Если спросить Залёткина, почему на должность директора плавательного бассейна он позвал именно Парамонова, скорее всего усмехнётся генеральный директор «Северостали», вынет оглобельки очков из-за раковин больших, прижатых к черепу ушей с вислыми мочками, дохнёт на сильные старческие стёкла, протрёт специальной замшечкой и обронит что-нибудь шаблонно-казённое вроде: «Исходя из деловых качеств». Возможно ль, чтобы ответ звучал откровенный? По-людски? Нет, не впустит в себя Залёткин, что внезапно ощутил душевное родство, этого не откроет. «Душа» — понятие идеалистическое, генеральный директор же бронирован материалистическим мировоззрением. Попадись аполитичное слово в служебном документе, автору бы взыскание отвесить сам бы Алексей Фёдорович не преминул. Но некому спросить с него за Парамонова, поскольку здесь, в Северостальске, Залёткин истинно «царь, бог и воинский начальник». Он привык — приучен — к быстрым решениям и неожиданным выдвижениям, к заданиям невыполнимым, но выполняющимся, к частым в его кругу инфарктам, инсультам, выздоровлениям до срока, смертям на боевом посту. К бесследным исчезновениям — тоже. Смирился — во времена, не столь отдалённые, — с возможностью угодить из города Чикаго, штат Иллинойс, США, прямым ходом в восточносибирскую тайгу, за проволоку.

Вряд ли когда-нибудь обмолвился об этом Алексей Фёдорович и в возможных будущих воспоминаниях. Скажем, сопроводив упоминание товарища Орджоникидзе тремя-четырьмя выкованными в кузне ИМЭЛ{1} , из одного издания БСЭ{2} в другое переходящими эпитетами, он умолчит о том, что сталось со многими «птенцами гнезда Серго» после того выстрела в сердце. С Василием Кормуниным, которому ещё повезло: из-за стола коллегии низринут был в литейку — мастером. С самим собою, молодым инженером, посланным по решению Серго за океан изучать новшества плавильного дела. Василия Кормунина вернул на вершины индустрии Иван Тевосян, будь ему пухом земля Новодевичьего кладбища. Послал сюда, где «земля была пуста и пустынна, и тьма лежала, и Кормунин (прибегнем, по примеру Емельяна Ярославского, к пересказу Библии, отчасти ёрническому), подобно руаху Элогиму, духу божьему, носился над водами реки Мурьи». Наделённый правами исключительными, в том числе правом обращаться за розыском кадров, которые решали всё, даже к самому грозному ведомству, Кормунин настоял, чтобы державная тьма вернула ему Залёткина. Налил стакан водки, для запивки — кружку хвойного отвара, могущего хоть остатки гранитных недавно челюстей сберечь от цинги. Спросил: «Вшей выпарил?» И подписал приказ. Это он, Кормунин, произнёс здесь: «Да будет свет», и зажглись домны, комбинат дал жизнь городу, Залёткин ездит в директорской «Чайке» по улице Кормунина, мимо памятника Кормунину, на комбинат имени Кормунина, сгоревшего на работе в сорок третьем. А фронту нужна была сталь, и бесперебойно, и Тевосян назначил Залёткина.

Обойдясь без лишних подробностей, Алексей Фёдорович может поведать, что в годы войны комбинат расширился, коллектив значительно вырос, а строить жильё было некогда, да и не на что, и многие жили в бараках. «Жилищное строительство, — поведает он угловатым и шершавым, как кирпич, языком официальных документов, не умея передать свои давние треволнения и муки, — развернулось лишь в пятидесятые годы, а к их концу в городе не осталось ни одного барака, что принесло большое удовлетворение». А далее, «в соответствии с логикой времени и развития города, — сообщит Залёткин, — создались реальные предпосылки для улучшения культурно-бытовых условий работников комбината, и в генплан был внесён, а затем и выполнен пункт о строительстве плавательного бассейна по самому современному проекту». Далее одной строкой Залёткин упомянет, что возглавить коллектив данного сооружения решено было поручить тов. Парамонову Е.И., хорошо зарекомендовавшему себя на посту преподавателя физкультуры средней школы, а также выступлением на партийно-хозяйственном активе, где он остро и принципиально поставил вопрос о соотношении экономики и здоровья трудящихся.

