«Не менее ста стебельков тянулись с продолговатой цветочной клумбы, раскрываясь – почти над самой землей – веером листьев в форме сердца или загнутых язычков, и разворачивали на вершине чаши красных, синих, желтых лепестков, усыпанные густыми цветными пятнышками; а из красного, синего, желтого сумрака на дне чаши поднимался твердый прямой росток, шершавый от золотистой пыли и чуть закругленный на конце. Лепестки были достаточно крупные, чтобы чувствовать летний ветерок, и когда они колыхались, красные, синие и желтые огни набегали друг на друга, бросая на бурую землю невиданные отсветы. <…> Потом налетал более решительный порыв ветра, и, взметнувшись кверху, цветные огни летели в глаза мужчин и женщин, которые гуляют в июле по Королевскому ботаническому саду».

«– Скажите, пожалуйста, – робко спросила Алиса, – зачем вы красите эти розы?

– Вот мой секрет, он очень прост: зорко одно лишь сердце. Самого главного глазами не увидишь»

«Соловей прилетел к Розовому Кусту, сел к нему на ветку и прижался к его шипу <…> Всю ночь он пел, а шип вонзался в его грудь все глубже и глубже, и из нее по каплям сочилась теплая кровь <…> Сперва роза была бледная, как легкий туман над рекою, – бледная, как стопы зари, и серебристая, как крылья рассвета <…> Соловей еще сильнее прижался к шипу, и острие коснулось наконец его сердца, и все тело его вдруг пронзила жестокая боль. Все мучительнее и мучительнее становилась боль, все громче и громче раздавалось пенье Соловья, ибо он пел о Любви, которая обретает совершенство в Смерти, о той Любви, которая не умирает в могиле. И стала алой великолепная роза, подобно утренней заре на востоке. Алым стал ее венчик, и алым, как рубин, стало ее сердце. А голос Соловья все слабел и слабел, и вот крылышки его судорожно затрепыхались, а глазки заволокло туманом».

«Этот цветок и поразил больного, когда он в первый день после поступления в больницу смотрел в сад сквозь стеклянную дверь…

Никто не видел, как он перескочил через грядку, схватил цветок и торопливо спрятал его на своей груди под рубашкой. Когда свежие, росистые листья коснулись его тела, он побледнел как смерть и в ужасе широко раскрыл глаза. Холодный пот выступил у него на лбу <…> Он ходил, судорожно сжав руки у себя на груди крестом: казалось, он хотел раздавить, размозжить спрятанное на ней растение <…> Он дрожал как в лихорадке и судорожно стискивал себе грудь, всю пропитанную, как ему казалось, неслыханно смертельным ядом <…> Цветок в его глазах осуществлял собою все зло; он впитал в себя всю невинно пролитую кровь (оттого он и был так красен), все слезы, всю желчь человечества <…> Нужно убить его, убить! убить! Тогда все будет кончено, все спасено <…> Больной, едва дойдя до постели, рухнул на нее без чувств. Утром его нашли мертвым…».

«Начала его будить потихоньку дочь купецкая красавица писаная, – он не слышит; принялась будить покрепче, схватила его за лапу мохнатую – и видит, что зверь лесной, чудо морское, бездыханен, мертв лежит…».

«Тогда девочка опустилась на землю и заплакала. Но ее горячие слезы упали как раз на то место где был спрятан розовый куст, и как только они смочили землю, он мгновенно появился на клумбе такой же цветущий, как прежде. Герда обвила его ручонками и стала целовать розы…».

«…бережно оторвала последний, голубой лепесток, на минутку прижала его к глазам, затем разжала пальцы и запела тонким голоском, дрожащим от счастья:

Лети, лети, лепесток, Через запад на восток, Через север, через юг, Возвращайся, сделав круг. Лишь коснешься ты земли — Быть по-моему вели. Вели, чтобы…» [9]

«Данилушко тут и сел, задумался, в землю глядит <…> поднял голову, а напротив, у другой-то стены, сидит Медной горы Хозяйка. По красоте-то да по платью малахитову Данилушко сразу ее признал.

– Ну, что, Данило-мастер, не вышла твоя дурман-чаша?

– Не вышла, – отвечает.

– А ты не вешай голову-то! Другое попытай. Камень тебе будет, по твоим мыслям.

– Нет, – отвечает, – не могу больше. Измаялся весь, не выходит. Покажи каменный цветок.

– Показать-то, – говорит, – просто, да потом жалеть будешь.

– Не отпустишь из горы?

– Зачем не отпущу! Дорога открыта, да только ко мне же ворочаются.

– Покажи, сделай милость!

Она еще его уговаривала <…> Про невесту напомнила…

– Знаю я, – кричит Данилушко, – а только без цветка мне жизни нет. Покажи!

– Когда так, – говорит, – пойдем, Данило-мастер, в мой сад».

«Ансельм поднял взгляд и заглянул в скальные ворота – и увидел теряющуюся в глубине горы голубую тропу, а по обе стороны ее часто стояли золотые колонны, и тропа полого спускалась в недра словно в чашечку огромного цветка.

В его душе запела птичка, и Ансельм шагнул мимо сторожа в расселину и через чашу золотых колонн – в тайная тайных голубых недр. То была Ирис, в чье сердце он проникал, и то был сабельник в материнском саду – в его голубую чашечку Ансельм входил легким шагом; и когда он молчаливо шел навстречу золотому сумраку, все, что он помнил и знал, сразу же пришло к нему, он чувствовал ведущую его руку она была маленькая и влажная, любовные голоса доверительно звучали над самым его ухом, они звучали точно так же, и золотые колонны блестели точно так же, как все звенело и светилось давным-давно, в его детстве, с приходом весны.

И вновь пришел к нему тот сон, который снился в детские годы, – что он идет в чашечку цветка и вслед за ним идет и летит весь мир картинок, чтобы кануть в тайная тайных, которая лежит за всеми картинками.

Тихо-тихо запел Ансельм, и его тропа тихо спускалась вниз, на родину».