Ремизов пронзительно в упор посмотрел на Плахова, вложив в этот взгляд природную гипнотическую силу. Он тренировал его годами, оттачивая грани и оттенки, как амстердамский мастер выводит на алмазе брил­лиантовую россыпь геометрических сторон. В работе Ремизова все было подчинено одной цели — проникнуть в душевный мир пациен­та, вызвать доверие, подчинить трезвой сильной воле, усыпить смя­тение и тревогу, и найти причину коррозии психики, чтобы в даль­нейшем, располагая совокупностью объективных данных, остановить разрушающую мозг болезнь.

Плахов наткнулся на взгляд Ремизова, неуютно поежился, ста­раясь подсознательно отодвинуться в сторону, потом принял его и послушно пошел по невидимой нити, как дикий зверек, попавший в свет автомобильных фар. И сразу испытал облегчение: он был не одинок в своем тягостном состоянии, это вселяло надежду — может все не так страшно и обойдется, и еще день—два, восстановится покой и прежнее душевное и физическое равновесие. Ремизов пот­рогал нервными чуткими пальцами лоб сидящего рядом Плахова, пробежал ими по его лицу, потом плавно отвел руку в сторону: Плахов загипнотизированно посмотрел туда же. Убрав руку, Ре­мизов принял прежнее положение и на какое-то время задумался, развивая мысленно дальнейшую тактику общения с Плаховым: слу­чай, с одной стороны, был классический, а с другой, по некоторым параметрам — не укладывался в схему, и хотя Ремизов был уверен в том, что любые схемы изученных и описанных болезней условны, все же признавал, что они необходимы и, в основном, должны охватывать совокупность признаков заболевания. Теперь Плахову нужен обстоятельный, внушающий доверие, разговор.

— Вы не могли бы, Петр Борисович, припомнить, чем болели?

— За все почти сорок лет?

— Да, что помните.

— В детстве я болел часто, в основном простуды. Из инфекционных — только свинка. Нет, кажется, еще скарлатина.

— Ушибы, травмы?

— Однажды сломал руку: полез через забор за волейбольным мячом.

— По ночам не кричали?

— Нет.

— Страх испытывали?

— Да: в раннем детстве мерещилось, что ковер на стене по вечерам превращается в чудовище, которое хочет меня утащить. Тогда я укрывался одеялом с головой. Так и засыпал. Было время, когда мне казалось, будто у меня становятся огромными руки, го­лова, губы, что я могу запросто раздвинуть руками стены, а губами охватить весь дом.

— Долго это продолжалось?

— Нет, я научился самостоятельно гасить такие приступы, понимая, что подобное состояние таит в себе опасность, нельзя искусственно наслаждаться своей кажущейся огромностью. Я умел выключать себя. Продолжалось это около года. Да, еще, как-то в декабре мне вдруг неожиданно захотелось, чтобы пришла весна: мгновенно, без промедления! Я ощутил запах талого снега, гнилость запревшей земли, услышал крик птицы. Я закрыл глаза и грезил минуту или две, руки мои чувствовали тугую волну теплого упру­гого ветра, мне хотелось крикнуть, убежать за город и упасть в ожившую траву. Когда я пришел в себя и увидел замороженный снег, серый безысходный день, безучастные пустые глаза прохожих, то едва не сошел с ума. Мне пришлось усилием воли затормозить провал в безумие.

— С чем вы это связываете?

— Не знаю, помню, что я сильно уставал: принял отдел, ну и, сами понимаете,— новый коллектив, незнакомая прежде работа. Вернее, не так: незнакомые масштабы, в профессиональном отно­шении работа не изменилась.

— Не было ли навязчивых идей или мании преследования?

— Преследования — нет, но однажды я испытал тревогу и задохнулся в помещении: давили стены, потолок. В троллейбусе — тоже. Я не мог проехать двух остановок. Как-то в воскресенье пошел с женой и друзьями в парк и сел на колесо обозрения. Когда кабина достигла критической высоты, я почувствовал, что превратился в клубок ужаса, и чуть не выпрыгнул из нее, я должен был, как мне казалось, любым путем освободиться из тисков этой кабины. У меня сильная внутренняя организация и я сумел потом в подобных сос­тояниях абстрагироваться и уходить из сетей панического ужаса. Я быстро приспосабливаюсь к обстановке, это служит мне защитой при стрессовых ситуациях.

— В период страхов в помещении и в транспорте вы не обра­щались к врачу?

— Нет. Через год я прочел описание моих приступов в одном романе, кажется, американского писателя, и понял, что был под­вержен клаустрофобии. Меня удивило, что я самостоятельно преодолел серьезное психическое расстройство. Это, конечно, вселило  веру в то, что я и в будущем смогу побороть любую слабость.

— А сейчас?

— Понимаете, сейчас совсем другое, нет ощущения болезни, все  очень реально. Если бы я на мгновение почувствовал, что это лишь - С плод моей больной фантазии, то нашел бы способ победить страх.  Мне кажется, что это из области парапсихологии или неизвестно  какой другой, но реально существующей сферы непознаваемого на сегодняшний день. Словом, это существует помимо моего воображения. Наука, согласитесь, многого не знает. Возьмите хотя бы так называемые черные дыры, эти огромные поглотители отработанной материи. Ученые говорят по этому поводу так заумно, что не могут  ни в чем убедить неспециалистов в этой области, а специалисты, возможно, поддакивают, как придворные из сказки Андерсена о  голом короле. Разве нельзя предположить, что человек после смерти перевоплощается в какую-то сознательную форму материи и может, в некоторых случаях, общаться с живыми? Ведь почему-то весьма интеллигентные и образованные люди в XIX веке верили сеансам спиритов и общались с духом того или иного, давно усопшего человека.

