, значит у Гаутамы засветился во лбу глаз... До меня не сразу дошел смысл этой непонятной просьбы, но постепенно слова приобрели зловещий оттенок. Выходит, Витя не шутил, упоминая про этого таинствен­ного Гаутаму, у которого мог засветиться глаз. Я никогда не слышал про Гаутаму, хотя это имя или название местности что-то напомина­ло, как-будто из Фенимора Купера. Может был такой индейский вождь?

Потом позвонила Валентина и поиросила зайти. Она сидела лицом к окну и, не глядя на меня, произнесла:

— Анатолий, если я не уеду немедленно, то сойду с ума . Что-то произошло с нашим домом, он стал чужим для меня. Не мудрено, что Виктор умер в этом доме. Сегодня ночью я сама едва не бросилась с балкона.

— Что произошло?— Я спросил и почувствовал, что у менявнезапно онемели пальцы.

— Я не знаю, это все неконкретно, расплывчато, постоянно чудится, что я не одна, кроме меня в доме есть кто-то еще. И он все время следит за мной, его взгляд неотступно преследует меня.

— Это нервы, Валентина. Ничего удивительного, учитывая, что тебе пришлось испытать.

— Да, ты прав, только я знаю, что если бы в тот вечер я была с Виктором, с ним бы ничего не случилось. Он недаром выпил две бутылки вина, он чего-то боялся. Заключение судебного эксперта подтверждает это. В то же время, в дом никто не мог проникнуть, двери были заперты изнутри. Его нельзя было оставлять одного. Он мне звонил вечером и голос у него был растерянный. Я не сразу сообразила, что с ним что-то неладно. А теперь поздно об этом говорить. Я уезжаю дописывать свою работу, может это хоть как-то меня отвлечет от жутких мыслей.

— Ты не договорила, что было сегодня ночью. 

— Я сказала почти всё:постоянное ощущение присутствия кого-то еще в квартире. А ночью, часа в три, это как раз то время, когда Виктор покончил с собой, я проснулась. Я чего-то ждала,  как-будто это было продолжение кошмарного сна, но я не спала. Потом я поднялась, вышла в гостиную и мне показалось, что в  кабинете у Вити кто-то есть. Дверь туда была приоткрыта...

— И что тебе послышалось, шорохи, шаги?..

— Нет, не было ни шороха, ни шагов, но я чувствовала, что в кабинете кто-то есть. А потом я увидела, как в полоску приоткрытой  двери из кабинета просачивается золотистый призрачный свет, будто зажгли ночник... У меня сжало сердце, показалось, что я умираю, еще мгновение — и умру. Я закричала и свет потух. Я убежала в спальню, закуталась в одеяло с головой и пролежала в забытьи до утра. А утром позвонила тебе. Все. Я не могу здесь жить.

— Глаз Гаутамы,— сказал я почти про себя, по-прежнему не чувствуя пальцев.

— Что?— переспросила Валентина.

— Нет, это я так, размышляю.

— Размышляй не размышляй, а яулечу сегодня. Я позвонила знакомой в кассу зэрофлота и просила оставить мне билет на шес­тнадцать тридцать. У тебя нервы покрепче, поживи здесь с месяц, пока я вернусь. Я боюсь оставлять квартиру без присмотра, на эту коллекцию многие зарились и при жизни Виктора, а теперь иподав­но. Ну, согласен?

Я хотел немедленно отказаться, мне становилось не по себе при одной мысли жить в этих комнатах, да еще на фоне этой мистиче­ской истории со светящимся непонятным глазом и золотистым све­том из кабинета, но, честно говоря, постеснялся выглядеть в глазах Валентины нелепым образом: все-таки взрослый мужчина, а испу­гался, как мальчик дошкольного возраста.

... Я перенес в квартиру чемодан с необходимыми мне вещами и запер за Валентиной дверь. Я сел в кресло в кабинете Вити и, закурив, принялся решать задачу со всеми неизвестными. В конце концов, яокончил физико-математический факультет! Неужели я силой математического мышления не разгадаю этот кроссворд, ко­торый стоил Виктору жизни?

