Вряд ли кто-нибудь слышал, чтобы в трагической катастрофе спортсмен потерял обоняние, и это закономерно, ибо заведенный порядок таков: судьба преподает нам мучительные уроки, отнимая у нас самое необходимое в жизни. Спортсмен может лишиться ног, философ — рассудка, художник — глаз, музыкант — слуха, шеф-повар скорее всего языка. Мой урок? Я потерял свободу и оказался в странной тюрьме, где труднее всего — если отвлечься от назойливого осознания, что в карманах пусто, а с тобой обращаются будто с псом, который осмелился задрать ногу в священном храме. Я способен выдержать служебное рвение жестокосердых охранников, бесперспективность эрекции и удушающую жару. (По-видимому, кондиционирование воздуха попирает представление общества о наказании: словно если дать человеку возможность слегка охладиться — означает списать с него часть вины за убийство.) Но как убить время? Влюбиться? Были там, кроме мужчин, еще и очаровательные в своем безразличии стражницы, только я никогда не славился умением бегать за юбками — меня всегда отшивали. Целый день спать? Однако стоило мне закрыть глаза — перед моим взором вставало зловещее лицо, преследовавшее меня всю мою жизнь. Медитировать? После всего, что случилось, я твердо усвоил: мозг не стоит даже той оболочки, в которую помещен. Развлечения? Никаких — во всяком случае, их недостаточно, чтобы избавиться от изнуряющей рефлексии. А память не прогнать Даже палкой.

Остается одно — свихнуться. Но это легко лишь в театре, где апокалипсис представляют не реже чем раз в две недели. Вчера ночью состоялось представление особенно звездное: я уже засыпал, когда здание содрогнулось от дружного рева кипящих гневом людей. Я похолодел. Бунт. Очередная дурно спланированная революция. Не прошло и пары минут, как дверь с грохотом распахнулась, и на пороге возник какой-то верзила. Его улыбка явно имела функции чисто декоративные.

— Твой матрас. Он мне нужен, — заявил гость.

— Зачем?

— Хотим поджечь все матрасы, — с гордостью поведал вошедший и поднял вверх оба больших пальца — с таким видом, словно жест этот был драгоценным камнем в короне достижений человечества.

— На чем же я буду спать? На полу?

Он пожал плечами и заговорил на непонятном мне языке. На его шее я заметил странные бугры — под кожей у него разрасталось что-то неладное. Со здоровьем у всех было здесь неважно — неотвязные наши несчастья расцвели всевозможными хворями. Я тоже не исключение — лицо у меня сморщилось, как высохшая виноградина, а сам такой худой, что напоминаю лозу.

Я махнул рукой заключенному, чтобы тот убирался, и продолжил внимать рутинному гвалту тюремного сброда. И тут мне пришло в голову, а ведь я мог бы занять себя тем, что стал бы описывать сию историю. Конечно, делать это придется тайно, скрючившись где-то за дверью, и только ночью, работу же прятать в сыром закутке между стенкой и унитазом, в надежде, что тюремщики не будут искать там, елозя на четвереньках. Я еще обдумывал план, когда бунтари погасили наконец свет, и сидел на кровати, как зачарованный, в тусклом мерцании тлеющих в коридоре матрасов. Мои размышления прервали двое небритых визитеров. Они вломились в камеру и уставились на меня таким взглядом, будто созерцают пейзаж, открывшийся с горной вершины.

— Это ты не захотел отдать свой матрас? — прорычал тот, что повыше. У него был вид человека, проснувшегося с перепоя.

Я подтвердил: именно я.

— Отойди.

— Я собираюсь ложиться! — запротестовал я.

Посетители утробно и как-то очень неприятно рассмеялись.

Мне показалось, трещит мешковина. Тот, что повыше, сдернул матрас с койки и оттолкнул меня в сторону, другой неподвижно застыл и, видимо, ждал, когда оттает и обретет способность шевелиться. Есть какие-то вещи, ради которых я готов подставлять шею, но матрас со сбившейся комками набивкой среди них не числится.

Взяв его с двух сторон, заключенные понесли матрас вон из камеры. Но на пороге они задержались.

— Идешь? — спросил меня коротышка.

— Зачем?

— Но это же твой матрас! — удивился налетчик. — И ты первый должен поднести к нему спичку.

Я застонал. Человек со своими законами! Даже в этой обеззаконенной преисподней он демонстрирует уважение к чужому праву, иначе чем он отличается от животного?

— Без меня.

— Как знаешь. — Гость был несколько разочарован, о чем, кажется, сообщал на все том же непонятном мне языке товарищу. Тот засмеялся, и они удалились.

Здесь постоянно что-либо происходило: если не бунт — попытка побега. Тщетность подобных усилий открыла мне глаза на положительные стороны заключения. В отличие от тех, кто рвет на себе волосы, будучи изгнанным из приличного общества, здесь мы избавлены от необходимости испытывать стыд за то, что изо дня в день несчастны. Нам есть, кого в том винить — этих вот, в начищенных сапогах. По зрелом размышлении мысль о свободе оставляет меня равнодушным, в реальном мире невозможно отречься от авторства, даже если твою писанину постиг грандиозный провал.

С чего же начать? Вести торг с памятью — дело нелегкое. Как выбрать из того, что рвется наружу, то, что только еще созревает, что требует перетирания языком, дабы явиться на свет размолотым в порошок? Одно очевидно: не рассказать об отце — такое умственное напряжение мне не по силам. Все мои мысли, которые не об отце, — безусловно, увертка, чтобы о нем не думать. И почему я не вправе о нем размышлять? Он наказал меня тем, что я существую. Теперь моя очередь отплатить ему той же монетой. Это будет лишь справедливо.

Трудность же в том, что я погребен под нашими жизнями. Они громоздятся надо мной, чудовищно исполинские. Писали мы на холсте, превосходящем размерами тот, на который могли замахнуться, — поперек континентов (трех), от неизвестности к избранности, от городов к джунглям, от лохмотьев к дизайнерским изощрениям, преданные любимыми и собственными телами, униженные сначала в своей стране, затем в космическом беспределье, не имея кого-то, кто обнял бы нас, поддержал. Мы были ленивы на приключения, мы лишь заигрывали с жизнью. Застенчивость не позволяла нам двигаться до конца. Так с чего мне начать повествовать об этой способной вас ужаснуть одиссее? С самого, пожалуй, простого — Джаспера. Не следует забывать: люди радуются — нет, приходят в восторг, — если сложные события преподносят им как простые. И кроме того, моя история чертовски хороша и — правдива. Не знаю почему, но это людям важно. Хотя мне все равно, и если собеседник признается: «Расскажу тебе потрясающую вещь, но все здесь от слова до слова ложь», я буду слушать почти не дыша.

Сразу хочу предупредить: мой рассказ будет столько же об отце, сколько обо мне самом. Не люблю, когда повествующий не способен вывести героем собственного врага. Но так случается сплошь и рядом. Дело в том, что отца в Австралии ненавидят больше, чем кого бы то ни было в этой стране. А его брата, то есть моего дядю, в такой же степени любят. Я буду рассказывать об обоих. Не собираюсь подрывать всеобщей любви к одному и стараться смягчить ненависть к другому. Зачем все портить, если ненависть служит познанию тех, кого любишь?

И еще должен предупредить, чтобы не осталось уже никаких недомолвок.

Тело отца так и не будет найдено.

Большую часть жизни я не мог решить, то ли жалеть отца, то ли не обращать на него внимания, то ли обожать, то ли судить, то ли убить. Его загадочное поведение заставляло меня колебаться до самого конца. Он отличался противоречивыми суждениями обо всем на свете и особенно о том, что касалось моего воспитания. Я провел шесть месяцев в детском саду, и он решил, что этого довольно, поскольку система образования «отупляет, развращает душу, устарела и слишком приземленная». Не могу взять в толк, почему рисование пальцем надо называть устаревшим и приземленным методом воспитания. Грязным — да, но никак не развращающим душу. Отец забрал меня домой, намереваясь заняться моим образованием, и вместо того, чтобы заставлять рисовать пальцем, читал мне письма Ван Гога брату Тео, которые художник написал перед тем, как отрезать себе ухо. А еще — «Человеческое, слишком человеческое», чтобы мы вместе могли «отделить Ницше от нацистов». Затем он коротал время, вперившись в пространство, а я садился неподалеку от дома и водил по земле пальцами, жалея, что на них нет краски. Через шесть недель он сдал меня обратно в детский сад, и, казалось, я получил возможность продолжать нормальную жизнь, но когда я учился в первом классе, он явился в школу и снова увел с собой, поскольку испугался, что оставляет мой впечатлительный ум в тенетах дьявольского исподнего.

На этот раз он взялся за меня серьезно и за шатким кухонным столом, стряхивая белый сигаретный пепел в немытые тарелки, учил литературе, философии, географии, истории и не имеющему названия предмету, для чего требовалось пролистать ежедневные газеты, после чего он недовольно бурчал, что средства массовой информации «сеют моральную панику», и вопрошал, почему люди позволяют так с собой обращаться и поддаются этой самой моральной панике. Иногда уроки проходили в спальне среди сотен купленных у букиниста книг, портретов мрачных, давно почивших поэтов, пустых пивных бутылок, газетных вырезок, старых карт, черной скукожившейся банановой кожуры, пачек невыкуренных сигарет и пепельниц с выкуренными.

Вот типичный урок:

— Итак, Джаспер, мир больше не распадается неосязаемо — в наши дни он рушится с грохотом. В любом городе мира по улицам открыто плавают запахи гамбургера и ищут старых друзей. В прежних сказках злая ведьма была безобразной; в современных — у нее скуластое лицо и силиконовые имплантаты. Люди не таинственны, потому что никогда не закрывают рта. Верование дает точно такое же озарение, как повязка на глазах. Ты слушаешь меня, Джаспер? Когда-нибудь поздно вечером на улице идущая перед тобой женщина обернется и перейдет на другую сторону просто потому, что некоторые представители твоего пола насилуют ей подобных и пристают к детям.

Каждое занятие приводило в замешательство и охватывало самый разнообразный спектр тем. Отец пытался вовлечь меня в диалоги, подобные тем, что вел Сократ, но говорил за обе стороны сам. Как-то во время грозы отключилось электричество, он зажег свечу и поднес под подбородок, чтобы продемонстрировать, как человеческое лицо при соответствующем освещении превращается в зловещую маску. Он научил меня не следовать глупой человеческой привычке назначать без должных на то оснований встречи, ориентируясь на пятнадцатиминутные временные интервалы.

— Никогда, Джаспер, не встречайся с людьми в семь сорок пять или в шесть тридцать — выбирай что-нибудь вроде семи двенадцати или восьми ноль трех!

Если звонил телефон, он поднимал трубку, но не отвечал, а когда на другом конце провода с ним здоровались, изображал писклявый, дрожащий детский голос и говорил:

— Папы нет дома.

Я хотя и был маленьким, но уже понимал, что скрывающемуся от мира взрослому смешно подделываться под своего шестилетнего сына, однако через много лет сам занялся тем же самым, только изображал его.

— Сына нет дома, — басил я в трубку. — Что-нибудь передать?

Отец одобрительно кивал. Больше всего ему нравилось, если кто-то от кого-то прятался.

Уроки продолжались и когда мы вышли во внешний мир: отец учил меня торговаться, хотя мирок, в котором мы жили, был иного рода. Помню, как, держа меня за руку, он завопил в лицо торговцу газет:

— Никаких войн! Никакого обвала рынков! Никаких убийц на свободе! За что вы столько хотите? Ведь ничего же не произошло!

Еще я помню, как он сидел на желтом пластмассовом стуле и стриг мне волосы. Отец свято верил, что это отнюдь не нейрохирургия и если у человека есть пара рук и ножницы, он обязательно справится.

— Я не собираюсь тратиться на парикмахера, Джаспер, — заявлял он. — Чего тут уметь? Дальше черепа не обстрижешь. — Мой отец — философ, и даже в стрижке волос он искал смысл. — Волосы — символ мужественности и жизнестойкости, хотя многие слабаки носят длинные прически и немало лысых отличаются жизненной энергией. Так зачем мы их стрижем? Что мы имеем против волос? — Он быстро и бездумно щелкал ножницами.

Отец часто стриг и себя самого и при этом не пользовался зеркалом. — Я это делаю не для того, чтобы завоевать приз, — объяснял он, — а чтобы укоротить поросль на голове. — Мы были отцом и сыном с невиданными, безумными прическами, воплощающими одну из любимейших отцовских идей. Я ее понял намного позднее: есть свобода в том, чтобы выглядеть ненормальным.

С наступлением вечера дневные уроки завершались придуманной им на сон грядущий историей. Каждая — отменная гадость! Мрачные, вызывающие дрожь, и во всех был герой, в котором угадывались мои черты. Вот один из характерных рассказов: «Жил-был маленький мальчик по имени Каспер. Все его друзья одинаково относились к живущему в конце улицы толстому парню. Они его ненавидели. Каспер хотел продолжать дружить со своей компанией и тоже начал ненавидеть толстяка. Но однажды утром он проснулся и обнаружил, что его мозги загнили и с болью вытекли из задницы». Бедняга Каспер! Ему положительно не везло. В серии отцовских вечерних рассказов его расстреливали, закалывали, били дубинкой, топили в кипящем море, тащили по осколкам стекла, ему сдирали с пальцев ногти, скармливали его внутренности каннибалам. Он исчезал, взрывался, его разрывало изнутри, он часто погибал от жесточайших спазмов и потери слуха. Мораль была всегда одной и той же: если бездумно следовать общественному мнению, то дело кончится внезапной, ужасной смертью. После этого я еще долго боялся соглашаться с людьми, даже если речь шла о том, сколько теперь времени.

Каспер так ни в чем серьезном и не преуспел. Иногда он выигрывал сражения и получал за это награды (две золотых монетки, поцелуй, одобрение отца), но никогда, ни единого раза он не победил в войне. Теперь я понимаю: это происходило от того, что философия отца принесла ему в жизни немного завоеваний — ни любви, ни покоя, ни успеха, ни счастья. Благодаря своему мышлению он не мог вообразить долгий мир без войны или значимую победу — его опыт ничего подобного ему не подсказывал. Вот поэтому Каспер с самого начала был обречен. Бедолага не имел ни малейшего шанса.

Самое запоминающееся занятие в отцовском классе началось в тот день, когда он вошел в спальню с желтовато-зеленой обувной коробкой под мышкой и объявил:

— Сегодняшний урок о тебе.

Он повел меня в парк напротив нашего многоквартирного дома, один из унылых заброшенных городских парков, которые выглядели так, словно это были поля сражений между детьми и наркоманами, где детям в итоге здорово надрали задницы. Высохшая трава, сломанные горки, пара качелей с парусиновыми сиденьями, поскрипывающими на запутавшихся ржавых цепях.

— Слушай, Джаспер, — начал отец, когда мы уселись на скамейку. — Настало время тебе рассказать, как прогорел твой дед, чтобы ты мог решить, как поступать с неудачами предков: то ли следовать им, то ли, отталкиваясь от ошибок предшественников, совершать собственные, но на своей орбите. Все мы немощно отползаем от могил своих дедушек и бабушек, чтобы не слышать печального звона их смерти и избавиться от послевкусья их самого главного насилия над собой — стыда за свои загубленные жизни. Лишь постоянное накопление раскаяния и просчетов, наш стыд и наши загубленные жизни открывают дверь к их пониманию. Если по какому-то капризу судьбы мы ведем приятную жизнь и идем от одного успеха к другому, нам их никогда не понять. Никогда!

Отец открыл обувную коробку.

— Я хочу, чтобы ты кое на что посмотрел. — Он вынул пачку неперевязанных фотографий. — Это твой дед. — На черно-белом снимке был изображен прислонившийся к фонарю молодой человек с бородой. Он не улыбался, а к столбу прислонился, словно опасаясь упасть.

Отец повернул ко мне другую фотографию. На ней женщина с простым овальным лицом улыбалась одними кончиками губ.

— Это твоя бабушка. — Он стал демонстрировать другие снимки, строго по одному, будто был запрограммирован. То, что я увидел из монохромного прошлого, оставило меня в недоумении: выражение человеческих лиц было везде одинаковым — дед всегда был охвачен страхом, улыбка бабушки была более унылая, чем если бы она сокрушенно хмурилась.

Отец вытащил еще одну фотографию:

— А это папа номер два, мой настоящий родитель. Люди обычно считают, что биологический отец важнее того, кто тебя вырастил. Но человека воспитывает не способная к оплодотворению капля семенной жидкости. Согласен?

Он поднес фотографию к моим глазам. Не знаю, можно ли сказать о лицах, что они были полярно противоположны друг другу, но в отличие от первого мрачного дедушки этот улыбался так лучезарно, будто его фотографировали в самый счастливый день не только его жизни, а жизни вообще. На нем был заляпанный белой краской комбинезон, светлые волосы растрепались, по лицу ручьями катился пот.

— Если хочешь знать, я не часто смотрю на эти фотографии, — продолжал отец, — потому что, когда я гляжу на снимки умерших людей, то вижу одно: они мертвы. Не важно, кто изображен: Наполеон или моя мать, — они просто мертвецы.

В тот день я узнал, что моя бабушка родилась в Польше в самое несчастное время, когда Гитлер превратил свою манию величия в реальность и предстал перед миром наделенным сноровкой торговаться сильным лидером. В тот день, когда немцы подступили к Варшаве, родители бабушки убежали из города и, протащив ребенка через всю Восточную Европу, спустя несколько мучительных месяцев скитаний оказались в Китае. Там бабушка и выросла — в шанхайском гетто, пока шла война. Она говорила по-польски, на идише, на мандаринском диалекте китайского языка, страдала от сырости в сезон муссонов, голодала, выдержала жестокие американские авианалеты, но осталась в живых.

После того как американские войска вошли в Шанхай и принесли трагическое известие о холокосте, многие из еврейской общины оставили Китай и разъехались по всему миру, но мои прадедушка и прабабушка решили остаться. Они завели кабаре, где говорили на разных языках, и кошерную мясную лавку. Это вполне устраивало мою юную бабушку, которая в то время уже была влюблена в моего дедушку, актера их труппы. В 1956 году, когда бабушке было только семнадцать лет, она забеременела, и это заставило и ее родителей, и родителей моего дедушки поспешить с приготовлениями к свадьбе, как это принято в Старом Свете, если люди не хотят, чтобы все вокруг начали заниматься подсчетами. Через неделю после бракосочетания семья решила вернуться в Польшу и на родине растить будущего ребенка — пока только набор клеток, которые впоследствии должны были превратиться в моего отца.

С распростертыми объятиями их, мягко говоря, не приняли. Объясняется ли это чувством вины новых хозяев или их страхом, что придется возвращать собственность, но когда вернувшиеся скитальцы позвонили в дверь и заявили: «Вы живете в нашем доме», с ними не церемонились — за десять минут на глазах моей бабушки ее родителей забили до смерти металлической трубой. Бабушка убежала, но ее мужу не повезло: его застрелили за то, что он молился на иврите, и он упал на тела стариков. А поскольку он не успел произнести «Аминь», то его молитва не дошла по назначению. («Аминь» — это нечто вроде кнопки «отправить» в электронной почте.)

Внезапно овдовевшая и осиротевшая, бабушка вторично за свою недолгую жизнь дала деру из Польши — на этот раз на плывущем в Австралию корабле. Два месяца она взирала на унылый горизонт. А когда кто-то крикнул: «Земля!», у нее начались роды. Пассажиры бросились к борту и, вцепившись в поручни, стали смотреть на окаймлявшие берега зеленые рощицы на крутых склонах. Австралия! Самые юные радостно закричали. А старшие понимали: ключ к счастью в том, чтобы не завышать ожиданий. И неодобрительно зашикали.

— Ты меня слушаешь? — прервал рассказ отец. — Это все стеновые блоки твоей личности. Польское, еврейское, гонение, бегство. Овощи, которые составляют закваску Джаспера. Понимаешь?

Я кивнул. Мне это было понятно. Отец продолжал.

Хотя по-английски она не знала почти ни слова, всего через шесть месяцев каким-то образом сумела подцепить моего дедушку номер два. Спорно, стоит ли этим гордиться или этого надо стыдиться, но он вел свой род от тех английских каторжников, которых привезли в Австралию в трюме последнего корабля. И хотя известно, что многие из них попали туда за мелкие преступления, например, за кражу какой-нибудь булки, предок отца к ним не принадлежал. Наверное, он мог бы составить им компанию, если бы после того, как изнасиловал трех женщин, еще и свистнул буханку хлеба по дороге домой, но история об этом умалчивает.

Ухаживание было недолгим. Австралиец не возражал против того, чтобы обзавестись зачатым другим ребенком, и, вооружившись польским словарем и английской грамматикой, предложил моей бабушке выйти за него замуж.

— Я простой бродяга, — сказал он. — Это значит, что мир шутя будет одерживать над нами одну за другой победы, но мы не прекратим борьбу. Ну, как тебе это нравится? — Бабушка не ответила. — Скажи «решено», — умолял он. — Это от глагола «решаться». Другого теперь ничего и не требуется. Но настанет время, и все решится.

Бабушка оценила ситуацию. У нее не было ни одного знакомого, кто бы помог ей присматривать за ребенком, если она пойдет на работу. Но ей вовсе не хотелось, чтобы мальчик рос в бедности и без отца. Она подумала: «Должна ли я во имя ребенка совершить над собой насилие — выйти замуж за человека, которого не люблю?» И ответила себе: «Должна». А затем увидела, какое у него несчастное лицо, и про себя добавила: «Я могла бы совершить что-нибудь и похуже», — тем самым повторив одну из якобы добрых, а на самом деле страшных фраз, которые имеются в любом языке.

Когда они поженились, он был безработным. Переехав в его квартиру, бабушка с огорчением обнаружила пугающий набор игрушек настоящего мачо: ружья, копии пистолетов, модели боевых самолетов, гири, гантели. Муж увлекался бодибилдингом, устраивал себе тренировки кунг-фу, чистил ружья и при этом мило насвистывал. А когда ничего не делал и верх брало чувство неудовлетворенности от потери работы, свистел зло.