— Следуя вашей логике целесообразно поверить в существование всякой прочей чертовщины: вампиров, колдунов, ведьм... Я еще могу понять, когда такое происходит в детстве, но...

— Не продолжайте, мысль понятна, только я еще раз подчеркиваю: то, что происходит со мной, не только, как я уже говорил, реально, но вполне доказательно. Кроме того, в этом нет ни частицы мнительности или безумия.

— И все-таки вы пришли на прием к психиатру...

— Да, и в этом есть своя логика: я хочу после беседы с вами  сделать свои собственные выводы, и методом исключения отбросить  малейшую долю подозрений в том, что я безумен. Психические отклонения в той или иной степени присутствуют у каждого взрослого человека: недаром кто-то из философов, кажется Шопенгауэр,  сказал, что каждый разум выше среднего уже предполагает безумие.

Я бы смог распознать и погасить болезнь, во мне присутствует очень сильный контролирующий механизм. Исследуя меня, вы должны исходить прежде всего из этой предпосылки.

— Хорошо, вернемся, все же, к тому, что вас привело ко мне. Только на этот раз начните не с конца, а с самого начала. Вы говорили, что чувствуете себя виноватым перед Александром.

— Да-да, вы правы, так оно и есть, и чувство вины появилось тогда, когда Александр женился. Это было осенью. Осень тогда была такая же, как и в этом году, так же в судорожном пламени умирали листья, красные закаты багрово стелились по земле, а журавли кричали так, будто прощались навсегда с родными местами и летели в свой последний путь.

— Вы долго дружили с Александром?— мягко перебил Ремизов, видя возбужденное состояние Плахова и не давая ему отклониться от темы, она его интересовала в первую очередь, а не лирические отступления легко возбуждающейся натуры.

— С самого детства. Мы были необходимы друг другу. И скажу безо всякого преувеличения, я мог бы отдать за него жизнь, а он — за меня. Мы еще в восьмом классе поклялись, как Герцен с Огаре­вым, всегда быть рядом. Он залез на поленницу дров, тогда еще в школе топили дровами, и сказал: «С вершины этих мертвых дров, поклясться я тебе готов, что...»

— Петр Борисович, меня больше интересует ваше состояние в тот период, когда Александр женился.

— Нет-нет,— не поддался на этот раз Плахов,— необходимо подробно рассказать про Сашу, без этого вы не поймете, что про­изошло. Понимаете, он никогда ни с кем не встречался, я имею ввиду девчонок. Мы заводили себе подружек, ссорились, мирились, после института все переженились, а он все оставался один. «Та, единственная, которая мне предназначена судьбой, еще не роди­лась,»— шутил он, и не поддавался ни на какие наши уговоры познакомить его с какой-нибудь девушкой. В конце концов друзья махнули рукой и даже перестали шутить по этому поводу. Раньше, когда собирались вместе, то эта тема была главной: рассматривали десятки вариантов возможной женитьбы, скоморошничали, конечно, а Саша только улыбался и молча терзал отбивную или салат. А потом, ему уже тогда было тридцать три, он неожиданно обзвонил всех приятелей и друзей и пригласил на семейный ужин. Он под­черкнул, что семейный, но мы не обратили внимания. Собрались, не выясняя причин, посчитали, что выпьем за очередную удачу Саши в исследовании фигурных скобок — он ведь занимался математикой — и это тоже было постоянным поводом для наших дурацких шуток. И тогда увидели Руну, сашину жену. Они в тот день расписались. Меня это сильно задело, ведь он ничего не сказал мне, как и другим. Но я ведь не другой. В общем, мы остолбенели от подобной неожиданности, а Руна стояла у окна, и Александр всем поочередно ее представлял и делал это очень неловко. Мне она, во всяком случае, показалась похожей на ворону: худая, ключицы на груди выпирают на километр, шея длинная, талия как у осы, а бедра широкие, и ноги, как ни странно, при ее худобе полные и длинные и растут чуть ли не от самой шеи. Не поднимая лица, она всем тихо представлялась: «Руна, Руна, Руна, Руна, Руна»,— голос Плахова вдруг сорвался и перешел почти на крик, но Ремизов не перебивал его, наблюдая возбужденность, стараясь определить ее границы и механизм возникновения.— Показалось даже, что дурочка,— про­должил более спокойно Плахов,— а потом она неожиданно засмея­лась переливчатым смехом, будто птица вскрикнула на высокой ноте, подняла глаза и меня будто, волна ударила под самое сердце: отчего-то стало весело, хорошо, да и другие тоже разошлись вовсю, каждый хотел казаться умнее, интереснее — и мужчины, и жен­щины. Что-то рассказывали, хохотали без причины и вообще, что-то было в этом неестественное. Я уж знаю почему, но подобное я чувствовал в детстве, когда совершал что-нибудь запретное, но при­влекательное. В тот вечер возник такой же азарт, и причиной тому была Руна, хотя она для этого ничего не сделала. Само ее при­сутствие настраивало на такую волну. Один раз она посмотрела на меня быстро-быстро, и во мне сразу все оцепенело и ноги отнялись, словно я выпил крепленого вина многолетней выдержки. И в этом состоянии, почти не понимая для чего, я глядел на нее изредка, так же быстро, незаметно для других, как глядит на женщину мужчина, который жаждет ее, хотя это и бездоказательно. То есть, если жен­щина вдруг захочет поделиться с кем-нибудь по этому поводу, то мужчину нельзя будет ни в чем упрекнуть. Но женщина понимает этот взгляд. Руна поняла и ответила таким же взглядом. И тогда я сразу успокоился, как успокаивается путник в пустыне после долгих дней жажды, завидя воду и деревья. И пение песков, таких опасных для него прежде, звучит тонкой успокоительной музыкой.— Плахов на мгновение замолчал, но Ремизов не торопил его, отметив для себя романтический склад натуры Плахова, его склонность к напы­щенной образности и литературной слащавости.

