1966
Я прибыл в Париж на день Перемирия, в пятницу и вкупе с последующими субботой и воскресеньем, даже понедельником, образовался длинный выходной, так что почти у каждого парижанина оказалось достаточно отпускных дней, чтобы выбраться из города. Такая ситуация обещала мне скучное время пребывание, если не превратиться опять в туриста и заняться посещением памятников. Я мог бы в один из этих дней навестить Элис, иначе дни окажутся утомительно длинными.
У Элис нашлось для меня время, и она пригласила меня на ленч в субботу. Она по-прежнему принимала гостей, хотя обычно в полусидячем положении и во второй половине дня, поэтому я посчитал полученное приглашение большой удачей.
Новая квартира в высоком здании на улице де ля Конвенсьон выглядела безыскусной и строгой, но по-своему элегантной, а большой и дорогой восьмиугольный стол, за которым мы перекусывали, оказался весьма удобным. Элис уже не ходила самостоятельно, ее подвезли к столу, но в остальном была в прекрасной форме. У нее были хорошие новости: появился юрист, русский из Парижа, которого ей нашел Гил Харрисон и в ближайшем будущем все ее долги буду погашены, ей восстановят положенную регулярную материальную поддержку. Вышло в будущем не совсем так, но сама перспектива придала ленчу радостную атмосферу. Мы болтали о многом: об автобиографии Вирджила Томсона, которую я нашел чудесной и примечательной своей конфиденциальностью. Она согласилась, что книга чудесная и примечательная, но содержит конфиденциальную информацию, делая общедоступным тот факт, что Сэр Томас Бичем был любовником Леди Кунар. Я ответил, что это действительно явилось для меня новостью и возможно нарушением конфиденциальности. В ту же минуту мне пришло на ум, что Томсон не был осторожен и в отношении Гертруды и Элис, но поскольку для меня его высказывания не были в новинку, я и не подумал об этом как о нарушении конфиденциальности. Я посмотрел на Элис — она сохраняла невинное выражение на лице, будто не она только что упомянула историю Бичем-Кунар как нарушение конфиденциальности Вирджилом Томсоном, чтобы избежать упоминания настоящего секрета. Поэтому я сменил тему разговора и упомянул автобиографию, написанную Анитой Лос, которую Элис еще не прочла, поскольку куда-то задевала свой экземпляр. Я сказал, что книгу действительно следует прочесть, она прекрасная, искренняя как сама Анита, и очень забавная. Я пообещал прислать другой экземпляр, если она не найдет свой. Я также предложил свой экземпляр книги «Хладнокровное убийство», только что вышедшее в Европе. Ей нравились произведения Трумена Капоте, гораздо больше чем мне. Несмотря на это, меня привлекла его новая книга, и я подумал, что она может особенно прийтись по вкусу Элис. «Много ли там кровопролития?». «Бог мой, там ничего другого и нет», — ответил я. «Тогда она не для меня», — вздохнула Элис с сожалением. Мы редко сходились в оценке литературных произведений или живописи, за исключением двух священных тем — Стайн и Пикассо, но даже в этих случаях мы, естественно, читали или смотрели не в одном и том же ракурсе. Но эти расхождения были незначительными и служили лишь основой для оживленных бесед. Иногда мы соглашались полностью, например, в том, что Шагал был ужасен. Я высказал предположение, что он мог бы быть прекрасным иллюстратором детских книг или сказок, но она ответила: нет, для этого, по крайней мере, необходимо чувство цвета. Она сказала, что, по мнению Гертруды, Пикабиа обладал некоторыми идеями, у него, однако, ничего подобного не было. «Но, — сказал я, — у него в рисунках ощущается напряжение, движение». «Гертруда тоже так считала». Она и Гертруда постоянно, но в большинстве случаев, лишь слегка, расходились во мнениях…
Должно быть во вторник, пополудни я отправился повидаться с Элис опять, сообщив по телефону, что скверно себя чувствую и должен преждевременно уехать из Парижа. Я не сказал насколько скверно, подозреваю серьезно, а судя по тому, что мне пришлось покинуть Париж, голос мой должно быть звучал очень тревожно. Элис сидела в гостиной с маленькой бутылочкой туалетной воды на коленях… На столе у кресла, предназначенного для меня, стояла бутылка хереса и немного печенья. Когда я уселся, она поинтересовалась, что со мной. Она уставилась на меня как ястреб своим единственным, относительно хорошим правым глазом. Я поведал ей свои симптомы, которые сам диагностировал как небольшой инсульт или небольшой инфаркт, но не был уверен.