Затем он нашел себе дело в тюремной службе Нового Южного Уэльса неподалеку от маленького городка в четырех часах езды от дома. Он не собирался работать в тюрьме — он собирался ее строить.

Поскольку тюрьме предстояло стать самым высоким зданием во всей округе, недобрый журналист из Сиднея окрестил место, куда везли моего маленького отца, самым неподходящим для жизни местом во всем Новом Южном Уэльсе.

Дорога спускалась к городку с холма, и бабушка с дедушкой увидели фундамент тюрьмы. Среди огромных безмолвных деревьев она казалась руиной, и бабушке это показалось нехорошим предзнаменованием. Меня тоже неприятно укололо, что мой дедушка отправился строить тюрьму, а я писал об этом в тюрьме. Поистине прошлое — это неоперабельная раковая опухоль, дающая метастазы в настоящее.

Они поселились в приземистом дощатом домике, и на следующий день бабушка пошла изучать городок, невольно пугая жителей своим видом человека, пережившего многие беды, а ее муж приступил к новой работе. Не уверен, какова была его роль, но следующие несколько месяцев он беспрестанно говорил о запертых дверях, холодных коридорах, размерах камер и зарешеченных окнах. По мере того как строительство продвигалось к завершению, он увлекся всем, что имело отношение к тюрьмам, и даже брал в недавно открывшейся библиотеке книги по их истории и обустройству. А бабушка вкладывала столько же энергии в изучение английского, и это стало началом новой катастрофы. Стало расти ее понимание языка, и она начала понимать мужа.

Его шутки оказались глупыми и расистскими. Более того, некоторые были вовсе не шутками, а историями, которые заканчивались тем, что дед говорил нечто вроде: «И тогда я сказал: о да!» Бабушка поняла, муж постоянно жаловался на свой жребий, а когда не раздражался, был просто банален. Если не нервничал, был откровенно скучен. Прошло еще немного времени, и она заметила: если он что-то хотел произнести, обязательно неприятно кривился, выражение лица становилось безжалостным, рот глупо открывался. И с тех пор между ними все выше вставал новый лингвистический барьер — барьер общения на одном языке.

Отец убрал фотографии с таким видом, будто собрался в путешествие по дороге собственной памяти, но вдруг вспомнил, что это именно то место, куда ему менее всего хотелось попадать.

— Ну вот, — сказал он, — это твои бабушка и дедушка, и о них тебе положено знать, что и они в свое время были молодыми. Не желали превращаться в воплощение угасания и хотели держаться своих идей до последнего дня. Ты должен знать, что кончина — вовсе не то, о чем они мечтали. И еще ты должен знать, что они мертвы и что мертвые видят дурные сны. Им снимся мы.

Он задержал на мне взгляд, ожидая, что я что-нибудь скажу. Теперь я, разумеется, понимаю: все, что он мне говорил, было только вступлением. А тогда мне и в голову не приходило, что после первого искупительного монолога он ждал, чтобы я подвиг его на следующий. Но я показал на качели и попросил толкнуть.

— Знаешь что, — ответил он, — давай-ка я отправлю тебя на ринг еще на один раунд.

Он вернул меня в школу. Наверное, понимал, что там я узнаю другую часть истории и обнаружу еще одну важную составляющую в замесе моей личности.

Прошел месяц, а я еще никак не мог адаптироваться среди одноклассников и решил, что никогда не пойму, почему отец сначала учил меня их презирать, а затем заставил раствориться в их среде.

Я подружился только с одним мальчиком и старался приобрести других товарищей — ведь, чтобы выжить, надо иметь по крайней мере двух, на случай если один заболеет. Однажды я стоял у буфета и ждал, когда два парня кончат спорить из-за черного водяного пистолета.

— Ты будешь копом, — заявил один из них. — А я — Терри Дином.

— Нет, — ответил другой. — Я буду Терри Дином. А копом — ты.

— Я тоже хочу играть, — сказал я. — Давайте Дином буду я. Ведь Дин — это моя фамилия. Я — Джаспер Дин.

Они посмотрели на меня с таким коварным превосходством, на какое способны только восьмилетние.

— Ты его родственник?

— Не думаю.

— Тогда отвали.

Это было обидно.

— Хорошо, я буду копом, — согласился я.

Это их заинтересовало. Ни для кого не секрет, что в играх в полицейских и бандитов главный герой — бандит, полицейские — хлам. И этого хлама чем больше, тем лучше.

Мы играли всю обеденную перемену, а когда прозвенел звонок, я выдал свою абсолютную серость, спросив:

— Кто такой Терри Дин? — Вопрос поверг моих одноклассников в полное замешательство.

— Ничего себе! Ты даже не знаешь, кто такой Терри Дин!

— Самый плохой человек на свете.

— Грабитель банков, — добавил другой, и они разбежались, не попрощавшись, как приятели из ночного клуба, если им повезло на девочек.

Когда я к вечеру явился домой, отец громко постукивал по шкафу бананом.

— Я заморозил банан, — безразлично объяснил он. — На, попробуй… если решишься.

— Скажи, знаменитый грабитель банков Терри Дин мне родственник? — спросил я.

Банан упал на пол, словно кусок цемента.

Отец поджал губы и откуда-то из самой глубины нутра глухо произнес:

— Он твой дядя.

— Кто? Дядя? — не поверил я. — У меня есть дядя? И он знаменитый грабитель банков?

— Был. Он умер. — Отец помолчал и добавил: — Он был моим братом.

Тогда я услышал о нем впервые. Терри Дин, гроза копов, банковский грабитель, гордость нации и герой всех свагменов был мне дядей, а отцу братом. Он отбрасывал на наши с отцом жизни такую длинную тень, что ни мне, ни ему так и не удалось приобрести приличный загар.

Каждый австралиец по крайней мере слышал о Терри Дине. А если не слышал, значит, он не австралиец, ибо хотя Австралия и богата всякого рода событиями, то, что здесь происходит, сенсационно для газетного мира не более чем, скажем, такая тема: «На Новой Гвинее, трижды по ошибке ужалив дерево, погибла пчела». Это не наша вина. Просто мы слишком далеко. Феномен, который один знаменитый австралийский историк назвал «деспотизмом расстояния». Представьте, что где-то в своей квартире умерла одинокая старушка. С нами то же самое. Надо, чтобы все люди на континенте одновременно получили инфаркт, чтобы от засухи обезлюдела пустыня Симпсон, захлебнулись в воде дождевые леса, сровнялся с дном Барьерный риф, — после этого пройдет еще много дней, и только когда наши тихоокеанские соседи почувствуют неприятный запах, они вызовут полицию. Или придется подождать, пока Западное полушарие преисполнится удивления, почему не доходит почта.

Отец не желал разговаривать со мной о брате. Когда я спрашивал его о деталях, он тяжко вздыхал, словно терпел очередное фиаско, и я приступил к собственному расследованию.

Сначала опросил одноклассников. Ответы я получил настолько отличные друг от друга, что их просто нельзя было принимать в расчет. Оставалась скудная подборка семейных фотографий. До этого я их видел лишь мельком — те самые фотографии из стоящей в шкафу в коридоре зеленой обувной коробки. На этот раз я заметил, что три снимка были обкромсаны таким образом, чтобы лишить головы кого-то из запечатленных на них. Нельзя сказать, чтобы операция была выполнена бесшовно: на двух фотографиях я сумел разглядеть шею, а третью вообще разорвали на две части, склеив затем неровными кусками коричневой упаковочной ленты. Я понял: отец пытался вытравить образ брата из памяти. Но тщетность усилий была очевидна. Если потратить столько сил, пытаясь что-то забыть, сама попытка врежется в память. Придется забывать процесс забывания, а это тоже штука запоминающаяся. К счастью, отец не мог расправиться с газетными статьями в местной библиотеке. В них говорилось об эскападах Терри, его преступных художествах, об охоте на него, его поимке и смерти. Я сделал с них ксерокопии, расклеил на стенах спальни и по вечерам воображал: я и есть мой дядя — самый жестокий из злодеев, кому случалось отправлять людей на тот свет и ждать, что произрастет из их погребенных тел.

В погоне за популярностью я донес до всех и каждого в школе сведения о своих родственных связях с героем. За неимением рекламного агента я сделал все сам. Сначала новость произвела впечатление, но это была самая большая ошибка из всех, что я совершил. Первое время на меня смотрели с благоговением. Затем невесть откуда стали появляться ребята всех возрастов, у которых чесались руки меня побить. Одни хотели похвастаться, что отлупили самого племянника Терри Дина. Другие горели желанием стереть с моего лица горделивую улыбку — видимо, возгордившийся, я казался им совсем уж непереносимым. Много раз я выходил сухим из воды, но однажды мои обидчики перехитрили меня, изменив время намечавшейся взбучки: до этого все случалось после занятий, а на этот раз меня встретили до школы, перед утренним кофе. Их было четверо — все здоровяки со свирепыми физиономиями и кулаками на изготовку. У меня не было ни малейшего шанса. Меня загнали в угол. Так я принял свой первый бой.

Поглазеть на нас собралась толпа. Крики были абсолютно в духе «Повелителя мух». Я обвел взглядом лица присутствующих, надеясь, что обнаружу союзника. Ничего подобного. Все хотели посмотреть, как меня размажут по полу и я буду валяться и скулить. Я не принял это на свой счет. Просто подошла моя очередь — и все. Я уже говорил, не поддается описанию, какую радость испытывают дети, когда видят драку. Это чувство сродни ослепляющему рождественскому оргазму. В нем вся человеческая натура, не искаженная возрастом и опытом. Новенький, с иголочки, неиспорченный человек. Тому, кто сказал, что жизнь превращает людей в чудовищ, следовало бы присмотреться к природе детей-малолеток, еще не познавших неудач, горестей, разочарований и предательства, но чье поведение не отличается от поведения диких собак. Я ничего не имею против детей, но не поверю, чтобы кто-нибудь из них не захихикал, если я случайно наступлю на мину.

Мои враги приближались. От начала драки нас отделяли секунды — и, наверное, не намного больше от ее конца. Бежать было некуда. Они подступали, и я решился: я не приму бой. Не стану биться как мужчина. Стоять до конца, как воин. Знаю, людям нравится читать об изгоях вроде Терри Дина, кто силой духа компенсирует свое положение. Но их лупят почем зря. А я не хотел, чтобы меня лупили. И еще я вспомнил, что мне вдалбливал мой отец во время одного из уроков на кухне. Он говорил: «Гордость, Джаспер, первейшая вещь, от которой следует избавиться в жизни. Только тогда ты почувствуешь себя хорошо. А иначе это все равно что нацепить костюм на сморщенную морковку, взять в театр и делать вид, что это некто важный. Избавление от уважения к себе — первый шаг к освобождению. Понимаю, почему уважение кажется кое-кому таким уж необходимым. Если у человека нет ничего другого, ему остается гордость. Вот почему в ходу миф о якобы благородстве лихих бедняков — да у них пусты их кладовки! Ты меня слушаешь, Джаспер? Это серьезно. Я не хочу, чтобы ты имел что-нибудь общее с благородством или каким-то там самоуважением. Есть много средств себя закалить, и ты способен до них додуматься своей головой».

Я сел на землю и скрестил ноги. Даже не выпрямил спину — наоборот, сгорбился. Чтобы ударить меня в подбородок, им приходилось сгибаться вдвое. Один вообще припал на корточки. Они подходили по очереди. Старались поднять меня на ноги. Но я обмяк. Один из обидчиков ухватил меня, но я выскальзывал из их рук и снова плюхался наземь. Я страдал от ударов, кулаки дубасили меня по голове, но драки не получилось. В конце концов мой план удался: бить меня прекратили. Что со мной такое и почему я не отбиваюсь? Думаю, у меня слишком много сил уходило на то, чтобы не заплакать, — и совершенно не осталось на то, чтобы от кого-то еще отбиваться. Я ничего не ответил. На меня плюнули и оставили любоваться цветом собственной крови. На белой рубашке она казалась ярко-красной.

Вернувшись домой, я нашел в спальне отца — он стоял у моей кровати и испепелял взглядом газетные вырезки на стенах.

— Господи! Что с тобой? — спросил он.

— Не хочу об этом.

— Надо тебя отмыть.

— Нет. Мне интересно, что произойдете кровью, если оставить ее до завтра.

— Кровь иногда чернеет.

— Я хочу посмотреть.

Я уже готов был посдирать снимки дядюшки со стены, как отец сказал:

— Лучше бы тебе это снять. — После чего я, разумеется, оставил все на месте. — Он был не таким, — продолжал отец. — В героя его превратили.

Внезапно я почувствовал, что снова люблю того выродка, дядю Терри, и ответил:

— Он и был герой.

— Герой для мальчика — это его отец.

— Ты уверен?

Он посмотрел на вырезки и презрительно хмыкнул:

— Ты не можешь знать, что такое герой, Джаспер. Ты вырос в такие времена, когда это слово было обесценено и лишено всякого смысла. Мы стремительно превращаемся в нацию, состоящую исключительно из героев, которые не занимаются ничем, кроме как превозносят друг друга. Спортсменов и спортсменок мы героизировали всегда: стоило лишь хорошо пробежать за страну — и ты уже настолько герой, насколько быстры твои ноги. Но теперь, чтобы стать героем, достаточно оказаться в неудачное время в неудачном месте, как тот злополучный кретин, которого накрыло лавиной. Согласно словарю, он просто «оставшийся в живых», но в Австралии жаждут наречь его героем. И дела нет до того, что толкует словарь. Теперь все, кто участвовал в любой вооруженной стычке, тоже как на подбор герои. В прежние времена для этого требовалось проявить во время войны бесстрашие, теперь достаточно принять в ней участие. Участие и есть героизм.

— Какое это имеет отношение к дяде Терри?

— Он подпадает под последнюю категорию. Он просто убийца, но жертвы им тщательно избраны.

— Не понимаю.

Отец отвернулся к окну. По тому, как у него прыгали вверх и вниз уши, я понял: он разговаривает в своей странной манере, когда губы шевелятся, но звуки остаются внутри. Наконец он заговорил как обычно:

— Люди меня не понимают, Джаспер. И это хорошо, но раздражает, поскольку они считают, что я им понятен. Они видят только маску, которую я надеваю в обществе, а я, по правде говоря, за годы очень мало подправил персону Мартина Дина. Мазок здесь, мазок там, но в целом все осталось нетронутым. Персона, не личность! Но под застывшей маской зреет существо, которое становится все более безумным и выходит из-под контроля. Уверяю, сколько бы ни казалось, что человек тебе ясен, ты скорее всего его совершенно не знаешь, в то время как под оболочкой в нем много что изменяется, что-то в нем разветвляется, у него отрастают крылья, открывается третий глаз… Ты можешь просидеть с этим человеком бок о бок лет десять в офисе и не заметить перемен прямо у себя под носом. Если кто-то утверждает, что его друг нисколько не меняется, это значит, что он не способен отличить маски от истинного лица.

— О чем, черт возьми, ты рассуждаешь?

Отец подошел к моей кровати, взбил подушку, лег и устроился поудобнее.

— Есть у меня маленькая мечта. Хочу, чтобы кто-нибудь услышал о моем детстве из, так сказать, первых рук. Ты знаешь, к примеру, что мои физические недостатки чуть меня не угробили? Слышал выражение: «После того, как его слепили, форму выбросили»? Такое впечатление, что кто-то подобрал уже выброшенную форму, и, хоть она треснула, скукожилась на солнышке, в нее наползли муравьи и помочился старый пьянчуга, именно ею-то воспользовались, чтобы вылепить меня. Ты наверняка не знаешь, что меня постоянно шпыняли — за то, что я слишком умен: «Уж больно умен ты, Мартин, умен на свою голову». Я улыбался и про себя думал: они, наверное, ошибаются. Разве можно быть слишком умным? Или слишком красивым? Или слишком богатым? Или слишком счастливым? Я не понимал: то ли люди не думают того, что говорят, то ли просто повторяют все за другими. Ничего не переваривают, только отрыгивают. Не усваивают — копируют. В то время я смутно предполагал, что выбирать из доступных вариантов — это совсем не то же самое, что думать самому. Единственный правильный способ думать самостоятельно — создавать собственные варианты — такие, каких не существует. Этому меня научило детство, и твое детство, если ты прислушиваешься ко мне, должно научить тебя тому же. Когда люди говорят обо мне, я не желаю оставаться единственным человеком, который сознает, что все это неправда, неправда, неправда. Хочу, чтобы во время таких разговоров мы могли незаметно для всех переглянуться и про себя усмехнуться. И может быть, на следующий день после моей смерти ты откроешь людям все, что я тебе говорил, и они, почувствовав себя идиотами, пожмут плечами и бросят: «Интересно». И будут продолжать свои игры. Но это уже решать тебе. Я ни в коей мере не желаю заставлять тебя расплескивать тайны моей души и сердца, если только ты не почувствуешь, что это обогатит тебя духовно или материально.

— Папа, так ты расскажешь мне о дяде Терри или нет?

— А как ты думаешь, о чем я тебе говорю?

— Понятия не имею.

— Садись, закрой рот, и я расскажу тебе все по порядку.

Вот оно! Отец готов мне открыться и изложить свою версию семейных хроник, противоположную гуляющим по стране мифам. Он говорил и говорил не останавливаясь, до восьми часов утра следующего дня. Не понимаю, как при этом ему удавалось дышать: за произносимыми им словами я не видел и не слышал его дыхания, однако отчетливо его обонял. Когда он закончил, у меня возникло такое чувство, будто я совершил путешествие в его голове и, выйдя наружу, стал меньше и не настолько уверенным в том, кем я являюсь на самом деле. Чтобы отдать должное сему непрерывному монологу, думаю, будет лучше привести его здесь целиком, изложив все словами, которые мне завещал отец и которые стали моими, так что я их никогда не забуду. А вы получаете знание о двоих — по цене одного. Вслед за мной вы поймете, что это лишь отчасти жизнеописание Терри Дина, в основном же — история необычного детства моего отца с его болезнями, почти смертельными переживаниями, мистическими видениями, гонениями и мизантропией, а затем одинокого отрочества — а также голода, жестокости, боли и смерти.

Всем известно нечто подобное — в любой семье рассказывают истории, напоминающие эту.

Мертвая точка

Мне снова и снова задают один и тот же вопрос. Все хотят знать, каким был Терри Дин в детстве. И ожидают услышать о детской жестокости и испорченном сердце ребенка. Воображают маленького преступника в детском манежике, который между кормлениями замышляет очередную гнусность. Смешно! Разве Гитлер, когда ему хотелось припасть к материнской груди, маршировал к ней строевым шагом? Хорошо, кое-какие знаки проскальзывали, если бы кто-то был способен их распознать. В семь лет во время игр в воров и полицейских он отпускал бандитов, лишь если те соглашались от него откупиться. Когда играли в прятки, находил такие укромные места, словно был бежавшим из тюрьмы заключенным. Что из того? Это вовсе не значило, будто в его генетическом коде была отпечатана предрасположенность к насилию. Однако все чувствуют себя разочарованными, когда я сообщаю, что, насколько мне известно, Терри был нормальным ребенком. Он ел, спал, плакал, ходил на горшок и постепенно начал усваивать, что является сущностью, отличной, скажем, от стенки (это и есть первый урок в жизни: осознать, что ты не стена). Младенцем он пронзительно верещал — как все младенцы. Любил хватать и тянуть в рот всякую гадость (обостренный до крайности детский инстинкт самоуничтожения). И обладал необъяснимой особенностью разражаться плачем, как только наши родители ложились спать. А в остальном, по множественным свидетельствам, был самым обычным ребенком. В отличие от меня, с моей тотальной ущербностью.

До появления Терри наша жизнь состояла из сплошных болезней. Сейчас меня удивляет, насколько мало я знал тогда о своем состоянии и насколько мало хотел о нем знать. Меня волновали симптомы (жестокие рези в желудке, мышечные боли, тошнота, головокружение). Причины казались мне несущественными. Не имели ко мне отношения. Энцефалит? Лейкемия? Иммунная недостаточность? До сих пор доподлинно я не знаю. Когда мне пришло в голову получить определенный ответ, все, кто мог его дать, давно умерли. Помню, что у врачей были некие предположения, но они не могли прийти к определенному мнению. В памяти всплывают отдельные фразы: «мышечная патология», «расстройство нервной системы», «эвтаназия», но в то время все это мало меня занимало. Я был вечно утыкан иголками, и меня пичкали пилюлями принудительного кормления размером с большой палец, как если бы он распух. Когда мне делали рентгеноскопию, врачи столь резво разбегались от аппарата, словно при запуске фейерверка.

Так обстояли дела до момента рождения Терри.

Но однажды у меня наступило ухудшение. Дыхание стало поверхностным и затрудненным. Если я хотел что-то проглотить, на это уходила целая вечность; в горле пересыхало, и я отдал бы все на свете за каплю слюны. Мочевой пузырь и кишечник жили собственной жизнью. Дважды вдень ко мне приходил врач с одутловатым лицом и, не отходя от кровати, разговаривал с моей встревоженной матерью — будто я лежал где-то в соседней комнате. «Мы могли бы поместить его в больницу. Но какой смысл? Здесь ему лучше».

Тогда мне впервые пришло в голову: уж не умру ли я? не похоронят ли меня на новом городском кладбище? Я стоял на пороге смерти, а там все еще рубили деревья. Успеют ли? — думал я. Если не закончат, мое тело отвезут далеко в другой город, где я никогда не жил, и проходящие мимо моей могилы не скажут: «А я его помню». Невыносимо! Надо оттянуть смерть недели на две, и, если правильно рассчитать, я стану первым покойником, чем превращу пустошь в рабочее кладбище — буду, так сказать, инаугурационным трупом. Да, в ожидании смерти я строил такие планы. Представлял себе червей и личинок, которые сбегутся на трапезу. Подождите, пока не ешьте. Человеческая плоть на подходе. Не портите аппетит.

Я лежал в кровати, наблюдал, как солнце проникает в щели между не до конца задвинутыми шторами. Протягивал руку, раздвигал их пошире и спрашивал у прохожих: как там дела на погосте? Продвигаются ли работы? Я внимательно следил за ситуацией. И получал утешительные ответы. Деревья уже срубили. К каменным опорам прикрепили железные ворота — вход на кладбище готов. Из Сиднея доставили гранитные плиты — требовалось лишь имя, чтобы начертать на одной из них. Лопаты стояли наготове. Все было на мази.