— На чем я остановился?— встрепенулся Плахов.— А-а, вспом­нил: она передавала соль и случайно коснулась пальцами моей руки. Это для всех других случайно, но я сразу почувствовал, что это предназначалось только мне, мне одному! Надо было бежать оттуда в тот же вечер, в ту же минуту, и никогда больше не переступать порог сашиного дома, а меня шатало от одной только мысли, что я когда-нибудь прикоснусь к губам Руны, дотронусь до волос или возьму за руку и растворюсь в вечности. Никто ничего не заметил, все продолжали поздравлять их, орали традиционное «горько» и разошлись под утро. Провожая, Александр тихонько сказал мне: «Извини, я тебе ничего не говорил, потому что боялся». — «Чего?»— спросил я, хотя сразу же понял, чего он подсознательно страшился. «Не знаю,— ответил Александр,— но теперь все прошло. Забудь об этом».

— По дороге домой я спросил жену мою, Ирину, как ей пока­залась Руна. «Милая женщина,— ответила она,— в ней есть скры­тый огонь. Мне даже на мгновение показалось, что она...» — «Что показалось?»— спросил я самым безмятежным голосом, хотя опять догадался, что она имела в виду. «Нет-нет,— улыбнулась Ирина,— так, чисто по-женски, тебя это не должно интересовать... Скажи, ты хотел бы с ней дружить?» — «Мы и так с ними будем дружить, ты же знаешь как я отношусь к Александру». — «Александр — дру­гое дело. Я спрашиваю о Руне, ты увидел в ней что-нибудь?»

И тогда я солгал,— сыграл, как играют на сцене в хорошем театре, на самом высоком уровне, так, что позавидовал бы любой актер первого эшелона. Знаете, к первому эшелону я причисляю таких актеров, как Плятт, Ролан Быков, Глузский. Они универсаль­ны и входят в роль... как в незнакомую реку, проживая за мгновение чужую жизнь, как свою собственную...— Плахов потер рукой пра­вую сторону лица, будто находился в каком-то недоумении, не понимая его причины, потом отыскал потерянную в разговоре нить,— простите, опять уклонился, заговорил об актерах, будто это так важно. Я вас, наверное, задерживаю, да?

— Нет, вы были в очереди последним. Не торопитесь и сосредоточьтесь. Вы говорили о том, что солгали жене. Вы сделали это сознательно?

— Да, пожалуй, сознательно.

— Что вы предполагали выиграть в результате своей лжи?

— Выиграть? О чем вы говорите?

— Может быть, я неточно выразился. Попробую еще раз: вы уже тогда предполагали развитие отношений с этой женщиной, же­ной Александра?

— Нет, не предполагал, я всегда избегаю думать конкретно, когда вопрос касается каких-либо сомнительных моментов или ситу­аций.

— Почему?

— Хочется остаться порядочным для себя самого, вернее, сохранить хотя бы иллюзию порядочности. Это очень важно, если такой иллюзии не будет, то настанет время, когда начнешь себя презирать.

— Не лучше ли просто оставаться порядочным, вместо того, чтобы питать себя иллюзиями?

— Вы не хотите меня понять,— Плахов занервничал, и Ремизов пожалел, что упрекнул его. И без того непрочное доверие в разго­воре могло мгновенно разрушиться и неизвестно, удалось ли бы восстановить прежние отношения.— Существует немало людей,— продолжил Плахов,— которые, как бы это сказать поделикатнее, в силу своей слабости или безответственности и может быть бездум­ности, зачастую переходят границы, отделяющие порядочного чело­века от непорядочного, хотя эти границы в последнее время доста­точно призрачны. Мы приходим на юбилей к чиновнику, пьем конь­як, который ему привезли с коньячного завода, и понимаем, что это воровство, замаскированное под деловые отношения, умение жить, но, тем не менее, ведем себя так, будто все это в порядке вещей. Более того, некоторые из нас завидуют этому человеку и сами были бы не прочь жить подобным образом. Кто-то из этой компании живет с женой другого, тоже вхожего в этот круг, другие не гнушаются брать взятки, главное для них — не собственное моральное падение, главное — выглядеть порядочным и приличным человеком в собст­венных глазах. Это стержень, который многим позволяет сохранить собственную личность, если только можно говорить о личности в данном случае. Эти же люди презирают всех воришек, укравших кошелек с пятью рублями, или распутного человека. Они искусст­венно создают микроклимат собственной исключительности, вседозволенности, искренне считая для себя, что их отношения с соб­лазненной женщиной носят чистый характер, являются результатом страсти, если хотите, а воровство или хищение — как бы награда за их талант и умение приспособиться к обстановке. Простите, что я так подробно остановился на вопросах морали, но поверьте, что это имеет прямое отношение и ко мне: я не брал взяток, не занимался никакими служебными махинациями, но был склонен к авантюре иного рода. У меня сладостно заныло в груди от одного только предчувствия возможной связи с Руной, я как-то сразу уяснил для себя, что эта женщина не для Александра, он не заслуживает счастья быть с ней близким, любить ее, ведь он никогда не знал других, ему не с кем было ее сравнивать. Он был похож на крестьянина, который нашел в огороде бриллиант и отдал его играть детям, за-место стекляшки, или же приспособил для хозяйских нужд, посколь­ку нуждался в тот момент в каком-то остром предмете. Я старался не думать о том, что большей подлости по отношению к другу трудно представить. Я сразу отделил Руну от Александра, поэтому и не думал о связи с Руной, но предчувствовал сладостную тревогу, и не мог отказатся от развития отношений именно в эту сторону.