Выступление было действительно… м-да. Когда все, кому полагалось говорить, отговорили и уже поглядывали на часы, поскольку в перерыве надо было встретить жён (намечался концерт приезжих знаменитостей, которые тогдашний Северостальск особо не баловали), и председательствующий предложил подвести черту, из задних рядов донеслось петушиное: «Позвольте мне». И, не ожидая позволения, новоявленный оратор потопал на трибуну — левое плечо по-боксёрски вперёд, защищая подбородок, чтоб дыбом. В президиуме было замечено, что в таких, как у него, галстуках — осенний букет — можно присутствовать в ресторане, клубе, кинотеатре, а на городском активе — просто неприлично.

Парамонов начал с того, что спросил у Залёткина, именно у него, поверх всех зачёсов, проборов и перманентов президиума обращаясь к его голой шишковатой голове, — известно ли товарищу директору, сколько ежегодно тонет работников комбината. А также их детей. И это вовсе не в каком-нибудь порту семи морей, а в Мурье, которую посреди лета курица вброд переходит. А также в Заусайском пруду. Залёткин, разумеется, молчал, считая ниже своего достоинства отвечать на глупые и неуместные вопросы. Парамонов ответа и не ждал. Он сам назвал цифру. И заявил, что в сравнении с другими областными центрами она довольно-таки высока. Затем сообщил, что специалист по спортивным сооружениям из ФРГ Ортнер («Ортнер — проверить» — начертал в блокноте Залёткин, не терпевший туфты) принимает за норму один крытый бассейн и несколько открытых на пятьдесят тысяч жителей, в нашем же славном Северостальске жителей перевалило за триста тысяч, бассейна — ни одного. В том числе в пионерских лагерях, где они нужны с подогревом, принимая во внимание климат, для чего требуются котельные, и комбинат может себе это позволять и должен, учитывая, сколько бюллетенят работницы по уходу за своими незакалёнными ребятишками. Будьте любезны, вот цифры, это же, ёлки-моталки, полное безобразие. Председательствующий подтолкнул Залёткина локтем. Алексей Фёдорович совсем насупился, натекли на глаза мясистые веки. Он думал о том, что если это не туфта (а похоже, нет), кто же из управленцев выдал цифры, находящиеся во внутреннем пользовании?

В заключение Емельян Парамонов провозгласил срочную необходимость строительства в городе крытого бассейна, ибо лишь при этом сбудется мечта писателя Чехова о том, чтобы в северостальце всё было прекрасно — и лицо, и фигура, и здоровье, и душа, и мысли. Он, конечно, порядком разозлил Залёткина — так, что у того в мощном бугре на затылке потяжелело и погорячело. Но и развеселил отношением к классическому наследию. Нежно любя Чехова, Алексей Фёдорович про себя усмехнулся мысли, что классик, может, и не возражал бы против подобного использовании сильнодействующей цитаты.

Нет, не обмолвится Залёткин в возможных будущих записках, что именно речь Парамонова ускорила решение о строительстве бассейна. Речь, напоминавшая генеральному директору себя самого — молодого. Бойцовского петушка с таким же чубом-гребнем, на который перед отъездом за океан лишь в приказном порядке напялили вместо кепки фетровую шляпу. Себя, но не битого, не тёртого, хоть кому правду-матку режущего — редкий по нынешним уклончивым временам экземпляр деятельного, непокорного и, чем чёрт не шутит, идейного, что ли, нахала.

Впрочем, почему в «возможных» и «будущих» записках? Что-то же пишет он по ночам в служебном кабинете, мучаясь бессонницей и не желая возвращаться в квартиру, такую громадную и пустую после того, как овдовел и как разъехались дети, увезя внуков. Он сидит, заполняя собою кресло и, кажется, прочно, но как на единственную опору опираясь на массивный резной стол красного дерева. Стол установлен не перекладиной к другому — длинному, для заседаний, но в противоположном конце кабинета, близ окна, выходящего на улицу Кормунина. Такой порядок завёл Кормунин: он не любил в одиночку работать близ того места, где работаешь совместно с подчинёнными. Иные решения надо принимать всем миром, иные — наедине с собой, полной мерой своей ответственности. Необычное разделение рабочих мест эту мысль подчёркивало, Залёткин порядок оставил.