Итак, что мне известно? Виктор звонит вечером, шутит, смеется,но голос неестественный, он явно пытается скрыть свое истинное настроение. Его что-то угнетает и, возможно, страшит. В конце разговора он не выдерживает и на всякий случай, как бы давая мне ключ к разгадке преступления, которое он предполагает, называет мне имя или местность. Это Гаутама. Даже не так: глаз Гаутамы. Значит, все-таки имя. Нo это может быть образным понятием и не обязательно привязано к имени. Скала, местность, долина тоже могут быть названы глазом Гаутамы. Хорошо, значит, существует нечто с названием глаз Гаутамы, иэто нечто представляло для Виктора реальную опасность, иначе бы он не погиб. Примем за версию имя. Почему он не сказал мне сразу, что боится? Потому что сомневался в реальности опасности или угроз со стороны этого Гаутамы. Виктор не был мистиком, поэтому следует исключить нечто не материальное под этим именем. Пойдем дальше, отталкиваясь от принятой версии: существует глаз Гаутамы или Гаутама с каким-то глазом и этот глаз может светиться, тем самым создавая угрозу для внешней жизни. «Если со мной что-то произойдет, значит у Гаутамы засветился во лбу глаз»... Стоп! Во лбу... Значит, версия правильная, это не местность и не скала, а реально существующее нечто, у этого нечто есть глаз и лоб. Значит, либо человек, либо животное. Но при чем тут животное? Хорошо, пусть человек. Ну, а при чем человек с глазом во лбу? Простите, это уже мистика! Пусть будет мистический Гаутама со светящимся глазом во лбу. В квартиру никто проникнуть не мог, чтобы этим глазом вызвать такой ужас у Виктора, что наступила смерть. Выходит этот Гаутама находился или находится здесь? Недаром Валентине все время чу­дилось, что за ней кто-то следит. Вот он, глаз Гаутамы! И этот Гаутама все еще здесь, ведь Валентина настолько чувствовала за собой слежку... Все, Анатолий, остановись! Твои рассуждения вышли из рамок математического анализа и углубляются в дебри мистики к непознаваемого. Для человека, посвятившего двадцать пять лет сознательной жизни изучению точных дисциплин, это стыдно и неоправданно. И все-таки, не мог же Виктор придумать Гаутаму, поверить в него к вообразить, что у этого Гаутамы засветился глаз. Именно глаз, а не весь Гаутама! Почему бы не засветиться всему Гаутаме? Если Виктор внезапно подвергся приступу психического заболевания, хотя это и исключено, откуда взялся ужас у Вален­тины? Допустим, Валентина потрясена смертью любимого человека, в таком состоянии возможны различные отклонения в психике. Но ведь я не говорил ей о словах Виктора в тот вечер, аона утверждает, что за ней следят. Опять прямая связь с этим мистическим глазом. И я, рассуждая о таинственном Гаутаме с его светящимся глазом, вдруг неожиданно занервничал хотя вообще не подвержен никаким страхам. Наука сейчас расстается со многими догмами, существо­вавшими десятки лет, видные ученые занимаются проблемой НЛО иинопланетянами, существуют фотографии неопознанных объектов. Возможно, Виктор вступил в прямой контакт с инопланетянином и, не выдержав напряжения, умер. Это уже как-то походит на правду. Инопланетянина вполне могут звать Гаутама. И он все еще на­ходится здесь!

Я встал и, напряженно оглядываясь по сторонам, заходил по кабинету. Я мог презирать себя за слабость, за малодушие, но не мог отделаться от мысль, что к за мной следит внимательный глаз этого самого Гаутамы. Да кто же я, в конце концов, слабонервная барышня? Я чертыхнулся и безотчетно принялся обходить квартиру, осматривая каждый угол, открывая шкафы, проводя рукой по кос­тюмам и платьям, одновременно боясь наткнуться на нечто, что может оказаться телом неведомого мне существа из другой галак­тики. Хотя в прессе и пишут постоянно, что они прилетают к нам с мирными целями, но одно дело читать про них, сидя в кресле, и совсем другое — увидеть перед собой одноглазое существо с присо­сками вместо рук. Со мной произошла похожая история в позап­рошлом году. Я встретился в море с дельфином. До этого я прочел не одну книжку про дельфинов, какие они благородные и умные. Заплыв далеко в море, я ощутил за спиной движение воды и какие-то звуки. Когда я сделал разворот и повернулся, то, увидев огромную черную тушу, испытал такое потрясение, что немедленно стал то­нуть почти в бессознательном состоянии и, если бы не пограничный катер, ушел бы на дно. Так что читать, к примеру, про сафари одно, а встретиться со львом в саванне — совсем другое. Или даже с дельфином один на один. Поди знай, что ему придет в его умную голову! Не мудрено, что Виктор, если я прав в своих суждениях, не выдержал этого светящегося глаза инопланетянина с космическим именем Гаутама.