Ведь затевая опасную игру с Руной, я не мог не знать, чем это закончится и насколько все это грязно и непорядочно, но совсем не думал о последствиях, будто отношения с Александром поддерживал один человек, а вел игру с Руной — другой. У нас с Ириной не было детей, впрочем, я часто выражаюсь очень книжно и неточно. Что значит не было, когда их нет до сих пор и никогда не будет. В этом есть какая-то нело­гичность, потому что мы много лет хотели ребенка, Ирина лечилась даже по этому поводу, а когда врачи сказали, что она беременна, вдруг испугалась, прервала беременность.

— Когда это произошло?

— Не помню точно, приблизительно в тот период, когда Алек­сандр женился. Нет, немного позже, через год или полгода. Впрочем, это не имеет никакого отношения ко всей истории.

— Она никак не объясняла нежелание родить ребенка?

— Объяснила и очень логично. Она сказала, что ее возраст и общее состояние здоровья не позволяют родить нормального ребенка, а другой нам не нужен. Это убедило меня в правоте ее действий.

— Что же дальше?

— В одну из суббот Александр и Руна пришли к нам в гости. Всем было хорошо и уютно: Александру оттого, что он семейный человек, любим прекрасной женщиной, моей жене от того, что я с ней и не проявляю никакого интереса к Руне, а нам с Руной.. этом трудно рассказать, когда каждый г~ту > ^ и виже ы ис _ ред .н - ■_-начснотол   * тебе тебе cttjюм"   ниnw~::7' л   м ^ ч:   ~>е кг

 Что сказать, пеpвая встреча с женщиной, которую жаж­дешь каждой клеткой своего тела, не может в чем-то разочаровать, потому что она носит наряду с физическим желанием характер тайн, неземного придуманного восторга, а взамен получаешь только тело,пусть даже прекрасное и удивительное, но все равно это только плоть. Но каждая новая встреча приносит столько открытий, фи­зических и душевных, что постепенно радость перерастает в духов­ное ощущение святости женщины. Это звучит достаточно противо­естественно: наслаждение грехом и святостью. В моих словах, на­верное, что-то от церковных проповедей: святость, грех, но любовь, это тоже религия, поклонение, святыня, фетиш, наконец. Мы испы­тали все, что могут дать мужчина и женщина друг другу, а потом обессиленные лежали в объятиях, не зная, где мы, на каком свете и живы ли вообще. Это даже нельзя было назвать любовью, потому что любовь — это то, что я испытывал к Ирине, а здесь была страсть, одна только страсть в самом концентрированном виде, доведенная до безрассудства, до помешательства, страсть разрушающая тебя до основания, не оставляющая времени и желания разобраться в себе самом, трезво проанализировать происходящее и как это может отразиться на судьбе близких тебе людей.

Уходили мы всегда порознь, она первая, и я еще долго наблюдал в окно с седьмого этажа, как Руна переходит улицу и идет к оста­новке, не воспринимая окружающее: людей, дорогу, машины... А вечерами мы часто встречались все вместе и эти встречи стали для нас с Руной невыносимыми, уже не было игры, одна только мука и усилия сохранить внешнюю безучастность друг к другу, когда мы рядом и одним движением руки можно прикоснуться к руке или лицу. Я стал бояться смотреть в глаза Александру, страшно было подумать о том, что он может случайно обо всем узнать или дога­даться. Я почти каждый день убеждал себя, что на этой неделе порву с Руной и ближайшая встреча станет последней, и тогда, наконец, смогу, как прежде, быть самим собой. Но каждая новая встреча затягивала меня все глубже в омут. Наедине с Руной я забывал о своих намерениях, забывал об Александре и Ирине: была только она, Руна, и, сокращающая разум и совесть, страсть. Еще я боялся за Ирину: узнай она о наших отношениях с Руной, то случилось бы непоправимое. Она очень любит меня, я для нее в этом мире все: и неродившийся ребенок, и муж, и мужчина, и друг. Я понимаю, что не заслуживаю такого отношения к себе, но ведь она не знает меня таким, каким я раскрылся перед вами. И еще: близость с Руной не отразилась на моем отношении к ней, я никогда бы не мог уйти от нее, и в то же время не находил сил порвать с Руной. Видите, какое противоречие? Поневоле необходима иллюзия, что ты поря­дочный человек, и твои нечистоплотные поступки не отражаются на любимом человеке. Странно ведь, как можно расчленить свои чув­ства: любовь и страсть. Я не любил Руну и в то же время помешался от страсти к ней, а к жене не чувствовал страсти, но любил. Впро­чем, почему любил, я люблю ее и сейчас. И главная моя теперешняя забота — не только разобраться в том, что происходит вокруг меня, но и не дать ей повода узнать обо всем, пусть даже постфактум. Это убьет ее. Вот тогда, в разгар моих отношений с женой Алек­сандра, я стал задыхаться в помещении. Это случилось три года назад. С одной стороны груз вины перед Александром, с другой — перед Ириной. Она считает меня сильным и чистым человеком и может допустить, что разлюбив ее, я уйду, но изменить и жить рядом — никогда! За все время, что мы живем с ней, она никогда не повысила на меня свой голос, не упрекнула в чем-нибудь, а когда у меня были срывы и я терял почву под ногами, она, не стараясь узнать причин, выхаживала меня, как больного ребенка. Когда я приходил поздно после встречи с Руной, она только спрашивала: «Ты не устал, милый? Заварить тебе крепкий чай? Ты не болен?» Я же ссылался на занятость по работе и старался не смотреть ей в глаза, как и Александру.