«Должно быть, усталость», — заметила Элис. «Будем надеяться», — ответил я. Разговор принял серьезный тон. Оба понимали, что, скорее всего, этот разговор — наш последний, как то и случилось. Мы не могли не понимать, что даже если у меня и была всего лишь усталость и я вернусь в Париж в следующем году, вполне вероятно, ее уже не будет в живых. Я пытался избежать серьезности и неизбежности ситуации, но Элис ее коснулась. «Почему ты так добр ко мне?». Я не относился к тем, кто отличался особенно внимательным отношением к ней. Более естественно было бы задать этот вопрос Джо Бэрри или Дода Конраду, Торнтону Уайлдеру или Дженет Флэннер, Вирджилу Томсону или Пикассо, женщине из Чикаго или Мадлен, во-первых, потому, что большинство из них были старше и более близкими друзьями, а во-вторых, их ответы были бы куда интереснее. Элис не была привычна к доброте, не ожидала ее выказывания, а потому вынуждена была допытываться о причине ее малейшего наличия. Гертруда не была добра к ней. В течение всей их долгой, наполненной событиями совместной жизни, ссоры и случаи распавшейся дружбы с разными писателями и художниками, несомненно, привели к тому, что у Элис было больше врагов, чем друзей. Будучи по натуре воинственной, она не возражала против хорошей схватки и возможно даже ценила врагов в той же степени, если не больше, как и друзей.
Я определенно не собирался делиться с ней этими соображениями, потому что любил ее, и это было бы правдивым заявлением, хотя и смущающим и смехотворным, если не сопровождать длинным объяснением характера этой любви. К тому же я не люблю откровенного всплеска подобного рода эмоций. И будь я тогда даже в полном здравии, я бы не сделал подобного заявления. А потому ответил: «Потому что вы всегда были добры ко мне».
«Правда?». Было похоже на то, что она сама не подозревала об этом или доброе отношение ко мне не числилось в ее памяти. Но я не собирался вдаваться в детали отношения:
«Ну почему ж, — сказал я. — Не вы ли устроили мою книгу о Гертруде Стайн в издательство „Галлимар“ в 1950 году?»
Элис не была расположена к шуткам. Она с раздражением покачала головой.
«А Йейл?» — спросил я.
«Да», — это она согласилась принять как причину. Но это была самая незначительная из причин.
«И гораздо больше, — сказал я. — Вы достаточно хорошо знаете. Мы были друзьями, начиная с 1934 года, более 30 лет и, бог мой, никогда не ссорились. Были ли у нас расхождения?». «Полагаю, нет».
Мы никогда не обсуждали религию или политику или секс, придерживаясь весьма старомодных правил этикета, оберегая нашу дружбу от подобных рифов.
«Ну вот», — сказал я, стремясь перейти к более легким вопросам. Отвлекающий маневр удался лишь на короткое время, ибо вскоре всплыло имя Хемингуэя.