Ничего не обнаружив в квартире, я снова уселся в кресло и решил прекратить бессмысленный анализ, потому что явно ушел в сторону от логических умозаключений и вторгся в неведомую мне сферу. На глаза мне попалась энциклопедия конца девятнадцатого века под редакцией профессора Андреевского, которую принято на­зывать по имени ее издателей: Брокгауза из Лейпцига и Ефрона из Петербурга. Я открыл том с золотым тиснением на букву «Г», по­листал, на всякий случай, но Гаутамы в нем не было. Если Гаутама инопланетянин, его там и не могло быть.

Я устал от несвойственных мне рассуждений о неконкретном и мистическом, и снова вернулся к исходным данным. Мистичесхое направление, так же как и космическое, меня не устраивало. А почему не позвонить днем  знакомому энциклопедисту Новоселову? Он известный библиофил. возможно, ему встречалось имя Гаутамы? Ведь и меня не покидает ощущение, что я его слышал раньше. Я боялся, что Новоселов вответ на мой вопрос просто посмеется и скажет, что я впал в детство, но ничего такого не произошло.

— Гаутама?— переспросил Новоселов,— знаю. Цитирую по па­мяти: «Все телесное есть материальное и, следовательно, временное, так как оно само по себе носит зачатки разложения. Пока человек связан с материальным миром телесным существованием, до тех пор он подвержен печали, разрушению и смерти. Пока человек будет дозволять дурным желаниям царить у него в душе, он будет чувст­вовать неудовлетворенность, бесполезное утомление и заботы. Бес­полезно стремиться очистить себя порабощением своей плоти: нрав­ственная порча связывает его со всем материальным миром. Только безусловное искоренение всего дурного разорвет цепи его существо­вания и перенесет его на другую сторону, откуда душа его не пере­несется в другое тело и познает Нирвану».

— Что это?— спросил я в недоумении.

— Заповеди,— просто ответил Новоселов.

— Чьи заповеди, Христа?

— Зачем же, это заповеди основателя буддизма Сиддахартха Гаутамы, ставшего Буддой.

— Так Гаутама и Будда — одно и то же лицо?

— Конечно. Как до вас, физиков, трудно все доходит,— не удержался и съязвил энциклопедист Новоселов.

— Спасибо, Иван Игнатьевич,— сказал я и положил трубку. Почувствовав на себе внимательный взгляд, я поднял голову и вздрогнул: напротив меня, на бюро красного дерева, сидя в позе лотоса, на меня смотрел сам Сиддахартха Гаутама, с немигающим глазом во лбу. Так вот он каков, этот неведомый Будда, отрешенный ото всех мирских забот, сумевший разорвать связь человека с ма­териальным миром! И не абстрактного человека, а жизнь Виктора Веретенникова. Что послужило причиной испуга, почему Виктор боялся, что глаз Гаутамы засветится и наступит трагедия? «Нрав­ственная порча связывает его со всем материальным миром»... Не­ужели Виктор так поддался религиозной философии буддизма, что вошел в разлад с собственным внутренним миром, что и послужило причиной его смерти? Но было потрясение, ужас... Откуда? Вере­тенников никогда не был религиозным. Значит, дело не в религии, а в самом Будде, вот этой бронзовой скульптуре с пронзительно изучающим или осуждающим взглядом? Виктор был собирателем, фанатичным и неистовым, может вся трагедия для него заключалась именно в этом Будде, а не в Будде, как основателе религии и буддизма? Откуда он у него? Виктор всегда делился по поводу своих последних приобретений, но про Будду я ничего не слышал. Значит, это новое приобретение, которое у него появилось за несколько дней до смерти. Выходит так. Вот записи в настольном календаре. Так, седьмое июня. Но это же за день до его смерти! Буквы большие, неестественные, похоже, будто Виктор рисовал их, размышляя над смыслом. И текста как такового не было, одни фамилии... Черемисин Павел Дмитриевич, далее шел крестик, такой, какой обычно бывает на макушке церквей с косой перекладиной внизу; Журавлев Пров Яковлевич — крестик; Лаврентьев Семен Иванович — крестик; Рачков Василий Михайлович — крестик; в конце — Веретенников Виктор Николаевич, крестик и вопросительный знак. Все фамилии были объединены одной цепью, концы которой сходились к Будде, нарисованному Виктором... Я немедленно вскочил с кресла. Что же выходит, все эти люди, бывшие владельцы Будды, так надо полагать, умерли? Я слышал про смерть Рачкова, покончившего с собой. У меня мелькнула догадка, но такая страшная и нелепая, что я не выдержал и стал лихорадочно искать в телефонном справочнике телефон Лаврентьева или Рачкова, потом сразу же передумал. Се­годня уже поздно, а завтра я раздобуду адреса всех указанных лиц и выясню обстоятельства их смерти. За окном быстро наступали сумерки. Я посмотрел на Будду и отвел глаза. Я ощутил какую-то внутреннюю связь между ними, связь непонятную и тревожную. Я чувствовал, что близок к разгадке опасной для меня тайны, еще раз глянул на Будду и отправился спать к себе домой, тщательно заперев квартиру. Пусть обо мне думают что угодно по этому поводу, но я знал, что ночь в этой квартире, с учетом моего озарения по поводу причин смерти владельцев Будды, приблизила бы и мой конец. Я не боялся реальных опасностей, но здесь таилось нечто, обладающее  такой силой разрушения, что я не стал искушать судьбу. Люди,  которых я знал лично — Веретенников и Рачков, были гораздо сильнее меня. В кармане у меня находился листок из календаря с  фамилиями известных Виктору бывших владельцев Будды.