— Петр Борисович, а как Руна объясняла вечернее отсутствие Александру? Вероятно, ей это было сложнее, чем вам.

— Она модельер и у нее ненормированный рабочий день: выставки, утверждение рабочих образцов, ярмарки.

— Отношение Александра к вам никак не изменилось?

— Нет-нет, я бы заметил, я стал мнительным и чувствительным. Вот только он тоже перестал смотреть мне в глаза. А может, это мне теперь лишь кажется, как я могу об этом знать наверное, когда не смотрел в его глаза. Никогда ни словом, ни намеком, он этого не проявил. Я бы заметил. А потом, как громовой удар в ясном безоблачном небе...— Плахов поднялся со стула, походил по кабине­ту, трогая себя за горло, задыхаясь, и даже сделал попытку выйти в коридор.

— Сядьте!— властно приказал Ремизов, и Плахов, после неко­торой заминки, послушно сел.— Продолжайте.

— Это случилось две недели назад... Я уже говорил вначале: Александр повесился... Понимаете, повесился! Взял и по-ве-сил-ся... Пришел домой поздно. Руне — ни слова, зашел в ванную, включил воду, будто для принятия душа, и час не выходил. Когда Руна встревожилась, то было поздно...— пальцы Плахова выписывали на столе какой-то сложный рисунок, похоже было, что он что-то быстро пишет, лихорадочно обдумывая текст.

— Выпейте,— Ремизов протянул ему на ладони две зеленые таблетки, а сам, тем временем, подошел к раковине и налил стакан воды. Плахов судорожно глотнул.

— Зря, доктор, я сторонник теории, что организм сам должен справляться с болезнью. До сих пор мне это удавалось.

— Вы поддерживаете с Руной прежние отношения?

— Нет, смерть Александра мгновенно все разрушила. Горе усиливает любовь, но уничтожает страсть. Мы провели вместе с тех пор только два часа, но близости не было. И все эти два часа я был инквизитором: я допытывался у Руны одного, не умер ли Александр оттого, что узнал о наших отношениях. Для меня этот вопрос был и остается вопросом жизни или смерти. Я пытался уточнить, не изменил ли Александр своим привычкам в последние дни своей жизни, ведь он был так обязателен и пунктуален, это сразу бы бросилось в глаза, тем более, такой внимательной женщине, как Руна. Так вот, все вечера он проводил за письменным столом, как и прежде. Описывал исследования уравнений, по утрам занимался гимнастикой, целовал Руну и уходил на работу в Академию. И только в последний вечер, вернувшись позднее обычного, ушел в ванную, не сказав ни слова. Но ведь если бы он знал, разве не упрекнул бы перед смертью? Разве можно уйти из жизни не бросив нам в глаза тех слов, которых мы заслуживаем? Он не мог знать, иначе бы позвонил и сказал, что я последний подлец в этом мире. Он был всегда сосредоточен, весь в себе, работа его очень утомляла. Видимо, надорвался и... ушел. Так больные слоны покидают стадо, не обременяя своих близких хлопотами по уходу. Но он не мог знать...

— Что же потом? Что послужило поводом вашего визита ко мне?

— После похорон я неожиданно ощутил присутствие Александ­ра, будто он все время находится где-то рядом. Началось это в тот день, когда Ирина повесила у меня над столом Сашин портрет. Повесила из лучших побуждений, и я не нашел убедительного пово­да, чтобы снять его. Взгляд Александра прожигал меня насквозь, как огненная струя из сварочного автомата, глаза его кричали, что он обо всем знал с самого начала, с первого дня... И все равно — это абсурд, он не мог знать, иначе как-то показал бы свое отношение ко всему этому. И эти звонки, они меня изводят.

— Какие звонки?

