Кажется, целую вечность длилась спартакиада, но вот настал её последний день. Он настал на двадцать втором километре к югу от Северостальска, где разыгрывался заключительный номер обширной программы — велосипедная гонка с общим стартом.
Ясный день, лазурь над бором. Судьи сверяют секундомеры. Механики подкачивают или приспускают шины, проворачивают педали, проверяют шестерни переключателей. Шофёры, вскрыв капоты техничек, копаются в железных кишочках. Тренеры бродят поодиночке в отдалении друг от друга, курят, срывают ромашки на обочине, ощипывают лепестки. А на отрезке дороги от меловой поперечной линии и белого над ней полотнища между двумя столбами с красными буквами «старт» метров на пятьсот в противоположную сторону ездят гонщики. Разноцветные майки, разнокалиберные шлемы — и с продольными перепонками, и новомодные пластиковые каски. Одинаково длинные, муть выше коленей, чёрные эластичные трусы в обтяжку, и из-под них выпуклые мышцы бёдер, переливающиеся, точно большие сильные рыбы. И одинаково замкнутые лица. Гонщики ездят то медленно, тормозя подошвой, то, укатив подальше, вдруг ускоряются, бодают ветер. Спохватясь, прочищают монеткой шипы туфель. Вынимают фляги из держателей, пробуют на язык питательную смесь. Каждый при деле. И при своём же деле находятся немолодые, как правило, суетливые мужчины в пиджаках, несмотря на жару, и при галстуках. Это представители делегаций, областные, краевые, автономные функционеры. Иные с совершенно отчаянными, растаращенными лицами торопливо что-то подсчитывают в блокнотах — Парамонов точно знает, что: последние очки общекомандного зачёта, от которых зависит место в таблице. Иные, видно, не досчитавшись до запланированного, бегут к тренерам, к гонщикам, что-то кричат, грозятся, о чём-то молят, хотя вряд ли те слышат их сейчас. Емельян точно знает, что они молят не подкачать, отдать всё, лечь костьми. Емельян знает также, что в ход в последний день с его последними шансами идут также щедрые посулы: от спортивных званий вплоть до права покупки без очереди, например, финского холодильника или «Жигуля».
Такие у них здесь функции. У него согласно должности они такие тоже. Хоть и с души воротит.
— Емельян Иванович! — слышит он издалека. — Парамонов!
Песчаный, видно, только что подъехал: вон она, чёрная «Волга» с табличкой «штаб» на ветровом стекле, В областной штаб сходятся сведения из других спартакиадных городов. Песчаный привёз самые свежие.
— Ну, — кричит он, никогда не возвышающий голос, — где ваш белый конь?
— Какой конь — голову тебе напекло?
— Мы, Емельян Иванович, въезжаем в город на белом коне!
— Дак пятое место, что ли?
— Четвёртое! По всем позициям всё совпало с прогнозами. Нашим велосипедистам достаточно просто выйти на старт и доехать до финиша.
— Погоди, погоди, погоди. — Емельян берёт его под руку. Сводит губы в гузку. Терзает вихор. — А не кажется тебе, Борюшка, что если сегодня четвёртое, на следующей спартакиаде от нас уже третьего захотят? А пуп у нас не развяжется? И тогда мы уж, точно, всю физкультуру загробим?
— Да это же когда ещё будет? Через четыре года!
— Ну а если, — размышляет вслух Емельян, — кто-нибудь из ваших выиграет сейчас? Даже просто впишется в призы? А? Возможно тогда третье место?
— Такой вариант я в расчёт не принимал, — задумчиво говорит Песчаный. — Прикинуть довольно сложно, но попробую. — Он достаёт из внутреннего кармана изящный микрокалькулятор.
— Поздно прикидывать.
— Хорошо. В конце концов, Емельян Иванович, вы руководитель. Не поздно дать указание команде.
— Указание отсидеться в хвосте? Не рыпаться?
Песчаный пожал плечами, а Емельян пошёл прочь. Шёл сперва медленно, свесив голову. И бормотал что-то под нос — несвязное, бестолковое. «Ребята, — бормотал, — вперёд назад… Тише едешь — дальше будешь… Ах, мать честна, судьба-индейка…» Потом походка его убыстрилась, плечо привычно выдвинулось вперёд, по-боксёрски, прикрывая подбородок. И опять он бормотнул непонятное: «Чай, не убьют». Он влетел в палатку судейской коллегии, где официально заявил о снятии со старта гонки всей команды Северостальской области. До единого человека.