Он сидит, старый, тяжёлый — не от прожитого, а от пережитого — и неторопливо, разборчиво выводит то, что мысленно, в насмешку над собой зовёт «мумуар» и скрывает от всех. Мемуары — удел пенсионеров, он же намерен из этого кабинета уйти не на «заслуженный отдых», но вслед за Кормуниным. Светит литая настольная лампа на трёхгранной ноге: одна грань запечатлела фигуру рабочего с молотом, другая — крестьянина бородатого, с серпом, третья — красноармейца в будёновке и с винтовкой. Лампа — наследство Кормунина. Посверкивает золотая звёздочка на вечном неизносимом довоенном бостоне, поскрипывает золотое вечное перо, подарок заводовладельца в городе Чикаго, штат Иллинойс. И светит через окно высоким и широким, сплошь застеклённым фасадом, похожим и в самом деле на парус старинной ладьи, комбинатский бассейн «Парус», также находящийся на улице Кормунина — напротив.

Дальнозорким стариковским взглядом над очками Залёткин видит, как из подъезда бассейна гуртом вываливается детвора и толкается, и размахивает сумками, и вдогон бегут матери и бабки, норовя на ходу застегнуть своим чадам пальтишки.

Помнится, сдали бассейн в эксплуатацию. Отпраздновали открытие — на весь город торжество, к Октябрьской годовщине сдавали. Недели не прошло, приезжает Залёткин на работу, выходит из машины и видит напротив — чёрт-те что. В цокольном этаже с дальнего торца тарахтит перфоратор, серым столбом стоит цементная пыль, и весь в этой пылище, с серым от неё наглым носом предстаёт пред его очи Парамонов:

— Здравия желаю, товарищ директор?

— Чем это вы здесь развлекаться изволите?

— Дак безобразие ломаем. Уличные туалеты проектом тут не предусмотрены.

Положим, действительно не предусмотрены. Здесь по проекту подсобные помещения. Однако если город оказывает комбинату всю, какую может, помощь, то и комбинат обязан идти городу навстречу. Тем более в таком небольшом, но, согласитесь, актуальном вопросе, как частичное покрытие дефицита мест общего пользовании. И это не Парамонова дело. Этакий он гусь, Парамонов. Лапчатый.

Залёткин опустил глаза. Знал за собой, что в последнее время стал излишне гневлив, криклив — даже недостойно как-то, нервы ни к чёрту. И если глянет сейчас в лицо весёлому хулигану, то не сдержится, о чём пожалеет потом. Да и затылок заломит, придётся отлёживаться на диване в комнатке за кабинетом, а разве дела ждут?

И потому с опущенными глазами, возя суковатой палкой перед носками своих ботинок, генеральный директор тихо поинтересовался, что же в этом месте должно быть предусмотрено.

— Ванны.

Дорого стоило Залёткину не поднять всё-таки глаз от свежего асфальта, затоптанного грязными сапожищами парамоновских молодцов.

— Не вижу ясности в ответе. Какие ванны?

— Детские. Семь метров на пять. Две для девочек, две для мальчиков. Называю «лягушатники».

— Лягушатники? — Залёткин засопел. — Это они, значит, проектом предусмотрены. Эти ля-гу-шатники… мыш-шатники… чёрт-те-штотники…

Он держался, но горячело, горячело за ушами, и к вискам мурашками крался предательский жар, и он уже плохо слышал себя, потому и поднимал голос. Парамонов же, не будучи пока близко знаком с директором, сохранял совершенно невинный тон. Невинный, но уверенный, что ещё больше сердило директора.

— Дак ведь проект какой — устарелый! Современная наука о плавании, она же прямо утверждает, что начинать обучение надо с детского сада, даже с яселек. Мы когда полноценный комплекс будем иметь? Когда детские ванные запустим!

Не слыша его, директор шёл уже через улицу и директорскому подъезду. На ходу чуть приобернулся:

— В двенадцать ноль-ноль прошу на оперативку.

Ах, смолчать бы Парамонову! Не смолчал.

— Обязательно буду. Считаю, что я такой же, как все, руководитель подразделения — я правильно считаю?

Залёткин только глянул через плечо. Но как глянул…

…Выполнение плана… Перебои с доставкой хромистой руды… Жилищное строительство… Предварительные итоги соцсоревнования… Торчал, как соринка в глазу, где-то у дальнего конца стола, за головами, дерзкий, самоуверенный вихор. Наконец, уставясь в столешницу, директор приступил к последнему вопросу.