— Иногда по вечерам, когда я был занят и ни для кого меня не было дома, я снимал телефонную трубку после условного сигнала: один звонок, потом через какое-то время — другой. Этим сигналом пользовался только Александр, он один знал его. И вот теперь почти каждый вечер телефон звонит подобным образом: один звонок, по­том, через полминуты, другой. Когда я снимаю трубку, никто со мной не говорит, одно молчание, мертвое молчание, и как-будто вздох. После трех или четырех таких звонков я стал потихоньку как бы трогаться с «катушек». То есть я понимаю, что может быть неисправной линия, какие-то совпадения, замыкание контактов, я даже сумел себя убедить в этом, в конце концов, мнительность может довести тебя до такой степени возбуждения, что способен принять любые случайности за что угодно. Я же сказал вам, что могу контролировать себя, но записка... Это уже не мистика...

— Какая записка?

— От Александра.

— Что?— Ремизов почувствовал, как у него мгновенно заледе­нела спина.— От какого еще Александра?

— От того самого, который умер.

— Ну-ну, продолжайте.

— Вчера я пришел домой, а в дверях записка. Я развернул и у меня едва не разорвалось сердце: почерк Александра, его обороты и подпись его.

— Кто-то зло подшутил над вами.

— Нет, это была не подделка, за двадцать с лишним лет дружбы я знал, как он выводит каждую букву, каждую линию. И листок был из его блокнота, я сам его когда-то подарил.

— Что было в записке?

— Несколько фраз: «Приходил к тебе, к сожалению не застал дома. У меня к тебе разговор. Душно. Приду попозже. Саша». И все.

— Записка при вас?

— Нет, я ее сразу уничтожил. Боже мой, у меня тряслись руки, я немедленно вышел из подъезда и сжег ее, чтобы ветер развеял пепел. От нее веяло могилой.

— Вы не поинтересовались у жены, не звонил ли кто в дверь?

— Нет, не было смысла, она пришла позже меня. Это к счастью, потому что мне понадобилось не меньше получаса, чтобы как-то прийти в себя.— Плахов опять встал и нервно заходил по кабине­ту.— Почему вы на меня так странно смотрите? Вы будто хотите сказать мне, что заведомо знали, что записки у меня нет.

— Честно говоря — да.

— То есть, вы не допускаете и мысли, что это... Александр?

— А вы допускаете?

— Когда говорю с вами сейчас, то, по правде говоря,— нет. Но что-то есть во всем этом необъяснимое, мистика переплетается с реальными событиями и фактами, которые никак нельзя отбросить.

— Смотря что считать реальными фактами. Расстроенное воображение нередко принимает вымысел за действительно происходящие события. Я вам советую срочно госпитализироваться. Недели за три я вас поставлю на ноги.

— Нет, только не это. Можно сойти с ума при одной только мысли о вашей клинике. Что-нибудь успокаивающее, на это я сог­лашусь, а остальные методы для меня неприемлемы.

— Вам придется дать подписку о вашем отказе.

— Неужели случай настолько серьезный?

— Да.

— Хорошо, я напишу. Давайте.— Плахов написал на листке десяток быстрых торопливых строк.— Вот видите, я веду себя пок­ладисто и хлопот вам не доставлю.

— Жена заметила ваше состояние?

— Да.

— И какая реакция?

— Вполне естественно, она все приписывает факту потери ближайшего моего друга. Она и посоветовала сходить к врачу, то есть, к вам.

— Именно ко мне?

— Нет, к любому психиатру.

— Почему не к невропатологу?

— Она достаточно образованна, чтобы отличить признаки нер­вного расстройства от иных, связанных с душевным надломом, к тому же ей известно о клаустрофобии.

— Как она относится к вам в настоящее время?

— Как всегда, если еще не внимательнее. Я засыпаю и чувствую на себе ее взгляд, она переживает за меня более, нежели я сам. Я для нее больше значу, чем ее собственная жизнь. Я сплю, а она сидит рядом и смотрит на меня...

— Я выпишу больничный, придется полечиться дома, раз вы не желаете побыть в стационаре. Через два дня снова ко мне.

— Так вы считаете, что это всего-навсего мои галлюцинации, так сказать, плод расстроенного воображения?

— Безусловно.

— А записка? Я ведь ее держал в руках!

— Если бы вы посидели у меня на приеме, то услышали бы и не такое.

— Значит, я псих?

— Зачем утрировать, вы сейчас нездоровы, это пройдет, как проходит простуда. Только простуду вызывает инфекция, вирус, а у вас возбудителем болезни оказалась ваша проснувшаяся совесть и вина перед другом. Время лечит. К сожалению, уроки бывают тя­желыми, как в данном случае.

— Так вы мне не поверили?

— Отчего же, поверил, но не все принял безусловно. И только. Подумайте все же о стационаре. Вот мои телефоны: рабочий и домашний. Надумаете — позвоните. Я бы хотел встретиться с вашей женой, думаю, что она согласится на встречу со мной. Вероятно, ее мнение для вас не будет последним.

— Ни в коем случае, я не хочу этого, вы можете случайно сказать лишнее. И тогда конец, она не перенесет. Вы бы знали какая она, эта беда никак не должна ее коснуться. Буду нести свой крест сам. Ирина светлый и чистый человек.

— Хорошо, обойдемся без нее, вы способны самостоятельно ре­шить этот вопрос самым разумным и трезвым образом. А пока принимайте вот это.— Ремизов протянул Плахову два рецепта.— Я еще раз подчеркиваю, что срыв серьезен и лечение будет гораздо эффективнее в стационарных условиях. К сожалению, я не могу навязать вам лечение силой.

— Надеюсь, что вы шутите?— Плахов впервые улыбнулся вялой доброй улыбкой,— или внизу меня ждут уже два санитара?

