Еще раз демонстративно зевнув, Йорик произнес:
– И что ты хочешь этим детским садом показать? Ты что, Лева
Толстой или Алеша Пешков? Пишешь криво, рассуждаешь заумно. Ни читателя, ни издателя на твою ахинею.
Мне стало обидно, но возразить было нечего. Действительно, что отражают мои воспоминания? – Слабая картинка прошлого. А сколько их, безмолвных, осталось там! Боже! Как подумаешь о тифозных бараках
Гражданской, о тамбовских крестьянах, умирающих под обстрелом химических снарядов Тухачевского. С немцами конвенцию соблюдали, а на своих можно попробовать. А голод Украины!? Какими словами описать страдание миллионов людей? – Истощенных девчонок и мальчишек, которые ползли к железной дороге по всей Украине. А там, в одну сторону летели эшелоны с зерном за границу, а в другую – сытые люди, в вагонах с закрытыми окнами, чтобы не видеть неподвижные фигуры еще живых и уже умерших людей. А тех несчастных детей, которые не в силах подняться, ползли по улицам Харькова, чтобы добраться до хлебных очередей, а их, обессиленных, баграми собирали на подводы с трупами, бросали еще живых в братские могилы и засыпали хлоркой?! Все это судьбы людей в моей стране.
Индивидуальные судьбы. Мы можем извлечь много уроков из их совокупности, но ведь отдельная судьба и не предстает перед нами без своей связи с другими.
Я часто размышляю о полюсах, на которых лежат судьбы разных людей. Что делает одного страдальцем, другого – тираном? Их дороги постоянно пересекаются, но нет узелков, которые могли бы связывать этих людей. Одни ненавидят, другие презирают. Считается, что ненавидят слабые. О, как непросто распределяются роли в великой комедии или трагедии цивилизации. Кто был товарищ Сталин? Есть люди, считающие его тираном народа, есть люди, считающие его великим вождем того же народа…
Впрочем, мои размышления начинали терять под собой реальную почву, и я решил выкрутиться из положения с помощь Йорика. Он сидел на прежнем месте, выжидающе поглядывая на меня.
– Так что тебе хочется знать, как чувствовали себя мальчики и девочки, когда их баграми подхватывали за еще не утратившие чувствительность ребра, или что по этому поводу думал сам товарищ
Сталин? Ты же беседовал с ним, если не ошибаюсь?
Как мог ошибаться Йорик, если он знал обо мне лучше, чем я сам. У меня была дырявая память, а у него с памятью не имелось проблем.
Действительно мне приходилось во сне встречаться с товарищем
Сталиным, – эдакий доброжелательно настроенный и умудренный генералиссимус (во сне он являлся в кителе с золотыми погонами).
Почему-то он беседовал со мной о кулуарной борьбе, говоря, что его лишили власти, когда он еще должен был управлять страной, чтобы привести ее к процветанию. Беседы были интересными, с убедительной политической и экономической логикой. Я просыпался и думал, а не пытаюсь ли я оправдать Кобу, чтобы его чудовищный образ приобрел какую-то человеческую понятность?
– Ты прав, – услышал я голос Йорика, – человек остается человеком. Самым страшным в человеке является не он сам, а его логика, образ мысли, жизненная концепция. Содержание мозгов определяет мотивацию действий. Считается или не считается человек с фактором присутствия других людей – это другой вопрос. Ответ на него отрицательный. Даже наши собственные дети, исходя из представления о собственных интересах, просто игнорируют призывы родителей к здравому смыслу. А что говорить о человеке, уверовавшем в исключительность своей миссии? Впрочем, давай поговорим с самим Кобой.
Йорик доверительным жестом указал на стену, с левой моей стороны, где в образовавшемся туманном провале появился генералиссимус
Сталин. Несмотря на френч и погоны, он все же отличался от образа в моих снах, – в нем было больше внутренней сосредоточенности и магической эманации власти, исходившей от рыхлого лица, мясистого носа и черепа с довольно редкими волосами.
– Не смущайся, писатель, – с акцентом произнес он, – у меня для тебя имеется время, – он усмехнулся в желтоватые усы, прикурил трубку, распространяя дым с забытым запахом папирос "Герцеговина флор", и продолжил: – Ты для меня та самая логическая фигура, с которой необходимо считаться в уравнениях власти. Что тебя интересует, дорогой друг?
Самое удивительное, что я не опешил, а отнесся к внезапному появлению вполне по-деловому. Видимо не обошлось без магии Йорика, потому что, признаться, я всегда теряюсь перед властными людьми.
– Чудовищная жестокость, Иосиф Виссарионович. Такого планета еще не знала, – задал я вопрос, подобно журналисту берущему интервью.
– Природа, да и сам Господь Бог, не знают такого термина, товарищ писатель. "Мягкость, твердость, глупость" – это те слова, в которых вы оцениваете поступки людей. Вы не задумываетесь над тем, могли ли люди поступать иначе. Может ли виноградная лоза принести помидоры?
Ты, вероятно, хочешь спросить, как я оцениваю свое поведение взглядом со стороны? – Но это уже вопрос не исторического факта, а литературного творчества. Я, товарищ писатель, – не писатель. Я – вождь, генеральный политик своего государства. Я могу пояснить, почему моя реакция на события была именно такой, а не иной.
Мне показалось, что если я сейчас упущу инициативу, то не добьюсь вразумительных ответов. С другой стороны, передо мной был человек, к которому не было ключа, для обращения с ним, который сам имел такие ключи и не доверял их никому.
– Хорошо, Иосиф Виссарионович, ответьте на мой вопрос, так, как вы можете принять его, не искажая смысла моего интереса, – довольно уверенно проговорил я.
Сталин опять улыбнулся и пыхнул облаком сиреневого дымка.
– Я имел силы принять на себя полную историческую ответственность, и я ее принял, – взгляд Кобы гипнотически впился в меня. – Что это такое, понимаю только я, а сейчас постараюсь объяснить и тебе. Владимир Ильич знал, что такое взять и удержать власть. Он знал, как ее разделить и на кого можно положиться во внутрипартийной борьбе. Не я захватил место Генерального секретаря.
Моя личность и партийные качества выдвинули меня на этот пост.
– Но Ленин протестовал, – слабо возразил я.
– Это было потом. Протестовал не вождь мировой революции, а уже больной человек.
– Вы его слегка подтолкнули?
– Неправда. Но в политической борьбе такие методы оправдывает сама история.
– Так да или нет?
Он снова попыхтел трубкой и, прищурившись, сказал: – Это не имеет значения.
И через секунду продолжил: – Для политических идеалистов, какими мы были, главное – не просто выжить, главное – не дать умереть идее, которая живет в тебе. Это неизбежно связано со смертью твоих противников. Противниками становятся самые неожиданные люди, даже твои соратники, ибо нет двух людей с одним мнением, но могут быть едины вождь со своим народом. Я добился этого в условиях чудовищной разрухи и отсутствия специалистов по ее устранению.
– Но вы сами же и устроили эту разруху.
– Нет. Разруха явилась следствием фатальных обстоятельств революционной ситуации в России. Я лишь спасал страну и ее народ. Я знаю, товарищ писатель, в своих умозрительных версиях ты приписал мне такую фразу: "Народ, убивающий из зависти и жадности, не заслуживает снисхождения". Ты предположил во мне носителя божественного возмездия. Это не так. Я поступал в соответствии с обстоятельствами, заставляя выжить и идею, и народ – носителя этой идеи. Для утверждения цели моя воля была не просто железной, – это была воля Сталина, – стальная воля.
– Но вы же видели, что буржуазный мир обгоняет Россию с ее искусственными моделями экономического строительства.
– Ответ на этот вопрос имеет несколько слагаемых. Не забывай последствий гражданской войны. Предупреждая твое возражение, хочу сказать, что мы не узурпировали власть с помощью демагогии, мы дали народу шанс сделать собственный выбор. Но в народе слишком долго растили ненависть. Не я создавал пропасть между имущими и неимущими. Рассматривая обстоятельства с исторической высоты вашего времени, я понимаю, что революция была опасным падением великой империи. Я делал все, чтобы возродить ее, но у меня был лишь безграмотный народ. Я научил его и сделал самым образованным в мире. Это главный фундамент исторической перспективы любого государства.
Другой ваш тезис, товарищ писатель, выдвигаемый от моего имени:
"Народ хочет счастья, и он получит его. Бедный человек – самый большой мечтатель и готов обманываться и радоваться самой чудовищной лжи", не лишен остроумия, но он не учитывает историческую необходимость. Если бы я мог так красиво думать, я не мог бы быть серьезным политиком и великим вождем.
Он внезапно прищурился и добавил с холодным сарказмом: – Как я вижу по твоим вопросам, ты не очень доверяешь Господу Богу в осуществлении Его великих замыслов.
На этом генералиссимус исчез вместе с густым дымом своей трубки.
А мои вопросы были в самом разгаре. Я беспомощно посмотрел на Йорика.
– Не печалься, старче, – скупо улыбнулся тот. – Ты получил политическую постоянную, а экстраполяция от нее – святое дело писателя.
Возразить было нечего. Но я все-таки усомнился, – действительно ли ощущал запах папирос "Герцеговины флор", или же это был запах серы из преисподни. Уточнять я не стал, сохранив сомнение как собственный пятачок общечеловеческой позиции.
Только непонятно почему я вызвал призрак великого тирана? Вообще,
– что добиваемся мы, когда ищем ответы за пределами своего сознания?
Зачем понимать что-то в поведении товарища Сталина, когда была иерархия власти, много-много звеньев, в каждом из которых находился свой фюрер, манипулирующий идеями в угоду своему эгоизму? Мне вспоминаются холодные и бездушные мастера посадочных дел областного
ГБ, задушевные садисты пятого ОЛПА Мордовских лагерей. Все они
"вознесенные обстоятельствами" старательно выполняли роль палачей, но ведь был и тот совестливый мальчишка, на пересыльном пункте
Рузаевки, который, увидев отца за колючей проволокой, не сумел вынести позор своей должности и застрелился.
Но это потом. А тогда, в пятидесятых, меня еще ждала романтика моего возраста, лирика первых чувств и теснившие меня и всю нашу семью детали нищенского быта. Папа еще мог выходить на крылечко, чтобы, покачиваясь от бессилия плоти, посидеть десять-пятнадцать минут на свежем воздухе. Он так высох и так истончал, что мама легко подхватывала его со стула и укладывала на кровать. На его сознание медленно опускались сумерки. Он пугливо поглядывал на нас, понимая свою несостоятельность и уничтожающее бессилие. Он, конечно, видел, что клокочет в мамином еще стройном и сильном теле, что недостает его красавице Леленьке, но от этого мог испытывать только душевную боль. Да и мы, его дети мало задумывались о его боли, о страданиях его тела, в котором он находился как в самой страшной тюрьме.
Учился я кое-как. Мне было не интересно. Меня все время заносило на какие-то нешкольные программы. Для моего умосостояния нашелся подходящий друг, такой же наивно-претенциозный, наделенный всякими талантами, считающий себя в глубине души Арбениным, из "Маскарада"
Лермонтова, – Валя Прокофьев. Герои шотландского романтика оживали в нашем сознании и поведении как лениво-высокомерные недоноски. Это была наша скромная попытка уйти от совкового быта и комсомольского ура-патриотизма. Чего-чего, а общественный инстинкт начисто отсутствовал в нашей психологии. На этой почве возникли какие-то оргмероприятия с комсоргом строительства Баландиным. Он интересовался, почему мы ведем себя не как вся советская молодежь.
Это соответствовало действительности, но откуда он узнал?
Наша горячая дружба с Валей неожиданно треснула из-за смазливого личика, отношения к которому были, в общем-то, платоническими.
Накопившийся зуд неудовлетворенности и обстоятельствами, и местом, и положением, наконец-то переполнился, и я решил пуститься в одиночное плавание по жизни. Чем было мое решение для папы и мамы, я начал догадываться только после того, как появились собственные дети. А тогда меня уносил ветер странствий на парусах легкомыслия.
Конечно, это была очередная стройка коммунизма – Кременчугская
ГЭС. Там строительство возглавлял мамин знакомый, тоже Новиков, но сухопутный. Мне запомнилось его характерное лицо. Оно носило следы оспы, было скроено из углов, с огромным ртом, небольшими глазами и коричнево-сероватым цветом. Он прочитал сопроводительное письмо, распорядился оформить меня учеником электрика-монтажника, определить в общежитие, и на этом мы навсегда расстались.
Удивительна волшебная тропинка, ведущая нас по жизни! Мы обязательно тут свернем, там остановимся, там подождем, чтобы встретиться с человеком, с которым должны встретиться, попасть в обстоятельства, в которые должны были попасть. В молодости все это выглядит случайностью. Но ведь то, что я нахожусь внутри своего собственного тела и своего сознания в данный момент – это все следствие неумолимых и неизбежных "случайностей".