— Вы, товарищ Парамонов, — мерно и ровно гудел он, — трудитесь активно и инициативно. И это похвально. Однако между самостоятельностью и самоуправством есть кое-какая разница… Приказываю: восстановить разрушенное в кратчайший срок. За ваш счёт.

— А я скажу так: пока я на моём месте, на том месте туалетов не будет.

— Тогда считайте, что мы с вами не сработались.

Емельян, громыхнув стулом, вскочил и побежал к выходу.

— Что так рано? — спросила Маргарита. Она спросила это мягким и сочным голосом, подобным губам, из которых этот голос лениво истекал, и нанесла своими единственными и неповторимыми губами властный поцелуй мужу в висок. И, не ожидая ответа, удалилась вглубь квартиры.

Парамонов догнал жену и рассказал, как было дело: кому же ещё рассказывать? Человеку, когда он жаждет высказаться, надо, чтобы его выслушали. Если он нормальный и не склонен разговаривать с самим собой. Давать ему советы при этом не обязательно.

— Сволочь он, — сказала Маргарита о Залёткине с присущей ей прямотой. — Его дети не заботят, его заботит сортир (она выразилась ещё прямее). На эту сволочь ты, Миля, обязательно найди управу. Сразу иди в горком. Из твоего Залёткина уже давно песок сыплется, а горкомовским только повод нужен погнать его в шею.

Монолог был произнесён совершенно спокойно, в этот момент она подтачивала пилкой ногти на руках, попеременно любуясь каждым пальцем. Она прохаживалась по квартире походкой манекенщицы — с развёрнутыми носками и плотно прижатыми коленями, от чего особенным образом вращались бёдра. Она и была манекенщицей в ту пору, когда в неё влюбился Парамонов. Вернее даже, не влюбился, а испытал подобие солнечного удара. Словно потерял сознание, а когда обрёл вновь, оказался женат. Впрочем, от Маргариты Менар-Лекашу теряли сознание многие — где работала, там и теряли. Работала же она и приёмщицей в ателье, и кассиршей в сберкассе, и диспетчером в таксопарке. У неё не было определённой профессии, а если и была, то одна — Маргарита Менар-Лекашу, первая красавица Северостальска.

Она прохаживалась бесшумно по коврам, которыми была застелена квартира. Ковры достались от мамы, парамоновской тёщи — не в подарок, а так: «Разбогатеете и расплатитесь» (с полной уверенностью, что рано или поздно они разбогатеют). Бухарские, хоросанские, ширазские, текинские («Риточкин папа был большой коллекционер»). Не за это ли коллекционерство он отбыл далеко-далеко и по сю пору там пребывал?.. Ковры превращали квартиру в подобие магометанского рая, где, вероятно, гурии расхаживают именно в таких переливчатых домашних халатах из хан-атласа с разрезами до середины скульптурных бёдер. Квартиру Парамонову дал Залёткин. Назад у Маргариты её не вырвешь.

— Ма, он не принёс фруктиков? — крикнула из своей комнаты Валентина, Маргаритина дочь девяти лет. — Принеси.

— Как ты мне чудовищно надоела! — устало сказала Маргарита. — Представляешь, Миля, у неё опять ангина. Да, так — ревнон о но мутон — я считаю, ты просто обязан воспользоваться моментом и разделаться с этим дерьмом Залёткиным.

У Парамонова привычно заныли стиснутые зубы. Он лёг на кушетку, повернулся к стене и закрыл глаза, чтобы не видеть бухарского узора.

Лежал, старался не поддаться воспоминаниям. Потом поддался и канул в них.

Главный миг, самый главный — может быть, во всей жизни. Предстоит пустить воду. Пока её нет в пятидесятиметровой ванне, что же такое бассейн, водноспортивный комплекс? Ноль без палочки, дырка от бублика. Но открыть задвижку в машинном отделении страшновато. Потому что может хлынуть вода, а может…

Однако — по порядку. Когда Залёткин пригласил Емельяна в кабинет и предложил работу, тот согласился без тени сомнения. Всегда верил, что любое дело, за которое возьмётся, у него пойдёт. «Считаете, справитесь?» — строго спросил Залёткин. «Дак почему нет? Люди справляются, и я справлюсь». — «Вы не специалист», — предупредил Залёткин. «Дак стану. Покожилюсь и обязательно стану».

Единственно, что попросил, — несколько командировок. В города, где имелись бассейны подобной конструкции, — большие города, промышленные, с высокой технической и технологической культурой.