— Конечно, шучу. Всего хорошего, Петр Борисович. Надеюсь, что удастся снять вашу душевную напряженность в самое ближай­шее время, тем более, вы сами говорили, что в вас заложено силь­ное контролирующее устройство. Включите его, отдыхайте, гуляйте, будьте побольше на воздухе. Будет необходимость — позвоните.

— Спасибо, постараюсь одолеть самого себя.

Плахов пожал руку Ремизову и вышел: вид у него при этом был гораздо более спокойным и уверенным, нежели в начале беседы.Телефонный звонок у Ремизова раздался в половине второго ночи. Ремизов нащупал в темноте аппарат и снял трубку.

— Алексей Иванович, это Плахов, Плахов. Вы меня слышите? Говорит Плахов!— в мембране что-то булькало, будто из блюдца на пол лилась вода, в голосе Плахова слышался смертельный ужас.

— Что случилось?— закричал Ремизов, в мгновение осознав, кто говорит и что обстоятельства (глубокая ночь) исключают орди­нарный случай. Он понял, что Плахов в опасности и срочно нуж­дается в его помощи.

— Он только что звонил,— произнес Плахов обреченно.

— Кто! Кто звонил!?

— Александр. Он все знает. Он сказал, что я... Это конец, я больше не могу. Мне нельзя жить. Вы ошиблись, это не галлю­цинации... Прощайте...

— Плахов, немедленно возьмите себя в руки. Я выезжаю. Ска­жите адрес!

— Парковая четыр... зачем вам, все уже не имеет ни какого значения...

— Квартира! Какая квартира?

— Семнадцать... Прощайте.

— Плахов, остановитесь!— Ремизов лихорадочно пытался найти единственные нужные слова, загипнотизировать ими Плахова, оты­скать в его паническом лихорадочном сознании единственную нить, которая сможет снова связать их хотя бы на то время, которое понадобится ему на дорогу.— Плахов, немедленно разбудите жену, слышите? Пусть она будет с вами, пока я приеду.

— Пусть спит,— выдохнул Плахов,— она святая женщина, ее эта грязь не должна коснуться. Все...— в трубке ритмично зазвучали позывные отбоя. Ремизов наспех оделся, схватил ключи от машины и заторопился в лифт. «Скоро вернусь!»— крикнул он с порога встревоженной жене. Ремизов обычно водил свою машину осторож­но, но теперь срезал углы на поворотах, будто участвовал в гонках на Большой приз или уходил от погони. Последнее было более похоже на правду: на углу улиц Чернышевского и Гоголя за ним увязался милицейский патруль и резкий голос прокричал несколько раз в микрофон, приказывая Ремизову остановиться. Ремизов никак на это не отреагировал, продолжая гнать машину по ночным пус­тынным улицам, понимая, что даже одна секунда опоздания может стоить Плахову жизни.

Он влетел на Парковую и сразу понял, что опоздал: около высотного дома собрались люди: они стояли возле распростертого тела мужчины, не в силах отойти от шока и предпринять какие-либо разумные действия. Впрочем, никакие действия уже не могли по­мочь Плахову: он был мертв. Следом за машиной Ремизова, резко завизжав тормозами, остановился милицейский «газик». Ремизов и лейтенант почти одновременно подошли к Плахову. Ремизов нагнул­ся, потрогал запястье его руки, выполнив чисто механическую рабо­ту, и выпрямился. Ему хотелось попросить кого-нибудь из присут­ствующих накрыть тело до приезда машины «Скорой помощи», но он никак не мог выговорить нужные слова. В стороне, на скамейке, полулежала женщина, и Ремизов догадался, что это, вероятно, жена Плахова. Лицо ее застыло и не выражало ничего кроме отчаяния, боли и страха. На своей левой руке чуть повыше локтя Ремизов почувствовал жесткие пальцы лейтенанта милиции.

— Я все объясню, а сейчас распорядитесь, чтобы вызвали врача и зарегистрировали самоубийство.

— Не вам определять причину смерти. Пройдемте со мной в машину.

— Хорошо,— кивнул Ремизов и направился за лейтенантом к желто-синей машине с электронным сигнализатором на крыше.

На второй день после похорон Ремизов и следователь прокура­туры Белов пришли в квартиру Плахова для разговора с Ириной Александровной. Белов сам попросил Ремизова поприсутствовать, не до конца разобравшись в заболевании Плахова. Плахова молча, не обращая внимания на присутствующих, сидела на высоком рез­ном стуле из орехового гарнитура, прямая, с застывшим неживым лицом.

— Вы уж простите нас, Ирина Александровна,— начал разговор Белов,— я понимаю, не время сейчас вести разговор о вашем покой­ном муже, но при моей работе выбирать не приходится. Я хотел бы, с учетом истории болезни Петра Борисовича, задать несколько воп­росов.

Плахова не ответила, и Белов принял ее молчание за разре­шение, тем более, что ничего другого ему не осталось.— Вы знаете, что за несколько минут до гибели Петр Борисович звонил врачу?

Плахова едва уловимо отрицательно покачала головой.

— Не звонил ли перед этим телефон в вашей квартире? Плахова по-прежнему молча чуть покачала головой, давая этим понять, что никакого звонка не слышала.

— Он вам ничего не говорил о записке, которую якобы получил от Александра?

Та же реакция.