Затем я услышал ужасное известие. Отец на кухне рассказывал матери, что ночью у старушки, владевшей городским пабом, случился обширный инсульт. Не какой-нибудь легкий — обширный! Я с трудом сел в кровати. Что такое? Да, отец сказал, что она едва жива. У врат смерти и стучится в них. О нет! Катастрофа! Надо спешить, чтобы оказаться на финише первым. Кто кого? Старой карге под восемьдесят, следовательно, она умирала гораздо дольше, чем я. Природа на ее стороне. Мне оставалось надеяться на удачу. Я еще не дожил до того возраста, чтобы умереть от старости, а детскую смертность первого года жизни успел перерасти. Застрял посередине, когда людям не остается ничего иного, как только дышать.

Когда на следующий день отец зашел навестить меня, я спросил, как дела у старушки.

— Неважно, — ответил он. — Говорят, не протянет и недели.

И я понял, что в моем распоряжении всего неделя, возможно — дней десять. Я бился головой о кровать, я рвал простыни. Отец повалил меня и прижал, чтобы я не дергался.

— Что за дьявол в тебя вселился? — вскричал он.

Я объяснил, что, если мне суждено умереть, я хотел бы стать первым на кладбище. Он, сукин сын, расхохотался мне в лицо. А потом позвал мать.

— Отгадай, что сказал мне твой сын! — Когда он ей рассказал, она посмотрела на меня с бесконечным состраданием, присела на край кровати и обняла так, словно хотела уберечь от падения:

— Ты не умрешь, сладкий. Не умрешь.

— Он очень болен, — проговорил отец.

— Замолчи!

— Лучше подготовиться к худшему.

На следующий день мой скудоумный папаша пересказал на работе мои слова. Мужчины тоже смеялись, ублюдки. Вечером поделились с женами. И те ударились в смех, суки. Как мило, решили они. Рассуждает ли кто-то смешнее, чем дети? Вскоре смеялся весь город. Но потом смех прекратился, горожане озадачились — интересный вопрос: кто же первый? Надо ли устраивать церемонию, чтобы отметить инаугурационный труп? Все-таки это не обычные похороны, а настоящее шоу! Событие! Не следует ли пригласить оркестр? Первое захоронение — важный момент в городе. Город, который хоронит на своей территории, — это живой город. Лишь мертвый город вывозит своих мертвецов.

Со всех сторон сыпались вопросы о моем здоровье. Люди толпами повалили к нам справиться обо мне. Я слышал вопросы, обращенные к моей матери:

— Как он себя чувствует?

— Хорошо, — скованно отвечала она.

Любопытствующие отталкивали ее и прорывались в мою спальню. Они хотели все увидеть собственными глазами. Передо мной промелькнули десятки лиц — люди пытливо всматривались в меня. Они ожидали, что силы меня покинули, я при смерти и лежу без движения. Все, не умолкая, болтали. Если считается, что ваши дни сочтены, с вами обходятся очень любезно. Если же вы цепляетесь за жизнь, то не надейтесь на снисхождение.

Разумеется, приходили лишь взрослые — сверстников ко мне было не затащить. Благодаря чему я сделал наблюдение: здоровый больному не пара, даже если в других отношениях у них много общего.

Старушку тоже навещали. Я слышал, у ее постели собирались и посматривали на часы. А я не мог взять в толк, откуда вдруг такой бешеный интерес. И только позже мне сказали, что горожане заключали пари. Фавориткой стала владелица паба. Я считался рискованной ставкой. Соотношение было сто к одному. Вряд ли было много желающих ставить на меня. Даже в мрачной игре под названием «Кто умрет первым» никто не хотел, чтобы с жизнью расстался ребенок. При этой мысли всем становилось не по себе.

— Умер! Умер! — раздался как-то днем чей-то голос. Я проверил свой пульс. Бьется. Я приподнялся и окликнул в окно соседа, старину Джорджа Бакли.

— Кто умер?

— Фрэнк Уильяме! Упал с крыши!

Фрэнк Уильяме. Он жил на той же улице, в четырех домах от нашего. Из окна я видел, что целый город бросился туда поглазеть. Мне тоже захотелось пойти посмотреть. Я сполз с кровати и, как слизень, потащился из спальни в коридор, затем к выходу на улицу и оказался на слепящем солнечном свете. Придерживая пижамные брюки, чтобы не свалились, я ковылял по клочковатому газону и думал о Фрэнке Уильямсе — позднее всех вступившем в борьбу и неожиданно выигравшем наше скромное соревнование. Отец четырех сыновей. Или пяти? Фрэнк все пытался научить их ездить на мотоцикле. И мимо моего окна, виляя из стороны в сторону, с ужасом на физиономии проносился то один, то другой. Я не любил их за неспособность быстро усваивать то, чему их учили. Но теперь мне было их жаль. Непозволительно, чтобы дети теряли родителей из-за их неловкости. Теперь сыновьям Фрэнка всю жизнь придется отвечать: «Да, мой папа упал с крыши. Потерял равновесие. Что? Какая разница, что он делал на крыше?» Несчастные ребята. Забившиеся водостоки — недостаточно веская причина для того, чтобы погиб человек. В такой смерти нет благородства.

Толпа зевак окружила мертвеца, и никто не заметил подползающего меня, больного червя. Я пролез между ног Брюса Дэйвиса, городского мясника. Он опустил голову именно в тот момент, когда я посмотрел вверх. Мы встретились взглядами. Надо было, чтобы кто-нибудь ему посоветовал держаться подальше от безжизненного тела нашего соседа. Мне не понравился блеск в глазах мясника.

Присмотревшись, я заметил, что у Фрэнка Уильямса сломана шея. Голова безжизненно запрокинулась и покоилась в луже темной крови. Когда шея ломается, то ломается окончательно. Я вгляделся внимательнее. Фрэнк лежал с широко открытыми глазами, но в них ничего не было — они казались пустыми, как пещеры. И мои вскоре будут такими же, подумал я. Меня, как и покойного, коснулось небытие. Благодаря соревнованию и моему участию в нем я воспринял эту смерть не как анонс своей, а как ее отголосок. Мы соединились с Фрэнком в мрачном союзе на века — достигли мертвой точки, как я это теперь называю, — родства мертвого и живого. Это не всем дано. Человек либо это чувствует, либо нет. Я чувствовал тогда и чувствую теперь. Чувствую глубоко — тайную, священную связь. Ощущаю, что меня ждут — когда я воссоединюсь с ними в праведной мертвой точке.

Пристроив голову на бедре Фрэнка, я закрыл глаза и стал вслушиваться в убаюкивающий гомон собравшихся.

— Бедняга Фрэнк, — бросил кто-то.

— Он хорошо подавал в бейсболе.

— Чего его понесло на крышу?

— Ему было сорок два.

— Слушайте, это же моя лестница!

— Сорок два — совсем не старый. А подавал он дерьмово.

— Сорок два исполнилось бы на следующей неделе.

— Что ты делаешь?

— Оставь, чего ухватился!

— Это моя лестница. Он одолжил ее у меня год назад, а потом уверял, что вернул.

— Что будет с его сыновьями?

— Черт! У него же мальчишки.

— Что с ними будет?

— Обойдется. Мать ведь жива.

Я уснул. А очнулся в кровати. И чувствовал себя еще хуже, чем прежде. Врач сказал, что после того, как я прополз полкилометра, чтобы посмотреть на первого в моей жизни мертвеца, мое здоровье еще сильнее откатилось назад, словно это были часы, которые я перевел после перехода на зимнее время. Когда он ушел, мать села на край кровати, наклонилась ко мне и призналась почти виноватым голосом: она беременна. Я слишком ослаб, чтобы поздравить ее. Я лежал, а она гладила меня по лбу, что мне нравилось тогда и нравится до сих пор, хотя это никак не могло успокоить моей боли.

В последующие месяцы мое состояние продолжало ухудшаться; мать садилась ко мне на кровать и позволяла дотрагиваться до своего живота, который ужасно раздулся. Иногда я ощущал, как зародыш в ее утробе брыкается или толкается головкой. Как-то раз, когда мать решила, что я уснул, я услышал ее шепот:

— Нехорошо, что ты не познакомишься с ним.

И вот, когда я совершенно ослаб и смерть уже облизывалась в предвкушении поживы, произошло нечто неожиданное.

Я не умер.

Но я и не жил.

Совершенно случайно я выбрал третью возможность — впал в коматозное состояние. Счастливо оставаться, мир, прощай, сознание, до свидания, свет, здравствуй, злая смерть, магический случай: я прятался между распростертыми объятиями костлявой и бессильно опущенными руками жизни. Находился в нигде, в абсолютном нигде. Из комы не попасть даже в лимб.

Кома

Моя кома не походила ни на что подобное, о чем мне с тех пор приходилось читать. Я слышал о людях, которые начинали рассказывать анекдот, теряли сознание и, очнувшись через сорок два года, продолжали шутку. Для них десятилетия беспамятства были мгновением, словно они пронеслись сквозь пространственно-временные тоннели Сагана, время свернулось, и они преодолели десятки лет за шестнадцатую долю секунды.

Описать мысли, видения и ощущения, испытанные мною в коме, почти невозможно. Нельзя сказать, что это было ничто, поскольку там было много чего-то (в коме хорошо все, что угодно), но я был слишком молод, чтобы осознать свой опыт. Хотя у меня было много снов и видений, словно я объелся мескалина.

Я не собираюсь описывать неописуемое, скажу одно: я слышал нечто такое, чего не мог слышать раньше, и видел то, чего до этого не приходилось мне в жизни видеть. Это может показаться безумием или того хуже — мистикой (а я вовсе не настроен мистически), но если мозг представить огромной бочкой, то в обычном состоянии ее крышка открыта, и видимое, слышимое, весь жизненный опыт, включая все нехорошее, проникает внутрь, когда человек бодрствует, но если он вообще не бодрствует, никогда, месяцами, годами, и крышка запечатана, вполне возможно, что жаждущее активности сознание будет опускаться все глубже, пока не достигнет дна, где хранится накопленное предыдущими поколениями. Таково объяснение Юнга. Не важно, нравится мне Юнг или нет, но на полках найдется немного книг, объясняющих, почему я видел то, чего не видел раньше, и слышал то, чего никогда не слышал.

Попробую сформулировать свою мысль иначе. У Борхеса есть рассказ, который называется «Алеф». Этот алеф спрятан под девятнадцатой ступенькой в подвал и является древним входом в любую точку Вселенной. Я не шучу — именно в любую. Заглянув в него, можно проникнуть во все. Я предполагаю, что в нашей древнейшей сущности есть подобная амбразура, но она скрыта в трещинах, расселинах или изгибах памяти нашего рождения, и в нормальном состоянии до нее никак не добраться, поскольку она завалена горами хлама повседневных дел. Не стану утверждать, что я в это верю, просто даю самое разумное, на мой взгляд, объяснение природе той головокружительной чехарды, которую воспринимали мое внутреннее ухо и глаз. Если разум обладает внутренним взором, почему бы не быть и внутреннему слуху? Скажешь, в таком случае должно быть и внутреннее обоняние? Я отвечу: оно существует. Как и Борхес, я не в состоянии описать это явление, поскольку мои видения были спонтанными, а язык — упорядоченное средство выражения мысли и диктует свои условия. Так что напряги свое воображение, Джаспер, когда услышишь одну миллиардную из того, что я видел.

Я видел слишком ранние рассветы, полдни, призывающие поторопиться, а в сумерках раздавался шепот: «Тебе не справиться». Полночь пожимала плечами, и я слышал: «Пусть завтра тебе повезет больше, чем сегодня». Я видел все руки, которые только махали незнакомцу, считая его своим другом. Все глаза, подмигивающие, чтобы я понял: они обижаются только в шутку. Видел всех мужчин, спускавших воду в унитазе до того, как помочиться, и никогда после. Перехватывал взгляд холостяков, заглядывающихся на манекены в витринах и думавших: «Меня тянет к манекенам. Дело плохо». Видел все любовные треугольники, меньше любовных квадратов и за столиком в жарком парижском кафе безумный любовный шестиугольник. Видел все неправильно натянутые презервативы. Водителей «скорой помощи», которые в свободное от дежурства время торчат в пробках и мечтают об одном — чтобы у них за спиной лежал умирающий. Всех ухмыляющихся на небесах благотворителей.

Всех буддистов, укушенных пауками, которых они не убили. Видел всех мух, тщетно бьющихся в стеклянные двери, и всех смеющихся блох, въезжающих в комнаты на домашних любимцах. Все тарелки, разбитые в греческих ресторанах, и всех греков, повторяющих про себя: «Культура культурой, но это становится дороговато». Видел всех одиноких людей, боящихся собственных кошек. Все детские коляски, и если кто-нибудь заявит, что все младенцы прелестны, я отвечу, он не встречал таких, каких видел я. Видел все похороны и всех знакомых усопших, радовавшихся, что появился повод слинять с работы. Все астрологические колонки в газетах, предсказывающие, что двенадцатую часть населения Земли посетят родственники и попросят в долг. Видел все подделки великих живописных полотен, но ни одной подделки великих книг. Все таблички, запрещающие вход и выход, но ни одной, запрещающей поджоги и убийства. Все прожженные сигаретами ковры и прожженные на коленях брюки. Видел всех расчлененных любопытными подростками и знаменитыми учеными червей. Полярных медведей, гризли и коал, с которыми сравнивают толстяков, если к ним хочется прижаться. Видел всех отвратительных мужчин, пристающих к симпатичным женщинам, которые имели неосторожность им улыбнуться. Видел, что творится у людей во рту, и это отталкивающее зрелище. Наблюдал с высоты птичьего полета то, что видит любая птица, которая считает, что человечество не в меру активно…

Как все это было воспринимать? Знаю, что многие посчитали бы мои видения божественным прозрением. Даже обнаружили бы во всем этом Бога, который выскакивает точно чертенок из табакерки. Но только не я. Я же видел в них исключительно человека со всеми его не имеющими значения громкими, но пустыми словами. Так сформировался мой взгляд на мир, но я не думаю, что мне был ниспослан сверхъестественный дар. Одна девушка предположила, что, размышляя об этом, я обращаю незрячий взгляд к Богу и должен радоваться, ощущая, как наполняются колодцы духовности моего существа. Красивые слова, но что мне с ними делать? Если божественное провидение заключалось в том, чтобы донести до меня некое послание посредством подобной зрительной неразберихи, то Всевышний выбрал нетого человека. Неспособность к резкому изменению жизненных принципов отпечатана в моем генетическом коде. Прости, Господь, наверное, то, что для одних куст, не снедаемый огнем, для других — обыкновенный пожар.

Шесть месяцев я провел в таком состоянии. В другом мире меня купали и кормили через трубки, принудительно опустошали мой кишечник и мочевой пузырь, массировали конечности и придавали телу позы по усмотрению тех, кто обо мне заботился.

Затем произошли внезапные перемены: алеф, если это был он, неожиданно вернулся туда, где скрывался до этого, и все видения моментально исчезли. Кто знает, что за механизм управляет крышкой бочки, но она приоткрылась настолько, что внутрь хлынул поток звуков. Я очнулся — ко мне вернулся слух, но я все еще оставался слеп, нем и недвижим. Однако ко мне возвратилась способность слышать. И я различил незнакомый мужской голос — он доносился громко и ясно, слова звучали веско и пугающе:

— Да померкнут звезды рассвета ее: пусть ждет она света, и он не приходит, и да не увидит она ресниц денницы, за то, что не затворила дверей чрева матери моей и не сокрыла горести от очей моих! Для чего не умер я, выходя из утробы, и не скончался, когда вышел из чрева?

Хотя я и был парализован, но почувствовал, как дрожат мои внутренние органы. Голос тем временем продолжал:

— На что страдальцу свет и жизнь огорченным душою, которые ждут смерти, и нет ее, которые вырыли бы ее охотнее, нежели клад. Обрадовались бы до восторга, восхитились бы, что нашли гроб? На что дан свет человеку, которого путь закрыт и которого Бог окружил мраком?

(Позже я узнал, что голос принадлежал Патрику Аккерману, члену городского совета, который читал мне Библию от начала до конца. Как ты знаешь, Джаспер, я не верю ни в судьбу, ни в предначертание, но мне показалось интересным, что именно в тот момент, когда открылись мои уши и ко мне вернулся слух, эти слова были первое, что я услышал.)

С возвращением сознания и слуха я инстинктивно понял, что вскоре вернется зрение и я обрету способность прикоснуться к себе. То есть к жизни. Я возвращался в мир.

Но предстояла еще долгая дорога, и эта дорога была вымощена голосами. Целой их кавалькадой: старыми, обольстительными, молодыми, задорными, хриплыми, болезненными; голоса произносили слова, и эти слова складывались в сюжеты. Лишь позднее мне стало известно, что меня превратили в нечто вроде городского проекта. Кто-то из врачей предположил, что со мной нужно разговаривать, и в нашем изнывающем от безработицы заштатном городке нашлось немало тронутых альтруизмом душ — люди не знали, чем себя занять, и гуртом повалили к нашему дому. Потом я спрашивал некоторых из них, и все признались, что были уверены, что я их не слышу. Но я слышал. Более того — впитывал их слова. И не только впитывал — запоминал. Наверное, от того, что я был слеп и прикован к постели, книги, которые мне читали, отпечатывались в моей памяти. Так состоялось мое необычное образование: все, что я услышал, могу и сейчас процитировать от слова до слова.

Когда стало ясно, что умирать со дня на день я не собираюсь и могу еще долго протянуть недвижимым паралитиком, голоса стали исчезать один за другим, пока не остался единственный — голос матери. Горожане махнули на меня рукой, но мать продолжала читать. Женщина, всего лишь несколько лет назад приехавшая со своей родины и до этого не осилившая ни одной английской книги, проглатывала их сотнями. Неожиданным результатом стало то, что, насыщая мой разум понятиями, мыслями, идеями и ощущениями, она обогащалась сама. Казалось, в наши головы въезжают груженные словами автомобили и сваливают там все, что привезли. Безудержное воображение озаряло наше сознание отсветом невероятных великих свершений, несчастной любви, романтическими описаниями дальних стран, философскими идеями, мифами, историями возникновения, рассвета, угасания и исчезновения в морской пучине целых наций, приключениями воителей и священников, фермеров и чудовищ, завоевателей, девушек из баров и настолько невротических русских, что становилось тошно. Эту неохватную череду легенд мы с матерью узнавали одновременно, и писатели, философы, рассказчики и пророки становились нашими кумирами.

Лишь позднее, когда стали исследовать психику матери, я понял, что творилось в ее одиноком, неудовлетворенном мозгу, когда она читала вслух все эти удивительные книги своему лежащему без движения сыну. Что значили для нее слова, звучавшие в тишине спальни, где творение ее чрева лежало, словно окорок? Мозг разрывало болью роста, будто ее тело распяли на дыбе. Она жила в том, о чем читала. И жестокие, красивые мысли взламывали незыблемые рамки ее прежнего кругозора. Мать испытала медленную, разрушительную пытку. И когда я вспоминаю, во что она превратилась к концу своей молодости и какую пережила трагедию, то замечаю в ней восторг читателя, впервые услышавшего о смятении души и ощутившего такое же смятение в себе.

Игра

Вскоре после моего восьмого дня рождения я очнулся. Вот так просто. Через четыре года и четыре месяца после того, как впал в кому, я выбрался из нее. Теперь не только видели мои глаза, я мог даже моргнуть. Открыл рот и попросил кордиала — мне захотелось чего-нибудь сладкого. Это только в кино пришедшие в сознание требуют воды. В жизни хочется коктейля с кусочками ананаса и маленькими зонтиками.

Всю неделю после моего возвращения в страну живых в моей спальне было много радостных лиц. Все с удовольствием смотрели на меня и как один поздравляли: «С возвращением!», словно я вернулся из путешествия, но в любой момент готов снова исчезнуть. Мать обнимала меня и покрывала мне руки влажными поцелуями, а я не мог утереться пижамой. Даже отец развеселился и больше не походил на несчастного мужчину, чей приемный сын — заколдованный спящий мальчик. Но четырехлетний Терри спрятался. Мое неожиданное возрождение оказалось слишком сильным для него потрясением. Мать негромко его звана, но он так и не объявился. А я был еще слишком слаб и слишком устал, чтобы на него обижаться. Позже, когда случилась катастрофа, я задумался, что значило для формирующегося ума Терри расти рядом с трупом, а потом услышать: «Эта шевелящаяся мумия — твой братец». Ему наверняка было жутко, особенно по вечерам, когда лунный свет касался моего лица, и он ловил на себе мой неподвижный взгляд, и ему начинало казаться, что разглядывающие его глаза отвердели.

На третий день после моего воскрешения в спальню ворвался отец и воскликнул:

— Ну-ка, вставай! — Они с матерью взяли меня за руки и помогли слезть с кровати. Омертвевшие ноги не слушались, и меня потащили по комнате, словно подвыпившего в баре приятеля. — Слушай! — пришло в голову отцу. — А ты ведь, наверное, забыл, как выглядишь? — Он был прав. Я забыл. В глубине сознания брезжил образ маленького мальчика, но я не был уверен, мое ли это лицо или того, кто меня ненавидел. Когда отец тащил меня к зеркалу в спальне, мои босые ноги волочились по полу. Зрелище оказалось тяжелым. Даже безобразные люди понимают, что такое красота, когда ее нет перед глазами.

Избегать меня вечно Терри не мог. Настало время нам по-настоящему познакомиться. Вскоре после того, как всем надоело поздравлять меня с возвращением к жизни, он пришел ко мне в комнату, сел на кровать и принялся раскачиваться, вцепившись руками в колени, словно боялся, что руки оторвутся и улетят.

Я лег на спину, уставился в потолок и натянул на себя одеяло. Я слышал дыхание брата и свое тоже — его бы услышал всякий: воздух с громким присвистом вырывался из моего горла. Мне было неловко, я чувствовал себя нелепым. Пришла мысль: «Сам заговорит, когда придет в себя». Веки весили целую тонну, но я не позволял им закрыться. Боялся, что меня подстерегает кома.