…Перед белой чертой сгрудились гонщики. В задних шеренгах ещё сидели прямо, держась за верха рулей, а впереди уже пригнулись, поджались, и судья-стартёр бегал, покрикивал, чтобы не вылезло раньше времени за черту ничьё колесо. Сколько было гонщиков, столько и надежд копилось в их душах за долгие месяцы подготовки. Часа через два здесь же, на этом месте, куда предстоит вернуться, испытав всё, что может испытать человек на полутораста километрах пути в жёстком своём суровом седле, одни надежды сбудутся и взовьются до небес, другие будут раздавлены чужими шинами.
Но пока они были у всех. Кроме тех, которых снял со старта Емельян Парамонов. Они стояли кучкой, кто смотрел в землю, кто — в спину счастливцев, на их косо пришитые по бокам стартовые номера (смотревшие были без номеров, их отобрали), а кто — на Парамонова. И если бы взгляд мог быть заряжен хорошей обоймой, то минимум три пары пуль впились бы в Емельяна и сразили наповал.
О дальнейшем версии очевидцев расходятся. Одни утверждают, что к Парамонову подбежал, остервенело клацая шипами по асфальту, капитан команды Лев Гущин и схватил за горло, и Борис Песчаный его оттащил. Другие — что Гущин бежал спасать Парамонова, потому что задушить его норовил Песчаный. Третьи — что оба они трясли и терзали своего председателя, даже надорвали лацканы пиджака.
Только все, знавшие Песчаного, точно сходились на одном: когда он провожал взглядом чёрную «Волгу» с надписью «штаб» на ветровом стекле — в ней уезжал с двадцать второго километра Парамонов, — в стальных глазах Бориса Степановича кипели настоящие живые слёзы.
Скончался профессор Пётр Густавович Менар-Лекашу. На похороны съехались многочисленные родственники, близкие и дальние, подлинные и мнимые. Поминки завершились грандиозной всеобщей дракой. Пока не было вскрыто завещание, с истинно французской предусмотрительностью составленное учёным, потомки принялись тягать, кто во что горазд, различные предметы из его квартиры, на каковой почве и возник конфликт.
Старинный бретонский род Менар ле Кашу числил в своей родословной монтаньяра и шуана, кирасира первого императора и сенатора последнего короля, изобретателя, банкира, игрока, даже академика — «бессмертного», в кафтане, шитом лаврами. Сын «бессмертного» стал поэтом и членом Коммуны и, спасаясь от версальцев, в трюме голландского коммунара снискал славу русского геолога и петрографа. Но фамилии, как и люди, не бессмертны. Более того: случается, они ещё звучат, а род уже выморочный. Почему не прекратился навсегда род Менаров ле Кашу у кирпичной, выщербленной пулями стены на кладбище Пер-Лашез? Или в гнилых, каторжных болотах Новой Каледонии? Почему он дождался часа, когда Виталик Менар, по профессии фотолаборант, привлекавшийся к ответственности за торговлю гнусными карточками, швырялся камнями из бесценной коллекции деда в Валерика Менара, числящегося как «лицо без определённых занятий», как карточный шулер? А Марго Менар-Парамонова рвала из рук своей двоюродной тётки Луизы Менар-Шелушниковой том собрания сочинений Шекспира в роскошном издании Брокгауза и Ефрона, и трещал, ломался серый переплёт с тиснёным чёрным гербом барда, и летели на пол клочья изысканных иллюстраций Бёрдслея…
Возвратясь домой в четвёртом часу утра, чувствуя себя одинокой и несчастной, Маргарита написала письмо мужу и положила ему на раскладушку. «Ты отходишь от меня, как утекает вода между пальцев, — писала Марго, — и это невыносимо».
Проснувшись, он прочёл послание, присел на кровать супруги и погладил её по голове. Она открыла отёкшие, но всё ещё прекрасные глаза и прижалась щекой к его руке.
— Может быть, всё ещё будет хорошо, да, Миля?
— Может быть, Риточка, может, только не терзай себя, ты, слышь-ка, плюнь на проклятое это наследство. Разве стоит оно того, чтобы нервы-то, жизнь-то гробить?
И тут Марго взвилась распатланной фурией.
— А этого они не хотели? — Она сделала непристойный жест. — Кровососы, так-перетак, туда-сюда и обратно! Не вы-го-рит!