Не составило большого труда узнать в адресном столе нужные  мне адреса, кроме адреса Черемисина: он в нашем городе среди проживавших не числился. Не стану подробно описывать свои визиты в дома, где проживали владельцы Будды: уже в доме Нины Васильевны Рачковой я узнал про роковые слова ее мужа, сказанныеза день до смерти о таинственном светящемся глазе. Эти слова произносили все, кто соприкасался с Буддой, кроме застрелившегося  Журавлева. Вдове Прова Яковлевича по поводу этих слов ничего не  было известно. Я уж не знаю, что думали эти женщины обо мне,  когда я наводил их на разговоры о Будде: вероятно, одно — что я не вполне нормальный собиратель, который попросту опоздал, поскольку Будду уже давно купили. Давно — не касается Рачковой,  которая продала его совсем недавно и ничего не знала о трагических обстоятельствах кончины Веретенникова.

В начале пятого я оказался поблизости — случайно ли?—от художественного музея." Да,— ответила смотрительница одного из  залов,— у нас имеется специалист по восточному искусству. Пройдите через зал, потом через коридорчик и в двадцать седьмой комнате спросите Дурова Петра Григорьевича. Такой старенький симпатичный человек." Яс упорством фанатика пошел искать Дурова. Одному в квартиру Веретенникова мне возврашаться не хотелось.

Я попросил Дурова уделить мне полчаса времени.

— Принесли что-нибудь интересное, да?— живо спросил Дуров,  пытливо оглядывая мои руки на предмет обнаружения свертка или  дипломата. Не увидев ничего, он как-то сразу потух.— Я вас слушаю.

— Если можно, посидим на скамеечке во дворе,— попросил я, заприметив через окно небольшой дворик с фонтаном посредине,  над которым нависали сочнозеленые ивы.

— Хорошо, если вас больше устраивает. Мы расположились на скамейке, я закурил, не зная с чего начать, чтобы не показаться сумасшедшим перед специалистом по  восточному искусству Дуровым. Если я неожиданно безо всякого  вступления бухну про Будду, обвинив его в смерти нескольких человек, Дуров попросту не захочет со мной разговаривать.

— Ну,— поторопил меня Петр Григорьевич,— что же вы замолчали? Ваш визит касается какого-нибудь произведения, да? Живопись, прикладное искусство?

— Понимаете,— пробормотал я невнятно,— это произведение, но вокруг него столько мистического, что я не знаю, с чего начать, чтобы не показаться  сумасшедшим.

— Напрасно вы переживаете, начинайте прямо, тем более, что я большой поклонник мистического. За мистикой всегда стоят самые интересные реальные, да-да, реальные события. Итак, что это за произведение?

— Это Будда.