Однако, поездив по командировкам, он убедился, что отнюдь не все директора бассейнов годятся ему в наставники. Так, в одном бассейне руководство осуществлял бывший заведующий баней — по той, очевидно, логике, что между учреждениями моечными и купальными вполне прямая связь. В другом у штурвала стоял отставной лётчик гражданской авиации. Мужественный пилот оказался дивно гостеприимен, но в тонкостях эксплуатации и санитарного режима не смыслил, сам признался, ни шиша. Впрочем, именно у пилота Парамонову и повезло. Когда хозяин демонстрировал гостю в действии сауну, точнее, когда оба, багровые, как раки, перепоясав чресла белоснежными простынями, расположились в предбаннике за чайком, туда принёс на подпись бумаги небольшой квадратный человек в белой халате поверх чёрного костюма с чёрным же унылым галстуком (пилот аж поморщился в том смысле, что мог бы потерпеть, канцелярская душа). А канцелярская душа оказался по должности старший инженер химводочистки, по фамилии странной — Грамматикус, Модест Богданович, по сути — живое чудо в мальчиковых ботинках с тупыми носами.

О бассейнах он знал всё. Его можно было бы назвать энтузиастом бассейновой индустрии, не будь столь чужд пылкому слову «энтузиазм» весь его облик, даже голос — бесстрастный, нравоучительный и гнусавый. Но всем, что знал Емельян о деле своей жизни, он обязан в первую очередь Грамматикусу, деревянному щелкунчику. Пощёлкивая вставными челюстями, тот объяснял Емельяну, как брать пробы на мутность, цветность, запах, привкус, остаточный хлор и остаточный бром. Как очищать фильтры. Как пользоваться аппаратом Зейтца, насосом Камовского, чашкой Петри. Он диктовал и демонстрировал, каким образом для обеззараживания воды применяются: двутретьосновная («Вы записали — двутретьосновная?») соль гипохлорита кальция и натриевая соль дихлоризодиануровой кислоты. Сперва Парамонов был сражён своим невежеством. Потом его охватила страсть познания. И когда он вновь обрёл некоторую уверенность, то была уверенность скорее прилежного ученика, нежели умельца-всезнайки. На прощанье он спросил учителя, можно ли с одного взгляда определить, что вода годится для плавания. Щелкунчик протянул ладонь, белёсую от влаги: «У вас есть какая-нибудь монета?» Взял пятак, бросил вниз с борта. Сквозь пятиметровую голубоватую толщу кругляшок был виден совершенно отчётливо. «Различаете год чеканки?» — «Пятьдесят шестой!» — воскликнул Емельян. «Вот и всё», — клацнул челюстью неулыбчивый человек.

…И вот, отправив по домам небольшой в ту пору персонал, оставшись один в огромном светлом зале, где стартовые тумбочки, трамплины и вышка царили над пока пустой кафельной ёмкостью, Парамонов вздохнул, подмигнул самому себе, чтобы подавить волнение, себе же сказал — из анекдота: «Будешь, Емеля, хорошо вести, пустим воду». И пустил воду.

Она хлынула из придонных отверстий, белая и бурливая, как маленькие ниагары, растекаясь от мелкой части к глубокой. Три тысячи кубических метров должны были налиться. Три тысячи кубов чистейшей питьевой, согласно ГОСТу № 2874-73. Она лилась, и над ней стояло небо в оконных плоскостях, ночное, но в негаснущей заре, рождённой комбинатом. Эта тревожная и сильная заря не позволяла проклюнуться звёздам, слепила луну, облакам же придавала багрянец и угольность, словно они плыли над пожаром. Такое было небо над бассейном. И по бортику расхаживал голый, крепкий, в красных плавках и красных резиновых шлёпанцах, звонко стрелявших среди гулкого безлюдья, Емельян Парамонов, повелитель воды.

Он ходил, а в голове у него плескались подходящие к случаю мысли. Так он думал, что на просторах огромной страны проживает огромное множество людей, и не все из них счастливы — а почему? А потому, что не все из них по утрам бегут на работу бегом и вприпрыжку. Не боясь опоздать, бегут, не боясь начальства, но от нетерпения взяться за своё дело. Те же, которые плетутся нога за ногу и молятся незнамо кому, чтобы вечер скорей, да домой, за щи, за кашу, за кроссворд, те, думал Емельян, безусловно, несчастные. А ведь для каждого без исключения имеется своё дело, в которое входишь, как патрон в патронник.