Я встретился с Аликом, спивавшимся художником, который во время войны входил под Ровно в группу разведчика Кузнецова. От него я узнал, что кино очень сильно отличается от правды и что существует официальная ложь даже в мелочах официального быта. В общем, благодаря всем этим обстоятельствам и зигзагам судьбы, я становился не советским человеком, приближаясь в этом новом качестве, к состоянию пылкого романтизма.
Скорее всего, пылкий романтизм был не следствием бытовых причин, а свойством моей натуры. А таким натурам, как известно, всегда тесно в жизненных обстоятельствах. Теснота накапливается, становится невыносимой, и романтичный человек начинает искать новое, более счастливое место. Это произошло и со мной. Родине требовались рабочие руки для строительства Верхнетагильской ТЭС. Я эти руки протянул. Меня, и еще десятка три таких же романтиков, погрузили в телячий вагон. Мы ехали, поглядывая на "дым Отечества" через раздвижные ворота, ограниченные таким же брусом, каким закрывают загон для скота, через пол Украины и пол России в Верхний Тагил.
Вагон перемещался в сторону северо-востока с октября по ноябрь. От начала и до последних дней путешествия сильно похолодало. Когда глупая и дешевая рабочая сила прибыла в пункт назначения, на Урале выпал снег и ударили морозы. Бежать было некуда, кроме как на работу. Я вспомнил свою первую специальность и устроился лепщиком.
По архитектуре общежитие, в которое нас поместили, отличалось от
"телячьих вагонов" но по санитарии, приближалось к тем же стандартам. Многое там пришлось повидать: и разнузданное пьянство, с размашистой дракой, поножовщиной и топорами, и карты и разврат.
Бывшие зэки веселились и тут. Но когда к нам прибыл, совершавший ревизионную поездку по стране Георгий Максимилианович Маленков, никто не жаловался. Не жаловался и я, хоть находился в каких-нибудь десяти метрах от председателя Совета министров. Да и чего жаловаться? – Член Политбюро, вероятно, хорошо знал правду о положении рабочих "ударного строительства". С Заключенными в этот период было туговато, вот их и заменили "вербованными". Но и последние, как видно, дорого обходились строительству, поэтому изобрели схему набора кадров из досрочно демобилизованных. Молодого человека отпускали из армии по разрекламированному на весь мир
"сокращению Советских вооруженных сил", на год-полгода раньше, и обязывали доработать на такой вот "ударной стройке", под страхом тюремного заключения за дезертирство. Эти горемыки пытались бежать, ставили поддельные печати от имени военкомата приписки. Их ловили, судили, и отправляли на другие стройки, уже в качестве заключенных.
Все это придуманное государством страдание, оставило глубокий след в юношеском сознании.
Мое рабочее место относилось к ведомству прораба строительства
Маргарите Апполинарьевне Лачиновой. Она и ее муж, Владимир
Николаевич, уроженцы Питера, начали путешествие по великим стройкам под конвоем, как контрреволюционеры, но на последнем строительстве -
Верхнетагильской ТЭС, находились уже в качестве вольных специалистов. Впрочем, они имели сколько-то лет "по рогам", как в простонародье называют поражение в правах, и деваться им было некуда. Я чем-то приглянулся этой семье, и они великодушно пригласили меня к себе, из молодежного Вавилона в общежитии.
Роль приемного сына длилась недолго. Видимо скопились все отрицательные энергии, которые имелись и в телячьем вагоне, и общежитии, и в сырости холодной лепной мастерской. Я заболел правосторонним экссудативным плевритом. В больнице мне прокалывали плевру и откачивали скопившийся экссудат. Вообще-то этот период, который начался с высокой температуры как раз под Новый, 1956 год, вспоминается как в горячем тумане. После больницы, блудный сын вернулся в родную семью.
Мое первое возвращение… Весна, яркая зелень березовой рощи на нашей улице, а рядом с домом вековые сосны и ели. Весной и летом они насыщают воздух особым ароматом. Тогда еще небесное пространство не завоевал смрад городской свалки. Тогда еще не цвело зеленью
Горьковское водохранилище, и казалось, вокруг царит мир и благоденствие. К нам из Переславля приехала бабушка Поля, – мамина мать, помогать дочери в ее непростом и бедном хозяйстве. Папа уже не мог даже сидеть, он, казалось, еще сильнее истончился и на каждое прикосновение реагировал пугливым вскриком, как раненая чайка. Весь его мир сосредоточился на панцирной кровати. Мама стирала за ним и мыла как ребенка в корыте каждый день, под разрывавшие душу всхлипывания. А рядом были мы, ее дети, с претензиями нашей молодости. Стыдно признаться, но, кажется, я стеснялся своего положения, нашей нищеты, хоть она и царила тогда в большинстве советских семей. Примусы и какие-то керосинки, закопченные кастрюльки, одежда, мало отличающаяся от той, что носили в лагерях.
Казалось, страна еще не оправилась от бедствий, нахлынувших на нее с
Отечественной войной. Но, с другой стороны, в магазинах имелись колбасы 2х -3х сортов, обилие морской рыбы, консервированной и свежемороженой, в то время как речной на рынках было еще достаточно.
В ларьках на улице торговали пончиками и китайскими орехами. Жизнь продолжалась, ведь в моем теле бурлила молодость еще без того опыта, что дает анамнез нашей жизни. Появилась новая любовь, новые стихи.
Ах!…
"Часто вспоминаю о хорошей,
О любви моей, что разлюбила,
Слышу, как мне волосы ероша,
Говорит она чуть слышно: "Милый".
Существо, сидевшее на столе, что-то иронически проскрипело.
Кажется, Йорик собирался упрекнуть меня в том, что я нашел время для любовных историй, тогда, когда следовало устраиваться на работу и помогать семье бороться за выживание. Да, наверняка так и требовалось поступить, но Боже! Сколько в моей голове было тогда глупости! Ясное представление о простых вещах, приходит с большим запозданием. В тот период я много читал, и мне казалось, что просвещение – самое важное занятие. Тогда я открывал неведомую
Россию через Соловьева и Карамзина, постигал тайны социальных сил через ранние и поздние произведения классиков марксизма-ленинизма. А здесь подоспел десятый класс школы рабочей молодежи, а здесь подоспела Венгерская революция. Я слушал официальные сообщения, но догадывался о том, что происходило в действительности. Когда позже, уже в лагере, мне пришлось познакомиться со свидетелями событий в
Венгрии, оказалось, что картина, созданная моим воображением по скудной информации газет и радио, практически не отличалась от кровавой реальности. Милитаристская сущность "лагеря социализма" отчетливо осознавалась мной. Я воспринимал Венгерские события как личную трагедию. Иначе говоря, я вполне созрел для роли "врага народа".
Десятый класс вечерней школы выпускал стенную "Литературную газету". Здесь пишущая стихотворная братия выражала отношение к земле и хлебу, небесам и власти. Правда, "небеса" использовались как метафора, а вот властям доставалось.
"Эй, вы, счастливые, молчите!
Остановись, жестокий век!
Снимите маски, посмотрите! –
Здесь умирает человек".
В школе собралась группа, что называется "недовольных советской властью". Была среди нас и учительница – Людмила Пожарицкая.
Людмила Петровна тоже писала стихи, и, поскольку происходила из
Ленинграда, имела генетическую природу протестного мышления. У нас отсутствовал инстинкт самосохранения. Это не было результатом двадцатого съезда, это был спонтанный порыв к добру и справедливости, с наивной верой в возможность достижения цели.
Газета провисела недолго. Один вечер. Директор школы сняла ее в тот же день. У директрисы присутствовал инстинкт самосохранения вместе с "партийной совестью" и партийным билетом. Потом она говорила, что "не думала, что так получится". Получилось именно так.
Мы не рассказывали друг другу о своем первом столкновении с
"Щитом и мечем" СССР, но обыск у меня, Спорова и Пожарицкой, произвели в один день. Нас ловко "накрыли", чтобы не дать возможности поделиться друг с другом "оперативной информацией". Борю
Спорова взяли в тот же день. У него нашли стихи и "подозрительные записи" в дневниках, он был "зрелого возраста", он вращался в рабочем коллективе, среди которого антисоветская бациллоопасность особенно актуальна. Нас с Пожарицкой видимо считали просто заблудшими овцами, и не исключено, что в первоначальном варианте предполагали просто "пожурить". Хотя, вряд ли. Перед обыском меня отыскали сотрудники Заволжской милиции и предложили немедленно явиться в паспортный стол, дескать, "какие-то там недоразумения с паспортом". В кабинете начальника милиции присутствовали два очень солидных, в шикарных темно-синих костюмах, явно не районного происхождения, как говорят, "штатских". Начальник милиции завладел моим паспортом, и некоторое время с интересом рассматривал его.
Затем спросил, а не чувствую ли я за собой "какой-то вины". Я с недоумением ответил, что "не чувствую". Сидевший слева, упитанный
"синий костюм" поинтересовался, а не припомню ли я какого-то дела за собой, "направленного против советской власти". Считая, что я как раз и защищаю советскую власть, я гордо ответил: "нет!" Тогда другой господин в синем, ловко извлек на свет божий "Литературную газету" и поинтересовался, – что я думаю о ее содержании. Они еще минут пятнадцать задушевно "покалякали", затем предложили вместе проехать ко мне домой. Возражения не принимались во внимание.
Да! Здесь мне не требуется вмешательство Йорика, чтобы восстановить детали прошедшего. Яркая картина, особенно, если учесть, что я еще не знал, как люди могут поступать с людьми. Два синих костюма и сопровождавшие их лица пригласили понятых из соседей. Впоследствии понятые (ныне покойные, поэтому стопроцентную истину мы вряд ли уже установим) говорили, что от них потребовали, дабы придать максимальную весомость смыслу и результатам обыска, сообщать праздно интересующимся с улицы, что при проведении следственно-розыскных мероприятий у гражданина такого-то, был обнаружен склад с взрывчаткой, радиостанцией и оружием. Когда мама ехала на Воробьевку, чтобы повидаться со мной, она услышала в трамвае эту байку, со страшными подробностями. А обратила на нее внимание, потому что там фигурировала наша необычная фамилия. Митя
Сухой, вечно пьяный инвалид, бывший одним из понятых, подтвердил, лет через десять после моего освобождения, что действительно, "Ты
(то есть я) – фашист", а также то, что "прятал взрывчатку и рацию и готовился взорвать Горьковскую ГЭС, когда ее посетит Хрущев". Во!
А для меня? Для меня действительность в тот момент обрела особое течение. Словно это происходило не со мной. Слишком страшной была реальность. Опасность ощущалась как неотвратимое падение в пропасть, когда уже не зацепишься, чтобы остановить тело. Ты пока еще не врезался в землю, но не можешь избежать столкновения. Я видел как мама, пришедшая с работы, мгновенно осмыслив происходящее, медленно сползает по дверному косяку на пол, как люди в синем не дают мне подойти к ней и кто-то другой приносит воды, мечется в испуге младшая сестренка, не понимая, что происходит. А я сидел на стуле, и мне не разрешали двигаться. Они тщательно ощупывали каждую вещь, каждую безделушку. Они пролистали каждую страницу всех наших книг.
Они перерыли все, что можно было перерыть. Не постеснявшись, они перетряхнули папину постель, они заглянули под его утку и перевернули все клеенки. Кто может представить, что пережил папа в это время?! А кто поймет этих людей? Все мои стихи и статьи, даже с таким названием: "Почему неизбежна новая революция?" лежали на этажерке, на самом видном месте. Они сразу нашли все, что им было необходимо. Но существовал ПРОТОКОЛ, который требовалось соблюсти.
Даже в подпол, где, как предполагалось, должна была находиться рация и взрывчатка, они не заглянули, но перевернули все, что можно было, для того чтобы унизить, смять, заставить трепетать. Так демонстрирует свою силу государственная машина.
Ничего не произошло. Люди в синем исчезли, забрав с собой все мои рукописи. Я оставался на свободе, и ощущение катастрофы как-то отодвинулось, словно я оказался заколдованным и неприкасаемым принцем.
На дворе стоял апрель. Весна уже смягчила природу, но зима еще крепко держалась за землю, сохраняя сугробы и ледяные полоски дорог.
В коричневом зимнем пальто и кепке кофейного цвета я отправился к
Пожарицкой. Следовало обсудить положение. Она сказала, что я похож на журнал "Иностранная литература", – коричневый, с кофейной полосой под словом "Иностранная". Действительно, с журналом я состоял из одной цветовой гаммы. Она уже знала, что Борю арестовали.