Его вопрос на бюро обкома стоял — жёстче некуда. Облвоенком употребил такие слова, как предательство и дезертирство. Парамонов в оправдание зачитал из утренней центральной газеты: «Долг коммуниста — бороться с очковтирательством». Залёткин, усмехаясь непонятно, спросил, кто кому втирал — персонально. Но Емельян не слышал — его несло: «Это же передовая статья! Вы чо, охренели тут все? Это же (потряс газетой) чей орган?» Вульгарное, развязное выражение «охренели» стоило ему не простого «с занесением» — строгого. И крепенькой — в трудовую книжку — статьи КЗОТ.
Пришёл — в большой комнате гулянка, в Валентининой, естественно, Валентина, на кухне тёща — черти её принесли — в парадном вороно-пегом парике разливает из турки кофе по незнакомым чашечкам, видно, профессорского сервиза.
— О, как жаль, что вы так поздно! — любезно восклицает тёща. — Мы делали журфикс адвокату. Это такой известный специалист по делам наследства — антр ну, говорят, абсолютный прохиндей. Он такой большой, будто его штук двадцать (тёща подчас выражается весьма прихотливо). Вы могли иметь большой плезир, если бы с ним познакомились.
За стенкой орёт Виталик Менар.
— А дачу продам! — орёт Виталик, — И куплю «Жигуль»! И с дачи буду возить на рынок раннюю клубнику! И разбогатею, и всех вас стану покупать и подавать, продавать и покупать!
— Откуда ты будешь возить клубнику, дурак, если продашь дачу? — кричит Маргарита. — И откуда ты взял, что дача достанется тебе, ты, идиотина? Дед забыл, когда тебя видел в глаза, ты таскался с девками, скотина!
Шум, шум, суматоха, мерзость.
В прихожей зазвонил телефон. Емельян пошёл было снять трубку, но из своей комнаты вылетела Валентина:
— Это меня!
Послушав, скорчила презрительную мину:
— Это тебя.
— Маша, ничего, что я позвонила? Маша, ну, как прошло? Что тебе теперь будет? Маша, ты слышишь меня?
Он молчал. Голос отчаянно бился в мембрану. Валентина стояла, прислонясь к косяку, переплетя ноги, будто обтянутые малиновыми джинсами, которые он ей привёз из Рима, вызывающе приподняв скрещёнными руками пулевидные груди. Ей было двенадцать лет, выглядела она на все шестнадцать, тёмный пушок оттенял красные губы — материнские губы, похожие на насосавшихся пиявок. Взгляд жалил — блестящий и, пожалуй, ненормальный.
— Потом, — вполголоса ответил Емельян Аннушке. — Завтра. Ты прости — потом.
— Маша, ну хоть два слова! Совсем плохо или не совсем?
— Потом, — сказал он ещё раз и повесил трубку.
— Тебе надо от нас уйти, — проговорила девочка тоном приказа. — Квартиру вы с матерью, может, после разменяете. А может, она нам будет и не нужна. Может, у нас в тыщу раз ещё лучше будет квартира. А сейчас у нас дел навалом, а ты тут путаешься под ногами.
Он ушёл в чём был.
Над чёрными крышами висела огромная белая луна.
Приближалась человеческая фигура, чёрная за светом, с плечами, облитыми им.
Это была Аннушка.
— Ты откуда? — нелепо спросил он.
— Из автомата.
— Ты здесь давно?
Как будто это имело хоть какое-нибудь значение…
— Третий вечер. Я всё хожу, хожу…
И припала к нему.
— Хорошо, хоть так, — ворчала Татьяна Тимофеевна Рябцева, на квартиру которой привела его Аннушка. И отпаивала чаем, крепким, как чифирь. — Сам бы век не решился. Милостивец.
Однажды поутру на квартиру Татьяны Тимофеевны позвонила секретарша Залёткина и соединила Емельяна с Алексеем Фёдоровичем.
— Какую, позвольте узнать, теперь стезю себе избрали? — неторопливо и церемонно осведомился генеральный директор.
— В дворники определюсь. Милое дело — весь день на свежем воздухе, и никакой тебе ответственности.
— Должностей без ответственности на свете не бывает, — нравоучительно сказал Залёткин. — Без ответственности можно… ну, разве что филателией заниматься.
Застряла же в старой башке беспричинная, кажется, неприязнь к Песчаному! А ведь как знать, не придётся ли в скором времени повежливей, не так свысока здороваться с Борисом Степановичем? Вот он уже руководит всей физкультурой и спортом Северостальской области, поскольку произвёл самое благоприятное впечатление на руководящих работников — как местных, так и республиканского ватерпольного аппарата, а в дальнейшем способен шагнуть и выше — подтянутый, исполнительный и принципиальный.