Терри потребовался час, чтобы перекинуть между нами мостик.

— Ты хорошо выспался, — проговорил он.

Я кивнул, однако не нашел, что ответить. Вид брата поглотил меня всего. Нахлынула невероятная нежность, мне захотелось обняться, но я решил, что лучше оставаться безучастным. Больше всего меня ранило то, какие мы были непохожие. Я знал, что у нас разные отцы, но складывалось впечатление, что у матери нет ни одного доминантного гена. Моя кожа была жирной с желтоватым оттенком, подбородок заострен, волосы каштановые, зубы слегка выдавались вперед, уши прижаты к черепу, словно я притаился, ожидая, когда некто пройдет мимо. А у Терри были густые черные волосы, улыбка как на рекламе зубной пасты, кожа светлая с очаровательными розовыми веснушками, правильные черты лица наводили на мысль о детском манекене.

— Хочешь посмотреть мою нору? — внезапно спросил он. — Я выкопал нору на заднем дворе.

— Потом, братишка. Сейчас я немного устал.

— Пошли, — позвал отец. Он стоял на пороге и хмурился. — Тебе необходим свежий воздух.

— Не могу, — ответил я. — Слишком ослаб.

Разочарованный Терри шлепнул ладонью по моей атрофированной ноге и убежал играть. Я наблюдал за ним из окна. Он сгустком энергии прыгал по цветочным клумбам, молнией исчезал и появлялся из выкопанной им норы. Пока я смотрел на брата, отец оставался на пороге; его глаза светились, он по-отечески улыбался.

Вот что меня тревожило: я заглянул за черту, смотрел в желтые глаза смерти и теперь, вернувшись к живым, задавал себе вопрос — нужен ли мне солнечный свет? Хочу ли я целовать цветы? Бегать, играть и кричать: «Жив! Жив!» И отвечал себе: нет. Мне хотелось оставаться в кровати. Трудно объяснить почему. Пока я находился в коме, во мне поселилась всепобеждающая лень, проникла в кровь, овладела всем моим существом.

С того момента, когда я только-только вышел из комы, прошло всего шесть недель, но родители и врачи — несмотря на то что любая попытка пройтись доставляла мне такую боль, что меня скручивало, словно ветку эвкалипта в костре, — решили, что мне пора вернуться в школу. Предполагалось, что мальчик, проспавший большую часть своего детства, может незаметно влиться в среду себе подобных. Сначала меня забросали вопросами: «Ты видел сны?», «Слышал, когда с тобой разговаривали?» Просили: «Покажи пролежни». Но чему точно не учит кома, так это как раствориться в окружении. Если, конечно, все люди вокруг тебя не спят. Мне требовалось научиться этому за несколько дней, но я потерпел позорную неудачу. Через две недели началась травля: меня пихали, били, унижали, оскорбляли, надо мной смеялись, тянули сзади за брюки, показывали мне язык и, что тягостнее всего, перестали со мной разговаривать. В нашей школе было около двухсот учеников, и все как один меня избегали. Их холодность обжигала хуже огня.

Каждый день я с нетерпением ждал, когда занятия кончатся и я смогу вернуться в кровать. Мне хотелось проводить там все время. Я любил лежать: прямо надомной горела лампа, сбившиеся одеяла напоминали толстые свитки. Отец к тому времени потерял работу (тюрьму закончили строить и торжественно открыли, пока я находился в коме), он врывался ко мне в комнату в любое время и кричал: «Марш из постели! Господи! Такой чудесный день!» Его гнев десятикратно усиливался, если он обращался к Терри, который тоже любил полежать. В это трудно поверить, но хотя я и был юным инвалидом, все равно оставался для Терри героем. Он меня обожал. Боготворил. И когда я целый день валялся в постели, он следовал моему примеру. Если меня тошнило, он совал себе пальцы в горло, вызывая рвоту. Если я свертывался калачиком под одеялом и дрожал, он тоже забирался под одеяло и так же трясся. Это было трогательно.

Отец невероятно боялся за него и все свои умственные усилия направил на то, чтобы отвести от своего настоящего сына беду, в которую он в будущем мог из-за меня попасть.

Однажды ему пришло в голову — и надо сказать, для родителя мысль была неплохой — если ребенок одержим чем-то вредным, единственный способ его отвлечь — заменить вредное увлечение на полезное. Чтобы отвлечь Терри от желания стать инвалидом, отец выбрал для него нечто настолько же австралийское, как укус воронкового паука в коленку.

Спорт.

Было Рождество. Терри подарили футбольный мяч.

— Пойдем постучим, — предложил ему отец.

Брату не хотелось, поскольку я оставался дома, но отец проявил твердость и вытащил сына на солнце. Я наблюдал за ними из окна. Терри притворялся, что хромает. И всякий раз, как отец посылал ему мяч, с несчастным видом ковылял по лужайке.

— Перестань хромать!

— Не могу!

— С твоей ногой ничего нет.

— Есть!

Отец с досады плюнул и, ворча, направился домой, ломая голову, как поступить, и строя всевозможные планы, разумеется, подобно всем отцам, исключительно из любви. Он решил, что на некоторое время необходимо разлучить нездорового приемного и здорового собственного сыновей. Болезнь он считал сочетанием лени и слабости, то есть склонностью характера, и в доме нельзя было кашлянуть, чтобы он не увидел в том отражения гнилой внутренней сущности. Его невозможно было обвинить в отсутствии сердоболия, и он честно внес личный вклад в борьбу за существование, но принадлежал он к тем людям, кто за всю свою жизнь не болел ни единого дня (если не считать болезнью отвратительное чувство, внушаемое сознанием, что нечем платить по счетам). И не знал никого, кто бы страдал от болезней. Даже его родители отправились на тот свет не после продолжительной немощи, а погибли во время аварии автобуса. Я уже говорил: детство научило меня — различий между бедным и богатым не существует. Разница между больным и здоровым — вот что неколебимо.

На следующее утро я увидел, как отец тащил два чемодана, а Терри едва плелся за ним к нашей семейной машине. Дверцы захлопнулись, и они скрылись в жутких клубах пыли. Через два месяца, когда они вернулись, Терри рассказал, что они ездили по всему штату за местной футбольной командой и присутствовали на всех ее играх. Через две недели футболисты стали их замечать и, тронутые преданностью хромого ребенка, сделали моего припадающего на ногу брата неофициальным талисманом команды. При первом удобном случае отец облегчил душу, рассказав игрокам обо мне и том влиянии, какое я оказывал на Терри, и попросил футболистов восстановить истинно австралийский дух, покинувший левую ногу его сына. Команда единодушно откликнулась и взялась задело. Терри вывели на безупречно зеленое поле и под жарким дыханием солнца стали посвящать в тонкости игры; и он, стараясь произвести впечатление, стал хромать все меньше и меньше. Через два месяца путешествий он больше вообще не хромал и превратился в настоящего маленького спортсмена. Отец добился своего. Терри заразился любовью к спорту.

Вернувшись, он вступил в местный футбольный клуб. В то время играли жестко: родители, глядя, как их отпрыски крушат друг другу головы в прохладных вечерних сумерках, корчились от восторга. Дети выказывали наличие силы духа и даже если уходили с поля в париках из засохшей крови, все были довольны. В Австралии, как и везде, обряд переходного возраста — вещь немаловажная.

Сразу стало понятно, что Терри — игрок выдающийся, ни больше ни меньше звезда. Глаз радовался, когда он рвался вперед, отдавал пас, делал финт, обводил и отрывался от гнавшихся за ним маленьких костлявых командных собратьев. Он бегал как заведенный, однако всегда был собран. На поле совершенно менялся, и, хотя во всех мыслимых и немыслимых ситуациях частенько валял дурака, во время игры он напрочь терял чувство юмора. Стоило прозвучать свистку, и он начинал относиться к овальному мячу с такой же гробовой серьезностью, как ангиохирург к овальному сердцу. Как меня и, наверное, большинство австралийцев, Терри воротило от власти. Дисциплина была противна его натуре. Если он шел к стулу, но в это время кто-то просил его сесть, он скорее бы вышвырнул этот стул из окна, только бы не подчиняться. Но в плане самодисциплины он не уступал дзен-буддистам. Терри было не остановить. Он готов был тренироваться до тех пор, пока на небе не всходила огромная, похожая на мыльный пузырь луна. В дождь приседал и отжимался, а когда солнце скрывалось за зданием тюрьмы, шлепал бутсами по слипшейся мокрой траве и лужицам грязи.

Летом Терри приняли в местную команду игроков в крикет, и в ней он тоже начал блистать с самого первого дня. В качестве боулера отличался быстротой и точностью, бил мощно и метко, глаз его никогда не подводил, реакции были на высоте. Сама его естественность казалась неестественной. Все только о нем и говорили. И когда открылся новый плавательный бассейн, догадайся, кто был первым в воде? Человек, который его построил. А вторым? Конечно, Терри. Ответь мне: может ли человеческое тело быть гениальным? Мускулы? Сухожилия? Кости? Но видел бы ты Терри перед началом соревнований. Само спокойствие! В то время как другие дрожали у бортика бассейна, он вел себя так, будто ждал на остановке автобус. Но вот гремит стартовый пистолет, Терри настолько быстр, что никто не замечает, как он прыгает в воду. А затем несется как метеор. Его должен был кто-то прославлять, и я прятался в глубине трибун и кричал громче всех. Боже, какие это были водные праздники! Мне кажется, что я снова на них присутствую: слышу звуки бултыхающихся в воде тел и шлепанье ног по холодному мокрому полу крытого бассейна, ощущаю едкий запах хлорки, вызывающий у меня приступ обонятельной ностальгии, различаю чмоканье резиновых шапочек, когда их стягивают с головы, и стук капель по кафелю, когда снимают очки. А как эти праздники любили мальчишки! Им словно внушили: «Человеческим существам требуется вода, так что полезайте в бассейн!» Они послушались и были счастливы.

Самым счастливым чувствовал себя Терри. Как же иначе? Он был звездой футбольной команды, крикетной команды и звездой в бассейне. У города появилась собственная знаменитость, тем более привлекающая к себе внимание, что это был семилетний мальчишка. Семилетний! Ему в ту пору было всего семь лет. Терри стал Моцартом в спорте, невиданным ранее талантом. Город его обожал, на него смотрели с любовной истомой и воодушевляли взглядами. Нет смысла отрицать, что его сделали предметом почитания. И местная газета посвящала ему броские материалы. Когда в прессе, пытаясь завоевать популярность на спортивных новостях, публиковали рассказы о юных спортсменах, отец млел от восторга.

На случай, если тебе станет интересно, не было ли между нами соперничества, отвечаю: я не чувствовал ни малейшей ревности. И хотя ощущал себя забытым, как сгоревшие автомобили в заброшенных пригородах, гордился братом, героем спорта. Но в то же время начал тревожиться: я почувствовал в Терри нечто большее, чем ловкость и любовь к спорту.

На эту мысль меня натолкнула не его манера игры, а то, как он наблюдал за игрой других, когда оставался зрителем. Только в те моменты я чувствовал в нем страх. Знаю, о чем говорю, — наблюдал за ним перед тем, как ему объявили приговор: пожизненное заключение.

Мы шли смотреть футбольный матч, и Терри обуревало беспокойство — пустой овал был для него призрачным, загадочным местом. Игра начиналась, он сидел очень прямо и с полуоткрытым ртом, не сводя глаз с поля, ждал, что произойдет. Игра по-настоящему брала его за душу. Словно звучал язык, который понимал он один. Он наблюдал за всем с таким спокойным вниманием, словно перед ним разворачивалось священное действо — будто забить гол в последние тридцать секунд значило себя обессмертить. После игры — кончалась ли она победой или поражением — его душа наполнялась удовлетворением: Терри испытывал религиозный экстаз. Если гол забивала команда, за которую он болел, его сотрясала дрожь — я видел это собственными глазами. Меня не интересовало, что говорили другие: сгорающий от религиозного пыла семилетний мальчуган и без того вызывал страх. Он не переносил игры вничью. После ничьей разговаривать с ним было невозможно. Судейские промахи повергали его в исступление. Я спрашивал:

— Пойдем домой?

Он поворачивал ко мне лицо, в глазах стояла боль, дыхание становилось поверхностным, казалось, он очень страдал. После неудачной игры всем домашним приходилось ходить на цыпочках (а это очень непросто, если пользуешься костылями).

Как я уже говорил, сходства меж мной и Терри не было никакого. Его движения были небрежны, естественны, энергичны, импульсивны, мне же давались с трудом, выглядели болезненными, нерешительными, неловкими. Но особенно отличия проявлялись в навязчивых идеях, или, наоборот, идеи эти формировали наши отличия. Например, если у кого-то из друзей мономания — он боится, что не способен влюбиться, — а другой, актер, только и рассуждает, тот ли нос подарил ему Господь, между ними возникает нечто вроде стены, их общение сводится к серии не связанных одним с другим монологов. В каком-то смысле именно это происходило меж нами — мной и Терри. Брат говорил исключительно о героях спорта. Я, конечно, проявлял к его словам интерес, но чтобы вообразить героя, мне необходимо было представить, что и я способен на нечто подобное. Мне же, мысленно рисующему, что забиваю гол или пробегаю милю за четыре минуты, было доступно лишь номинальное удовольствие. Меня не тешила мысль, что трибуны взревут от восторга: «Какой он быстрый!» Мне требовался иной тип героя.

Увлечение Терри овладело им целиком: все остальное, от еды до потребности опорожнить кишечник, казалось ему ненужными промежутками между тем временем, когда он мог играть, тренироваться или говорить о спорте. Карточные игры навевали на него скуку, книги тоже. Сон ему докучал. Бог докучал, еда и чувства. Докучали родители. И, судя по всему, докучал я. Мы стали спорить по пустякам — в основном из-за моего поведения: теперь он вел приятную жизнь в компании тех ребят, кто не стонал в постели, и мое распространяющееся буквально на все негативное отношение и неспособность чему-то радоваться его раздражали. Терри начал критиковать меня за самую малость: ему не нравилось, когда я легонько стукал кого-нибудь костылем по плечу, если хотел, чтобы на меня обратили внимание, ему не нравилось, как быстро я догадывался, чем кичится кто-то из окружающих, и он начинал над этим смеяться, и он устал от моей невероятной подозрительности ко всему на свете — от церковных дверей до людских улыбок.

Как ни печально, через несколько месяцев брат понял, кем я являюсь на самом деле: одиннадцатилетним хандрой, мрачным, угрюмым, заносчивым гордецом, безобразным, жалким, близоруким мизантропом, ну, тебе-то прекрасно знаком такой тип характера. Дни, когда он ходил за мной по пятам и подражал тому, как я кашляю и корчусь от боли во внутренностях, остались далеким, греющим душу воспоминанием. Оглядываясь назад, не составит труда догадаться: его злость и упреки порождались любовью и разочарованием. Он никак не мог осознать, почему я не способен вести себя просто и наслаждаться жизнью, как он. Но в то время я видел в его отношении только предательство. Мне казалось, что на меня обрушился шквал несправедливости всего мира.

Потеряв единственного союзника, я хотел одного — спрятаться, но главная неприятность заключалась в том, что в маленьких городках не существует такого понятия, как обезличенность. Незаметность — да. Но только не обезличенность. Ужасно, но попробуйте пройти по улице, чтобы с вами кто-нибудь не поздоровался или вам кто-нибудь не улыбнулся. Остается всего лишь — найти такое место, которое никого не привлекает, и скрываться там. Уверяю, даже в маленьких городках есть такие места, которых все избегают. Следует их найти, и будешь жить никем не тревожимый, и не потребуется отгораживаться от мира, забравшись в постель. В нашем городе было одно такое место — кафе. Открыл его Лайонел Поттс. Но там не побывал ни один человек, поскольку Лайонел считался самым презренным типом в округе. Все думали о нем именно так, хотя я не мог понять почему. Мол, богатей, что с него взять. Говорили: «Да кто он, собственно, такой, что ему не приходится лезть из кожи вон, чтобы заплатить арендную плату? Наглец!»

Мне казалось, в Лайонеле должно быть что-то тайное и зловещее. Не верилось, что его не любят только из-за того, что он богат. Ведь большинство людей сами страстно хотят разбогатеть, иначе для чего они покупают лотерейные билеты, строят планы, как быстро приобрести богатство, и играют на скачках? Разве могут люди ненавидеть то, к чему всеми силами стремятся?

Кафе было тускло освещено и благодаря темным деревянным столам и длинным деревянным лавкам напоминало испанскую таверну или конюшню для людей. Внутри стояли папоротники в горшках и висели картины с изображением разодетых мужчин на лошадях и черно-белые снимки высоких, могучих деревьев, которые росли на том месте, где потом построили аптеку. Заведение пустовало с утра до вечера; я был единственным посетителем. Лайонел жаловался дочери, что вскоре придется закрыться и бросить бизнес, но при этом с любопытством поглядывал на меня, явно недоумевая, почему я один из всех не присоединился ко всеобщему бойкоту. Иногда и дочь бросала на меня взгляды.

Одиннадцатилетняя Кэролайн, высокая, худая девочка, не отходила от стойки — стояла, облокотившись о нее, с приоткрытым, словно от удивления, ртом. У нее были зеленые глаза и волосы цвета прелестного, золотистого яблока. Плоскогрудая, с мускулистыми руками и плечами. И я со стыдом думал: она могла бы меня побить, если бы нам случилось подраться. В одиннадцать лет Кэролайн могла похвастаться тем, что так ценилось на парижских подиумах, — надутыми губками. Тогда я этого еще не понимал, но надутые губки действуют так: они предполагают, что их владелица испытывает временное неудовольствие и жаждет удовлетворения. Мужчина думает: я был бы счастлив, если бы сумел удовлетворить эту крошку с надутыми губками. Надутые губки — последнее достижение эволюции. Человек палеолита о них не слышал.

Я сидел в самом темном углу кафе и смотрел, как Кэролайн приносит из подвала коробки с бутылками. Ни она, ни отец не думали со мной возиться и не баловали особым обхождением, хотя я был их единственным посетителем; я пил молочные коктейли, кока-колу, читал книги, думал о своем или, положив перед собой пустую тетрадь, пытался доискаться до смысла слов, пришедших ко мне во время пребывания в коме. Каждый день Кэролайн подавала мне напитки, но застенчивость не позволяла мне заговорить с ней. Когда она бросала: «Привет!», я отвечал «О'кей».

Однажды она села напротив меня с таким выражением, словно была готова расхохотаться, и заявила:

— Все считают твоего брата задавалой.

Я чуть не упал в обморок — настолько не привык с кем-то разговаривать.

— Ну, ты знаешь, какие бывают люди.

— Я тоже считаю, что он слишком выставляется.

— Ну, ты знаешь, какие бывают люди.

— Задирает нос.

— М-м-м… — только и протянул я.

Вот так. Единственным человеком в городе, не запавшим на моего брата, была девочка, которую я решил полюбить. Почему бы нет? Даже в семействе Кеннеди имеет место соперничество между родственниками. Кэролайн, как и все остальные, ходила на игры, но я замечал, что она по-настоящему не любит Терри, ибо, когда все вскакивали и рукоплескали брату, она вела себя тихо, как книжная полка, лишь прикрывала ладонью губы, словно получила нерадостное известие. Видел бы ты ее, когда Терри врывался в кафе звать меня к ободу домой. Кэролайн не только не заговаривала с ним, но даже не поворачивалась в его сторону, и, к стыду своему, должен признаться, подобные сцены доставляли мне удовольствие: в те пять минут Терри приходилось отведать вкус той мерзкой лягушки, каких я был вынужден проглатывать каждый отвратительный божий день.

Потому Кэролайн Поттс и вошла в историю — как мой первый друг. Мы разговаривали с ней в темном кафе, и наконец я ощутил в себе силы дать волю мыслям. Я почувствовал: мой рассудок заметно яснеет. Я встречал ее со вспотевшими ладонями и, ощущая вожделение еще не половозрелого мальчишки, медленно шел навстречу. Улыбка на ее слегка гермафродитном лице оглушала и пробирала до самых костей, словно Кэролайн подкрадывалась ко мне и возникала совершенно неожиданно. Я, разумеется, понимал: она выбрала меня в друзья, потому что у нее у самой друзей не было, но мне казалось, что Кэролайн по-настоящему ценила мои ехидные замечания, и мы были единодушны, когда с навязчивым упорством обсуждали безграничную глупость горожан, так по-идиотски обожавших моего брата. Я сам вызвался рассказать ей о его тайне — жутком, религиозном благоговении перед спортом. Теперь я был не один, кто знал, что с Терри Дином не все в порядке, и мне от этого стало легче, но вскоре после того, как мы познакомились с Кэролайн, случилось нечто ужасное, и об этом узнали все.

Это произошло на празднике по случаю дня рождения. Имениннику исполнилось пять лет — знаменательная дата. Свое пятилетие я пропустил, поскольку в то время лежал в коме, но и от этого не ждал ничего хорошего — предвидел, что событие будет безрадостным. Понимаешь, в этот период детская невинность подвергается испытанию, и пятилетний человек задается вопросом, почему он внезапно начинает разрываться между честолюбивыми замыслами и желанием подольше поспать. Тягостно. Но я больше не ходил на костылях и не мог пользоваться своей болезнью в качестве предлога, чтобы бежать от жизни. Терри, наоборот, испытывал возбуждение и с рассвета ждал у дверей в праздничном облачении. Ну что, ты получил ответ на бесящий меня вопрос, каким был Терри Дин в детстве? Изгоем? Непослушным, упрямым болваном? Ничего подобного. Таким был не он, а я.

Явившись надень рождения, мы услышали смех и пошли на звук через прохладный светлый дом на не отгороженный забором задний двор, где детей развлекал фокусник в яркой черной с золотом кепке. Он демонстрировал дешевые трюки. Покончив с голубями, он взялся предсказывать по рукам. Поверь, если самому никогда не приходилось видеть, нет ничего глупее предсказателя на детском празднике. Я слышал, как он говорит: «Ты вырастешь большим и сильным, но только если будешь есть овощи». Было ясно: его подговорили родители и заставили обманывать крошек, и он нес несусветную чушь насчет их будущего. Неприятно сталкиваться с ложью и развращенностью на дне рождения ребенка, но в этом нет ничего удивительного.