Мы предположили, что это единственная жертва и наметили на завтра поездку в тюрьму.
Утром, 6 апреля, мы направились на встречу с судьбой на улицу
Воробьева, где половину ее длинны, занимало монументальное здание с колоннами из розового гранита, Горьковского КГБ. У нас легко приняли сигареты для Бори Спорова, через некоторое время открылись массивные дубовые двери и меня пальчиком поманили внутрь.
– Мне тоже? – спросила Пожарицкая.
Гражданин, поманивший меня, отрицательно покачал головой.
Я вошел в двери, и здание проглотило меня. Через два дня мне исполнялось 20 лет.
– Видишь ли, я не личность, – Йорик видимо почувствовал, что пришло время и его участия в изложении событий, – я, собственно, размышление, одна из точек зрения, которые могли бы принадлежать и тебе. Но мое внимание обнимает действие и смысл, скрытый от пристрастного взгляда. Да, я размышлял о том, что произошло с тобой, почему это случилось так, а не иначе. Конечно, девяносто процентов более виноватых ходит на свободе, но ведь кто-то должен и в тюрьме посидеть. Такова система. Эти люди, которые поманили тебя в мир, где они повелевают, нуждаются в материале для своей деятельности. Они трудятся как кроты, обрабатывая предмет, попадающий в их поле зрения. Они не могут сажать всех подряд, хоть в идеале могли бы состряпать обвинение на любого. Политическая воля вручает им определенный алгоритм, правила игры. Конечно, они не верили в то, что ты способен поколебать советскую власть, их власть. Они понимали, что эта власть разрушается другими масштабами воздействий, там, где она соприкасается с настоящими силами, силами истории. Ты для них был всего лишь сырьем, пригодным для переработки, молекулой, движение которой пролегало через их кишечник. Вспомни Воробьевскую внутреннюю тюрьму. Пустовато было в ней. А когда-то эта машина пропускала через себя огромный поток населения. Они очень обрадовались тебе.
Действительно, обрадовались. Я вспомнил, с каким вежливым вниманием они вытряхивали содержимое моих карманов, – записную книжку, карманный справочник по Югославии. Точилку для карандаша из безопасной бритвы они отделили с особой поспешностью и озабоченным видом; можно было подумать, что если они не успеют, я либо им перережу горло, либо вскрою собственные вены. В карманах были какие-то пустяки – платок, оторвавшаяся пуговица, клочок бумаги.
Все вещи они называли своими именами и старательно заносили в протокол. Туда же попал и ремень с брюк, мешковато сидевших на мне.
Меня еще раз опросили, словно опасаясь, что за это время я мог растерять чувство глубокой вины перед советским народом, и передали в руки тюремного начальства.
Любопытная деталь: тюрьма – тоже аттракцион, где подневольные зрители должны прочувствовать бессилие. Тюрьма создает много эффектов заставляющих трепетать узника. Здесь жестокость имеет собственные внешние символы. Стальные двери, вторые двери из стальной решетки, на них лязгающие замки. В руках надзирателей огромные ключи, которыми они стучат по металлу, чтобы им открыл новый принимающий. Ритуал обыска уже другой – унизительный. Тебя раздевают наголо, заглядывая во все места, щели и отверстия, хоть обыскивающий прекрасно видит, что перед ним красный от смущения мальчишка, а не нацистский преступник, способный спрятать под коронкой зуба цианистый калий. Порядок есть порядок, – "оставь надежду всякий входящий сюда".
Вообще, все детали тюремного быта и хода самого следствия, интересны скорее с точки зрения социологического и психологического анализа. Там повсюду какая-то странная и тяжелая игра, участники которой давно поверили и принимают всерьез каждую деталь. Там везде лицемерие и ложь, а еще жестокость, как внутреннее свойство ее высоких и рядовых исполнителей.
– Они мне всю жизнь испортили, – говорит, глядя перед собой, старший советник юстиции прокурор Либерман. Прокуратуре поручено контролировать правильное ведение следствия. Иногда они присутствуют, иногда отсутствуют во время допроса.
Зачем он произнес эту фразу? – думаю я. – Чтобы я поверил ему и
"раскрылся", хотя раскрываться уже дальше некуда. А может быть, отягощенная совесть требует исповеди? Вид у прокурора интеллигентный, но и у моего следователя не пролетарский вид. Я не знаю, что ответить на внезапное откровение и сочувственно молчу. В этот момент в кабинет входит Беловзоров. Допрос продолжается. Как они стараются приготовить из меня опасного конспиратора, умело расшатывающего устои советской власти. "С кем встречались во столько-то? О чем беседовали? А вот ваш товарищ говорит совершенно иное. Ах, вот что! – Ну, так и запишем: плохо помню. Подпишите".
Но, как признает и Солженицын, не все так плохо в тюрьме. А хорошее – это книги и время для их поглощения. Библиотеки во внутренних тюрьмах КГБ отличные. Понятен метод их комплектования, но что приятно, то, что после национализации библиотек контрреволюционеров, они становятся достоянием тех же контрреволюционеров в их вновь обретенном месте обитания. Вам не скажут, какие книги имеются в библиотеке тюрьмы, но дадут все, что вы закажете. Я заказывал классиков марксизма. Через некоторое время меня стали распирать идеи. Они требовали формулировок и изложения, для этого необходима бумага и карандаш. Мне объяснили, что согласно правилам распорядка по содержанию заключенных во внутренней тюрьме колющие, режущие, пишущие предметы запрещены. Я объявил голодовку.
Некоторое время я голодал по частной инициативе, потом администрация потребовала узаконить мое безобразие. В тюрьме, объяснили мне, голодовка должна быть официально оформлена "согласно письменного заявления" голодающего. Посмеявшись над этим абсурдом, я написал заявление. (Потом, уже во внутренней Саранской тюрьме, я буду резвиться, и писать заявления перед обедом на голодовку-пятиминутку). Меня перевели в камеру для голодающих и пообещали кормить через нос. В новом помещении царило запустение.
Видимо здесь давно не было посетителей, настолько давно, что в дополнительной сетке, приколоченной поверх стекла, торчал беспризорный гвоздик. Я вытащил этот гвоздик и пригрозил проглотить его, если меня попробуют накормить силой. Насколько подействовала угроза, я узнаю попозже, но тогда, мне пообещали бумагу и попросили снять голодовку. Я и сам не рад был, что затеял такую тяжелую для моего молодого организма форму протеста и легко согласился на предложение. Кормили нас в тюрьме довольно паршиво по качеству и скудно по количеству. Как я уже потом понял, еду готовили в
Соловьевской центральной тюрьме Горького для уголовников, и отделяли на Воробьевку для "врагов народа". После голодовки я мечтал получить любую баланду, но мне принесли миску щей со стола охраны и тарелку масляной гречневой каши. Это был второй случай в моей жизни незабываемых гастрономических ощущений. Потом мне сказали, чтобы я с вещами собрался на встречу с прокурором, где будет узаконено соглашение. Я собрался и в сопровождении конвоя покинул камеру. Как оказалось надолго.
Прокурора мне не показали, а вместо этого засунули в "воронок", в тесный пенал, и повезли по ухабистым дорогам города в неизвестном направлении.
Почти все происходящее с вами в молодости происходит впервые. У вас нет опыта "тертого" зэка, вам неизвестны правила игры самого государства. Вы только знаете, что не доверяете властям и ждете любого подвоха и от их институтов, и от исполнителей воли. Вы надеетесь, что с вами не произойдет ничего страшного, но не уверены в обратном, потому что уже знакомы с приемами, которые использует государство против своих противников. Вам кажется, что каждую минуту вы должны быть готовы к смерти. Вот с такими чувствами едет молодой человек в тесном пенале "воронка", с такими чувствами он покидает его и попадает в другие безжалостные руки, передающие его по новой эстафете тюремных процедур. Соловьевский централ – это множество корпусов добротной кладки, преимущественно пятиэтажных, построенных немцами еще до Первой мировой, из красного кирпича. Внутри давящий тюремный сумрак. Меня ведут по коридорам с грязно-зелеными стенами, раздевают наголо и втискивают в вонючий бокс, с шершавыми поверхностями, напомнившими кизячные полы украинских мазанок. Мое тело было упаковано словно неживой груз для отправки в дальние страны. Тесно, холодно и нечем дышать. Время остановилось. Но больше ничего не происходит. Меня выпускают на воздух, показавшийся сладким, я одеваюсь, окриком мои руки отправляются за спину, и я иду по гулким металлическим пролетам, по спирали вверх, в камеру. Я гордо заявляю, что политический и не пойду в камеру уголовников.
Гром и лязг за спиной, и дверь закрывается. В камере еще двое.
– Слава, – говорит тот, что помоложе.
– Юра.
Подхожу к пожилому, похожему на мастерового мужику, с крупными чертами и пористой кожей лица. Я не запомнил его имени, мы находились вместе каких-то пару часов, и больше уже не встречались.
Но от этого человека я услышал интересную вещь, как бы погрузившую меня в реальность человеческого характера.
Когда мы со Славой, тоже 58, 10-11, дошли до Ленина, этот мужчина сказал: – Ленин был жесток и честолюбив.
– Откуда вам это известно?! – запальчиво возразил я.
– Я был его личным шофером.
Это произвело впечатление. Особенно слово "честолюбив". Тогда еще каждое слово входило в сознание с весенней свежестью новизны.
Конечно, я прекрасно знал этимологию, но она обладала во мне всеми смысловыми оттенками. И вдруг, из этого слова я внезапно увидел всего вождя пролетариата, весь его образ, все пружины его целеустремленности. Я понял, – ЭТО он делал только для СЕБЯ.
Кажется, с того открытия в мои политические уравнения вошли живые люди.
В этот момент Йорик, слегка задремавший около моего компьютера, очнулся и проговорил:
– Есть спортивный образ жизни, и есть мир профессионального спорта. Так же и в политике. Конструкция, под которую человек подгоняет свою личность, тверже, чем даже постель Рахметова.
Конечно, Ленин делал это ради себя, но, как тебе уже сказал товарищ
Сталин, себя они отождествляли с великими идеями. Возвращаясь к спорту, – ты понимаешь, что в первом случае двигательная активность служит человеку, а во втором – человек посвящает себя двигательной активности. Ты ведь, кажется, тоже решил тогда посвятить себя двигательной активности. В твоей голове зрели всяческие замыслы мировой пролетарской революции, и как ни странно препятствием на пути ее победоносного шествия, ты видел только страну Советов.
Воспоминание смутило меня. Действительно, с высоты возраста смешными представляются горячие идеалы двадцатилетнего юноши. Я видел все проблемы загнивающей системы, превратившей интересы бюрократии в государственные интересы. Я считал, что подлинное социалистическое строительство откроет глаза рабочим капиталистических стран всего мира и приведет их к пониманию своих интересов.
Но вернемся к изложению фактов. Я недолго пробыл в 110 камере и отправился на первый этаж специального медицинского корпуса.
Психиатрическая экспертиза – это такой ритуал, через который проходят многие. Все мои друзья, проявившие самостоятельность и неординарность мышления, прошли через "освидетельствование", большинство в институте Сербского. Исследование личности вовсе не предполагает, что в результате медицинского заключения вас не посадят, а отправят на лечение. Нет, его замысел находится в общем контексте карательных методов системы, – экспертиза стремится оставить на лбу клеймо вечного изгоя общества, чтобы даже покинув тюремные стены он не имел возможности уйти от преследования.
Заключения психиатрической комиссии, состоящей из "уважаемых" людей, делались по одному шаблону: "является вменяемым и может нести полноценную ответственность за преступления, но"… Ради этого "но" и затевалась вся процедура фарса, чтобы поставить человека на грань
"нормальности", позволяя в любое время использовать заключение для дискредитации, для ограничения прав и возможностей. Это случится со мной, как только я выйду из тюрьмы, шлейф "освидетельствования" потянется по жизни до 87 года, когда я получу право на психиатрическую реабилитацию.
Итак, я оказался на тюремной койке больничного корпуса и сразу же стал требовать обещанную бумагу. Сейчас, конечно, понятны и смешны действия персонала, сопровождавшие процедуру, они уже подготавливали для меня роль шизофреника: "А для чего вам бумага?",
"А что вы будете писать?", "А почему это вас беспокоит?", – вопросы произносились особым тоном и с глубокомысленным видом. Участвовал в спектакле один горьковский психиатр, физиономию которого я не раз видел в восьмидесятых годах, когда на экранах телевизора замелькали всяческие шаманы и заклинатели. Он уже был профессором и большим специалистом в области сумеречных состояний. Я всегда не любил игру в отношениях с людьми и отвечал совершенно искренне, прекрасно осознавая, как это выглядит в их глазах. Но по-другому я не мог бы это сделать даже сейчас.