Определенно не я поднял эту тему. С момента посмертной публикации «Праздника, который всегда с тобой», среди нас было согласие, что книгу надо держать подальше от Элис и не упоминать при ней ни имя Хемингуэя, ни саму книгу. Там описывалось, как «компаньонка» Гертруды обращалась к Элис на языке, который Хемингуэю никогда не доводилось слышать в разговоре. Несомненно, это была излишняя предосторожность, ибо упоминание этого случая скорее развлекло бы Элис, а не расстроило. Да и она, кажется, читала книгу, но мне об этом никогда не упоминала. Последний раз, когда она при мне произнесла его имя, случилось до того, как вышла эта книга, вскоре после его самоубийства. Она не выказала ни радости, ни эмоций, узнав новость о мелодраме его самоубийства, повторившей самоубийство его отца. Только спокойно и без видимого злорадства вздохнула: «Что за наследственность для детей!». После этого, кажется, и не вспоминала о нем. Что же до пошлостей или ругани, мне от нее непосредственно никогда не приходилось их слышать. Самое «близкое», что я могу вспомнить, произошло в Акуи, когда она заподозрила, что я чересчур заинтересовался несколькими женщинами в отеле. Одна из них страдала артритом рук, настолько слабым, что могла легко унять боль простым похлопыванием ими. Элис именовала ее мадам «хлоп-хлоп». Я привык внимательно прислушиваться к ее эвфемизмам. Например, она употребляла выражение «компрометировать» вместо «соблазнять» или еще откровеннее, «прямолинейный» вместо «бессовестный», «нечистый» вместо «бисексуальный», «неадекватный» вместо «в стельку пьян»; потому с первого раза не сообразил, что «хлоп-хлоп» относится не только к шуму, производимому той женщиной. Сейчас, четыре года спустя, я понял и готов был поверить рассказу Хемингуэя.
Теперь она объявила мне: «Знаете, я заставила Гертруду избавиться от него».
«Знаю», — ответил я. Я знал не только по книге; мне также было известно то, чего мы никогда не касались в наших беседах — отношения между Гертрудой и Хемингуэем в один период вышли за рамки литературной дружбы или взаимной привязанности матери и сына. Я слышал, что Хемингуэй нередко упоминал в разговорах, а однажды и в письме, что хотел уложить ее в постель. Легко могу в это поверить, ибо, когда я встретился с Гертрудой вторично, она подошла слишком близко ко мне и моя сексуальная реакция была недвусмысленной, а учитывая разницу в возрасте — мне было 19, а ей 60 — обескураживающей. Она отметила в книге, что я нервничал, когда мы встретились впервые; выражение «нервничал» и близко не отражает мое состояние при вторичной встрече. Разница в возрасте между ней и Хемингуэем была меньше, и поскольку тогда она была на 14 лет моложе, чем при нашей встрече, ее сексуальная привлекательность должна была бы быть еще более настораживающей. Во всяком случае, ясно, что ее привлекательность, как и стремление быть желанной, встревожили Элис. Но она не знала, что все это было мне известно, как и то, что, заставляя Гертруду избавиться от Хемингуэя, Элис разрушала либо любовный треугольник, либо зарождавшуюся связь. Я, по-видимому, выглядел озадаченно, так как она настаивала: «И когда подумаешь обо всех его женах! Думаю, я была права».
«Несомненно», — сказал я, хотя в тот момент целиком еще не понимал, что Элис имела в виду: она предполагала, что препятствует не простой интрижке, а супружеству, которое наверняка окажется кратковременным. У Хемингуэя либо не хватило смелости рассказать об этом, либо это была не та история, которую он смог бы должным образом изложить. Но присутствие серьезной страсти в рассказанной им истории — необходимая ее часть и это оправдывает всплеск сквернословия Элис, в противном случае не внушающий доверия. «У меня слабость к Хемингуэю», — признавалась Гертруда, обрамляя свои слова в мягком и вежливом стиле времен своей юности. Этот факт подкрепляется в ужасном конце этой романтической истории, который Стайн поведала Джо Бэрри, а он опубликовал, не излагая предысторию. После войны, после освобождения Ритца, в котором участвовал Хемингуэй, когда Стайн вернулась из своего убежища в департаменте Эн, он внезапно возник на пороге ее дома и сказал: «Привет, Гертруда, я стар и богат. Давай прекратим драться». На это Стайн ответила: «Я еще не стара и уже не буду богата. Давай продолжим драться». «А когда вспоминаю всех мужей Мейбл Додж, — думаю, я была права».