Затем мы играли в «передай пакет» — сидели в кружок и передавали друг другу какую-то пустяковину, завернутую в газету, наподобие дохлой рыбы. Каждый раз, когда прекращалась музыка, тот, кто держал в руках сверток, снимал один слой обертки. Это было испытание алчности и нетерпения. Я вызвал волнение, когда остановил забаву, решив почитать газету. Заголовок гласил: в Сомали произошло землетрясение и семьсот человек погибло. На меня зашикали, раздались крепкие словечки. Уверяю тебя, детская игра — не шутка. Я передал сверток дальше, но каждый раз, как он попадал мне в руки, я вглядывался в строки, желая узнать больше о землетрясении. Других детей не интересовало, что стало с жизнями семи сотен им подобных, — им не терпелось получить сувенир. Наконец был снят последний газетный слой. Под ним оказался флуоресцентно зеленый водяной пистолет. Победитель издал радостный вопль. Побежденные цедили радость сквозь стиснутые зубы.

Ноябрьское солнце согрело нас, и кое-кто из ребят прыгнул в чистый голубой бассейн — поиграть в Марко Поло. Один из игроков плавал с закрытыми глазами и пытался поймать других, тех, что глаз не закрывали. Если он кричал: «Марко!» — они отзывались: «Поло!» А если приказывал: «Рыба, вон из воды!» и, открыв глаза, видел, как кто-то вылезает из бассейна, тому, кому не повезло, предстояло водить и плавать с закрытыми глазами. Не представляю, как все это соотносилось с жизнью и временами Марко Поло, но мне слышалось в этих возгласах нечто критическое.

Пока Терри бултыхался в бассейне, я стал жертвой еще одной жестокой игры — «музыкальных стульев». Стульев было на один меньше, чем играющих, и когда музыка останавливалась, все бежали занять место. На детском празднике преподавались уроки реальной жизни. Музыка играла, и никто не знал, когда она оборвется. В течение всей игры участники были настороже, напряжение нарастало и становилось невыносимым. Игроки водили хоровод вокруг стульев, но танец не приносил радости. Все не сводили глаз с женщины рядом с приемником — ее рука замерла на рукоятке громкости. Время от времени кто-то неправильно оценивал ее жест и плюхался на стул. На него кричали. Танцор вскакивал. Он проиграл, а музыка продолжалась. На детских лицах застыла гримаса страха — никто не хотел выбывать из игры. Женщина обманывала танцующих — притворялась, что повернет регулятор, и дети дружно ругались на нее. Игра отражала настоящую жизнь: ведь в жизни тоже не хватало стульев, удачных времен, не хватало еды, радости, кроватей, работы, смеха, друзей, улыбок, денег, чистого воздуха, чтобы дышать… а музыка все играла.

Я выбыл одним из первых и стал размышлять. В жизни следует всегда приходить со своим стулом, чтобы не полагаться на все убывающий общий ресурс. И тут со стороны бассейна раздался шум. Я устремился в ту сторону. Руки Терри были глубоко в воде, а из кристально чистой глубины к тему тянулись две другие ручонки и старались выцарапать моему брату глаза. Сцена не поддавалась объяснению: Терри кого-то пытался утопить.

Остальные дети собрались на лужайке: все «рыбы» повыскакивали из бассейна. Какой-то перепуганный мужчина прыгнул в воду, оторвал моего брата от мальчишки и вытащил обоих на берег, и там мать чуть не утонувшего сына крепко вмазала Терри по физиономии. Брат, защищаясь от разгневанных родителей, стал объяснять, что парень жульничал.

— Я не жульничал! — расплакался мальчишка.

— Я все видел! — закричал Терри. — Твой левый глаз был открыт!

— Но если даже так, — оборвал его отец, — это всего лишь игра.

Отец не сознавал одного: слова «всего лишь игра» ничего не значили для Терри Дина. Для него жизнь и была игрой, а игры были жизнью, и если бы я этого не понял, мне нечем было бы подпитывать свои собственные темные мстительные фантазии, которые так неожиданно изменили ход жизни брата.

Это мучительное для меня воспоминание: тогда все мои наихудшие порывы слились воедино в один постыдный момент. Терри долгое время учился дома — впитывал знания в свободное время между спортивными тренировками, но меньше чем через месяц после случая в бассейне пошел в школу. Я страшился этой минуты, потому что мог открыться секрет, который я до этого скрывал от родных, — мою потрясающую непопулярность среди сверстников. Близнецы Дейв и Бруно Браунинги привязали меня к толстой ветке растущего за гимнастическим залом дерева. Эти парни были не только признанными школьными хулиганами — за ними водились и другие делишки: кражи и уличные драки, и я не сомневался, что по ним плачет тюрьма или могила, но настолько мелкая, чтобы всякий идущий мимо наступал на хладные лица юных мерзавцев. Пока они затягивали узлы, я спросил:

— Как вы догадались, что это мое любимое дерево? Господи, какой прекрасный вид. Красота! — Я продолжал хорохориться, а они уже слезали на землю. — Честно, парни! — крикнул я им. — Вы даже не понимаете, что потеряли! — Я показал большие пальцы собравшимся у подножия ствола.

Мое застывшее лицо оттаяло при виде стоявшего среди них и смотревшего на меня Терри. Поскольку он считался героем спорта, мальчишки расступились и пропустили его вперед. Я изо всех сил старался сдержать слезы, но продолжал линию:

— Привет, Терри! Это просто фантастика! Поднимайся ко мне!

Брат залез на дерево, сел напротив меня на ветку и принялся развязывать узлы.

— Что такое с тобой?

— Ты о чем?

— Все тебя ненавидят?

— Обычное дело. Я непопулярен. И что из того?

— Но почему они тебя ненавидят?

— Надо же им кого-нибудь ненавидеть. Так кого же, как не меня?

Мы просидели на дереве пять часов — целый день, — два из которых я испытывал сильное головокружение. Время от времени звенел звонок, и ученики переходили из класса в класс, послушные и в то же время безумные, как солдаты в промежутке военных действий. Мы смотрели на них весь день и молчали. И в тишине все различия между нами показались неважными. То, что Терри качался рядом со мной на ветке, было великим проявлением солидарности. Его присутствие на дереве словно бы говорило: «Ты одинок, но не совершенно одинок. Мы братья, и этого ничто не может изменить».

Солнце плыло по небу. Ветер быстро гнал похожие на дымку облака. Я смотрел на одноклассников будто сквозь двойное пуленепробиваемое стекло и думал: «Между нами не больше возможности взаимопонимания, чем между муравьем и камнем».

Даже после трех дня, когда занятия в школе закончились, мы с Терри оставались на дереве и наблюдали, как под нами началась игра в крикет. Бруно, Дейв и еще пять или шесть ребят образовали полукруг — прыгали, бегали и ныряли в грязь, забыв, насколько хрупко человеческое тело. То и дело раздавались громкие крики, наконец близнецы задрали головы и нараспев позвали меня по имени. При мысли о том, какие мне предстоят побои, я моргнул, и на глаза у меня навернулись слезы. Это были слезы страха. Как спастись? Я посмотрел на двух задир поддеревом и пожалел, что не обладаю тайной, непобедимой силой, чтобы они до самых печенок прочувствовали мою власть. Чтобы умылись кровью и подавились своими насмешками.

Внезапно мне в голову пришла мысль.

— Они насмехаются, — заметил я.

— Ты так думаешь?

— Точно. Я терпеть не могу насмешки. А ты?

У Терри перехватило дыхание. Потрясающая картина. Лицо расплылось, как жир на сковороде.

Я не стремлюсь к театральным эффектам, когда утверждаю, что в тот день на дереве решилась судьба семейства Дин. Не испытываю ни малейшей гордости от того, что сумел натравить брата на своих обидчиков, и, если бы мог представить, что, манипулируя им при помощи его фанатичного преклонения перед спортом, обеспечу производителей заказом на несколько дюжин мешков для трупов, наверное, никогда бы так не поступил.

Не буду описывать, что произошло дальше. Скажу одно: Терри спустился с дерева, выхватил у Бруно биту и ударил ею его в висок. Бой продолжался не более пятнадцати секунд. Дейв, самый противный из близнецов, вытащил нож и метнул его Терри в ногу. Не помню, на что был похож раздавшийся крик, ибо кричал я. Терри не проронил ни звука. Он молчал, даже когда я слез с ветки, бросился в свалку и оттащил его в сторону.

На следующий день в больнице врач без всякого сочувствия объявил Терри, что он больше не сможет играть в футбол.

— А как насчет плавания?

— Маловероятно.

— Крикет?

— Не исключено.

— Правда?

— Не знаю. Можно играть в крикет, но при этом не бегать?

— Нет.

— Тогда не получится.

Я услышал, как Терри тяжело вздохнул. По-настоящему тяжело. И его мягкое лицо восьмилетнего человека сразу окаменело. Мы стали свидетелями того, как он расстался со своей мечтой. Из глаз его хлынули слезы, послышался неприятный, гортанный звук — с тех пор нечто подобное я имел несчастье слышать всего раз или два — нечеловеческий вой, сопровождающий внезапный приступ отчаяния.

Философия

Сбылась прежняя мечта Терри: он, как его старший брат охромел. Только теперь я выздоровел, и он болел один. Брат, чтобы добраться из точки А в точку Б, пользовался моими старыми костылями, но иногда предпочитал днями напролет оставаться в точке А, а когда отпала надобность в костылях, взял покрытую лаком трость темного дерева. Он выкинул из комнаты все спортивные атрибуты: плакаты, фотографии, газетные вырезки, свой футбольный мяч, крикетную биту и очки для бассейна. Терри хотел забыть о спорте. Но разве это возможно? Разве получится убежать от собственной ноги, влачащей тяжесть разбитых надежд?

Мать старалась утешить сына (и себя тоже) тем, что стала относиться к нему как к маленькому — каждый день предлагала любимую еду (сосиски с тушеной фасолью), сюсюкала словно с младенцем, прижимала к себе и беспрестанно трепала по волосам. Если бы Терри позволил, она бы гладила его по лбу, пока не сошла бы кожа. Отец тоже находился в дурном настроении: хмурился, не в меру много ел, залпом вливал в себя пиво и, как мертвых детей, прижимал к груди спортивные трофеи сына. В тот период он сильно растолстел. В неистовом отчаянии глотал все без разбору, словно его кормили последний раз в жизни. В первые месяцы отец стал надуваться спереди, и его жилистая от природы фигура претерпела внезапное изменение, но затем все распределилось равномерно: талия сравнялась с бедрами и все вместе достигло ширины на четверть дюйма больше проема обычной двери. Во всех бедах он винил меня, и это его немного поддерживало. Чтобы вывернуть наружу его подсознание, не требовалось помощи психотерапевта. Он не прятал свои обвинения под спудом, а выражал прямо — за обедом. Угрожающе махал в мою сторону вилкой, словно изгоняющий беса крестом.

К счастью, вскоре он забыл про меня, вернувшись к своей прежней навязчивой мысли — о стоящей на холме тюрьме. Они с начальником были собутыльниками и много лет подряд, каждый вечер играя на бильярде, делали для смеха ставки по сто тысяч долларов. Начальник тюрьмы задолжал отцу астрономическую сумму в воображаемых купюрах. Однажды отец удивил приятеля, потребовав возвратить долг — но неживыми деньгами, он сделал странное предложение: пообещал простить все 27 миллионов долларов, если начальник тюрьмы принесет ему из кабинета дела заключенных. Теперь, когда будущее сына лопнуло, он гордился одним — собственным вкладом в возведение тюрьмы — материальным воплощением своего труда, которым можно было любоваться прямо с крыльца. И естественно, решил, что вправе знать, кто там гостит. Начальник тюрьмы снял с дел копии, и отец вечер за вечером изучал истории убийц, насильников и воров и представлял, как они сотрясают те самые решетки, которые установил он. Если хочешь знать, это стало началом конца моего отца, хотя падение ему предстояло еще долгое. Тогда же он начал орать на жену прилюдно, и она, не в силах этого терпеть, больше не выходила с ним из дому, а если они случайно встречались на улице, смущались и вели себя неестественно вежливо. Только дома они обретали естество и до одури оскорбляли друг друга.

В школе тоже все было очень непросто. Как ты знаешь, я никогда не мог вписаться в окружение. Даже втиснуться в него Терри, напротив, был принят и обласкан с первого дня, однако после того, как ему перестала служить нога и он не мог заниматься спортом, он сам отдалился от всех. Я наблюдал, как он ковыляет по школьному двору, целится кончиком трости в пальцы на ногах одноклассников и весом тела наваливается на ручку. Лично я считаю, что хмурым и раздражительным его сделало не только разочарование. Это была также реакция на бесконечное сострадание, которое ему приходилось терпеть. Видишь ли. окружающие, сочувствуя его потере, мешками вываливали на него огромные порции невыносимой доброты. Хуже ничего нельзя было придумать. Есть люди, душой и телом не принимающие жалости. Другие, например я, впитывают ее как губка. Ведь если долго жалеешь себя, кажется естественным, что и другие наконец встают на твою сторону и проникаются этим чувством.

Когда дорожки Терри и близнецов Бруно и Дейва пересекались, те грозно сверкали на него глазами. Брат не робел и отвечал им самой неискренней улыбкой. Они таращились друг на друга, устраивая одно из тех соревнований в мужественности, которое кажется таким смешным со стороны. Шагая за Терри по школьным коридорам, я понял, что он следует за Дейвом и Бруно, куда бы они ни пошли. Чего он от них хотел? Отомстить? Устроить переигровку? Я убеждал его оставить их в покое. Он только плюнул в ответ:

— Отвяжись, Марти!

Я вернулся на дерево. На этот раз забрался туда по доброй воле. Дерево стало моим тайным убежищем. Я получил ценный урок: люди почти никогда не смотрят вверх. Откуда мне знать почему? Может быть, устремляют взгляд в землю в ожидании того, что ждет их в будущем? Так и должно быть. Если кто-нибудь заявит, что смотрит в будущее, но при этом не косится од ним глазом в грязь, я отвечу ему, что он недальновиден.

Однажды я заметил внизу какую-то суету: ученики кричали, бестолково носились по спортивной площадке, выскакивали из классов и тут же убегали обратно. Я напряг слух; как странным образом умеем мы все, когда это необходимо. И услышал свое имя. Обхватил ветку так крепко, что она показалась мне одной большой занозой. В чем дело? Что еще случилось? Два ученика остановились под деревом передохнуть, и я услышал, что они говорили. Бруно и Дейв просили, чтобы я явился за школьный гимнастический зал. Давно пора, соглашались мои одноклассники. Если рана Терри была утверждением, то я должен стать восклицательным знаком. Все считали, что меня следует разорвать на части. И каждый хотел приложить к этому руку.

Чуть позже меня заметили две девочки. Собралась толпа, меня отодрали от ветки и понесли на плечах, как героя, хотя на самом деле доставляли жертву на заклание мяснику. Все прыгали, как щенки, когда тащили меня к Бруно и Дейву, ждущим за гимнастическим залом. И с криком «Вот он!» без церемоний бросили в грязь. Я медленно поднялся навстречу аду. Зрелище было самым ярким в городе — билеты пошли бы нарасхват.

— Мартин! — закричал Дейв. — Если кто-нибудь когда-нибудь посмеет тебя тронуть, или ударить, или толкнуть, или только косо на тебя посмотрит, скажи мне, и я сотру его в порошок. Понял?

Я ничего не понял. И остальные тоже.

— Теперь ты под нашей защитой. О'кей?

Я ответил: о'кей.

Толпа безмолвствовала. Дейв обошел собравшихся, заглядывая им в лица:

— Кто-нибудь не согласен?

Таких не нашлось. Все извивались, точно попали на крючок.

— Вот и ладно. — Дейв повернулся ко мне: — Закуришь?

Я не тронулся с места. Ему пришлось всунуть сигарету мне в рот и поджечь.

— Теперь вдохни.

Я вдохнул и жестоко закашлялся. Дейв дружески похлопал меня по спине.

— Ты нормальный парень. — Он улыбнулся во весь рот и пошел прочь. Школьники были слишком ошарашены, чтобы как-то отреагировать. Я старался сохранить присутствие духа и стал размышлять: меня притащили сюда, чтобы избить, а не спасать. Но теперь я — охраняемая особь. От этой мысли я надулся, как рыба-шар, и с вызовом посмотрел на окружающих. Все отвели глаза, не выдержал ни один.

Восьмилетний Терри Дин заключил сделку с дьяволами ради своего двенадцатилетнего брата, и это спасло мою шкуру. Он заметил, что я то трусливо скрываюсь за мусорными баками, то с трудом терплю гнет отчужденности от остальных, и верный брат сделал предложение Бруно и Дейву: он станет членом их чокнутой банды, а в обмен на это они будут меня защищать. Он сказал, что будет их учеником, головорезом-подмастерьем. Кто знает, почему они согласились. Может быть, им понравился его дух? Может, смутила смелость его предложения? Как бы то ни было, когда близнецы предложили Терри написать кровью оговаривающий все условия договор, он не колеблясь сделал на себе надрез перочинным ножом, так что документ был составлен красным по белому.

Так состоялось преждевременное вступление моего брата в криминальную жизнь. Следующие пару лет все время после занятий Терри проводил с Бруно и Дейвом, но поскольку он был еще слишком мал, чтобы одному общаться с подобными типами, мне приходилось тащиться за ним. Поначалу близнецы пытались гонять меня по всяким делам, но Терри настоял, чтобы меня оставили в покое, и мне разрешили сидеть и читать под деревом даже во время уличных драк. А драки вспыхивали постоянно. Члены банды не могли вечером заснуть, если днем не расквасили кому-нибудь физиономию. Переколотив всех, кого возможно, в нашем городе, они ездили подраться в соседние городки, и Бруно для этого увел у отца «лендровер». Там было с кем схватиться. В каждом городе жили крутые парни — новое поколение ждало своего часа, чтобы пополнить ряды обитателей тюрем.

Каждый день после обеда близнецы учили Терри драться. Они выстроили целую философскую систему, основывающуюся на насилии и боевом духе, и пока брат закалял костлявые кулаки, чтобы они приобрели твердость кирпича, Бруно и Дейв задавали друг другу вопросы и сами отвечали на них.

— Для чего тебе руки?

— Чтобы сжимать в кулаки.

— Для чего тебе ноги?

— Чтобы бить.

— Для чего ступни?

— Топтать лицо.

— Пальцы?

— Наносить тычки.

— Зубы?

— Кусать.

— Голова?

— Ударять противника.

— Плечо?

— Метить в челюсти.

И так далее.

Они проповедовали идею, что человеческое тело — не только оружие, а целый арсенал, и, наблюдая, как эти двое вбивали в голову брата свое вкрадчивое евангелие, я примерял их слова на себя: мое тело тоже было целым арсеналом, только нацеленным внутрь, в меня самого.

Если они не дрались, то воровали — все, что попадало под руку. Не отличая ценного от хлама, угоняли развалюхи, тащили сломанные автомобильные детали, школьные принадлежности, спортивные товары; врывались в пекарни и воровали хлеб, а если не было хлеба, уносили тесто; вламывались в хозяйственные магазины и крали молотки, лестницы, лампочки и душевые ситечки; в мясных лавках брали колбасу, крюки для подвешивания туш, телячьи голени; обворовывали почту — забирали марки и оставшуюся корреспонденцию; китайский ресторан лишали палочек для еды, соевого соуса и «печенья-гаданья»; в пункте обслуживания на дороге крали лед и отчаянно пытались его продать, пока он не растаял.

Если кому-то не везло оказаться поблизости после одного из их воровских налетов, следовало готовиться делать покупки. Торговая методика близнецов впечатляла. Бизнес Бруно и Дейва всегда процветал, потому что они нашли на рынке свою нишу — запуганных ими же подростков.

Терри тоже приобщился к их делишкам: лазил в окна и вентиляционные каналы, проникал в самые труднодоступные места, а я в это время оставался на улице и про себя молил, чтобы они поспешили. Молил так истово, что повредил себе. Через несколько месяцев Терри нарастил мышцы, обрел проворство и навыки рукопашного боя, а я снова начал сдавать. Родители, опасаясь возвращения прежней болезни, вызвали врача. Он не знал, что ответить.

— Похоже на нервы. Но с чего бы нервничать двенадцатилетнему подростку? — Врач пытливо оглядел мой череп: — Что у тебя с волосами? Такое впечатление, что они выпадают.

Я пожал плечами и обвел глазами комнату, словно пытался найти свои волосы.

— Только этого не хватало! — закричал отец. — Он лишается волос? Боже, что же это за ребенок?

Когда Терри шел на дело, для меня открывался ящик Пандоры страхов, а когда случалась уличная драка, моя душа вовсе разрывалась на части. Каждый день, когда мы шли домой, я умолял брата бросить свои занятия. Я не сомневался, что ему предстоит умереть у меня на глазах. Учитывая возраст и рост Терри, близнецы вооружили его крикетной битой, и он, припадая на ногу, бросался на врага, размахивал ей и исторгал воинственные кличи. Редкий соперник отваживался проверить, как он управится с битой, но встречались и такие, которые не отступали, и во время одной драки Терри вновь порезали ножом. В ужасе я кинулся в гущу свалки и вытащил его оттуда. Но Бруно и Дейв, желая подзадорить товарища, дали ему несколько тумаков и, хотя кровь продолжала сочиться, отправили обратно в бой. Я протестующе завопил и кричал, пока не осип до хрипоты.

Это были не школьные потасовки, а настоящие войны между бандами. Я вглядывался в яростные лица юнцов, когда они, не щадя жизни, бросались на врага. Их безразличие к насилию и боли вызывало у меня недоумение. Я не мог понять этих существ, с такой дикой яростью мутузивших друг друга. И то, с каким благоговением они относились к собственным ранам, казалось мне непостижимым. Они смотрели на них, как на обретенных после долгой разлуки любимых. Бред!