Наступила середина июня. Окна палаты, забранные решеткой, выходили в тюремный двор, заросший чертополохом. Напротив находился корпус с женским населением. По ту сторону моей камеры окна не ограждались металлическими козырьками. Да и что может нарушить требования режима на территории ограниченной стенами тюремных зданий? Женские голоса беспокоили меня. Меня беспокоили даже волосатые ноги врача, которая заходила поболтать, чтобы накопить материал для выводов своей экспертизы. Я никак не мог привыкнуть к больничной одежде – кальсонам и нательной рубашке, и всякий раз нырял под одеяло при ее появлении. Она лукаво предлагала не стесняться, щупала пульс и задавала разные вопросы. Если учесть, что питание отпускалось по каким-то санитарным нормам, можно сказать, что период этого заключения был довольно сносным. Там же я успел второй раз основательно проштудировать все три книги "Капитала"
Маркса. Я думаю, мои пристрастия вполне соответствовали занятиям человека "склонного преувеличивать значение своей личности".
Когда я собирался приступись к описанию суда и прочих событий, снова вмешался Йорик.
– Не понимаю, что у тебя получается, – недовольно ворчал он, – Ты же пишешь не историю своего заключения, а историю тех впечатлений, которые возникли от прикосновения с российской действительностью.
Ведь заключение – частный случай этих впечатлений, так сказать, типичная иллюстрация. Но важно-то не отдельное событие, а система, возникающая из этих типичных событий.
Я не был вполне подготовлен к такому повороту "Размышления", как называл себя Йорик. Но в его словах была правда. А он продолжал:
– Задумываясь над судьбами своих сограждан, ты уже вполне справедливо заметил, что твой случай банальный и рядовой, что есть более трагические судьбы, но талдычишь и талдычишь только о себе.
Вспомни, с чего мы начинали, – события прошлого – это всего лишь информация, содержащаяся в твоей памяти, но сегодня у тебя другой опыт, другое время. Посмотри, какой мир ты помогал строить. Кругом убивают и убивают. Убивают в Чечне, в Нью-Йорке, убивают в Ираке, убивают по всему миру террористы всех мастей. Убивают на улицах больших и малых городов России. Как вы до этого докатились? Так вот и говори о том, как ты оцениваешь "опыт присутствия" зрелым взглядом, а не глазами наивного юноши.
Действительно, мне и самому интересно было проследить, – а не положил ли и я собственный кирпичик в фундамент всеобщего безумия?
Как это выяснить? Как можем мы понять, уже глядя с высоты своего времени на действия, которые происходили по твоей вине и вокруг тебя? Что мы должны делать: – заботится об общественных интересах, или собственных? Да и как тут различить, где свои, а где чужие? -
Пророки указывают путь, по которому должен идти человек, а что делает политик? – Чаще всего он решает личные проблемы на рынке политической жизни общества. Он учится обобщать, видеть проблему, отстаивать интересы тех, кого представляет. Есть прагматичные, есть романтичные политики, причем у одних прагматизм относится к бытовому комфорту, у других к практичности в политических расчетах. Гитлер был вегетарианцем, Сталин в зените своего величия ходил в заштопанной собственноручно шинели. А Юлий Цезарь обожал роскошь, он любил деньги до такой степени, что способен был клянчить и унижаться. Брежнев любил машины и женщин, Хрущев – выпить и закусить. Или может быть дело в возрасте? – в юности человеком движет пассианарная энергия, а утомленный годами он ищет плотских утешений? – Все вместе! Каждый отдельный человек представляет каждый отдельный случай. Мы не можем посмотреть на поведение одного и что-то понять. Мы будем изучать миллионы жизней и ничего не поймем, потому что там не будет нашей жизни. И своей жизнью мы никого не научим, потому что ученики будут иметь собственную жизнь.
Разве кто-то начнет менять систему только оттого, что кому-то в ней было неуютно? – Нет! – Ведь другим в это время, там же, вполне комфортабельно. И, в конце-концов, система может получить другое название, а жизнь останется все той же. В России менялись формации, а основная масса граждан жила в нищете. С другой стороны, сытые европейцы завидовали, что не имеют "передового учения". Вот так каждый народ остается наедине с собой, и каждый человек остается наедине с собой. Их опыт неповторим, предназначен только для них, так о чем "страдает гармошка"?
– Нет, ты вернись в прошлое и через него подойди к настоящему.
Ну, посмотри, – продолжал гнуть свое Йорик, – Что происходит сейчас с тем народом, за который ты готов был отдать свою жизнь? Тогда тебе казалось, что стоит лишь публично высказать правду, как падут оковы, народ проснется и сбросит тиранию. Но посмотри, как сегодня они бегают с портретами товарища Сталина. Что, мало правды вывалили на их головы?! Кому нужна эта правда? Люди хотят обманываться. Им нужны безопасные виновники их бед, виновники, на которых можно наброситься всей стаей. Чему их научили годы холодной войны? Неужели они не объелись нищетой и бесправием? Чем им досадил Буш и угодил
Хусейн? Разве не видно как "общественное мнение" потянулось вслед за политическими кликушами, которые разыгрывают всего лишь карту зависти к американскому благополучию и сочувствия к братьям по нищете, которых наплодила тирания Хусейна. Не хочет русский человек осознавать собственные интересы, ему легче, когда его ведут за нос партайгеноссе всевозможных оттенков. Даже православная церковь скорее поддержит воинственный исламизм, чем гуманитарные устремления братьев-христиан Запада. Азиатское невежество для ваших отцов народа – единственное условие позволяющие держать народ в узде и вводить в заблуждение.
Меня удивило это горячее словоизлияние, но я возразил:
– И все же, как ты сам утверждал, опыт приходит через личность.
Мне вот никто ничего не мог навязать, даже через государственное насилие.
– Гордость, независимость и способность отказаться от чечевичной похлебки – редкое качество среди твоих сограждан.
– Все это дается нам с землей и временем, с традицией и менталитетом. Что тут менять? Чему тут учить?
Йорик недовольно засопел.
– Ты подрываешь основы, на которых держится наша вера в жизнь.
Общество – часть личной иллюзии. Иллюзий много, они разные и они будут всегда. Для того чтобы сосед рассмеялся, надо рассказать хотя бы анекдот.
– Но если я буду так низко оценивать то, что пишу, то потеряю интерес к самому процессу.
– Да ты уже признался, что не ценишь это высоко, иначе придется признать, что уроки жизни пропали даром.
И тут он был прав. Я высказал вслух свое согласие и попросил освежить память, возвращаясь к периоду заключения.
Моя психиатрическая экспертиза закончилась, оставив в памяти след обыкновенного тюремного приключения. Суд тоже не отличался ничем особенным, разве поведением свидетелей, которые клялись, что всегда подозревали, "в них что-то неладное", а если позволяла грамотность, то даже могли произнести такую фразу: "Он был мне глубоко антипатичен" (это про меня). Ну, правильно, как может быть симпатичен нормальному советскому человеку "враг народа", особенно под пристальным взглядом служителей щита и меча?
Единственное, к чему я никак не мог привыкнуть – обращение тюремного персонала. Они вели себя так, словно мы были вещами, переданными в их собственность. Мне с самого начала не нравилось по окрику отправлять руки назад, мне не нравились сами окрики. Мое чувство собственного достоинства глубоко страдало. Особенно остро это ощущалось на этапах, когда нас гнали по эшелонам и пересыльным пунктам. Охрана словно чувствует твой протест, – подтолкнет, обругает, хлопнет дверью. Видимо сладостно ощущение власти человека над человеком. Но был, был тот мальчик на пересыльном пункте в
Рузаевке, который воспринимал свою службу как невыносимый позор.
В начале августа мы прибыли на приемную зону Дубравлага,
Мордовского ОЛПА. Запомнились щи, которых нам подливали досыта. Мяса в них было немного, но свежая капуста, помидоры и картошка делали вкус, для привыкших к тюремной баланде, особенным. Здесь мы узнали, что на 71, том, на который предстояло попасть, недавно была забастовка. Лагерь окружали танки, а вышки укрепили пулеметами. Даже эвакуировали семьи персонала. Я с сожалением думал, что если бы не экспертиза, суд был бы раньше, и мы могли стать участниками событий. Ну, и так далее. Оглядываясь назад, я вспоминаю, что внутри меня жила готовность умереть за правое дело.
В лагере самое интересное – люди. Здесь с удивлением узнаешь, что мир братьев по разуму довольно широк. Ты понимаешь, что не только ты думал и оценивал состояние Отечества "в глубоком заблуждении, обманутый вражеской пропагандой", но и многие из твоих сверстников и даже людей старшего возраста. Не то чтобы все трубили о разочаровании в социализме, просто никто не скрывал своих убеждений.
Мы знали стукачей в лицо, и их особенно не стеснялись. Большинство молодежи были истинными марксистами-ленинцами, но постепенно в сознание заползала идеология буржуазного либерализма. В лагере можно было познакомиться с настоящими представителями капитализма. Мне посчастливилось некоторое время находится бок о бок с европейским бизнесменом, Николаем Николаевичем Осиповым. История его проста и показательна. Эмигрировал из России в 1902 году. Открыл ресторан в
Монте-Карло, со временем расширил деловые операции. До войны имел бизнес в Германии. С приходом Гитлера к власти, отказался от гражданства и переехал во Францию. Участвовал в движении сопротивления. После войны возглавил крупную фирму по строительству ресторанов и гостиниц Париж-Берлин. При переходе в Берлинской подземке был остановлен советским военным патрулем: "Вас издас?
Осипофф? Ах, Осипов?! Так вы русский?! – Пройдемте!" В Западной
Германии требовали его выдачи, были выпущены марки "Свобода
Осипову!" Увы… Николай Николаевич был хорошим рассказчиком. Он не увлекался критикой ССР, признавая и университет на Ленинских горах, и только что пропищавший спутник, но его правда о Западе впечатляла. Через внешнюю форму его сдержанности веяло свободой.
Красный крест присылал Осипову всяческие консервы и вирджинский табак. Осипов щедро делился богатствами с соседями, научившись довольствоваться скромным лагерным рационом.
В общем, лагерь содержал много достойных людей, с которыми было интересно общаться. Граф Юрий Иванов-Белозерский – правнук великого художника Иванова, граф Юра Вандокуров, переписавший книгу "Введение в философию" Вундта и выдававший ее за собственную "Пропедевтику философии диалектического реализма". Грехи за этот плагиат можно было простить после того, как он с напарником дерзко бежал из рабочей зоны в грузовом вагоне, ушел из него, оставив на казенном бушлате две кучки дерьма, с запиской "ничего вашего мне не надо".
Эта выходка заставила начальство ВОХРы особенно скрежетать зубами, а рядовой состав одобрительно посмеиваться, благодаря чему и до нас дошли скандальные подробности. Его напарника поймали довольно быстро и избитого привезли на показ в лагерь, а Юра сумел добраться до Алма-Аты. К сожалению, дерзкие усилия оказались тщетными, – родственники выдали его властям.
А какие были прекрасные люди из студенческой Москвы и Петербурга!
Володя Гедонии, Вадим Козовой, Боря Пустынцев, Алик Голиков, Петя
Перцев, и мой самый близкий друг в лагере Боря Хайбулин. И Илья,
Илья Гитман, с которым с тех и до сих пор я шагаю по жизни как с собственной мистической тенью. Феноменальный еврей, все таланты которого отвергло советское общество и закопало в братскую могилу инакомыслия, оставив для общества из всех его бесконечных знаний только умение держать пассатижи электрика.
Мое пребывание на 71 ОЛПЕ имело не только привлекательные стороны, но и связанные с моим характером шероховатости. Первые впечатления и насыщение общением приутихли, и появился научный зуд.
Оказавшись среди изобилия настоящей философской литературы, я решил отлынивать от работы, отдаваясь изучению недоступных доселе областей знания. Там я впервые познакомился с теорией относительности, по запрещенной книге Эддингтона "Время, пространство, тяготение", с трудами Менделя, Моргана и Вейсмана, с работами Норберта Винера. Разумеется, у меня не оставалось времени на выход в рабочую зону. Лагерной администрации это не нравилось.
От меня требовали исполнения трудовой повинности. Я отвечал, что в
"соответствии с международными принципами декларации прав человека" никто не имеет права заставлять работать политического заключенного.
В лагере никакие такие права не были известны, Да и что за
"политические заключенные"? – Хрущев на весь мир заявил, что у нас нет "политических заключенных", а есть только "уголовники".