— Будда? Чрезвычайно интересно. С тех пор, как мы приобрели коллекцию Корсакова, где были удивительные Будды разных стран, нам больше ничего не попадалось. Не несут, вероятно, находятся  покупатели более обеспеченные, нежели музей. Это ваш Будда?

— Нет, он из коллекции покойного Веретенникова.

— Виктора Николаевича? Слышал, что он умер совсем недавно.  Я хорошо знал и Виктора Николаевича и его коллекцию, там есть  уникальные миниатюры русских художников восемнадцатого, начала девятнадцатого века, бывал у него в доме, но никогда не видел  ни одного Будды. Это, вероятно, что-то свежее. И что же это за Будда?

 — А вы знаете, как умер Веретенников?— не отвечая на вопрос, в свою очередь спросил я.

— Вроде! сердце подвело,— неуверенна произнес Дуров.— А  что, вы знаете другое?

— Он умер от страха, обыкновенного человеческого страха.

— И что же? При чем здесь Будда?

— У этого Будды во лбу огромный глаз, то есть не глаз, а , какой-то камень, может полудрагоценный, и он очень похож на глаз. 

— И как вы связываете наличие этого глаза со смертью Веретенникова?

— Самым прямым образом: вечером он позвонил мне, говорил  о разном, пытался казаться беззаботным, потом сказал, что если с ним что-нибудь произойдет, значит у Гаутамы засветился глаз. Как  вы знаете, Гаутама и Будда, одно и то же лицо. 

 — Может, он шутил?

 — Послушайте,— почти закричал я, вскакивая со скамейки,—  я вам кажусь сумасшедшим, да? Я преподаватель физики и не стал  бы приходить морочить вам голову только потому, что какой-то Виктор мне сказал про глаз Гаутамы. Но то же самое говорили все бывшие владельцы Будды: они боялись, что у него засветится глаз,  и все они, понимаете — все, покончили с собой. Никого нет в  живых...

Дуров на моих глазах медленно стал сереть: начиная со лба и заканчивая кончиком носа.

— Погодите,— сказал он почему-то шопотом,— вы это знаете наверное, или это ваши предположения?

— Вот,— я протянул Дурову листок с фамилиями и пометками около них.

— Их что, этих людей уже нет?— тихо спросил Дуров.

— Все они покончили с собой. Не умерли своей смертью или в результате катастроф, а покончили!

— Рачкова я тоже знал, но не удосужился спросить, отчего он  умер. Это произошло недавно. Он, как и Веретенников, был собирателем. Оба были большими эрудитами...Что я говорю, при чем здесь эрудиция... Кто это нарисовал кресты и Будду?

— Веретенников в день смерти или на день раньше.

— Выходит, он чувствовал, что обречен?

— Выходит так.

— Но вопрос после его фамилии, это что — знак сомнения?

— Вероятно.

— Откуда вам известно про светящийся глаз, помимо слов Beретенникова?

— Сегодня я обошел квартиры, где проживали эти люди. Их  жены или вдовы незнакомы друг с другом, и все говорили об одном и том же.

— Это уже серьезно,— заметил Дуров, задумавшись,— это очень серьезно,— повторил он.— Идемте, посмотрим на этого безмолвного убийцу. Я только предупрежу, что сегодня уже не приду.

Мы шли по улице молча, предаваясь своим мыслям. Дуров несколько раз хотел меня о чем-то спросить, но тут же раздумывал.  Я тоже не пытался завязать разговор. Зайдя в кабинет Виктора,  Дуров охнул и сразу же почти упал в кресло. Я подумал даже, что  его мгновенно сразил взгляд Будды и едва не упал рядом. Но Дуров смотрел широко раскрытыми глазами и шевелил ртом, как рыба, которая задохнулась без привычной ей глубины.

— Что с вами, Петр Григорьевич?— наконец, не выдержав, спросил я.

— Мне, вероятно, все снится. Такого я не мог представить,— выдохнул Дуров,— это божественный Будда, я никогда ничего подобного не видел. Какое литье...— он поднялся, взял бережно Будду  в руки и подошел к окну.— Нет, это сон: Будда, изготовленный на Тибете не позднее четырнадцатого века. Какое мастерство, какая работа, какой точный резец у гравировщика! А эти камни... Но это же рубин...

— А глаз?— не удержался и спросил я.