Кэролайн тоже не могла их понять. Она была вне себя из-за того, что я позволил младшему брату примкнуть к головорезам, хотя и радовалась, что банда встала на мою защиту. От ее сердитых слов на моих щеках вспыхивал румянец: ее внимание — это все, что мне требовалось. Я восхищался собой, радуясь, что сумел с ней подружиться. Наши разговоры были самым главным из того, что мне нравилось в жизни, особенно с тех пор, как Бруно и Дейв каждый день пихали мне в рот раскуренную сигарету и грозили всякими изощренными пытками, из которых я больше всего порадовался перспективе быть похороненным заживо на кладбище животных. Но они не выполнили ни одну из своих угроз: Терри дал им ясно понять — если на мне появится хоть одна царапина, он уйдет из банды. Близнецы ценили талант. Они поняли, что Терри — одаренный преступник. Иначе с какой бы стати они его послушались? Но если бы близнецов спросили, они бы ответили, что дело в сочетании его энергии, его чувства юмора, готовности повиноваться приказаниям и бесстрашия. Как бы то ни было, им нравилось, что Терри с ними, даже если приходилось мириться с его постоянно погруженным в мысли старшим братом, который ничего не делал, а только читал. Книги, которые я брал в библиотеке, невероятно им досаждали. Как ни смешно, они считали, что это во мне нет ничего человеческого, поскольку я только и умею, что перелистывать страницы.

— Откуда ты знаешь, какие книги брать? — как-то спросил меня Дейв. — Тебе кто-нибудь подсказывает?

— Есть определенная методика, — объяснил я. — Если читаешь Достоевского, он упоминает Пушкина. Берешь Пушкина, у того написано про Данте, берешь Данте и…

— Ясно, — оборвал меня Дейв.

— Все книги в какой-то мере написаны о других книгах.

— Я уже понял.

Этот бесконечно плодотворный поиск был бесконечен; мертвые отправляли меня в путешествие во времени, в веках, и если Бруно бесило мое простодушное уважение к такому бесполезному и совершенно не мужскому предмету, как книга, Дейв был заинтригован. Иногда он опускался подле меня после драки и, вытирая с лица кровь, спрашивал:

— Расскажи, о чем ты сейчас читаешь?

И я рассказывал, косясь на Бруно, который пылал ко мне невежественным негодованием. Не раз он в клочья рвал мои книги. И не раз я с ужасом смотрел, как он швырял их с обрыва. Туда улетело «Преступление и наказание». Так было покончено с «Республикой» Платона. Книги хоть и расправляли страницы словно крылья, полетать не могли.

Близнецы требовали, чтобы, читая, я посматривал по сторонам, не появится ли полиция или туристы. Терри подталкивал меня локтем, как бы говоря: «Сделай эту малость, чтобы сохранить мир». И я соглашался, хотя в роли дозорного вообще ничего не стоил. Наблюдая за бандой, я пришел к определенным выводам и горел желанием с кем-нибудь поделиться своими наблюдениями: Бруно, Дейв и Терри завоевали первенство в округе и, перестав терпеть поражения, заскучали. Они строили большие планы; стремились подняться по криминальной лестнице, которая, по моему мнению, вела только вниз. Но у них отсутствовала цель и, погрязнув в скуке, они не понимали, почему так происходит. А я знал и не мог стерпеть, что меня никто не спрашивал. Совершив набег на убежище отца, я понял, какое должно быть решение.

И в один прекрасный момент заговорил и против собственной воли подтолкнул брата в новом, ужасном направлении.

— Я знаю, почему вам скучно, — сказал я.

— Слышали? — воскликнул Дейв. — У него развязался язык.

— Да, — промычал Бруно. — А теперь пусть заткнется.

— Подожди, — остановил его брат. — Я хочу послушать, что он скажет. Продолжай, жалкий мешок с дерьмом. Просвети нас, почему нам скучно.

— Вы перестали учиться, — ответил я и, поскольку все продолжали молчать, приободренный, бросился словно в омут. — Вы достигли вершины. Научились драться. Умеете воровать. Повторяете одно и то же изо дня вдень. У вас не осталось стимула. Вам требуется наставник. Нужен человек, который объяснит, как подняться на следующий уровень криминального мира.

Банда переваривала совет. Я вернулся к книге, но слишком разволновался и только делал вид, что читаю. Жилы обожгло пламенем. Что я ощущал? Это было совершенно новое чувство.

Бруно метнул камень в дерево — камень ударил в нескольких дюймах от моей головы.

— Оглянись, придурок. Это что, по-твоему, город? Где тут, на хрен, найдешь наставника?

Не отрываясь от книги и стараясь скрыть внутренний огонь, я показал пальцем на величайшее достижение отца — тюрьму на холме.

Замысел

— Как же нам узнать, к кому пойти в ученики? — спросил Дейв.

— Я уже знаю, — ответил я.

В убежище отца можно было обнаружить все мыслимые сведения о тюрьме и тюремной жизни, включая, благодаря тому, что он обставил своего товарища на бильярде, и дела заключенных. Когда мне в голову пришла эта мысль, я изучил папки с описанием всего зверинца и выкрал дело явного лидера.

— Прежде всего я отмел правонарушителей из белых воротничков, тех, кто избивал домашних или совершил единичное преступление в состоянии аффекта, — заговорил я.

— Дальше.

— Исключил также насильников.

— Почему?

— Потому что на этом не заработаешь.

— Не тяни, падла, говори, ты нашел хоть одного стоящего? — закричал Бруно.

Я отложил книгу и полез в портфель — за папкой. Мое сердце стучало, я слышал его удары. Швырнув по траве дело к ногам Бруно и ощутив во рту сухость полотенца, только что повешенного на крючок, я сказал:

— Вот кто вам нужен.

Бруно покосился на папку. Остальные придвинулись к нему. Заключенного звали Гарри Уэст, он получил пожизненный срок. Не было такого преступления, которого бы он не совершил: магазинные кражи с прилавков, нападение и оскорбление действием, взлом, незаконное хранение огнестрельного оружия, умышленное нанесение ран, нанесение тяжких телесных повреждений, незаконное хранение наркотиков, продажа и изготовление наркотиков, попытка подкупа судебного исполнителя, подкуп судебного исполнителя, уклонение от уплаты налогов, приобретение краденого, сбыт краденого, поджог, воровство, непредумышленное убийство, убийство — и дальше в том же роде. Он спалил публичный дом и застрелил человека на танцплощадке бара — во время вальса тот вздумал танцевать фокстрот. На гоночном треке пырнул ножом лошадь. Ломал руки, ноги, пальцы, рвал связки и дробил кости, пускал кровь. Его криминальная история насчитывала пятьдесят лет.

— Почему именно он?

Я вскочил на ноги.

— Криминальный мир управляет империей азартных игр и проституции. Бордели, стрип-клубы, бары — вот места, где разворачивается действие. Вам требуется человек, который имеет со всем этим связь. И он должен быть преступником со стажем.

Вы же не хотите получить себе в наставники какого-нибудь не вызывающего доверия проходимца?

Надо отдать мне должное — я знал, о чем говорил. Мои слова произвели на ребят впечатление. Они новыми глазами посмотрели на судьбу и эпоху Гарри Уэста. Больше половины жизни он провел за решеткой. А там особенно не разгуляешься.

— Невозможно установить, — продолжал я, — насколько высокое положение Гарри Уэст занимал в криминальном мире. Но даже если он просто отвечал на телефонные звонки, то все равно варился в этой среде достаточно долго, чтобы понимать, как действует система. Уверяю вас: он именно тот, кто вам нужен!

Я был наэлектризован. Никто не видел меня в таком состоянии. Ребята буравили меня глазами. Тихий внутренний голос укорял: зачем я подбиваю их на подобное? Однако большую часть жизни после комы я вынашивал изощренные планы, хотя до этого момента никто, кроме Кэролайн, не слышал о моих фантазиях.

— Что ж, попробуем, — кивнул Бруно. В животе у меня похолодело. Странная физическая реакция! Как только мою идею приняли, она мне сразу же разонравилась. Показалась глупой и в высшей степени отвратительной. Когда она сидела исключительно в моей голове, я относился к ней гораздо лучше. Но когда она стала достоянием других, я оказался в ответе за нечто, более мне не подвластное.

Это была первая в моей жизни схватка с идеями: конфликт состоял в том, какие из них следовало бы разделить, а какие лучше было бы похоронить, сжечь, уничтожить.

Поскольку Бруно и Дейв имели приводы, мы решили: встречаться с Гарри Уэстом отправится Терри и после расскажет остальным все, что ему удастся выяснить. Ранним утром в середине зимы я провожал брата в тюрьму. Мой интерес объяснялся не только тем, что это была моя идея, — мне еще ни разу не выпадало случая проникнуть во Дворец (так в нашем доме именовали то, что построил отец).

Пункт нашего назначения в этот день со стороны города был не виден: половину холма, включая и высящееся на нем здание, поглотил густой туман. Он змеился навстречу, пока мы поднимались по склону. На середине пути дорогу нам преградила движущаяся пелена. Туман вокруг нас свивался клубами — мы будто в суп попали. Добрых двадцать минут мы не видели, куда ступаем. Пошел дождь, подъем от этого стал труднее: ведущая на вершину топкая петляющая тропа превратилась в грязевой поток. Я не уставал проклинать себя — зачем я только дал волю своему языку!

А когда в тумане показались тяжелые тюремные ворота, у меня по спине побежали мурашки. Терри оптимистично улыбнулся. Ну почему он ничего не боялся? Почему в одной и той же ситуации я чуть не задыхался от волнения, а он веселился и приходил в хорошее настроение?

По другую сторону ворот маячил одинокий охранник. Мы подошли к решетке, он окинул нас любопытным взглядом.

— Нам нужно повидаться с Гарри Уэстом, — объявил я.

— Как мне о вас доложить?

— Мартин и Терри Дин.

В глазах охранника шевельнулось подозрение.

— Вы ему родственники?

— Нет.

— Тогда с какой стати хотите с ним встретиться?

— Школьный проект, — ответил Терри и незаметно мне подмигнул. Порыв ветра за воротами отнес в сторону клочья тумана, и мы впервые вблизи увидели то, благодаря чему воскресный журнал назвал наш город «самым неподходящим местом для жизни во всем Новом Южном Уэльсе», — тюрьму. Она вовсе не напоминала укрепленный замок, каким казалась снизу. Четыре одинаковых строения из красного кирпича, таких же на вид безобидных и безобразных, как наша школа. Без забора из колючей проволоки на переднем плане — прямо-таки корпуса правительственных учреждений.

Охранник наклонился вперед и прижался лбом к холодной решетке.

— Говорите, школьный проект? По какому предмету?

— По географии, — не растерялся Терри.

Охранник безразлично почесал затылок. Я решил, что таким способом он, подобно приведению в действие подвесного мотора, приводит в действие мозг.

— Ну хорошо.

Он отпер замок, и звук открывающейся створки заставил меня поежиться. Мы с Терри шагнули на территорию тюрьмы.

— Идите по этой дорожке до следующего поста, — проговорил нам в спину охранник.

Мы медленно двинулись вперед. По сторонам дорожки возвышались две украшенных колючей проволокой сетчатых ограды. Справа по бетонированному двору кругами ходили заключенные, меланхолично глотая клубящийся туман. Робы из джинсовки делали их похожими на плавающие в загробном мире привидения.

— Мы пришли повидаться с Гарри Уэстом, — доложили мы у второго поста.

Бородатый охранник с печальным выражением изможденного лица не преминул поведать нам, что ему недоплачивают, его недооценивают и за десять лет его никто ни разу не приласкал. Он запустил руки ко мне в карманы и, не поинтересовавшись даже, кто мы такие, пошарил там. Пока он обыскивал Терри, брат хихикал. Закончив, охранник повернулся к товарищу:

— Все в порядке, Джим, проведи их.

Из тумана возник человек и повел нас дальше. Туман был и в здании — повсюду, вплывал в зарешеченные окна, стелился по проходам узких коридоров. Через открытые двери мы попали в комнату посетителей.

— Подождите здесь.

В комнате ничего не было, только длинный стол и стулья по его сторонам. Мы с Терри сели рядом, предполагая, что Гарри Уэст займет место напротив, но вдруг он не оправдает ожиданий и усядется возле кого-то из нас?

— Давай уйдем, — предложил я в беспокойстве.

Прежде чем Терри успел ответить, на пороге появился Гарри Уэст и уставился на нас. Его нос выглядел так, словно его сплющили, вытянули и снова сплющили. Это лицо могло бы рассказать о многом. И все рассказы были бы о кулаках. Когда Гарри сделал первый шаг к столу, я заметил, что он, как Терри (и когда-то я), сильно хромает. Он будто перемещал в пространстве не ногу, а багаж. Слышал когда-нибудь — есть такие животные: передвигаясь, они волочат по земле зад, помечая свою территорию? Мне показалось, что Гарри, пока шел, проделывал тот же номер, выбивая ногой желобки в пыльном цементном полу. К счастью, он сел напротив. Я поднял на него глаза. Голова у него была ужасно уродливая, похожая на яблоко, от которого откусили кусок.

— Чем могу помочь, парни? — весело поинтересовался он.

Терри долго молчал. И заговорил, приступив прямо к делу:

— Вот что, сэр. Мы с друзьями организовали в этом городе банду. Грабим тут понемножку, воруем, деремся на улицах, а иногда за городом и м-м-м… — Он осекся.

— В банде молодые ребята, — подхватил я. — У них нет опыта. Им требуется руководство. Чтобы их наставлял человек, знающий правила игры. Короче, они ищут себе учителя. Тренера.

Гарри на мгновение задумался, затем поскоблил пальцами татуировку. Она никуда не исчезла. Он поднялся, подошел к окну.

— Чертов туман! Ничего не видно. Вшивенький у вас городок, верно? Но я бы не отказался на него посмотреть.

И прежде чем мы успели ответить, Гарри повернулся и расплылся в улыбке, обнаружив, что во рту у него наличествовал каждый второй зуб.

— Задницу бы натянул на голову тому, кто сказал, что молодые обладают инициативой. Вы, ребята, вернули мне веру. За десятки лет мне встретилось множество юных дарований, но ни один не спросил у меня совета. Ни один! Я не встретил ни одного, у кого хватило бы духу сказать: «Я чего-то не знаю. Научите меня!» Какое там! Все бездельники. Идут по жизни, выполняя приказы. Хоть и знают, как сломать ногу, но им обязательно надо сказать какую. Соображают, как вырыть могилу, но если не следить за ними — выкопают в центре городского парка в двух кварталах от полицейского участка. И если не стоять рядом и не кричать: «Ночью! Ночью!», будут рыть средь бела дня. Дармоеды, каких свет не видывал! И предатели. Хотите знать, сколько моих бывших коллег навестили меня в этом проклятом месте? Ни одного! Хоть бы письмо кто прислал! Черканул бы словцо! Где там! А какими они были до того, как познакомились со мной? Тырили мелочь из кружек попрошаек! Я взял их под крыло, хотел показать все ходы и выходы. Но они ничего не желали знать. Только бы пить, играть и валяться со шлюхами. Неужели пары часов не достаточно? Слушайте, у вас есть оружие?

Терри покачал головой. Складывалось впечатление, что Гарри воодушевился возлагаемой на него миссией. Его понесло, он едва мог сдерживать чувства.

— Вот это и будет вашим первым заданием — достать оружие. Оно вам необходимо. Причем много. Таков ваш первый урок. Когда оружие окажется в ваших руках, устройте по всему городу схроны: в задних комнатах баров, на деревьях, в канализационных люках, в почтовых ящиках. Ибо если вы займетесь криминалом, никто заранее вам не скажет, когда на вас нападут. Вам придется идти по жизни, оглядываясь через плечо. Вы к этому готовы? Тренируйте шею, учитесь у меня. Куда бы ни пришли — в паб, в кинотеатр, в банк, к зубному врачу, — едва попали в помещение, ищите стену. И становитесь к ней спиной. Будьте начеку. Не позволяйте, чтобы вам заходили за спину. Вы меня слушаете? Даже в парикмахерской требуйте, чтобы мастер работал лишь спереди.

Гарри стукнул ладонью по столу и пронзил нас взглядом.

— Таков будет ваш образ жизни, ребята. Это потрясение основ существования обычных людей, но мы должны быть крутыми и жить спиной к стене, не смыкая век и шевеля пальцами. Вскоре это станет подсознательным актом. У вас выработается шестое чувство. Я не шучу. Паранойя дает толчок развитию человека. Готов поспорить, ничему подобному в школе не учат. Предчувствие, экстрасенсорное восприятие, телепатия — у нас, преступников, пророческие души. Мы чувствуем приближение события до того, как оно происходит. И вам нужно этому учиться. Таков механизм выживания. Ножи, пули, кулаки — все это возникает откуда ни возьмись. Всем захочется прочитать ваше имя на надгробии. Так что будьте готовы, ребята. В этом мерзость нашей жизни. Но есть и награды. Вам не хочется прозябать серыми личностями? Выгляньте в окно и все увидите сами. Я вам скажу, что там на воле: кучка рабов, влюбленных в свою свободу, которая, по их мнению, у них есть. Они приковали себя к работе или к ползающим по коврам соплякам. Они такие же заключенные, только не знают об этом. И туда же скатывается криминальный мир. В рутину! В однообразие! Ни в ком искры Божьей. Воображения. Хаоса. Все запечатаны изнутри. Прикованы к колесу. Ничего неожиданного не происходит, поэтому, если вы станете следовать моим советам, получите все преимущества. К этому никто не будет готов. Самое умное, на что вы можете рассчитывать, — это неожиданность, в ней ключ к успеху. Ум, мускулы, отвага, налитые кровью глаза, алчность — все это необходимые качества. Но воображение! Вот чего недостает криминальному миру. Каковспектр нашей деятельности? Воровство, кражи, грабежи, взломы, азартные игры, наркотики, проституция — где, скажите на милость, здесь новшества?

Мы с Терри беспомощно переглянулись. Ничто не могло остановить поток речи Гарри Уэста.

— Господи, как же я рад вам, ребята! Благодаря вам я снова полон энергии. И воодушевления. Я уж было совсем приуныл, но вы дали мне надежду. Организация лежит в руинах. Никому не нужны новые идеи. Все хотят того же самого, только больше. Эти люди — самые страшные враги самим себе. Их аппетит неутолим! И вот вам второй совет. Держите в узде аппетит, и жизнь наградит вас. Копите, что необходимо для удобства, и какое-то время наслаждайтесь жизнью. Полыхните, как пламя в очаге, но затем скройте свой жар от мира. Имейте силу задушить свой огонь. Вам понятно? Отступайте и нападайте. Отступайте и нападайте. И пусть ваша банда остается небольшой — это следующий урок. Чем больше банда, тем больше шансов, что кто-нибудь предаст и ваши трупы окажутся в придорожной канаве. Хотите знать почему? Потому что все стремятся наверх. Каждый! И вот еще урок: избегайте быть наверху. Оставайтесь в стороне. Именно так. Вы правильно расслышали. Пусть другие наскакивают друг на друга, как бык на быка. Затаитесь и занимайтесь своим делом. Нет ничего, ничего более важного, что бы я мог вам посоветовать, замечательные, плюющие на закон ребята, — сторонитесь предательской лестницы! Ничего более значимого я вам сказать не могу. Хотел бы я, чтобы и мне дали такой же совет, когда я был в вашем возрасте! Меня бы тогда здесь не было. Если бы я знал, куда приведет меня эта лестница! Лестница, у которой вместо ступеней ножи!

Я старался сохранять бодрый вид. Почему я слушаю этого ненормального, в то время как должен быть в школе?

— Вслушайтесь в то, что я говорю. Не афишируйте себя — оставайтесь насколько возможно безликими. Вам будут жужжать в уши о вашей репутации — это ловушка! Все хотят стать Капоне, или Нетти, или Сквиззи Тейлором. Чтобы их имена отзывались в вечности, как имя Неда Келли. Скажу вам одно: чтобы прославиться, как они, потребуется, чтобы вам устроили бойню и ваши тела разорвали десятки пуль. Вы этого хотите? Разумеется, нет. Следующий урок. Вы готовы? Пусть никто не знает, кто ваш босс. Пусть окружающие ломают себе головы и терзаются в догадках. Будьте бандой без главного. Производите впечатление демократического преступного сообщества. У ваших врагов сгорят пробки — они не будут знать, кого должны отстрелить. Это очень важный совет, ребята. Не выставляйтесь. Оставайтесь безликой сущностью. Или вообще кажитесь фикцией. Вот парадокс преступного мира: чтобы что-то провернуть, требуется репутация, однако репутация убивает. Но если ваша репутация загадочна, если вы — тайное общество, как, например, тамплиеры… вы хоть знаете, кто такие тамплиеры? Конечно, не знаете.

— Тамплиеры — военный орден, основанный в 1118 году в эпоху крестовых походов, — ответил я.

Гарри поднял на меня глаза.

— Сколько тебе лет?

— Четырнадцать.

— Образованный парень. Замечательно! Вот чего недостает криминальному классу. Чуточки мозгов.

— Я здесь ради моральной поддержки. Преступление — увлечение Терри.

— Жаль, жаль. Позаботься, чтобы брат получил образование. Не нужно, чтобы пустые головы крутились вокруг нашего дела, — вот это точно. Терри, слушайся брата, ладно?

— Ладно.

— Вот и отлично. Хорошо, ребята, что вы пришли ко мне. Другой наплел бы вам кучу всякой заезженной ерунды, и вы бы оказались здесь со мной или еще хуже — на том свете.

— Время вышло! — крикнул из коридора охранник.

— Похоже, на сегодня с уроками покончено. Приходите на следующей неделе, и я объясню, как добиться лояльности со стороны полицейских и сохранять ее.

— Время вышло! — снова крикнул охранник. Теперь он стоял в дверях и недовольно сверкал на нас глазами.

— Вот что, ребята: слышали приказ? Давайте уходите. Но возвращайтесь — мне надо вам еще очень многое сказать. Как знать, может, когда-нибудь придется работать вместе. Если мне дали пожизненный срок, это не значит, что я вообще не выйду на свободу. Пожизненный срок — это не целая жизнь. Это просто фигура речи. Пожизненный срок короче жизни, если вам понятно, что я имею в виду.

Гарри продолжал говорить, но нас уже вывели из комнаты.