Заместитель командира отряда старшина Швед отводил меня на вахту, ласково приговаривая:
"За что ты мне так нравишься, Юрий Константинович, за фамилию? – и сам отвечал: Нет, за прическу. Такая она у тебя лохматая. Вот сейчас мы ее подправим, – заканчивал он елейным голосом, поскрипывая коричневой от времени машинкой, служившей, видимо этим целям не один десяток лет. Меня усаживали на табурет и начинали
"подправлять". Волосы, первой стрижки перед посадкой в ШИЗО
(штрафной изолятор), были частично острижены, частично вырваны, из лопнувшей кожи сочилась кровь. Шведу доставляло удовольствие
"пропалывать" головы своих жертв тупой машинкой. Он делал это приговаривая с интонациями Фигаро: "Ну, как, удобно ли, приятно?" В последовавшие за первой посадкой приводы, волосы не успевали отрастать, но Швед ухитрялся каждый раз вырывать те, что были подлине.
ШИЗО – это помещение на вахте, с камерами 2 Х 2 метра, с дощатым настилом, полметра над полом, с крохотной полоской печи, основная часть которой выходит в коридор, и разбитыми маленькими окнами.
Первая моя ходка произошла в ноябре, когда уже ударили морозы. Меня затолкали в это крохотное помещение, предварительно тщательно ощупав верхнюю и нижнюю одежду, и заперли на трое суток. Все остальные сроки пребывания в штрафном изоляторе я, как рецидивист-отказчик, тянул по семь суток.
Трудовая деятельность все же не обошла меня. Друзья уговорили поступить в аварийную бригаду Нико Пулоса – греческого шпиона. (Он под видом коммуниста учился в академии Фрунзе и был разоблачен бдительными чекистами). Это был интересный период, где приходилось работать, напрягая все физические возможности. Мы разгружали вагоны, складывали поступавший лес. Особенно запомнилась очистка котельного борова, где нам пришлось выгребать золу, слоем толщиной до метра, залитую водой, но мгновенно испарившую ее, и вернувшую нестерпимый жар. Когда мы прошли от топки до трубы и вылезли наружу, казалось, что уже никакие силы не сумеют заставить повторить подобный подвиг. Мы чувствовали себя сваренными снаружи, и изнутри.
На другой день в котельную грузовик привез несчетное количество папок с лагерными делами, накопившимися за период "культа личности". Тяга в топке была хорошей, листы пролетали боров и трубу, вылетали в небо и порхали над лагерем и рабочей зоной, как почтовые голуби. За секретными документами бегали надзиратели, хватали их с возможной поспешностью и тащили как ядовитых змей назад в котельную. Но нам все же удавалось прочитать некоторые уцелевшие страницы. То были старые дела, как правило, с однообразным окончанием: "Убит при попытке к бегству". Старые лагерники рассказывали, что в те времена любого неугодного могли пристрелить, бросить на проволоку, а потом указать вот эту самую причину убийства. И те же старые зэки утверждали, что уже не один десяток машин с расстрельными делами пропустили через эту самую Рузаевскую топку.
Примерно в тот же период меня поразил вирус очередной иллюзии, свойственной политическому романтизму. Я вступил в подпольную
"Прогрессивную партию России". Сколько-то дней ходил в рядовых, но вскоре, в силу темперамента, возглавил ячейку и выполнял функции по разработке оперативных акций. Один друг (ведь мы могли доверять только друзьям) из моей ячейки, при переходе из зоны в зону,
"раскололся" на вахте и передал "ксиву", (так мы называли нелегальные письма) лагерному начальству. Ксива содержала какие-то инструкции однопартийцам из 5-го лагеря. О провале мне стало известно от одного, тоже очень интересного человека, Андрея, генеральского сынка. Интересен он был тем, что исповедовал культ сверхчеловека. Запомнились его стихи где выражалось пренебрежение к человеческой жизни:
"Наш маршрут проложен и известен,
Даже чудо город не спасет.
И насвистывают ласковую песню
Мальчики готовые на все".
Он хотел быть "мальчиком готовым на все". Вначале он утверждался тем, что пошел против системы и отца, потом, в лагере, вдруг передумал, объявил себя стукачом и ушел дневальным на вахту. Что его заставило подойти ко мне и процедить сквозь зубы: "Бил раскололся, отдал ксиву куму"? – Неизвестно. Но в дальнейшем, представление о том, с чем придется иметь дело, позволило локализовать дело, ограничив его практически теми, с кем был знаком "Бил". Так я попал в одиночную камеру Саранской внутренней тюрьмы.
Кто не испытал муки этого нравственного омута, не поймет что чувствует человек поставленный перед выбором, в котором решается не только его судьба, но и судьба тех, за кого он несет моральную ответственность. Когда понимаешь, что твое поведение предопределено, но твоя гордость не может принять неизбежное. Что лучше, сотрудничество с властью или новый срок? – Для себя я бы выбрал новый срок. Но та, дьявольская казуистика, которая толкает нас повелевать судьбами других и брать их решения в свои руки, эта казуистика, когда-то толкнувшая Раскольникова на убийство старухи, подсовывает главный свой тезис: "Цель оправдывает средства". Не оправдывает. Но это понимаешь только потом. А когда твое сознание твердит о всесилии воли, о ее способности подчинить твои нравственные данные Богом основы естества, тебе кажется, что можно преодолеть все, ради служения другим, служения цели. Зная, что имелось в распоряжении следствия, я считал необходимым занять эту двусмысленную позицию. Все, кто оказался вовлеченным в водоворот лагерного дела, вольны были играть собственную роль. Я не имел такого права, они были моими "подчиненными" в партийной иерархии.
Господи! Какой идиотизм!
К счастью прозрение наступило довольно быстро. Я понял, что человек может принимать ответственность только за свою жизнь, только за свои поступки. Я решил положиться на ту данность, которая сложилась в тот момент и больше не дергаться, стараясь повлиять на возникающую цепь обстоятельств. Мой дух давно вышел за пределы материальных условий. Ведь я находился в одиночке. Здесь я мог принадлежать только себе! Здесь никто не мешал читать, размышлять и даже писать. Мне разрешили иметь карандаш и бумагу. Вся литература, которую я получал из отличной библиотеки Саранской внутренней тюрьмы, словно становилась в моем сознании мозаикой, из которой я лепил собственную картину мира. Психология, биология, физика, социология, политэкономия, – везде я видел главную линию, придававшую смысл и ясность освещаемых теорией фактов. В тот период мое сознание освободилось от догм. Я понял, что мы всегда можем получить правду, если не побоимся взглянуть на жизнь без посредников. Слава Богу, – я не растерял друзей. Они поверили мне, а не моему поступку.
– Постой, постой! – Вдруг произнес Йорик, – мы легкомысленно миновали очень важную тему. Ты говорил о моральном выборе и как-то потихоньку окунулся в творчество. А вспомни, выбор начинался еще до того, как обстоятельства скрутили тебя в бараний рог. Вспомни, как внутренне протестовал ты против претензий твоего партайгеноссе.
Ведь ты уже подозревал, что это его затея и что у ППР вовсе не те масштабы, о которых говорит Эрик. Особенно остро проблема встала тогда, когда по его распоряжению вы должны были "дать урок" какому-то нерадивому члену партии – стащить с постели и назидательно поколотить.
Да было. "Генсек" потребовал исполнения партийной дисциплины.
Вообще, он был не силен в теории, требовал практики, железной дисциплины и беспрекословного подчинения. Зачем? Во имя чего? Так начинаются игры взрослых и ведут их куда-то, где бушуют войны и революции… или мелочное неудовлетворенное тщеславие.
Я помнил эту позорную и бессмысленную акцию. Мы тайком выбрались ночью из барака. Меня грыз вопрос: "Зачем?". Объект акции был извлечен на улицу и прижимался к стене барака, пугливо поглядывая на нас. Что могла рисовать его фантазия? Что могла нарисовать наша фантазия? Тот самый Бил, который позже "расколется оперу" успел приложиться к ответчику, оставив фингал, и сейчас ему было стыдно, как впрочем, и всем нам. Я, старший в группе, должен был найти какую-то логическую линию продолжения мероприятия. Испытывая замешательство, и непреодолимую жалость к этому человеку я решил ограничиться мерами психологического воздействия. Впоследствии он оказался нормальным, порядочным человеком. До сих пор я испытываю отвращение к "силовым методам" и стыд при воспоминании о той предутренней акции. Уже тогда мне становился понятным тупик, в который ведут подобные методы. Они позволяют утверждаться людям особого склада, с замашками фюрера, но нужны только им и больше никому. Глухая стена и бесперспективность возни стала очевидной для меня, однако в глубине нутра свербело упрямство и нежелание признать крах собственной позиции. Тогда я не мог прочитать "Бесов"
Достоевского, книга не издавалась в Советском Союзе, и я не знал, что прохожу через давно уже испытанные другими состояния.
Разобрался в ситуации и мой друг, Боря Хайбулин. Он понял, что человек должен стоять перед Богом. Но его понимание не было радикальным. Он признавал роль посредников между собой и Богом, приняв сан и подчинившись православной иерархии. Сейчас, мне кажется, он обнаружил ошибку, но, взяв на себя ответственность за роль в иерархии, не в силах признаться в заблуждении.
– Ладно, продолжай, – великодушно согласился Йорик, после этого уточнения исторических обстоятельств.
Действительно, я чувствовал себя уютно тогда, когда оставался один и мог нести ответственность только за себя. Со временем это перейдет в понимание, а тогда было просто ощущением…
Тюремный мир, мир одиночной камеры. Он словно прообраз всей последующей жизни в этой стране, где я один, переполненный идеями, как Хома Брут не смеющий пересечь черту, обведенную вокруг могучим заклятьем. Эта одиночка выйдет вместе со мной из Саранской тюрьмы, бдительно оберегая от контактов с заколдованным обществом страны советов.
Люди!
Давайте будем хорошими.
Люди!
Зачем обугливать нервы.
Давайте шептаться мирными рощами.
Хотите
Я зашепчусь первый.
В тюрьме поэзия стала отдушиной. Я начинал писать стихи, когда обилие всевозможных теоретических откровений перегревало мое сознание, и требовалось остановиться и передохнуть.
Суд по новому делу состоялся в ноябре 1960 года. Фактически от его приговора никто не пострадал. Это не было похоже на решение
"самого гуманного суда в мире", но это было так. Задумываясь над парадоксами репрессивной машины государства, неизбежно приходишь к выводу, что она создана для обслуживания групповых интересов цементирующей ее бюрократии. Казалось бы, с точки зрения степени тяжести преступления, то есть: – создание подпольной лагерной антисоветской партии, в условиях, когда инициаторы уже наказаны за контрреволюционную деятельность, наказание должно быть отпущено на всю катушку, ан, нет. Групповые интересы администрации лагерей и
Саранского КГБ, в ведении которого они находились, стремятся свернуть дело, потому что здесь затронута честь мундира, – ведь не могли же что-то создать на подконтрольной им территории, в течение вверенного им периода времени, их собственные заключенные! – В лагере контроль осуществляется тщательно и эффективно, и если что-то было, – это так, пустяки. Впрочем, не исключено, что существовало указание "свыше" об общих принципах подхода к подобным делам. И, несмотря на то, что следствие длилось более года, по приговору суда все новые сроки погашались предыдущими и не создали нам никаких дополнительных проблем. Впоследствии все, с кем мне довелось встретиться, освободились досрочно из мест заключения.
Переход из малой в большую зону (как мы называли всю территорию
Советского Союза) сопровождался всевозможными осложнениями. Я оставил Саранскую внутреннюю тюрьму с туберкулезом легких. Это выяснилось той же зимой, когда к туберкулезу я присовокупил левосторонний экссудативный плеврит. После лечения можно было предположить, что я готов для прохождения службы в рядах советской армии. Но не все так просто для человека, чья репутация лояльного гражданина сильно подмочена. В системе государственной власти существовали механизмы, позволяющие контролировать положение неблагонадежного в социальной среде. Поражения в правах не применялось де-юре, но применялось де-факто. В моем случае система действовала через психоневролога Сукманову, которая в специально организованной "доверительной" беседе с моей мамой, порекомендовала способ избежать службы в армии. Скажу честно, что ощущение патриотизма у меня не ассоциировалось с Красной Армией, но и что-то предпринимать для отсрочки и как-то "косить" я был не способен. Я мог отказаться по идейным соображениям и может быть "оттянуть" еще один срок, но вовсе не был готов к повороту, ожидавшему меня на пути исполнения "священного долга".
Итак, меня вызвали в военкомат для медицинского освидетельствования. Как оказалось, там уже было заявление о том, что у меня "не все в порядке с головой". Вся эта информация не сообщалась мне, а только толкала на проторенную властями тропинку, которая ведет к длительной изоляции неугодного члена общества. Мне поставили предварительный диагноз и отправили на принудительное лечение с "согласия родственников". Конечно, можно понять мою маму.