Размышляя так, он отвлёкся от воды. Когда же вновь заглянул, внутри у него оборвалось. Пятака, брошенного в бассейн по совету Грамматикуса, видно не было. И кафеля видно не было — коричневый слой (осадок) сплошь покрывал дно.

Он кинулся к телефону. Не подумал, что стоит глубокая ночь, а в городе, где живёт Модест Богданович, — час рассвета и сладчайших снов. Грамматикус отозвался не скоро, но не выразил ни недоумения, ни недовольства. Голос, отдалённый тысячекилометровым расстоянием, был по обыкновению ровен, деловит и гнусав. Модест предложил взять со дна пробу, подвергнуть лабораторному анализу и по исполнении позвонить снова.

Сколько прошло до второго звонка, Емельян не помнил. Окна, кажется, были светлы, с рук на телефон капало. «Я вас понял, — проговорил Грамматикус. — Есть одно предположение: с какой скоростью шла вода через фильтровальную камеру? Ах, вот как. Довольно быстро». — «Дак ведь… к празднику же торопимся». — «Парадная шумиха, — отчётливо сказал Грамматикус. — Вода должна идти в шесть раз медленнее». — «Батюшки, а эту куда?» — всполошился Емельян. «В канализацию». — «Три тыщи кошке под хвост?» — «Кто хочет любить, тот должен платить».

Трудно сказать, на какой срок Емельян потерял представление об окружающей действительности. За окнами темнело и светлело. Кто-то подносил ему что-то съестное, напрасно тыкал в сжатые губы. Зал, фильтровальная, кабинет с телефоном на полу — мебель ещё не завезли… Грамматикус требовал анализов и анализов.

И когда в некий миг Емельяну внезапно открылось, что масса воды у его ног гладка и чиста подобно цельному голубоватому брусу, он эту чистоту несколько нарушил и взбаламутил гладь. Он заплакал, и от слёз пошли кружочки. Он полетел звонить своему благодетелю, тот в ответ промямлил поздравление тоном, каким желают здравствовать после нечаянного чиха. «У вас времени-то сколько?» — орал Парамонов, забывший завести часы. «Тридцать две минуты пятого. Следовательно, у вас тридцать две минуты третьего. Спокойной ночи». Какая ночь, ёлки-палки, он же не помнил, когда в последний раз ел, и только об этом подумал, — живот тотчас подвело. Понёсся в кабинет, вопя по дороге сумасшедшее тру-ля-ля, вернулся с зачерствевшим бутербродом — сыр на нём, как облетевший лепесток, — положил бутерброд на стартовую тумбу, спустился немного по лесенке, бережно зачерпнул в стакан и пригубил… Прозрачную, точно его слеза… Чуть-чуть отдающую — упоительно! — хлоркой… И не было лучше напитка.

А первое рабочее утро? После всех праздников, оркестров, речей, после того как Залёткин насилу разрезал тупыми ножницами длиннющую ленту, которую накануне уборщицы сшивали из кусков и утюжили…

Первое утро: темно, шесть часов. Парамонов ждёт у подъезда. Истомившись ожиданием, выносит из кладовки метлу и метёт возле порога, приговаривая, что такая разминка по холодку — самая сласть, самая польза. Парамонов ждёт первого посетителя. Для него изготовлен особый пропуск — сроком до будущего века, будущего тысячелетия. Пропуск заполнял (оставив лишь место для имени) заведующий учебно-спортивным отделом комплекса «Парус» Борис Песчаный, мастер спорта по водному поло. Почерк у него в своём роде единственный — жемчуг на ниточке. «Значит, писать до первого января двухтысячного года?» — спросил Борис Песчаный. «А вот и ошибся, парень, маху дал! Ты, Бориска, прикинь — когда век кончается?.. Так-то, я читал, сам царь Пётр когда-то в лужу сел. Пиши — до первого января две тысячи первого года, вот такой коленкор!»

Первой посетительницей оказалась в семь часов пятьдесят семь минут тридцать секунд — эти памятные цифры наморгал секундомер в вестибюле — девочка Катя Тверитина, пять лет, пришедшая с мамой. Парамонов вписал её фамилию в пропуск и пожал ладошку. Это же надо, вы подумайте, какое дело — совершенно исключительное: когда его, Емельяна Парамонова, уже не будет на свете, молодая женщина Катерина Тверитина коснётся с лесенки поджатыми пальцами ноги прохладной и знобкой поначалу водной поверхности и, собравшись с духом, окунётся, поплывёт куцым, милым бабьим брассом. По воде, которую он ей налил, Емельян. Конечно, вода уже будет не та, тысячу раз сменится ввиду рециркуляции. Не та и всё же та. Парамоновская водичка.