* * *

Бруно и Дейв решили, что советы Гарри — полная чушь. Анонимное подпольное формирование? Демократическое объединение преступников? Что за вздор! Разумеется, их имена отзовутся в вечности. Скандальная репутация была первым пунктом в числе их приоритетов. Единственное, что пришлось им по душе из того, что предложил Гарри, — добывать и прятать оружие.

— Без оружия мы ничто. Надо подниматься на следующий уровень, — прогундосил Бруно. При мысли, что это будет за уровень, я покачал головой: не знал, как их отговорить, тем более что сам им предложил повидаться с Гарри. И брата не мог вырвать из мира насилия. Увещевать его было все равно что уговаривать коротышку вырасти. Я знал, что Терри не жесток, но безрассуден. Его не заботит собственное физическое здоровье, но и к телам окружающих его людей он относится с таким же безразличием. Хотя он звал меня с собой и хотя в разглагольствованиях заключенного был определенный смысл, я отказывался ходить с ним в тюрьму. Решил, что Гарри — опасный маньяк или несносный идиот. И предпочитал больше не слушать его россказни.

Но через шесть месяцев после первого визита я снова попал в тюрьму, только на этот раз без Терри. Хочешь знать почему? Сам Гарри попросил. Терри меня умолял, и я согласился. Когда Гарри, припадая на ногу, появился в комнате свиданий, я заметил на его лице свежие царапины и синяки.

— Ты выглядишь не таким, каков есть. Очень даже приятным, — сказал он, опускаясь на стул. Гарри смотрел на меня пытливо, я — с нетерпением. Наши взгляды были совершенно разными. — Хочешь знать, Мартин, кого я вижу, когда на тебя смотрю? Подростка, который хочет остаться незамеченным. Ты прячешь кисть в рукав. Сутулишься. Так поступают те, кто не хочет привлекать к себе внимание.

— Вы позвали меня, чтобы сказать это?

— Терри много говорил о тебе, рассказывал обо всем. И ты меня заинтересовал.

— Приятно слышать.

— Он сказал, что у тебя нет друзей.

Я не знал, что ответить.

— Что же ты так морщишься? Это невежливо. Осуждаешь меня, мой юный мизантроп? Давай, давай! Меня и раньше осуждали, затем судили и дали срок. Мне не приходилось видеть, чтобы подросток был таким вздрюченным. Не рановато ли?

— Что вы от меня хотите? Я уже сказал, что меня не интересует криминал.

— Зато ты меня интересуешь. Хочу посмотреть, как ты справишься в большом, недобром мире. Уж точно не как твой брат. Он хамелеон, прекрасно приспосабливается, верен, как собака, весел, как жаворонок. Прекрасный характер, вот только, — Гарри подался вперед, — есть в нем какая-то неуравновешенность. Ты ведь это, конечно, заметил?

Я заметил.

— Готов поспорить, от тебя ничто не укроется. Нет, я не собираюсь произносить избитую фразу, что ты такой, каким я был в детстве. Хотя бы потому, что ты на меня в детстве совершенно не похож. Ты напоминаешь меня теперешнего — взрослого заключенного, и меня пугает такое сравнение. Учитывая, что ты всего лишь подросток.

Я понимал, куда он клонит, но притворился, что ни о чем не догадываюсь.

— Вы с вашим братом уникальны. Ни на тебя, ни на него сколько-нибудь серьезно не повлияло окружение. Вы не стремитесь никому подражать. Стоите в стороне, даже друг от друга. Такой индивидуализм характера встречается очень редко. Вы оба — прирожденные лидеры. Ты знаешь об этом?

— Терри, может быть, и лидер.

— Ты тоже, Марти. Проблема в том, приятель, что вы прозябаете в глуши. Здесь просто нет возможностей, чтобы вы взрастили последователей. Скажи мне, ты ведь недолюбливаешь людей?

— У меня с людьми все нормально.

— Считаешь себя выше их?

— Нет.

— Тогда почему ты их не слишком жалуешь?

Я обдумывал, стоит ли мне открываться этому свихнутому. И тут мне пришло в голову, что до этого никто не проявлял интереса к тому, что я думаю или чувствую. Ни один человек не интересовался мной.

— Ну во-первых, — ответил я, — я завидую их счастью. Во-вторых, меня бесит, что они сначала принимают решения и только потом думают.

— Продолжай.

— Такое впечатление, что они готовы заняться чем угодно, только бы отвлечься от мыслей о собственном существовании. Зачем еще они расшибают головы болельщикам другой команды во время футбольного матча, как не для того, чтобы не думать о своей неминуемой смерти?

— Знаешь, чем ты сейчас занимаешься?

— Нет.

— Философствуешь.

— Ничего подобного.

— Именно так. Ты — философ.

— Нет! — закричал я. Мне не хотелось быть философом. Философы занимаются только тем, что сидят и думают. И от этого толстеют. Не способны ни на какие практичные действия — не могут даже очистить от сорняков собственный сад.

— Не спорь, Мартин, ты философ. Не стану утверждать, что хороший. Ты — философ от природы. И не воспринимай это как обиду. Послушай: мне много разлепили ярлыки «преступник», «анархист», «бунтарь», иногда — «человеческие отбросы», но никогда «философ». Весьма жаль, ибо я и есть философ. Я предпочитаю жизнь в стороне от общего потока не только потому, что меня от него тошнит, но потому, что я ставлю под сомнение логику этого потока и — более того — не знаю, существует ли он вообще. С какой стати я стану приковывать себя к колесу, если не исключено что это колесо — мысленное построение, изобретение, призванная нас поработить всеобщая мечта. — Гарри снова подался вперед, и я почувствовал его отдающее табаком несвежее дыхание. — Ты это тоже ощутил, Марти. Сам сказал, что не понимаешь, почему люди начинают действовать, не обдумав свои поступки. Ты спрашиваешь почему? Это важный для тебя вопрос. А я тебя спрошу: почему «почему»?

— Не знаю.

— Знаешь. Ну давай, Мартин, ответь мне, почему «почему»?

— Сколько себя помню, мать каждый день давала мне стакан холодного молока. Почему не теплого? Почему молока? Почему не кокосовое молочко или коктейль с соком манго? Однажды я ее спросил. Она мне ответила, что молоко — именно то, что пьют дети в моем возрасте. В другой раз она сделала мне выговор во время обеда за то, что я поставил локти на стол. Я спросил почему? Она объяснила, что это невежливо. Я удивился: «Невежливо по отношению к кому? К тебе? Чем невежливо?» Мать снова встала в тупик, а я, отправляясь в кровать, потому что «семь вечера — время ложиться спать детям до семи лет», понял, что слепо повинуюсь приказам женщины, которая сама слепо повинуется общепринятому. И подумал: а может быть, не обязательно все делать именно так? Можно и по-другому? Как угодно?

— То есть ты почувствовал, что люди могут принять то, что не является правдой?

— Им приходится принимать, иначе будет невозможно вести повседневную жизнь. Им необходимо кормить семьи, возводить крыши над головой. У них нет возможности сидеть сложа руки, размышлять и спрашивать почему.

Гарри от удовольствия захлопал в ладоши.

— Ты перешел на противоположную точку зрения, чтобы выслушать контраргумент. Ты споришь сам с собой! Это тоже характерная черта философа.

— Хрен я собачий, а не философ!

Гарри встал, подошел ко мне и сел рядом, его устрашающе избитое лицо оказалось совсем близко от моего.

— Марти, позволь мне тебе кое-что сказать. Твоя жизнь не станет лучше. Вспомни свой самый ужасный момент. Вспомнил? А теперь учти: твоя жизнь от этой метки покатится под гору и дальше.

— Не исключено.

— Тебе прекрасно известно, что у тебя нет ни малейшего шанса на счастье.

Это была неприятная новость, и я плохо ее принял — может быть, оттого, что сознавал: Гарри меня понимает. У меня на глаза навернулись слезы, но я с ними справился. А затем стал размышлять о свойстве слез. В чем состояла цель эволюции, которая привела к тому, что человеческое тело лишилось способности скрывать огорчения? Разве так важно для выживания, чтобы особь не имела возможности прятать печаль? В чем тут загвоздка? Каково эволюционное преимущество в способности проливать слезы? Вызвать к себе жалость? Такое впечатление, что эволюция не лишена коварства. После хорошего рева человек чувствует себя выжатым, опустошенным, а иногда и сбитым с толку, особенно если слезы вызваны рекламным роликом чайных пакетиков. Неужели эволюция направлена на то, чтобы нас унизить? Смирить?

Черт!

— Знаешь, что, по-моему, ты должен сделать?

— Что?

— Убить себя.

— Время вышло! — крикнул охранник.

— Еще две минуты! — зычно попросил Гарри.

Мы сверлили друг друга взглядами.

— Да, я советую тебе совершить самоубийство. Это самый лучший для тебя выход. Не сомневаюсь, в округе найдется скала или что-нибудь в этом роде, откуда ты можешь прыгнуть.

Моя голова дернулась, но осталось непонятным, то ли я согласно кивнул ею, то ли отрицательно покачал. Получилось что-то вроде слабой реверберации.

— Иди один. Когда с тобой никого не будет. Записки не пиши. Многие потенциальные самоубийцы так старательно составляют последнее обращение к живым, что в итоге умирают от старости! Не делай подобной ошибки. Когда речь идет о том, чтобы отнять жизнь у себя самого, подготовка — это отсрочка. Не прощайся. Не собирай вещи. Иди на скалу под вечер — вечер самое подходящее время, поскольку это период, которым завершается день, когда ничто в жизни не может измениться к лучшему и ты не испытываешь ложных иллюзий и не ищешь скрытых в тебе потенциалов и возможностей, которые несет в себе утро. Вот ты на обрыве, и ты один и не станешь считать ни до десяти, ни до сотни — не будешь придавать событию особого значения — просто делаешь шаг вперед и ни в коем случае не прыгаешь: это не Олимп, а самоубийство, словно ступаешь на подножку автобуса. Ты когда-нибудь ездил на автобусе? Да? Вот и отлично. В таком случае ты понимаешь, о чем я говорю.

— Я сказал, время вышло! — На этот раз охранник крикнул от самой двери.

Взгляд Гарри вызвал в моем кишечнике цепную реакцию.

— Ну вот, — сказал он, — теперь мы можем проститься.

Если живешь в такой долине, как наша, нет недостатка в местах, откуда может прыгнуть решившийся на самоубийство. Наш город был окружен скалистыми стенами. Я взошел на самый крутой отрог, который только мог обнаружить. Почти вертикальный подъем на окруженный высокими деревьями обрыв отнял у меня много сил. Покинув тюрьму, я скрыл от всех, что Гарри был прав: я, наверное, в самом деле философ или по крайней мере что-то вроде вечного аутсайдера и жизнь не будет становиться для меня сколько-нибудь легче. Я отделил себя от потока, отсоединил капсулу от корабля-носителя и теперь странствовал в открывающейся передо мной бесконечности пространства.

Настроение яркого дня не соответствовало идее самоубийства, но, может быть, от меня просто требовались такие мысли. Я обвел округу прощальным взглядом. Вдали в легком тумане виднелись зазубренные отроги скал, а над ними — небо, которое казалось высоким, недостижимым зеркальным оконным стеклом. Легкий ветерок приносил теплое благоухание раскачивающихся цветов, и я подумал: цветы на самом деле очень красивы, но недостаточно красивы, чтобы оправдать гнетущую мощь вдохновленной ими живописи и поэзии, а ведь до сих пор почти нет произведений ни живописи, ни поэзии, которую бы вдохновили бросившиеся со скалы дети.

Я подошел к обрыву и услышал в кронах деревьев птиц. Они не щебетали — просто шевелились, и от этого там все шелестело. Ниже, на земле в грязи, возились коричневые жуки и совершенно не думали о смерти. Я решил, что ничего не теряю. Существование унизительно. Если Кто-то наблюдает, как мы строим, ветшаем, созидаем и вырождаемся, он, пока все это происходит, не в силах сдерживать смех. Так почему бы и нет? Что мне известно о самоубийстве? Только то, что это мелодраматический акт и признание, что стало слишком сильно поджаривать, поэтому человек бежит с этой сумасшедшей кухни. Почему четырнадцатилетний подросток не может совершить самоубийство? Шестнадцатилетние кончают с собой сплошь и рядом. Может, я просто опередил время? Так почему не кончить все разом?

Я шагнул к краю пропасти. Думаю, Кэролайн заметила меня именно в этот момент.

— Смотри-ка, нализался в прах! — закричала она.

Я посмотрел вниз, в пугающую глубину, в животе у меня похолодело, ноги подкосились, и я с ужасом подумал: «Жизнь — твое личное переживание; ты можешь быть как угодно близок с другим человеком, но какая-то часть твоего существа сокрыта от посторонних. Каждый умирает в одиночку, и это его личный опыт. За человеком могут наблюдать десятки тех, кто его любит, но, как ни крути, изоляцию от рождения до смерти преодолеть невозможно. Что, если смерть — такое же одиночество, только вечное? Непроницаемое, жестокое, бесконечное одиночество.

Нам не дано знать, что такое смерть. Может быть, именно это…» Я отступил от края скалы и бросился бежать назад, остановившись только тогда, когда споткнулся о здоровенный булыжник.

Я вернулся к Гарри Уэсту поделиться своими мыслями. Он не удивился, увидев меня.

— Что, не послушался? Решил, прежде чем отнять у себя жизнь, долететь до самого дна пропасти? Могу сэкономить тебе немного времени. Дна не существует. Отчаяние бездонно. Тебе не удастся достигнуть дна, и поэтому я уверен, ты не покончишь жизнь самоубийством. Другой — может быть, но не ты. Лишь те, кто привязан к тривиальным вещам, лишают себя жизни. Тот, кто боготворит жизнь, семью и все такое прочее, первым сунет голову в петлю. Зато другие, те, кто не слишком высоко ценит близких и то, чем владеет, понимая бессмысленность того и другого, не пойдут на самоубийство. Знаешь, что такое ирония? Вот тебе пример: если веришь в бессмертие, то способен себя убить. Но если считаешь, что жизнь — короткая вспышка между двумя огромными отрезками безмолвия, к которой незаслуженно приговорено человечество, — никогда не осмелишься. Понимаешь, Марти, ты в безвыходном положении: с одной стороны, у тебя нет сил жить полнокровной жизнью. С другой — ты не в состоянии заставить себя совершить самоубийство. Каков же выход?

— Не знаю. Мне всего четырнадцать лет.

— Мы с тобой оказались в одной лодке. В тюрьме человек не может жить нормальной жизнью. У него нет возможностей знакомиться с девушками, готовить себе еду, заводить друзей — в общем, снимать сливки жизни, от которых остаются весьма приятные воспоминания. Я, как и ты, не могу жить. И как и ты, не могу умереть. Что же в таком случае остается человеку?

— Не знаю.

— Созидать!

— О!

— Ты умеешь рисовать карандашом или красками?

— Совершенно не умею.

— Сочинять и записывать рассказы?

— Нет.

— Писать стихи?

— Ни в коей мере.

— Играть на музыкальных инструментах.

— Не в состоянии извлечь ни одной ноты.

— Проектировать здания?

— Боюсь, нет.

— И все-таки кое-что тебе доступно. Думаю, ты уже понял, что именно.

— Нет.

— Да.

— Уверяю вас, нет.

— Ты все прекрасно знаешь. А теперь поспеши — уходи. Не сомневаюсь, тебе не терпится начать.

— Как я могу начать, если не понимаю, о чем вы говорите?

Я покинул тюрьму оглушенный и опустошенный, на грани то ли истерики, то ли прекрасного открытия. Мне дали совет созидать.

Но что?

Требовалось поразмыслить. Мне нужна была идея. С тяжелой душой я вернулся в город и принялся прохаживаться по всем нашим пяти убогим улицам. Доходя до конца, где уже начинались заросли кустарников, я поворачивал и шел обратно. И так снова и снова. Почему я не решался войти в окружавшие наш город со всех сторон дебри? Хотел бы я быть способным черпать вдохновение у Матери Природы, но, откровенно говоря, эта дама оставляет меня равнодушным. Всегда так было и всегда так будет. В моей голове не вызрело ни одной великой идеи, когда я глядел на деревья или спаривающихся опоссумов. Конечно, зрелище потрясающего заката или бурлящего ручья не оставляет равнодушным спящего и в моей душе ангела, но дальше никуда не ведет. Приятно смотреть на колеблющиеся стебли травы, но в мозгу как была, так и остается пустота. Сократ, видимо, подразумевал то же самое, когда говорил: «Деревья во дворе не способны ничему меня научить». Подсознательно я понимал, что могу черпать вдохновение только у людей и сотворенных людьми вещей. Совсем неромантично, но так уж я устроен.

Я стоял на перекрестке и наблюдал, как люди плетутся по своим делам. Перевел глаза на кинотеатр. На главный универмаг. Скользнул взглядом по бару, китайскому ресторану. Как все эти предметы произросли из первичного доисторического бульона, оставалось для меня величайшей загадкой. То, что покрытый листьями куст получился в результате большого взрыва, меня нисколько не трогало, зато горели пробки от сознания, что почта в нашем городе функционирует потому, что когда-то на сверхновой звезде взорвался углеводород.

И тут меня осенило.

Это называют озарением: идея вспыхивает в сознании, когда ты окончательно убеждаешь себя, что ты полный идиот.

Мысль пришла ко мне и была очень важной. Я бросился домой, решив, что Гарри в разное время проинструктировал нас обоих — и меня, и Терри, и тут же, откровенно говоря, подумал, что брат мало что понял из его слов. Усвоил какие-то практические детали, но не философию, не саму суть.

Первый проект

Я по своей натуре не мастер на все руки. Созданные мною объекты материального мира немногочисленны. В разных концах страны на мусорных свалках валяются: уродливая пепельница, незаконченный шарф, кривое распятие подходящего размера, чтобы на кресте могла пожертвовать жизнью кошка во искупление грехов всех нерожденных котят, кособокая ваза и предмет, который я изготовил вечером после свидания с Гарри в его вонючей тюрьме, — ящик для предложений.

Я сделал его оптимистических размеров: в виде емкости шириной пятьдесят сантиметров и тридцать глубиной — достаточно пространства, чтобы вместить тысячи предложений. Он был похож на огромную квадратную голову. Покрыв ящик лаком, я взял пилу и удлинил щель, загнув ее на пару сантиметров вверх с каждой стороны, чтобы было похоже на улыбку. Первое, что пришло мне в голову, прибить ящик к палке, а палку воткнуть где-нибудь в городе, но когда строишь что-то для общего пользования, необходимо принимать в расчет вандалов. Их с лихвой хватает в любой точке планеты.

Учти и планировку нашего городка: в нем была одна большая улица с трехрядной мостовой и отходящие от нее в середине четыре улицы поменьше. Между перекрестками эпицентр жизни — городская ратуша. Куда бы человек ни шел по своим делам, он не мог ее миновать. Именно ратуша должна была придать ящику для предложений официальный вид. Но чтобы обеспечить моей затее долговременность, чтобы ящик сразу не сорвали, следовало сделать его частью конструкции, то есть самой городской ратуши. Соединить воедино со зданием — это казалось очевидным. Но попробуй соедини дерево и бетон или дерево и кирпич.

Я стал рыться на заднем дворе в поисках остатков ржавого металла, которые не пошли в дело, когда крыли садовый домик отца. На родительском точильном кругу разрезал железо на четыре куска и при помощи его паяльной лампы запечатал ящик в металл сверху, снизу и с боков. Закрыл на висячий замок и в три утра, когда все спали и в окнах не горел свет, прикрепил к нижней точке перил на лестнице, ведущей к входу в ратушу.

Ключ от замка я поместил в конверт, а конверт положил перед дверью Патрика Аккермана, не слишком заметного члена городского совета. На конверте я написал его имя, а внутри следующие слова:

«Доверяю вам ключ от потенциала нашего города. Теперь вы хранитель ключа. Не злоупотребляйте своим положением. Проявите сноровку, не ленитесь, не будьте небрежным. Город рассчитывает на вас».

Я решил, что это небольшое послание написано изящно. Когда над холмами зарделся рассвет и на зловещем, мерцающем оранжевом фоне обозначился силуэт тюрьмы, я сел на ступени и стал писать инаугурационные предложения. Их требовалось составить красиво, они должны были воодушевлять, вдохновлять, но оставаться в пределах разумного. Поэтому я не стал включать ничего нелепого и несбыточного, вроде предложения перевести весь город целиком из этой унылой долины поближе к воде — хорошая идея, но ее реализация была бы вне компетенции нашего совета, состоящего из трех человек, одного из которых никто не видел после последнего сильного ливня. Нет, первые предложения должны были задавать тон, чтобы горожане следовали в том же русле. Вот они:

1. Обратить к нашей выгоде бестолковый ярлык «Самое неподходящее место для жизни во всем Новом Южном Уэльсе». Мы должны этим гордиться. Развесить транспаранты. Изображая свою уникальность, даже сгустить краски, чтобы надежнее привлечь туристов.

2. Специально для Джека Хилла, городского парикмахера. Похвально, что, несмотря на гнущий вас артрит, вы продолжаете работать, но результат таков, что в нашем городе больше уродливых, клочковатых и откровенно непостижимых стрижек, чем в любом другом уголке мира. Вы превращаете нас в посмешище. Пожалуйста, распрощайтесь с ножницами, которые так и ходят ходуном в вашей руке, и наймите себе ученика.

3. Специально для Тома Рассела, владельца универсального магазина «Рассел и сыновья». Прежде всего у вас нет ни одного сына. И дело не только в этом: жены у вас тоже нет, и сами вы в летах, так что не похоже, что сын появится. Правда, сами вы родились не без помощи отца, и можно предположить, что упоминаемый в названии сын — это вы, однако известно, что ваш отец давно умер, за десятилетия до того, как вы переехали в наш город, поэтому название вводит в заблуждение. Во-вторых, Том, кто у вас отвечает за ассортимент товаров? Я только вчера был в вашем магазине: там есть вещи, от которых ни одному человеку не может быть никакого проку. Пустые бочки, непомерных размеров оловянные кружки, мухобойки в виде плети, и — Господи! — какие же у вас странные сувениры: макет Эйфелевой башни покупают во Франции, а не в захолустном австралийском городке. Понимаю, ваш магазин — универсальный, однако вы зашли слишком далеко. Он стал универсальным до странности.