Она не могла охватить перспективу последствий своего согласия с властями. Да и как протестовать в случае несогласия? Ее страдания, после того как меня посадили, были испиты полной чашей. Умер отец, на руках осталась дочь школьница. Местные радетели советской власти, проявив собственную инициативу, уволили ее с работы как мать
"врага народа", оставив без средств к существованию. Несколько месяцев ей приходилось обивать пороги, чтобы получить какую-то работу. И вот, из тюрьмы вернулся сын, которому грозила служба в армии, а значит, снова длительная разлука. Конечно, она старалась сделать все, чтобы оставить меня дома, да и что она могла изменить, даже при своем несогласии?
Я оказался в "дурдоме", а говоря официальным языком в "Областном психоневрологическом диспансере" в местечке Ляхово. Его так и называют, – просто "Ляхово". Ляхово – стало синонимом Лондонского
Бедлама, и когда какой-нибудь нижегородский острослов стремиться обидеть, он говорит: "Тебе только в Ляхово". Подобные места всегда использовались советской властью как опора режима. Когда нежелательны были суд и огласка, человека потихоньку отправляли в это заведение и двери за ним могли захлопнуться навсегда. Ляхово имело собственные тайны, хранившиеся уже без прежнего ожесточения, но под крепкими замками. В одном из корпусов и в 1961 году находились выжившие остатки довоенной оппозиции – троцкисты и прочие свихнувшиеся "каэры".
Лечащий врач, сухая дама с мужскими но мелкими чертами лица, просмотрев какие-то предварительные записи, сказала: "Ага…", театрально улыбнулась, и спросила:
– Так вас интересует философия?
– Да, – честно ответил я.
– Но вы же не закончили даже десятый класс.
В общем, стало ясно, что интересоваться философией могут либо профессора, либо шизофреники, – третьего не дано. Мне назначили курс инсулино-шоковой терпи, и поместили в отделение "спокойных", где лечились алкоголики и всякие неврастеники. Я опять почувствовал на себе эту огромную, жесткую и бесцеремонную лапу насилия. Она легко подхватывала меня, манипулируя телом по своему усмотрению.
Здесь царили законы власти, где человек переставал принадлежать себе и попадал в отлаженные шестеренки механизма, защищавшего систему. У меня мелькала мысль, о возможности уничтожения личности через процедуру "лечения". Но я почему-то был уверен, что с моим сознанием ничего невозможно сделать. Я видел, как большие дозы инсулиновых инъекций превращали человека в животное; он мычал, из носа текли сопли, на губах появлялась слюна и пена, у него самопроизвольно извергалась моча, все тело корежило, подбрасывало вверх как от ударов электрического разряда, человек рыдал, издавал жуткие, леденящие кровь вопли. Но потом ему вводили глюкозу, давали стакан жидкого сахара, и он обретал человеческий вид. Видимо то же происходило со мной, не знаю, но я от больших доз инсулина терял сознание, стараясь сохранить его, и отчаянно цепляясь за первую ниточку восприятия при пробуждении. Я чувствовал себя вещью, но продолжал обладать безбрежным океаном внутренней свободы, с которым ничего не могли сделать и мои опекуны.
Я покинул Ляхово с диагнозом, делавшим невозможным мое пребывание в рядах советской армии. Военкомат, в свою очередь снабдил меня документом, превращавшим обычного гражданина в изгоя общества, -
"белым билетом", или, как его метко называли в народе, "волчьим". В моей жизни появилась страница, которую принято скрывать от окружающих вас людей. Ведь невозможно объяснить обычному человеку, что такой же как он, веселый, остроумный и симпатичный парень, на самом деле вовсе не такой. Но все-таки какой-то слушок проник, досужие мамаши шептались и передавали друг другу кривотолки, с особенным удовольствием подчеркивая фамилию. Во взаимоотношениях с официальными органами отныне у меня устанавливался особый режим.
Соответствующие инструкции и правосознание чиновников предполагали ограничения в деятельности и образовании для человека с "белым билетом". Кроме того, по официальным инстанциям тенью следовал за мной негласный присмотр КГБ. Уже в годы "перестройки" об этом мне сообщили те, кому поручались такие дела.
Но жизнь есть жизнь. Неурядицы ее материальных сторон не превратили меня в мизантропа и уж ни в коем случае не отвадили от пристрастий к теоретическому изучению мироздания и общества. Там где не было государства, у меня все было в порядке. Друзей было достаточно, меня интересовали девочки, да и я интересовал их, в общем, все "как у людей", за исключением того, что я по-прежнему много читал и занимался изучением самого широкого спектра знаний, – философии, физики, биологии, социологии, политэкономии и т.п. После того, как мой друг Илья, сдав вступительные экзамены на одни
"пятерки", не был принят в Казанский университет, я не надеялся на то, что мне больше повезет, если я повторю его попытку. К тому же у меня появилось устойчивое неприятие официальных знаний. Я пытался продолжать учебу, обжигаясь о программы советского образования, словно это была раскаленная плита. Я не понимал, почему университетский курс не предполагает изучения теории относительности, я не мог понять, как могут "советские" знания обходиться без кибернетики, которая считалась "буржуазной шлюхой империализма", я не мог понять, как биология может существовать без генетики – "лжетеории Вейсмана – Моргана", я не мог понять, как цитология может обходиться без митогенеза Гурвича, а современная медицина без тории стресса Ганса Селье. Чему могли научить меня знания, в которых вместо истины преподавалось ее "классовое видение"? Со временем мировоззренческое ожесточение государства смягчилось, и успехи буржуазной науки без лишней помпы были признаны, но искалеченное мышление наложило свою печать на все формы духовной, научной и творческой жизни общества, затормозив на десятилетия развитие национального сознания. Даже сейчас, в начале третьего тысячелетия, слушая убогие суждения наших политических звезд и "светил науки" с удивлением понимаешь, что им никогда не освободиться от узости "марксистко-ленинского подхода" к реалиям мира и общества.
– А что ты хочешь, – вмешался Йорик, – всех, кто желал добиться успеха в этой стране, обстоятельства учили делать одно, говорить другое, а думать третье. Советское общество спряталось под самой большой маской, одетой на лицо целого народа. Его заставили жить по фальшивым принципам, лицемерные корни которых проникали даже в мелочи быта. На этом выросло несколько поколений. Куда денешь почти вековую закваску? Самое забавное то, что это сложилось в традиции, которые воспринимаются как норма жизни. Эти традиции успешно перенесли на "строительство капитализма", в результате появился монстр, в котором собраны все худшие стороны социализма и капитализма XVIII века. Где это видано, чтобы в начале третьего тысячелетия рабочему выдавали три талончика по четыре минуты на отправление естественных нужд в течение смены, как это сейчас делается на Горьковском автозаводе?
Реплика существа была справедлива и позабавила меня в той части, где говорилось о росте производительности труда. Об этом я не читал в газетах. Разумеется, Йорик знал, о чем говорит, – ведь он был частью глобального информационного поля. Но мы еще коснемся современного состояния общества, а сейчас меня ожидало новое погружение в прошлое.
Моя сестра находилась в Литве в Западной экспедиции от
"Мосгидропроекта". С трудоустройством в Заволжье были сложности и мы предполагали, что в экспедиции по ее протекции мне будет проще получить работу. Этому эпизоду можно было и не предавать значения, но поучительно само знакомство с европейской жизнью, или того, что сохранилось от нее в прибалтийских странах, в частности в Литве.
Вильнюс, несмотря на свою древность и тесноту улиц, выглядел намного чище, чем российская столица. В Каунасе магазины, по сравнению с российскими, имели больше качественного товара, особенно продуктовых. Большие и малые населенные пункты соединялись асфальтовой дорогой, и жизнь в деревне казалась более осмысленной.
Эту жизнь уже успели изрядно покалечить наведением советского
"порядка", но культурная традиция устояла. Быт простых людей имел больше смысла. Правда, они уже научились тащить материал с ближайших строек, но еще держали свои квартиры открытыми, и сосед доверял соседу. Крестьянские строения разительно отличались от подобных в глубине России. Если строился дом, то он имел проект, в котором предусматривались все коммунальные удобства, котельная, гараж, несколько комнат и мансарда. Такие дома придут в Россию с "новыми русскими", но тогда, до "буржуазной революции" оставалось еще тридцать лет. Все-таки сложившаяся культура Прибалтики способна была продемонстрировать, что при желании можно обустроиться даже вопреки законам советской власти.
Но лично у меня в Юрбаркасе, где базировалась гидростроительная экспедиция, все как-то затормозилось. Не о чем было говорить как с хозяевами, у которых я снимал комнату, не о чем и с теми, кто составлял мое рабочее окружение, – только о девочках да на бытовые темы. Людей интересовали конкретные вещи в плане материального обустройства. Даже в библиотеках воцарился утилитарный подход, направленный на конкретное образование и полное отсутствие интересующей меня литературы. Разумеется, мне захотелось назад, в привычную среду, где труднее дышалось, но легче думалось.
Прокатившись по Прибалтике, я через полгода вернулся в Заволжье.
Я пришел к выводу, что надо что-то делать, потому что платоническое увлечение политикой и наукой сильно осложнит мою жизнь. Я предпринял отчаянную попытку сделать в своей жизни все "как у нормальных людей", – то есть, круг интересов, работа, семейное положение. Я устроился слесарем в управление малой механизации. Сдав через некоторое время экзамен на сварщика, начал работать по новой специальности, не выиграв при этом в заработной плате. Но у меня появились какие-то деньги позволявшие подтянуть свой досуг к досугу
"простого советского человека". В свою очередь это означало, что можно гулять с друзьями, распивать бутылочку – другую – третью, самоутверждаясь в меру опьянения. Тогда у меня появился друг, Саша
Веденин, – человек с творческим воображением. Он хорошо рисовал и осмысленно относился к жизни. Недавно Саша прошел службу в армии, свежие впечатления еще не утратил, и имел по поводу наших вооруженных сил собственное мнение. "Это место, – говорил он, – где царят бесправие, насилие, несправедливость и жестокость". Что можно было бы сказать теперь, если кажется, в те годы мы еще имели причины гордиться своей армией. Как-то вечером, чуть-чуть подвыпив, мы прогуливались по проспекту Мира – главной магистрали отдыхающего
Заволжья. Мы заметили двух девушек, которые тоже прогуливались без определенной цели. Одна из них оказалась моей будущей женой – Ниной.
Надо сказать, что первые дни после свадьбы я брал себя за горло и лез из кожи вон для того, чтобы поместиться в прокрустово ложе
"нормального человека". Не вышло. То время, когда возраст приводит человека к порогу зрелого осознания жизни, было для меня временем духовного созревания. Конечно, я трудился во имя семьи, отдавая положенные часы на зарабатывание денег, но меня влекла к себе другая сила. Мои знания вышли на новую спираль. Наука и философия утрачивали загадочность далекой звезды и становились ступеньками, понимание которых приводит к другому, более высокому знанию. Тогда это было не вполне ясно, мне хотелось получить исчерпывающе представление о процессах отраженных в самих научных доктринах.
Противоречия существующих в европейских философских школах теорий познания, толкали на поиск основ нашей познавательной связи с миром не подлежащей сомнению. Тогда как-то по-особенному меня поглощала тайна живого. И вдруг, перед сознанием открылся новый мир, в котором все стало понятно. У меня появилась собственная теория познания и собственная концепция жизни. Я помню эту гордость первооткрывателя и пьянящее вдохновение, подобное когда-то испытанному в тюремной одиночке, но уже более управляемое. Мне казалось, что для разума не существует преград. Я видел социальную и экономическую жизнь общества через закономерности информационных процессов. И в этом своем движении все дальше и дальше удалялся от официальных основ мировоззрения советского человека. То, что я делал
– не принималось им, то, о чем я думал – отвергалось им, то, как я чувствовал, противоречило его нормам. Я отчетливо понимал бесперспективность с социальной точки зрения всего, что я делал.
Сейчас, дожив до настоящего возраста, меня не огорчает, что все, что я пытался понять, сумел создать, не вышло в свет и не получило признания. Как оказалось, в философии я всего лишь заново прошел путь санкхьи и адвайты. Моя теория познания в главных чертах повторяла санкхью, а общий подход к восприятию истины бытия перекликался с адвайтой Шанкары, Раманы Махариши и Рамеша. Что касается науки, то ее движение поэтапно отражало осознанные мной теоретические основы, которые и определили ее современное лицо. То, что еще в шестидесятые годы я довольно подробно предсказывал и утверждал в физике, кибернетике и биологии, стало реализовываться с девяностых годов и до настоящего времени. И если бы не мои пожелтевшие от времени бумаги, в это трудно было бы поверить. Можно утешиться тем, что если я и не попал в официальную нишу, мои идеи витали в воздухе как осуществленные, так и осуществимые, и труд перед собой и Богом не был безумной бутафорией.