Я не был готов к такой фразе совершенно, голова моя была не в состоянии воспринять это. Но Элис действительно сумела избавиться от Мейбл Додж и держаться от нее на расстоянии. Она была удовлетворена, когда Мейбл, наконец, благодаря разрешению Конгресса смогла выйти замуж за индейца в резервации, и не расстроилась, когда Мейбл умерла. Как ухитрились бы жить вместе Гертруда Стайн и Мейбл Додж, даже на короткий срок, не могу вообразить, но для Элис такая ситуация, кажется, представлялась вполне вероятной. Такие смелые и решительные заявления, временами довольно новые в наших разговорах, начинали меня утомлять, как и вопрос, почему она их высказывает и почему ей так важно быть правой. Возможно, такие уверения делались на тот случай, если я доживу до того времени, когда решусь написать о ней — аналогично тому, как я написал о Гертруде, но в ту минуту даже мысль о необходимости написать простую открытку была изнурительной. Быть всегда правым есть весьма старое и традиционное пристрастие французов, не очень присущее католицизму. Так предположительно и в еврействе, и хотя у Элис такого поначалу не наблюдалось, она пыталась привить себе эту привычку. Гертруда как-то заметила ей: «Ты всегда хочешь быть правой. Не устаешь от этого?» По всей видимости нет, и стремление оказаться правой беспокоило ее, наверное, больше, нежели желание быть праведной — по понятиям той религии, на которой, как я полагаю, основывалась ее вера. Я не был в ясном состоянии ума и отбросил все эти вопросы.
Наконец я поцеловал ее на прощанье и неуверенно направился к выходу. «Спасибо за все», — сказала она и помахала бутылочкой с туалетной водой. Я сподобился обернуться и послать ей воздушный поцелуй со словами: «Спасибо за все, дорогая». Затем, крадучись, вышел…
1967
Последнее письмо от Элис датировано 7-м января 1967 года. Двумя месяцами позднее, утром 7 марта она умерла, слегка не дотянув 90-летия. Мой друг Чероки позвонил мне во второй половине дня с Восточного побережья, где вечерние известия уже передали это новость. Так получилось, что в это время в Боулдере я репетировал с актерами, готовя их к сценическому чтению пьесы Еврипида «Вакханки» и времени скорбеть у меня не было, как и писать в Париж, запрашивая детали. Кое-что стало известно из прессы, из письма Дженет Флэннер в «Нью-Йоркер» и взвешенно уважительной и гневной статье Джо Бэрри в «Виллидж Войс». Об остальных деталях мне пришлось дожидаться поездки осенью в Париж. Похороны Элис устроили по католическому образцу, видимо со всеми положенными правилами, хотя в течение нескольких дней она находилась в коме. Думаю, к тому времени, а может даже в последнюю нашу встречу, вера перестала означать что-нибудь для нее, но церемония прошла так, будто ей это было важно. Ее похоронили рядом с Гертрудой на кладбище Пер Лашез. По свидетельству Джо, она принимала снотворное, ей предписанное, в большом количестве и, задолго до того, как впасть в кому, была почти в беспамятстве. В его статье описывается, как Хасинта подошла к ее кровати и спросила, не хочет ли она есть. Элис отрицательно покачала головой: нет. Хасинта спросила, не хочет ли она пить. Элис покачала головой: нет. Хасинта со свойственной испанцам нетерпением и прямолинейностью спросила, не хочет ли она тогда умереть. Элис утвердительно кивнула головой: «Да».