— Глаз?— как во сне, произнес Дуров, как-будто не слыша  меня.— Золотое покрытие более позднее, пожалуй, восемнадцатого века. А глаз — алмаз с лимонным оттенком, огромной стоимости. Этот Будда достоин самого лучшего музея мира. Он изготовлен для  высших жрецов буддизма и изображает собой никого другого, как  самого Сиддахартха Гаутаму, основателя всего буддизма.   Этот Будда  действительно может свести с ума, ничего удивительного в этом нет...

Я боялся за Дурова, у него был сомнамбулический вид и слова он произносил с трудом.— Он должен занять место в самом крупном музее. Его нельзя держать в квартире, нельзя...

— Хорошо, я сегодня же позвоню жене Веретенникова, спрошуее мнение по этому поводу. Если она согласна, я немедленно отвезу его в Москву, и пусть она сама покажет его специалистам музея. Но что вы можете сказать о причине смерти владельца этого Будды? При чем светящийся глаз?

— Это тоже объяснимо. Это огромный алмаз, его еще называют лунным камнем. Он набирает силу во время полнолуния и гип­нотически действует на нервные клетки человеческого мозга. Неда­ром его вставили в скульптурное изображение Будды — это знак высшей власти над человеком. Лунный камень еще называли воз­будителем человеческой души. Человек, подверженный сомнениям в правильности своего бытия или чувствующий вину перед кем-то за свои поступки, особенно восприимчив к свечению лунного камня.

— Значит, он все-таки светится?

— Говорят, что — да. Он как бы исторгает из себя свет, который набрал во время полнолуния. Когда умер Виктор Николаевич?

— Седьмого числа.

— Все сходится, это как раз пик полнолуния. Теперь камень, наверное, потерял временно свою силу и безопасен для воспри­имчивого человека. Понимаете, маленький алмаз не обладает та­кими свойствами, но такой огромный, как этот... Представляете, как он может подействовать на психику, когда неожиданно загорится в ночи, а потом вспыхнет желтым пламенем. Не хотел бы я испытать силу его воздействия, хотя у меня, как мне кажется, почти нет грехов. Но ведь это кажется только мне самому, может кто-то дру­гого мнения...

— Что же происходит во время этого свечения, почему люди стараются уйти из жизни любым путем, хотя за день до этого и не помышляли о самоубийстве?

— Что происходит? На это вам лучше ответил бы психиатр. Что-то ломается в человеческой психике, ослабевает чувство само­сохранения, на первый план выступает в болезненной форме чувство вины... Наступает временное затмение или помешательство, если хотите, и видится единственный выход: уйти самому, не ожидая, когда наступит естественная смерть... Знаете, как у Будды: и душа его познает Нирвану. Я почему-то уверен, что так или иначе, все владельцы Будды в чем-то были ущербными, хотя и с сильной волей на взгляд окружающих. Но эта воля была их защитной окраской, внутри себя они не чувствовали уверенности в своих поступках и деяниях. Их постоянно одолевали угрызения совести... И пересе­чение этих сомнений с сильным внешним раздражителем да еще с огромной примесью мистики замыкало их сознание и приводило к разрушению. Это не моя область и боюсь нафантазировать. Но сущ­ность, по-моему, я изложил правильно.

Дуров еще раз внимательно посмотрел на Будду.

— В это действительно трудно поверить, я только слышал о таком Будде, но не видел даже на иллюстрациях. Обязательно поз­воните жене Веретенникова и договоритесь отвезти его в столицу. Ему место в музее. Ну, спасибо за такой подарок, я получил огром­ное наслаждение. И, пожалуй, пойду. А вы, как я понимаю, хра­нитель всех сокровищ, принадлежащих Виктору Николаевичу?

— Да, приблизительно так.

— Если супруга Виктора Николаевича надумает с чем-нибудь расстаться,  уговорите ее прийти к нам. Будду нам не осилить, он стоит безумных денег, а вот картины и миниатюры мы с удо­вольствием купим. Вы ночуете здесь?

— Да,— соврал я, хотя у меня и в мыслях не было остаться здесь на эту ночь.

— И на вас не действует глаз Гаутамы? Вы уверены в себе?

— Как-будто,— ответил я нерешительно.

— А по-моему, вы боитесь. Не искушайте судьбу, переночуйте дома, а потом отвезите Будду в Москву.