В это время у нас появилась первая дочь – Вика, Виктория.
Прекрасное создание, к которому я испытывал нежность и любовь всем своим сердцем. Появление Вики сгладило наметившиеся с Ниной сложности в отношениях, но, примерно через год, они выросли с новой силой, и уже не уходили из нашей жизни, до тех пор, пока мы не расстались окончательно. Первый разрыв заставил меня уехать в
Горький и там я работал некоторое время оператором-мотористом дренажных сооружений. После примирения, снова вернулся в Заволжье, но еще некоторое время по инерции работал на старом месте. Идиллия длилась недолго. На этот раз местом бегства оказался районный центр в Горьковской области – Ковернино. После "разукрупнения" районов, прокатившегося по стране как результат отказа от Хрущевских реформ,
Ковернинский район, входивший в состав Городецкого, был восстановлен. Журналиста из "Горьковской правды" Алина, послали в провинцию для реанимации почившей при "укрупнении" районной газеты
"Вперед к коммунизму". Он пригласил меня с собой в качестве сотрудника. Наверно во мне все еще присутствовало желание покрасоваться перед публикой, – я согласился. Да и необходимо было как-то выбираться из жизненного тупика. Устройство на работу оставалось для меня большой проблемой. Я мог идти только туда, где были друзья, в противном случае возникали сложности заложенные властью в статус "белого билета". Ковернинский период имел все характерные черты свойственные опыту моего общения с советской властью, опыту присутствия в этой стране.
Нить повествования оборвалась, и мои воспоминания переросли в общие размышления о смысле постоянного недовольства властью. Процесс неопределенных мыслей, в которых присутствовало скорее настроение, чем размышление, прервал Йорик.
– Ложь, лицемерие и насилие, – вот что не может принять всякий нормальный человек, – назидательно произнес он. – Ты ощущал, прежде всего их, и протестовал против этого. В разном возрасте отношение имеет собственную окраску.
Рассвет России в языках пожаров.
Безбожность веры – в жадности попов.
И бездуховность – в красных комиссарах,
И безысходность – в ожиданье вдов.
Стихи как-то сами пришли в голову, то время и настоящее – соединились. Мое отношение к стране и жизни формировалось 66 лет, минус несознательный возраст, впрочем, и тогда оно формировалось.
Сегодняшняя ложь, лицемерие и насилие выглядят еще более отвратительными. Государство с многомиллионной армией чиновников стало циничней, наглее, бездушней. Вся эта человеческая мерзость, которая заполнила коридоры власти, должна была остаться там, где ее оставили нормальные страны, такие как Чехия, Венгрия, Польша и даже бывшая советская Прибалтика – на задворках истории и за пределами влияния на общество. Но произошло обратное – они не только не потеряли власть, они открыто и беззастенчиво отобрали у общества все материальные и денежные ресурсы, национальную собственность и принадлежащие всему народу богатства земли. И вот они снова кривляются, лгут и разлагают наши души и души наших детей. Мы уже не можем представить, как можно жить без лицемерия, угодничества и лакейства. Наше падение в бездну произошло так естественно и незаметно, потому что мы не знали и не сумели узнать другой, более достойной жизни, где бы почувствовали себя личностями и гражданами.
В любой мелочи, где вы попытаетесь отстоять свое достоинство и интересы, вас осадят, одернут, унизят, укажут на место. Неважно где и на каком уровне это происходит – в магазине, где вежливость продавца сохраняется до первого столкновения интересов, в офисе, где вы выясняете ошибку бухгалтера, в конторах ЖЭУ, где вы жалуетесь на отсутствие услуг, которые оплатили по безмерно высоким ценам, – везде вы получаете отпор, жестокий, бесцеремонный, наглый и унизительный. Но это – низшая ступень власти, ее периферия, которая иногда может смягчаться, когда должность попадает небессердечному человеку. Но выше – все человеческое выжимается, как белье на центрифуге. Тенета системы четко улавливают всякое проявление честности, сострадания, принципиальности, способности широко видеть. Они оставляют для социального успеха только конформизм, преданное служение вышестоящему, умение подчинять устремления интересам системы, которая, в свою очередь, служит очень немногим конкретным людям.
– Да, да, да, да, – подтвердил Йорик. – Все, что ты нес через свою жизнь и выкрутасы сознания, как нельзя лучше пригодилось для желчного освещения сегодняшнего дня. Полюбуйся на Чечню и связанные с ней проблемы. Нет ни одного вопроса, который бы не вызвал обильного выделения желчи. Власть выработала особый стиль деятельности. Он, как ты справедливо пишешь, на жадности попов всех приходов, имеющих властные структуры, от кремля и до часовни. Он в нахрапистой наглости и бездуховности красных комиссаров, потому что эта форма и стиль власти признает только тип "красного комиссара".
Эти люди не знают что такое честь, долг, верность слову, благородство. Они отвергли все моральные и нравственные ценности, на которых воспитывались аристократы, имевшие личное состояние, интеллигенты, будь то ученые, писатели или инженеры, потому что они жили с сознанием своей незаменимости, уникальный талант каждого обеспечивал им надежное место в обществе. Торговое сословие, уверенное в собственной силе и энергии, потому что свобода торговли и рынка была естественным состоянием общественного механизма. Ну, и так далее. У всех членов общества даже при царизме, с его чисто
Российскими перегибами, имелась реальная основа для достойной жизни в обществе. А сейчас оно пропитано тем, о чем мы уже говорили – ложью, лицемерием и насилием. Все эти три столпа нынешней власти можно обслуживать только в форме холуйства, открытого или замаскированного, для того, чтобы получить виды на "кормление".
То, что Йорик поддержал настроение моего всероссийского политического уныния, еще не означало, что я собирался переключиться на сегодняшний день, оставив в прошлом опыт общения с Ковернинским и колхозным бомондом, а также с голью перекатной из той же провинции.
Именно там я очень чувствительно прикоснулся ко всему, что сегодня оформилось в скорбные теоретические заключения.
Газета с весьма примечательным названием "Вперед к коммунизму", освещала "завоевания октября" главным образом в области сельского хозяйства. Промышленность в районе практически отсутствовала. Был деревообрабатывающий комбинат и кирпичный заводик, которые полностью вписывались в рамки и потребности колхозного строительства и обеспечивались колхозами. В газете имелся один отдел – отдел сельского хозяйства, и мы трудились, описывая передовые достижения в этой области. Районные власти возобновили свою деятельность весной, и земля еще хранила картины весенней распутицы. Впрочем, они будут сохраняться до первых морозов, но тогда мои свежие впечатления, что называется, оказались самыми глубокими. Первый рейс на автобусе в провинциальный центр длился более трех часов, чтобы покрыть расстояние в пятьдесят километров. Дорога, с глубокой, заполненной мутной жижей колеей, иногда переходила в небольшие полянки, где автомобили, в поисках твердой почвы, создавали новые канавы, часто застревая и оставаясь на месте в ожидании, когда трактор вытащит их на мощеную часть дороги. Таких переправ, где автомобили могли проехать только с помощью трактора, было не менее десяти на последнем двадцати километровом участке в сторону Ковернино. Но это была главная магистраль, соединяющая район с областью. Что же испытывали мы, отправляясь в спецкоровские командировки по сельским дорогам! Нельзя сказать, что на катастрофическое состояние дорог начальство не обращало внимание.
Каждый отрезок пути закреплялся за администрацией колхозов и совхозов, по которым проходили дороги. На особенно разбитых участках выставлялись таблички, с указанием расстояния зоны ответственности и наименованием ответственного хозяйства. Однажды мы выехали со вторым секретарем райкома и районным прокурором на УАЗе, с двумя ведущими осями, застряли, отъехав километра три от района, и, в ожидании трактора, прошли по дороге, разумеется, в резиновых сапогах. Трактор рокотал на другой стороне огромного дорожного озера, а рядом с нами из воды торчала дощечка с надписью: "Путь
Ильича" – 5 км", т.е. колхоз "Путь Ильича" отвечал за ремонт этого участка дороги. Но выглядело весьма двусмысленно, – такого нарочно не придумаешь! В этом все – и интеллектуальный уровень, и ирония судьбы, и неприкрытая правда, и всеобъемлющая аллегория.
Ковернинская земля – родина далеких ярмарок, где торговали всевозможными изделиями крестьянского промысла, от знаменитой хохломской росписи, до Тарасовской валенной обуви. Спохватилась и советская власть, что можно на народном таланте и умении зарабатывать валюту и возродила промысел в нескольких деревнях. Не столько "возродила", потому что не перевелись умельцы с царских времен, сколько поставила на промышленную основу, обеспечивая и своих граждан, и заграничных любителей русской экзотики. Были колхозы зажиточные, где авторитет председателей, имевших высокие связи в области, сделал возможным создание в колхозах ферм по производству какой-то рентабельной продукции, например бройлеров и яиц. Жизнь наполнялась достатком там, куда приходили крепкие хозяйственные мужики, способные отстоять здравый смысл в ведении хозяйства и высеивающие лен на землях спланированных областью под кукурузу. Немало, правда, их полегло, на этих полях сражений, но после шестидесятых свою линию стало защищать проще. Но вот беда – добивались чего-то "крепкие председатели" и костенели в своем успехе. Много пили, бесцеремонно заимствуя деньги из колхозной казны, превращаясь в самодуров повелевающих судьбами колхозной челяди. Одного из таких – председателя колхоза им. Горького, довелось мне узнать очень близко. Интересный человек, незаурядная личность. Пришел в колхоз по "коммунистическому призыву". Чтобы поднять развалившееся хозяйство и вытащить утонувших в навозной жиже колхозных буренок, продал собственную "Волгу" и вложил все деньги в общее дело. За несколько лет сумел поднять и дух колхозников, и их благополучие. Построил птицефермы для мясных куриных пород, доходы возросли, колхоз вышел в "передовые".
Переманил он меня к себе на работу – директором Дома культуры, который построил для своих колхозников. Не жалел денег в оформлении
"очага цивилизации", согласился, чтобы я пригласил своих друзей – художников для оформления наглядной агитации и по колхозу, и настенной росписи в самом Доме культуры. Жили мы с Андреем Глебычем очень дружно, тянулся он ко мне, видимо ценя внутреннюю свободу и независимость мысли. Как-то даже поскандалил с женой и ушел жить ко мне на несколько недель. Много тогда было переговорено "за жизнь" и выпито водки на колхозные деньги. Посылал Глебыч личного шофера за следующей дюжиной бутылок, как кончалась предыдущая. Помню, после этого долго я не мог преодолеть отвращения к "Старке" и тушеным в русской печи бройлерам. Но закончилась наша дружба тем, что и мной захотел распоряжаться председатель колхоза, а здесь нашла, что называется, "коса на камень".
Но, пожалуй, стоит вспомнить живую картинку последней размолвки с
Андреем Глебычем. Трещинки в отношениях у нас уже имелись, но тут приспел какой-то колхозный праздник, в общем, обычная попойка за колхозный счет для районного начальства и колхозников "в законе". К последним относился и я, как директор дома культуры и как лицо все еще приближенное. По причине моих приличных заработков семейные разногласия утряслись, и Нина иногда навещала меня в деревне Горево.
Случилось, что и на праздник она оказалась в колхозе. Глебыч, не равнодушный к "интеллигентному дамскому полу", повелел, чтобы я приходил с женой. Посадили нас поближе к председателю. Здесь в особом изобилии находился коньяк, шампанское, популярная "Старка", апельсины, бананы и немереное количество бройлеров. Все шло привычно-разгульно, широко и без обид, но вот Глебыч набрался сверх отмеренного даже для него состояния и стал материться в объеме, принятом для общения с колхозниками. Мои уши привыкли, но вот
Нина… В общем-то, как старая яхтсменка, на соревнованиях по парусу она слышала и не такое. Но тут на меня накатило. Я не мог терпеть мат в ее присутствии. Требовательные замечания не подействовали на председателя. Я завелся и пригрозил: – "Глебыч, убери мат, постесняйся Нину". Видимо, в присутствии районного начальства его возмутила моя непочтительность, и он особо витиевато высказался уже в адрес моей жены. Вообще-то пьяный я тоже дурной, и здесь взыграла и эта дурость, и праведный гнев. Я схватил Глебыча за его обширную талию, оторвал от застольной лавки, и, приподняв довольно высоко, протащил, под остолбеневший выдох присутствующих, через весь зал к выходу, и уже на улице засунул в сугроб. Конечно, после этого мы с
Ниной покинули "высокие палаты", а потом, и Ковернинский район.
Период ожесточения в супружеских взаимоотношениях утих и отполз в сторонку. Я уже приезжал по выходным домой в Заволжье, и размолвка с колхозным работодателем пришлась кстати.