А немного позже случился позор. Когда девочку Катю с почестями и умилениями проводили в бассейн все бассейные девы и дамы и лучший тренер Татьяна Тимофеевна Рябцева, с превеликим трудом переманенная Емельяном из соседней области, протянула из воды загорелые руки: «Прыгай, детка, ловлю». Катя Тверитина издала истошный вопль, и у неё потемнели трусишки. Мама Катю унесла.

«Больная, должно быть. Истеричка», — предположил Борис Песчаный. «Сами вы больной, — вскинулась Татьяна Тимофеевна. — Вы же институт физкультуры кончали — и не стыдно? Слушайте, — зыркнула на окружающих глазами, — да в таком возрасте большинство детей боится высоты! Прорва денег вбухана в нашу роскошь, а без элементарных лягушатников всё — на фу-фу!»

Отсюда проистекли последующие события, в силу которых Емельян Парамонов, повелитель воды, третий день валялся на кушетке и воды своей, видимо, был лишён.

На пятый день его вызвали по телефону к генеральному директору. «Не пойду», — сказал он. «Не советую», — проговорил на том конце провода холодный голос молодого, вышколенного, бестрепетного помощника. И Парамонов пошёл.

Тут-то как раз и накричал на него Залёткин, что он — Пугачёв и самозванец. Залёткин гремел, возвышаясь над столом, над Емельяном, похожий в своём бостоновом костюме с бесформенными, вислыми ватиновыми плечами на стог. Гремел, грохотал, и ярость текла из заушин в виски, но другая — она не закладывала сосуды свинцом, а расширяла их. Такое бывает на охоте или когда рубишь дрова. Если на кого и свирепел Залёткин, то на себя — потому что ему нравился этот Пугачёв Емельян Иванович. Чёрт Иванович, народный, видите ли, заступник, разбойничек. Ведь и тут не смолчал, вклинился с упрямым и непочтительным заявлением о необходимости доломать, что поломано, и построить лягушатники эти, мышатники. Ёлки, видите ли, палки.

Залёткин смотрел на него в упор. Немногие на комбинате выдерживали взгляд этих глаз, серо-розовых, налитых, вытаращенных, Парамонов выдержал. Залёткин опустился в кресло. И тихим деловым голосом спросил, когда будут сданы мышатники. Парамонов сказал, что на лягушатники нужно десять дней. Залёткин спросил, потребуется ли дополнительная рабочая сила. Парамонов ответил, что потребуется бетономешалка, но рабочая сила не потребуется. «Хозспособом», — кивнул Залёткин и записал на календаре дату сдачи.

— За прогул вычтем. Более вас не задерживаю.

И тут, дойдя до двери, Парамонов вдруг обернулся:

— Товарищ директор, я интересуюсь спросить.

— Прошу.

— Вот вы, когда ломали школу и ясельки, ведь тоже на себя брали, дак и чо?

— Более не задерживаю, — повторил Залёткин, и в голосе прозвучал дальний громовой раскат.

Вопрос задел генерального. Разбередил в нём и давний испуг, даже оторопь, в чём никому никогда не признаешься, и ошеломительную решимость, словно в прорубь ныряешь. И вообще — лихие времена.

Случай в городе помнили. Он стал легендой, более того — точкой отсчёта: «Это до того, как Залёткин бараки ломал, или после?» Сорок седьмой год, на сердце легко, животу туго — ремень на последнюю дырку затянут. Конец квартала, март. Конец дня или, можно сказать, самое начало: часам к двадцати, двадцати одному оживал безмолвный до той поры телефонный аппарат спецсвязи с центром. К полуночи сводки со всех участков трудового фронта страны должны были лечь куда положено. С трубкой этого аппарата, прижатой к уху, Залёткин стоя дослушивал замнаркома. Буря пронеслась, ворчание было неизбежным шлейфом грозовой тучи. И тут в кабинет без доклада ворвался начжилотдела. Фронтовик, исполосованный ранениями. Его мало что могло вывести из себя даже на такой беспокойной должности. Но он вбежал, он махал единственной рукой, призывая директора скорей положить трубку — такую (он знал, какую) трубку! Залёткин понял — ЧП.