— Но вы сказали, что наверняка камень потерял свою силу до нового полнолуния и не опасен.

— Я никогда не говорю наверняка, я всегда только предполагаю. Учтите, что если в этом лунном камне сохранились остатки гип­нотической энергии, то последняя вспышка может быть самой силь­ной. Не рискуйте! Спокойной ночи.

После ухода Дурова я посидел еще в кабинете и когда дневной свет стал угасать, включил электричество. Будда не проявлял приз­наков жизни - меня это успокоило. Я набрал телефон Валентины и вкратце, не вдаваясь в подробности, изложил суть дела, что в коллекции Виктора существует очень дорогое произведение и его советуют немедленно показать столичному музею. И чем скорее, тем лучше.

— Хорошо,— согласилась Валентина,— а ты можешь привезти его?

— Сейчас каникулы, я почти не занят в институте, отпрошусь, как это сделал сегодня.

— Ты извини, Толя, что из-за меня у тебя столько хлопот. Кстати, с билетами на Москву  трудно, позвони в кассу аэрофлота и попроси Тоню, чтобы нашла для тебя билет. Скажи, что я просила.

— Хорошо. Так и сделаю.

Я положил трубку на рычаг и пожалел, что остался ночевать здесь. Меня охватило странное состояние: я все прекрасно понимал, чувствовал, что мне непонятно и страшно оставаться в этой квар­тире, но не было сил уйти. Как будто я принял сильный транк­вилизатор и он мешает мне совершить любое действие, оцепенение мозга было сильнее страха. К тому же я, будто наперекор своему желанию, решил спать на диванчике в кабинете Виктора. Зачем? Или я уже не владел собой, механически подчиняясь чужой воле? Не знаю, только я принес постельные принадлежности из прикроватной тумбы из спальни и постелил в кабинете. Я потушил свет и какое-то время, словно и вправду испытывая судьбу, стал смотреть в сторону невидимого бюро, на котором находился невидимый в темноте Будда. Потом мне стало жутковато, ведь всего несколько дней назад возле Будды сидел за столиком Веретенников и смотрел на него также в темноте, в этом я был уверен. Для чего он это сделал? Проверял свои силы, также как и я сегодня? А до этого на Будду смотрел Рачков. Я хотел отвернуться к стене и заснуть, но мне показалось, что в абсолютной темноте кабинета вдруг стало отчетливо пробуждаться светлое пятно. И это пятно было ни чем иным, как глазом Гаутамы. Я еще контролировал себя и понимал, что сейчас в самый раз вскочить и броситься на улицу, на открытое пространство, или немедленно включить свет. Но пятно притягивало как свет фонаря ночную бабочку, оно становилось ярче, ослепитель­нее. Мысли понеслись с космической скоростью и были бессвязными, неконкретными обрывками каких-то видений. В углу комнаты за­шатался огромный красный паук, он протягивал навстречу мне страшные мохнатые лапы, в огромной паутине бились еще живые люди, скорее не люди, а части людей: отдельно руки, ноги, головы без туловищ. Лапы уже дотягивались до моего лица, еще мгно­вение... Я изогнулся ,нa диване, стараясь хотя бы на сантиметр отодвинуться от чудовищной лапы, и тут глаз Гаутамы полыхнул на всю комнату адским неземным светом. Я понял, что схожу с ума от ужаса, и, теряя сознание, последним усилием схватил подушку и кинул ее в этот бездонный зрачок...

Я очнулся на рассвете и долго не понимал, где я и что со мной: я лежал, свесясь наполовину с дивана, голова была тяжелой, руки и ноги казались чужими, приставленными ко мне от другого чело­века. Я увидел подушку на полу, но не мог вспомнить, почему она там и что произошло ночью. Я не стал ее поднимать и пошел в ванную, мне хотелось взглянуть на себя в зеркало. Я включил свет и подошел вплотную к стеклу: на меня смотрело чужое лицо в обрамлении седых волос...

И тогда я все вспомнил.

Через три часа я сидел в самолете, который летел в Москву. По чистой случайности рядом со мной оказалась сотрудница с соседней кафедры. Она поздоровалась со мной, потом с улыбкой спросила:

— Вы что, Анатолий Александрович, обесцветили волосы перекисью?

— Да,— ответил я без улыбки,— седые мужчины сейчас в моде. Самолет набрал высоту и лег на курс...