Бросая итоговый взгляд на районный период, полагаю, что мне удалось изнутри увидеть проявление принципов советской власти на своем народе, прикрепленном к земле. Здесь в полной мере осуществлялся "тяп-ляп" нашего отношения к делу. "Крепкие" председатели действовали, полагаясь на интуицию, без глубокого знания экономических законов вообще, и, в частности относившимся к сельхозобороту. Да и не позволялось им. Тех, кто сильно
"высовывался", – убирали. Впрочем, "выдающихся" не стало на селе, научились деловые мужики вписываться в систему, избавляясь от излишнего мусора индивидуальности. Так и жили, – одни получше, побогаче, с пирами и попойками, другие – в привычной российской нищете, Ковернинскому люду еще повезло, – рядом богатые грибом и ягодой леса. Оттуда и набирались зимние запасы. Но насквозь, на
"передовых и отстающих", лежала печать необустроенного быта, наскока, бессистемности, отсутствия культурной традиции. А земля лежала огромная, но измученная, а леса стояли корабельные, но недоступные, с бестолковыми лесничествами. Прошли сталинские времена, когда лесничие избивали детей за хворост для печи, но страх перед госсобственностью сохранился. Если мужик строил для семьи избу, на это уходило полжизни, да и избушка вырастала низкая, тесная, с подслеповатыми окнами и огромной печью, так, чтобы прогревала все плохо проконопаченные углы. Конечно, можно было бы и основательнее возводить жилье, да несли мужики каждую лишнюю копейку в магазин. А на этом не сэкономишь. Самогона, так прилипшего к портрету русской деревни, тоже не нагонишься. Из сахара дорого, из свеклы – хлопотно, но главное и то и другое пахло тюрьмой и штрафами. Стукачество на соседа очень было распространено в деревне, как по самогону, так и по всему, что не поощрялось властями. Деревенский труженик был самым беззащитным и зависимым от властей существом, пресекалось любое слово, любая живая мысль, любое творческое начало. Отсюда – тотальное деревенское пьянство среди мужиков и баб. Это не возбранялось.
Должен сказать, что хоть мой опыт и насытился подробностями, но не изменился в теоретической оценке сущности системы. В колхозном быту советская власть в полной мере проявляла и насилие, и ложь, и лицемерие.
Итак, я вернулся в Заволжье. Для меня открывался новый период, в котором знакомство с многочисленными сторонами жизни страны – стройками, экспедициями, колхозами, совхозами и идеологией обслуживающей жизнь советского человека, существенно дополнилась работой на "самом передовом", с компонентами зарубежных технологий,
Заволжском Моторном Заводе. В силу неисповедимых путей и неведомой логики советского типа производственных отношений, трудоустройство на завод на сей раз произошло гладко. В заместителях генерального директора ЗМЗ по кадрам, ходил Бросалов. До назначения это был весьма колоритный секретарь Городецкого райкома партии смещенный по личному указанию Хрущева. А еще до этого, Бросалов происходил из секретарей Ковернинского райкома и никогда не забывал о корнях происхождения. Когда я обратился к нему с заявлением о трудоустройстве, он, посмотрев в трудовой книжке записи о работе директором Дома культуры и сотрудником районной газеты "Вперед к коммунизму", предложил должность старшего инженера по кадрам третьего корпуса ЗМЗ. Тогда я еще не размышлял о том, как жизнь может манить подачками с барского стола, и что к ним надо относиться с недоверием и осторожностью. Я предполагал, что ЗМЗ рациональное индустриальное хозяйство, надеясь на то, что главный инженер -
Цукерман оставил в структуре производства неизгладимый след.
Цукерман – тоже история. В тридцатые годы он был послан от ГАЗА учиться в США, работал у Форда, вырос там до начальника цеха, вернулся в ССР, и, конечно, был посажен как шпион иностранной разведки. Но после войны являясь большим специалистом, был реабилитирован и вот сейчас нес ответственность за техническое состояние одного из "передовых предприятий" страны. Увы, вскоре мне пришлось убедиться, что ученик Форда так же бессилен перед своеобразием социалистической экономики, как и председатели колхозов. Но первое время я надеялся (надо сказать не сильно, во мне все же преобладал скепсис). Первое время на работе я пытался выдвигать разнообразные инициативы, – по организации труда, производства, внедрения технологических новинок. Пытался пропагандировать лекции, популярного тогда, только что вернувшегося из Штатов по приглашению Хрущева, доктора Терещенко, по научной организации труда. "У нас тут не Америка", – категорически отверг предложения начальник третьего корпуса Рабеко. Когда же я попытался убедить его в необходимости применения изотопов кобальта для повышения прочности режущего инструмента, он рассмеялся и сказал:
"Юра, что же там произойдет? – Железо железом и останется. Ты слышал, Коля! – Обратился он к вошедшему начальнику цеха алюминиевых деталей Чертовскому, – Изотопы делают железо тверже!".
"Да что-то читал, – неуверенно буркнул Чертовской, недавно окончивший политех и еще помнивший физику и сопромат. Я возразил, что даже при термообработке железо меняет свойства. "Так то ж – термообработка", – многозначительно протянул Рабеко.
Ну, и так далее. А то, чем я должен был заниматься, в соответствии со своими прямыми обязанностями, было прямо противоположно и научной организации труда и рациональной технологии, являясь скорее антипроизводственной деятельностью. Я должен был выявить потребность производственных цехов в рабочих руках и составлял "проскрипционные" списки из "белых воротничков" на откомандирование с третьего этажа на первый. Там, люди, оторванные от кульмана, бухгалтерских, хозяйственных и прочих канцелярских забав, должны были погрузиться в настоящие рабочие будни. "Будни" отпускались в размере календарного месяца и люди отправлялись в цеха, как когда-то крепостные на барщину. Все это продолжалось из месяца в месяц, оставаясь абсурдом от начала до конца. Я заходил в какой-то отдел как вестник смерти и передавал поименные списки начальнику, обязанному обеспечить явку. Я старался быть объективным в выборе очередных жертв, правда, они так не считали. Тогда я включил самого себя, но вышестоящий по должности Уваров, неодобрительно покачав головой и заметив, что мы являемся организаторами производства, а не простыми рабочими, вычеркнул мою фамилию из списка. Но вскоре мне довелось испробовать пролетарского лиха в цехе сборки.
Как было заведено, каждую нерабочую субботу, или в ночь с субботы на воскресенье, руководство завода создавало дополнительные смены для выпуска продукции. С целью сверхпланового производства в цех сборки сгоняли всю "гнилую интеллигенцию", комплектовали команду по принципу "тяп-ляп", и выдавали на гора дополнительные движки. Сами понимаете, каким качеством обладали эти движки. На следующий за воскресеньем понедельник их разбирали и ремонтировали специальными бригадами, созданными из коренных сборщиков снятых с конвейера.
Такая перетасовка кадров, с точки зрения конечной продукции, производила нулевой эффект. Первая рабочая смена простаивала, так как все предназначенные ей детали были использованы в ночные сверхсмены, а интеллигенция и вверху, на собственной работе, и внизу, на службе пролетариату, особой пользы не приносила. В активе оставалась только железобетонная твердость начальства, горькое разочарование инженерно-технического состава и сермяжная ирония рабочего класса.
В конце концов я уяснил все "прелести" синекуры, и чтобы не загадить душу окончательно деятельностью инженера по кадрам, написал заявление на перевод в цех сборки в качестве мастера.
Основной продукт моторного завода – восьмицилиндровый двигатель, только что получил новый цех с автоматической линией главного конвейера. Производителем автоматической линии был отечественный завод, но некоторые агрегаты комплектовались импортными деталями. На моей секции "В", пневматические шпильковерты имели английские дезутора. Симбиоз иностранной и советской техники принес неизбежный результат, – невыдержанный стандарт автомобильной шпильки с
Горьковского завода "Красная Этна", выводил из строя английскую технику. В первый же день официального пуска конвейера было поломано на 127000 английских фунтов стерлингов дезуторов, а в течение недели – цифра достигла 459000 ! Нет смысла описывать усилия по рационализации работы конвейера, но среди них, конечно, важное место занимает распоряжение начальника корпуса Рабеко:
"Немедленно изготовить для сборки 40 технологических ломов".
"Технологических" – ни больше, ни меньше! Эффект от автоматизации сборки восмицелиндровых двигателей был невелик, достаточно сказать, что для дублирования операции завертывания тех же пресловутых шпилек под головку блока, ставили от двух до четырех рабочих. При этом вчетвером за 20 секунд они ошпиливали блок, в то время как минимальный цикл конвеера равнялся 42 секундам, и часто его задерживали те же самые английские шипильковерты. Да если бы мужикам отдали 450000 фунтов стерлингов, которые в те годы равнялись: 1 -
3 $, да они бы!!! Впрочем, техника у нас всегда стояла и стоила выше человека.
В цехе сборки особенно остро чувствовалась несовместимость простого советского гражданина с Его Величеством Государственным
Планом. Бессмысленные сверхсмены потрясали завод снизу доверху.
Ночами перед выходными работали пестрые бригады из "пришельцев" и коренных рабочих. Они выдавали "на гора" продукцию, которую разбирали в понедельник утром. С хронометрической точностью смены по понедельникам простаивали. Начальство ничего не хотело понимать. Для них производственный абсурд был источником дополнительных доходов, как для нынешних генералов Чечня. Апелляция к здравому смысли лишь вызывала раздражение. Они придумали даже специальный тезис, что
"сборка должна вытягивать детали на себя", – тот же Рабеко и все начальники цехов. Производственный абсурд для меня закончился тем, что я переругался с начальством, даже успел обидеть бывшего руководителя главка автопрома по кличке "Васька Кинжал", и ушел на линию "Рено" в алюминиевый цех.
Записи в трудовой книге между 05 1970 и 10 1971 изложены двумя строчками. Примерно так же кратко можно было бы сказать и о событиях того года. Меня снова позвали на сборку. Даже начальство вспоминало меня как неплохого мастера. Я согласился, но поставил условие, что числиться буду на рабочей сетке, а исполнять должность мастера. Как ни странно, такое условие увеличивало мою зарплату раза в полтора (ведь рабочий класс в ССР – гегемон, ему деньги и почет) и, снимало возможность наложения на меня взысканий как на представителя ИТР.
Начинался период вступления в самый важный период моей жизни. Это период радикального изменения системы ценностей, морального и духовного преобразования моей личности. Мироздание раскрывалось передо мною через систему своего нравственного порядка, указывая, что есть место в нем принадлежащее и мне.
– Тут я должен с тобой не согласиться, – внезапно запротестовал
Йорик, – Ты упустил одно из важнейших событий – твое крещение!
Нет, я не забыл, но мне хотелось рассмотреть это отдельно, правда, в таком случае нарушалась хронология. Поэтому я согласился с
Йориком и погрузился в воспоминания.
У каждого человека, который интересовался религиозными вопросами, наверняка было несколько открытий Библии. Сперва я прочитал ее, потом перечитал, потом открыл. Открытие последовало за изучением
Нового Завета, не как исторического документа, а как руководства к действию. При всем моем скептицизме, который был следствием осторожного подхода к социальным, экономическим и прочим теориям, я считал, что свое размежевание с атеизмом необходимо закрепить ритуалом, объединяющим нас с верованиями и традициями народа, к которому мы принадлежим. Я решил принять крещение, которое будет не формальным обрядом, а осмысленным погружением в христианство. В это время мой друг по лагерю иеромонах Варсонофий, (Боря Хайбулин), служил в Муроме, в отдаленной от города церкви на погосте. Я помню, как добирался туда, через огромные квадраты созданные "великим
Сталинским планом озеленения природы". Это были густые полосы ярко-зеленых деревьев, отделяющих желтые пространства созревающей пшеницы. В тени нетронутого Муромского леса стояла великолепная церковь, обнесенная металлической оградой, внутри которой прятались кресты и надгробные плиты. Под уходящим высоко-высоко куполом храма я был единственным совершающим обряд крещения. Для меня приготовили купель. Когда я вышел из нее и перекрестился, оказалось, что я сделал это не совсем правильно – слева направо, по католически, а не по православному – справа налево. Варсонофий пошутил, что во мне видимо, сработала польская кровь, вспомнив свои католические корни.
Он провожал меня до Муромского причала, и снова мы шли по холмистой местности, расчерченной огромными зелеными квадратами с желто-зелеными лоскутьями полянок, на которых росли пшеница, горох и кукуруза. Я не мог сказать тогда, что испытываю чувства неофита.
Работа, которая происходила во мне, не прекратилась. Я продолжал двигаться к новым знаниям и открытиям. Это было лето 1970 года и мне недавно исполнилось 33.