— А может, навестите? — продолжал меж тем Залёткин. — Порадуете пожилого человека! Чаишкой побалуемся… — Он нарочито дребезжал и шамкал. — В удобное для вас время.
Удобным для Емельяна было время любое — ничем он сейчас не располагал в таком количестве, как временем, и ни от чего так не маялся. Возможно, понимая это, а может, от зловредности характера, хотя, разумеется, прежде всего ввиду занятости генеральный директор продержал его в приёмной два часа двадцать пять минут. Только по окончании рабочего дня принял.
Кабинет не изменился: тот же нерушимый красного дерева стол отдельно от длинного — для заседаний, та же на нём литая лампа под зелёным абажуром, каких теперь не делают. И тот же воздвигался из-за стола властный Залёткин, непомерный, оплывший, как стог.
— Беру вас на ваше прежнее место.
Емельян сам даже — без приглашения.
— Ничего удивительного, — из-под кожистых тяжёлых век генеральный директор смотрел сверху премудро и преспокойно. — Реконструкция комбината в принципе завершается, пора набирать темпы. Во всём. В том числе и по культурно-массовой линии. Что? Гвоздь в башмаке? Скажи пожалуйста, запомнил! Да, был гвоздь, был не нужен, а теперь нужен. Каждый потребен лишь ко времени и месту. Тем более, полагаю, кое-чему время вас научило.
Залёткин опустился в кресло, заполнив его собою, и, перегнувшись сколько мог через стол, приблизил к Емельяну слоновью голову. И слегка подмигнул.
— Что, Пугачёв, наломал дров? Впрочем, я всё предвидел. Итак, какой нам нужен срок на подготовку предложений по дальнейшему развитию комплекса?
У Емельяна подпрыгнули брови:
— День!
— Эхе-хе, — разочарованно вздохнул генеральный директор. — Неисправим. Даю неделю.
— Алексей Фёдорович, а с теплоходом как будет? Его обязательно надо доставить! Это же у меня, почитай, что самый главный вопрос…
Залёткин нажал клавишу селектора:
— Гаспарян! Где у нас теплоход?
— Теплоход на данном отрезке времени находится в ремонтно-механическом цеху, — раздельно чеканя звуки, как на бронзе или латуни, отозвался голос помощника генерального директора.
— Состояние?
— Состояние на данном отрезке времени: заканчивается капитальный ремонт. Из открытого сделали закрытый двухпалубный. Вместимость доведена до семидесяти пяти человеко-единиц пассажиров.
— Вопросы ость? — повернулся Залёткин к Парамонову.
Емельян вскочил.
— Ну, это же в ножки я вам кланяюсь! — И действительно, отвесил земной поклон, пропахав пальцами по жёсткому ворсу ковровой дорожки. — Дак, а русло чистить?
— А чем же это, Емельян мой свет Иванович, вы всё лето так заняты были… — с издевательским удовольствием интересовался Залёткин, — неужели одной только скокотнёй и прыготнёй… что даже ни разу не взглянули на нашу с вами Мурью и не заметили земснаряд?
— Ух ты-ы… Эх… Ну…
— Полностью теперь твоя душенька довольна?
— По мелочам осталось. На первый случай штук двести тельняшек купить, форменки там, бескозырки… Ну, и прочее…
— Двести? — удивился Залёткин. — И на первый случай? Не вижу ясности в вашем пожелании. Ведь на таком «океанском гиганте» команды, полагаю, человека четыре?
— Дак Алексей же Фёдорович, нам для чего теплоход-то нужен? Он нам нужен, чтобы, первое дело, создать ребячий «Клуб любознательных капитанов», а какой такой клуб без формы?
— Вы, товарищ Парамонов, можете разорить даже не такое предприятие, как наше. Концерн. Ладно, теперь о личном. Прежде всего — во избежание пересудов — ты хахальницу свою из бассейна уволь. И кулаком на меня стучи. Расстучался. Я ведь Анну Петровну уважаю и люблю. Если ты её обидишь, сам так грохну — мокрое место останется. Видал?
Кулак у генерального директора был, как известно, величиной с небольшой арбуз.
— Я её назад в управление возьму. И работой загружу. Чтобы ты не сделал из неё домашнюю курицу. А квартиру пока подождёшь. Если каждый будет жениться да разжениваться, да комбинатскую жилплощадь прежним супругам оставлять, я по миру пойду. Мне докладывали, там вместе с твоей пулемётчицей некая наша дева проживает, я её отселю, вот и живите на здоровье. На свадьбу прибуду лично. У меня всё.