ЧП называлось — весна. Оттепель — такая ранняя, какую мало кто помнил в этих местах.

— Бараки, — едва вымолвил начжилотдела, и его твёрдые, заветренные и прокуренные губы затряслись, — шатаются бараки. Грунт поплыл.

— Кто в бараках?

— Слава те, господи, — бывший старший политрук неожиданно перекрестился, — никого. Там школа и детсад. Детишек уже разобрали, слава те господи!

Это можно было сравнить только с землетрясением. В ранней молодости Залёткин проходил срочную службу в погранвойсках под Мервом. Какая бы стихия ни обрушилась на человека, первый его порыв — лечь и прижаться к матери-земле. А если земля ходуном ходит, разверзается, чтобы тебя поглотить?

Два барака стояли рядом — в одном семилетка, в другом сад и ясли. В них гудело, как в лесу, качались тусклые лампочки, дребезжали стёкла. Залёткин заглянул в класс (он даже помнит отчётливо чёрную табличку на двери — «5-й класс „Б“»), и в тот самый миг на маленькую парту, посерёдке которой чьим-то шкодливым ножичком было свежо вырезало «Фока дурак», с провисшего потолка рухнул пудовый слой штукатурки, взорвавшись душным серым дымом. Был бы тебе, если час назад, «Фока дурак».

Залёткин вышел наружу, снял шапку, крепко выбил о колено пыль и дал приказ ломать. Немедля. С привлечением всей техники.

Наутро триста работниц комбината не вышли на смену. Триста матерей. В ответ на телефонные звонки в горисполком некая добрая душа советовала обращаться лично к товарищу Залёткину. Приёмная, коридор управления, лестница были битком запиты работницами, в большинстве с детьми. Первому секретарю Залёткин по вертушке ответил, что не сможет прибыть, пока не поговорит с народом, и тогда первый секретарь прибыл на комбинат сам, насилу протолкался. В других бараках шло выселение, в домах специалистов — уплотнение. Вечером заседало бюро райкома, вопрос стоял о служебном несоответствии. Снеговик из органов заворачивал и более круто. Но в тот же вечер доставленный самолётом в Москву, однорукий начжилотдела в одном из кабинетов Совнаркома раскладывал на необъятном столе фотографии. Их по поручению директора сделал корреспондент многотиражки числом сто шесть, на них были виды барачного городка. Тевосян молча, один за другим, изучил снимки, сложил пачкой, убрал в портфель, приказал подать машину. Через неделю в управлении «Северостали» сперва шёпотом, потом в полный голос и потом уж совсем ликующе, как песня, зазвучало сухое слово «фонды».

«Вы брали на себя?» — спросил Емельян Парамонов.

Да, бывают минуты, когда никто не возьмёт на себя, кроме как ты. Однажды в санатории. Весьма закрытом и комфортабельном, куда попадают не те, кто стремился бы, если бы мог знать о таких чудесах под пальмами, но кого водворяют силой, с применением мер административного воздействия всевластные врачи. И познакомился там в бильярдной с одним товарищем, лобастым и короткошеим, угрюмоватым даже. К концу смены они вроде бы даже стали корешами, и товарищ рассказал забавную историю. Де-вышел в его конторе спор о характере поверхности, специально для которой надлежало изобрести и запустить машину. Твёрдая это поверхность или пылевидная. Техническая интеллигенция дискутировала, дело стояло. И тогда новый залёткинский знакомый взял чистый лист бумаги, написал одно лишь слово — «твёрдая», подписался и отдал разработчикам. Много позже Алексей Фёдорович узнал, что имелась в виду поверхность Луны, машина была луноходом, фамилия же на листке — Королёв.

Ночь шла над городом, варился в домнах металл, ночь направлялась с востока на запад вслед эшелонам с металлом, их настигало утро. Залёткин сидел, задумавшись, огромный, как стог, подперев шишкастую голову рукой.

Может быть, в этой задумчивой позе отольют его когда-нибудь из бронзы и поставят возле здания горисполкома напротив другого памятника — Василию Кормунину. Но скорее предстанет он в виде неправдоподобно плечистого бюста с чванно задранной головой на неохватной шее. Похожий на себя не более, чем Кормунин, который при жизни был хлипок и сутул.