— Ну что ж, я ничего другого и не ждал: его галлюцинации вызваны были психическим заболеванием.

Плахова будто не слышала слов Белова. Ремизову было знакомо подобное замороженное состояние, он не раз наблюдал его у своих пациентов, впадавших в апатию после тяжелого потрясения или гибели близких людей, и показал Белову глазами на выход, давая понять, что их формальный визит можно считать законченным.

— Не уберегли,— вздохнул Белов, как бы подводя итог посе­щению и одновременно выражая сочувствие неутешному горю этой женщины, потерявшей самого дорогого для нее человека,— все-таки зря вы не настояли на госпитализации.— Этот упрек уже адресо­вался Ремизову,— впрочем, он ведь отказался,— и видя взгляд Ремизова, быстро добавил,— нет-нет, вас я ни в чем не обвиняю.— Ремизов не ответил, ему не в чем было себя упрекнуть: нельзя было предвидеть, что болезнь примет такое неожиданное ускорение.

Следуя за Беловым к двери, Ремизов, повинуясь неожиданному чувству, вдруг резко повернулся в четверть оборота и увидел глаза Плаховой. У него неожиданно резко сжало в груди и перехватило дыхание, сердце застучало быстро, неритмично, и он шагнул вслед за Беловым за порог. «Нет, этого не может быть,— лихорадочно рассуждал он,— я ошибся, я просто-напросто ошибся...» Он спускал­ся по лестнице, вяло передвигая тяжелые ноги и держась рукой за перила. Впереди молча и уверенно шел Белов. Грохнула входная дверь в подъезде, притянутая нерастянутой пружиной.

— Вам куда?— спросил Белов,— могу подвезти.

— Спасибо, пройдусь пешком.

— Вы нездоровы?— Белов пристально посмотрел ему в глаза, отметив бледность тяжелого воспаленного лица.

— Нет, просто задумался.

— Я знаю, о чем вы думаете.

— Любопытно,— встрепенулся Ремизов,— вы тоже... догадались?

— Конечно, вы забыли выписать ей лекарство. Ее надо успо­коить, она выглядит мертвой. Еще бы, такая потеря. Вряд ли ей оправиться после этого. Больно смотреть. А тут еще мы. Но надо было проверить, не звонил ли кто-нибудь и в самом деле.

— Вы правы,— кивнул головой Ремизов,— выпишу ей успокаивающее, без рецепта не дадут.

Поднимитесь к ней снова, а я пойду к себе, еще куча всяких дел. Ясно, что это — самоубийство на почве психического расстрой­ства. Фактов более, чем достаточно. Завтра закрою это дело. Впро­чем, и дела никакого не заведено, так, формально. Обязан был проверить. До встречи.

Ремизов вошел в квартиру Плаховой без звонка, дверь была открыта. Ирина Александровна сидела на прежнем месте, не из­менив позы, никак не реагируя на возвращение Ремизова. Тот подо­шел к ней совсем близко, так что видел отчетливо каждую мор­щинку на ее матовом лице, а главное — глаза.

— А ведь вы знали,— хрипло произнес он,— догадывались обо всем с самого начала. Как долго вы вынашивали свою месть...— Проговорив это, Ремизов в глубине души еще надеялся, что Плахова закричит, ударит его в конце концов, но его надежды тут же рас­сеялись. Плахова молча смотрела сквозь Ремизова, как бы не видя его, только не скрывая более своего презрения.— Ведь это вы убили его,— продолжил Ремизов, жестко и уверенно.— Вы долго ждали случая, но вам нужна трагедия, чтобы вызвать у мужа обостренное чувство вины, поэтому вы все рассказали Александру, и записку тоже подложили вы. Александр написал ее раньше, или в день своей смерти, узнав от вас обо всем. И вы не могли не знать, какую роль сыграет записка в жизни вашего мужа. И эти сигналы по телефону, исполненные так, как некогда звонил Александр: один звонок, потом другой. Боже! Вы потому и ребенка не родили, что не могли прос­тить... Петр Борисович был склонен к душевным срывам, вы учли это и послали на прием к психиатру, вам необходимо было, чтобы его болезнь была официально зафиксирована,— Ремизов задыхал­ся,— а потом последний звонок... Позвонил кто-то по вашей прось­бе... Вы его убили и, к сожалению, ничего не докажешь. Я не разглядел за явными признаками болезни Плахова совсем не мис­тические причины его срыва. Я их объединил в одно целое, а надо было рассматривать отдельно. Вы знаете, что его волновало более всего? Чтобы об этой связи с Руной не узнали вы, боялся сделать вам больно. Я не оправдываю его, как и ту женщину. Они слабые, в чем-то порочные люди, но все равно, я мог бы подать при встрече им руку. А вам нет. Никогда!..

Ремизов повернулся и направился к двери. И тут сухие, пергаментные губы Плаховой впервые за этот вечер раскрылись, и в спину Ремизову прошелестели, будто опадающие с деревьев листья, лом­кие, обесцвеченные слова:

— Я не нуждаюсь в этом. И оставьте при себе ваш бред. Вы такой же сумасшедший, как и он...

Проходя по двору мимо того места, где лежал Плахов, Реми­зов неуверенно посмотрел в ту сторону. Ему вдруг показалось, что Плахов все еще лежит там, в своей посмертной виноватой позе, раздавленный грузом собственных переживаний. Но кроме цветов в железной банке из-под консервированных томатов там ничего не было...