4. Специально для Кейт Милтон, заведующей нашим городским обожаемым кинотеатром «Парамаунт». Кейт, если фильм крутят полгода, можете не сомневаться, что его уже все посмотрели. Ради Бога, заказывайте новые фильмы. Раз в месяц будет в самый раз.

Я перечитал предложения и решил, что требуется еще. Что-то большое.

Трудно было выразить словами, что мне казалось неправильным в людях нашего города — причем на уровне более глубоком, чем стрижка и нелепости в магазинах, и связанном с экзистенциальными проблемами. Я не мог придумать ничего, что бы имело отношение непосредственно к этому. Разве можно, указав на коренную основу нашего существования и обнаруженную в ней трещину, надеяться, что все оценят значение предложения? Ведь каждый требовал к себе самого деликатного отношения. И я решил взяться за вопрос опосредствованно. Мне казалось, что проблемы сограждан связаны с приоритетами, которые необходимо поменять местами, а если так, подоплекой всего была иерархия предпочтений: какую часть мира они принимают, а какую отторгают.

Моя идея заключалась в следующем: я намеревался, если это было в моих силах, скорректировать их взгляд на будущее. И из этого вытекало мое пятое предложение.

5. На Фермерском холме построить небольшую обсерваторию.

Я не стал ничего объяснять, но привел следующие цитаты из Оскара Уайлда и Спинозы: «Мы все в сточной канаве, но некоторые смотрят из нее на звезды» и «Зрите на мир сквозь призму вечности».

Перечитав предложения, я с глубоким удовлетворением опустил их в алчущий рот моего только что сконструированного дополнения к нашему городу.

Ящик для предложений стал главной темой городских разговоров. Патрик Аккерман провел импровизированное собрание и зачитал предложения таким мрачным голосом, словно они исходили свыше, а не снизу, то есть от меня. Никто не знал, кто прикрепил ящик к перилам на лестнице в ратушу. Строили догадки, но не могли сойтись во мнениях. Горожане урезали список знакомых и соседей примерно до восьми кандидатов, но никто не мог похвастаться, что что-то знал наверняка. Конечно, меня, разлюбезного, не подозревал ни один человек. Поскольку я столько лет провел в коме, меня так и воспринимали как спящего мальчика.

Неожиданно Патрик Аккерман загорелся моим предприятием. Он относился к тем лидерам, которые стремятся быть оригинальными и прогрессивными, но ему не хватало движущей силы и идей, и он, судя по всему, принял мой ящик для предложений в качестве замены своему уму. Он громогласно отвергал любые насмешки и возражения и благодаря его внезапному всплеску энергии совет, что, естественно, объяснялось глубоким потрясением, принял все мои предложения. Невероятно! Ничего подобного я не ожидал. Например, было решено, что семнадцатилетний одноногий безработный Пол Гамильтон, сын Моники и Ричарда Гамильтона, немедленно поступит в обучение к парикмахеру Джеку Хиллу. Тому Расселу дали год на то, чтобы убрать из названия магазина слова «и сыновья». В противном случае он должен был жениться и произвести на свет сына или усыновить ребенка с условием, что мальчик будет из Англии или Северной Европы. Заведующую кинотеатром Кейт Милтон обязали обеспечивать городу по крайней мере один новый фильм каждые два месяца. Невозможно было поверить! Но настоящее потрясение меня ждало впереди. Постановили начать проектирование строительства обсерватории на Фермерском холме, и хотя на эти цели выделили пустяковую сумму в одну тысячу долларов, важен был моральный настрой. Я не верил собственным ушам: власти в самом деле намеревались это сделать.

Патрик постановил, что ящик будут открывать раз в месяц — и отпирать его будет лично он. Предварительно он будет внимательно прочитывать предложения, чтобы ненароком не обнародовать что-нибудь богохульное и оскорбительное. Затем предложения станут оглашать на общегородских собраниях, после чего последует обсуждение, какие из них принять к исполнению, а какие оставить без внимания.

Я пришел в великое волнение. Могу тебе сказать, с тех пор я пару раз добивался в жизни успеха, но никогда не испытывал чувства такого полного удовлетворения, как после первой победы.

Хотя дело с обсерваторией требовало определенного времени, за сомнительный ярлык «Самое непривлекательное место для жизни во всем Новом Южном Уэльсе» ухватились сразу и постарались воспользоваться им как приманкой для туристов. При въезде в город и на выезде из него воздвигли транспаранты.

И стали ждать нашествия туристов.

Как ни удивительно, туристы появились.

При виде их автомобилей жители начинали хмуриться и подволакивать ноги.

— Эй, — окликали их туристы, — ну как тут у вас? Почему все так плохо?

— Уж как есть, — следовал унылый ответ.

Заглянувшие в город лишь надень путешественники бродили по улицам и видели на лицах горожан отчаяние и одиночество.

— Как здесь с едой? — спрашивали они.

— Ужасно.

— Пиво хоть можно выпить?

— У нас его разбавляют водой и за это берут лишнее.

— Да? — удивлялись приезжие. — Это действительно самое непригодное для жизни место во всем Новом Южном Уэльсе.

Когда туристы исчезали, на лицах горожан вновь играли улыбки и все чувствовали себя так, словно стали участниками одной большой шалости.

Люди с нетерпением ждали ежемесячного открытия ящика для предложений, и чаще всего он оказывался полон до краев. За этим следовали собрания — присутствующие, как правило, стояли, столько приходило народу. Аккерман начинал с выражения сожалений по поводу того, что обнаружил в ящике вместо предложений: очистки от апельсина, мертвых птиц, газеты, пакетики из-под чипсов и обертки с жевательной резинки. Затем зачитывал предложения и впечатляющий список проектов. Казалось, все находились во власти идей. Жителей захватила мысль найти возможность возвысить город и сделать свою жизнь лучше. Люди повсюду ходили с маленькими блокнотиками. И часто, пораженные новой идеей, внезапно останавливались посреди улицы, прислонялись к фонарю или садились на корточки. Мысли заносились на бумагу в обстановке строгой секретности. Анонимность ящика для предложений поощряла высказывать самые сокровенные чаяния и желания, и, надо сказать, среди них попадались довольно странные.

Сначала они касались инфраструктуры и общих муниципальных проблем: снять все ограничения на парковку машин, снизить налоги и цены на бензин, установить фиксированную плату за пиво в один цент. Были предложения, направленные на то, чтобы устранить зависимость от большого города, то есть Сиднея: завести свою больницу, суд, создать достойный архитектурный силуэт. Не обошли горожане вниманием и развлечения: пикники, вечерние фейерверки и всякие крутые забавы. Много предложений касалось строительства: улучшить дороги, построить городской монетный двор, стадион, ипподром и, хотя мы находились в центре материка, такой же мост через бухту, как в Сиднее. Список до бесконечности продолжался бесполезными предложениями, на реализацию которых наш городской совет просто никак не тянул.

Когда муниципальные проблемы надоели, горожане переключили внимание друг на друга.

Поступили предложения, чтобы миссис Давс «не напускала на себя вид, будто она лучше других», чтобы бакалейщик мистер Френч, обсчитывая покупателей, не притворялся, будто «он не в ладах с цифрами», чтобы миссис Андерсон немедленно прекратила «совать всем под нос фотографию своего внука», от которого всех уже воротит, хотя ему лишь три года. Все быстро изменилось, ибо Патрика Аккермана сразила пневмония и задело взялся его помощник Джим Брок. Джим был стар, желчен и вреден и с невинным видом зачитывал самые нелепые, грубые и оскорбительные предложения. И даже если кто-то не мог разглядеть на его физиономии ухмылку, она чувствовалась в его голосе. Джим баламутил народ, и поскольку анонимность располагала к откровенности (как выражался Оскар Уайлд: «Наденьте на человека маску, и он скажет правду»), все в городе буквально с цепи сорвались.

Одно предложение гласило: «Линда Миллер, ты шлюха. Прекрати трахать наших мужиков, или мы устроим суд Линча и оторвем твои большие сиськи».

Другое было таким: «Мэгги Стэдман, старая карга, раз ты не способна оценивать размеры предметов, тебе нельзя позволять приближаться на машине к городу».

Вот еще: «Лайонел Поттс, прекрати хвастаться деньгами и скупать все подряд в городе».

Вот еще: «Эндрю Кристиансон, у тебя нет шеи. Не предлагаю приделать тебе новую, просто констатирую факт».

Вот еще: «Миссис Кингстон, прекратите донимать нас своими подозрениями, что муж вам изменяет. У него изо рта воняет, как от раздавленных поганой задницей тухлых яиц. Вам не о чем беспокоиться».

Вот еще: «Джералдин Трент, несмотря на твои уверения, что ты „будешь нема как рыба“, ты самая ужасная сплетница и выдала секреты почти всех в городе. P.S. Твоя дочь наркоманка и лесбиянка. Но не тревожься — я не скажу об этом ни одной живой душе».

Люди стали бояться чтения предложений, опасаясь, что сами в них попадут. Появилось чувство уязвимости, беззащитности. Все подозрительно косились друг на друга, стали меньше проводить времени вместе, больше прятались по домам. Я был вне себя.

Не прошло и нескольких месяцев, как мой ящик для предложений превратил наш город поистине в самое неподходящее место для жизни во всем Новом Южном Уэльсе, а следовательно, где бы то ни было.

Близнецам же исполнилось по шестнадцать. Они отметили это событие тем, что бросили школу. Бруно и Дейв копили оружие и планировали переехать в Сидней, Терри хотел составить им компанию. Что до меня, то я сумел в конце концов отделить себя от банды. Больше не стоило притворяться, что я приносил пользу, присматривая за Терри; Бруно дошел до такого состояния, что его воротило от одного моего вида, и, честно говоря, я тоже был сыт ими по горло. Преимущество от близости к банде сохранилось за мной: одноклассники больше не портили мою внешность и не решались задирать меня. Я просыпался без страха, и мой ум освободился для других вещей. Лишь когда ужас проходит, начинаешь понимать, сколько времени теряешь на то, чтобы бояться.

Каждую свободную миллисекунду я проводил с Кэролайн. Меня привлекало не только ее наливающееся тело, но и ее мании. Ей не давала покоя мысль, что люди ей что-то недоговаривают. Она без устали пыталась разговорить окружающих и жаждала услышать рассказы тех, кто был старше ее и, успев пожить в других городах, испытал все, что может предложить жизнь. Дети ее не интересовали — ведь они ничего не знали. Зато взрослые говорили так охотно, будто были одержимы мыслью найти вместилище, куда можно слить нечистоты воспоминаний о прежней жизни. Но, выслушав, Кэролайн обжигала их взглядом, который ясно говорил: «И это все?»

Она тоже любила читать, но извлекала из книг совсем не то, что я. Ее занимали жизни персонажей: что они ели, как одевались, что пили, куда ездили, что изучали, как курили, трахались, расставались, любили. Она обожала экзотичность. Хотела сама путешествовать по миру. И заниматься любовью в иглу. Мне казалось забавным, как Лайонел Поттс поддерживал дочь.

— Наступит день, когда я выпью шампанского, вися на трапеции вверх ногами, — говорила она.

— Молодец! Не сомневаюсь, что так и будет, — отвечал он и продолжал тараторить без умолку: — Очень важно иметь перед собой цель. Думать о чем-то большом. — Кэролайн отлично его оттеняла.

Но она не была настолько разочарована в окружающем нас мире, как я, и наслаждалась красотой вещей, которой я вообще не замечал. Тюльпаны в вазе, держащиеся за руки старики, явно фальшивый локон на голове приводили ее в щенячий восторг. В свою очередь, дамы ее обожали. Она постоянно поправляла им шляпки, рвала для них цветы. Но наедине со мной становилась другой. И я понял, что ее добродушие, то, как она вела себя, — это лишь маска. Хорошая маска — самого лучшего качества: маска правдоподобной лжи. Она представляла собой соединение лоскутков, оторванных от самых привлекательных своих частей.

Как-то утром, идя к Кэролайн, я увидел Терри. Брат стоял перед ее домом и бросал в сад камни так, чтобы они падали перед окнами на фасаде.

— Что ты делаешь? — спросил я.

— Ничего.

— Терри Дин! — крикнула Кэролайн из окна второго этажа. — Перестань бросать камни к нам в сад.

— Это свободный мир, Кэролайн Поттс.

— Но не Китай.

— Что происходит? — поинтересовался я.

— Ничего. Я хочу и бросаю здесь камни.

— Догадываюсь.

Кэролайн помахала мне из окна рукой. Я помахал в ответ. Затем помахал Терри, но как-то язвительно, если можешь себе такое представить. Кэролайн помахала иронично, что имеет совсем иной оттенок. Я недоумевал, что Терри имеет против Кэролайн.

— Пойдем домой, — позвал я.

— Чуть позже. Хочу еще побросать камни.

— Прекрати! — Я начал раздражаться. — Она мой друг.

— Эка невидаль! — Терри сплюнул, бросил на землю камни и пошел прочь. Я смотрел ему вслед. Что это на него нашло? Я ничего не мог понять. Конечно, в то время я не имел никакого представления о юношеской любви. Например, что чувство можно проявлять откровенной агрессией и плевками.

Примерно в тот период я снова отправился навестить Гарри; тогда я еще не знал, что это мой последний визит к нему в тюрьму. Он уже сидел в комнате для свиданий и выжидательно смотрел на меня, словно подложил мне дома под матрас подушку-шутиху и теперь хотел, чтобы я рассказал, громко ли она пукнула. Я молчал, и он заговорил:

— Ну и заварил ты кашу!

— Вы о чем?

— О твоем ящике для предложений. Все буквально с ума посходили.

— Как вы узнали?

— О, отсюда многое видно. — Его голос пританцовывал в такт на три четверти. Это было неправдой. Ни хрена он оттуда не видел. — Твоя затея была обречена на провал, но ты не должен себя винить. Вот за этим я тебя и позвал: предупредить, чтобы ты нисколько себя не корил.

— Вы меня не звали.

— Разве?

— Нет.

— Что ж, облака я тоже не зову, но они приплывают. — Гарри указал на окно. — Я хочу сказать одно: смотри не сломайся. Ничто так упорно не грызет мужскую душу, как чувство вины.

— За что я должен испытывать чувство вины?

Гарри пожал плечами, и этот жест оказался самым наполненным смыслом из всех, какие мне доводилось видеть.

Жизнь продемонстрировала, что Гарри был прав. Сколотив такую внешне безобидную вещь, как пустой ящик, я направил судьбу семьи в ужасном направлении.

Все началось спустя месяц, когда в ящике для предложений впервые появилось имя Терри.

«Мистеру Дину следует научиться воздействовать на сына. Терри Дин попал под влияние молодых людей, которых уже не исправить. Но сам он еще юн. И время пока не упущено. Все, что требуется, — немного родительских наставлений. Если на это не способны родители, мы найдем того, кто сумеет это сделать».

В зале зааплодировали. Горожане считали ящик чем-то вроде оракула. Поскольку идеи исходили не из ртов соседей, а были написаны на бумаге, торжественно изымались из ящика и прочитывались Джимом Броком авторитетным тоном, слова воспринимались серьезнее, чем того заслуживали, а сами предложения часто исполнялись с пугающей религиозной покорностью.

— Это не моя вина, а пустая трата сил воспитывать сыновей в надлежащей морали, когда на них так сильно влияют ровесники, — заявил отец в тот вечер за обедом. — Один неподходящий друг, и ребенок основательно выбивается из колеи.

Мы слушали его с трепетом, наблюдая, как мысли кружили вокруг его головы, словно пыль на ветру.

На следующий день в обед он появился на спортивной площадке. И я, и Терри бросились прятаться, но отец искал не нас. Он сел на качели, положил на колени тетрадку и стал наблюдать, как подростки играют. Отец составлял список мальчиков, которые, по его мнению, были достойны с нами дружить. Наши товарищи, разумеется, подумали, что он не в себе (дело происходило еще до той эпохи, когда они сразу бы решили, что он педофил), а я, наблюдая за его усилиями вывести меня и Терри на путь истинный, и восхищался им, и жалел его. Время от времени он подзывал кого-нибудь из ребят и беседовал с ним. Помню, на меня втайне произвела впечатление его упорная приверженность бредовой на поверку идее.

Кто знает, о чем они говорили во время этих приватных собеседований, но через неделю список отца насчитывал пятнадцать кандидатов — все приятные на вид, здоровые дети из хороших семей. Отец ознакомил нас с результатами изысканий:

— Вот они годятся вам в товарищи. Подружитесь с ними.

Я ответил, что не могу вылепить друга из пластилина.

— Прекрати! — рявкнул отец. — Я прекрасно знаю, как надо заводить друзей. Подходишь и начинаешь разговаривать.

Он не желал пускать дело на самотек. Хотел корректировать наши действия. И добиваться результатов. Чтобы перед его глазами шествовала вереница наших друзей до гроба, и это следовало расценивать как приказ. Терри при помощи авторитета банды «убедил» двух ничего не подозревающих кандидатов из списка заглянуть к нам после занятий, те, дрожа от страха, целый день проболтались у нас на заднем дворе, и отец на некоторое время почувствовал себя удовлетворенным.

Чего не скажешь о ящике для предложений. Все в городе замечали, что мой брат как водился с Бруно и Дейвом, так и продолжает водиться. Следующее найденное в ящике предложение было такое: «Коль скоро родители Терри неверующие, ему требуется духовный наставник. Еще не поздно. Мальчика можно перевоспитать».

Отец снова вышел из себя, однако проявлял странную покорность. Это стало моделью его поведения. По мере того как множилось число жалоб на беспутное поведение Терри и наша семья превратилась в постоянный объект внимания и обсуждения, он клял и ящик, и «змеюк», которые пихали в него бумажки, но при этом оставался послушен.

Вернувшись из ратуши, он поспорил с матерью. Она хотела, чтобы с Терри потолковал раввин. А отец считал, что священник лучше справится с этой работой. В конце концов победила мать. Пришел раввин и поговорил с братом о насилии. Раввины хорошо разбираются в этом вопросе, ибо служат божеству, прославившемуся неумолимостью. Беда в том, что евреи не верят в ад и у них нет такого же средства для запугивания и отравления нервной системы подростков, какое всегда наготове у католиков. Можно обратиться к еврейскому ребенку: «Знаешь, есть такой провал с огнем. Ты туда попадешь». Но придется рассказать ему о мстительности Всевышнего и надеяться, что он поймет намек.

Терри не понял, и предложения продолжали поступать, только не подумай, что все, что попадало в ящик, касалось исключительно брата. Как-то вечером в понедельник в середине лета прозвучало и мое имя.

Предложение начиналось так: «Надо, чтобы кто-нибудь посоветовал юному Мартину Дину не таращиться на людей. — В зале раздались аплодисменты. — Этот задиристый мальчишка своими взглядами всех нервирует». Уверяю тебя, унижение мне не в новинку, но ничто не могло сравниться с тем оскорбительным моментом.

Через месяц из ящика вынули еще одно адресованное семье Дин предложение, но на этот раз оно касалось нас всех и прежде всего матери.

«Миссис Дин, прекратите понапрасну занимать нас долгими разъяснениями, почему вашего мужа и сыновей нельзя считать пропащими людьми. Терри не просто „дик“, он дегенерат. Мартин не просто с приветом, он психопат. А у их отца „нездоровое воображение“, он — наглый лгун».

Не оставалось сомнений: наша семья — излюбленная цель и горожане на самом деле решили достать Терри. Мать испугалась за него, а я испугался ее страха. Ее страх приводил в ужас. Она садилась на кровать сына и, пока он спал, с вечера до рассвета шептала: «Я тебя люблю», словно пытаясь подсознательно изменить его поведение, пока его не изменили другие. Мать понимала, что перевоспитание ее сына стало одним из главных приоритетов горожан. Раньше он был их главной гордостью, теперь стал главным раздражителем, и, поскольку брат не порвал с бандой и продолжал воровать и устраивать уличные драки, поступило новое предложение: «Надо отвести его в тюрьму на холме. Пусть кто-нибудь из заключенных расскажет ему, какая страшная жизнь за решеткой. Может, тактика запугивания подействует».

Отец на всякий случай заставил пойти и меня — чтобы мне не пришло в голову взять пример с брата и стать на путь преступления. Мы поднялись по склону к нашей истинной школе, и грязная дорога показалась мне открытой раной на теле холма.

Нам организовали встречу с самым жутким преступником. Звали его Винсент Уайт. Его жизнь за решеткой была несладкой. Семь раз его резали ножом, исполосовав ему все лицо, на левый глаз он ослеп, а губа у него болталась наподобие ярлыка, который начали отдирать от покупки. Как-то раз Терри встречался с Винсентом вместе с Гарри.

— Странно, что вы решили повидаться со мной, — начал без обиняков заключенный. — Вы же закорешились с Гарри. — Терри незаметно мотнул головой, пытаясь подать ему знак, но единственный глаз Винсента был в то время обращен на нашего отца, и он как ни в чем не бывало продолжил: — Кого это ты с собой привел? Своего старика?

Отец потащил нас вон из тюрьмы, словно в ней вспыхнул пожар, и с тех пор сыновьям Дина было запрещено туда заходить. Раз-другой я пытался навестить Гарри, но меня вышвыривали. Это был сокрушительный удар. Такого мне еще не приходилось испытывать. Мне отчаянно требовался совет Гарри. Не оставалось сомнений: назревает кризис. События развивались не в нашу пользу. Не будь я тогда в состоянии хандры и подавленности, я бы постарался заставить брата уехать из города, когда вскоре после инцидента в тюрьме у него появилась возможность выкрутиться из заварухи, повинен в которой был я.

Днем в пятницу Бруно и Дейв покидали город на украденном джипе, нагруженном не только их собственными пожитками, но и имуществом других людей.

Они посигналили, мы с Терри вышли к ним.

— Поехали, приятель, — предложил Дейв Терри. — Мы сматываемся из этого дерьмового города.

— Я не поеду.

— Почему?

— Не поеду — и все.

— Слабак!

— Ты же знаешь, тебе не удастся ее отпороть, — сказал Бруно.

Терри ничего не ответил. Мотор взревел, хотя в том не было необходимости, взвизгнула резина, и близнецы унеслись прочь. Меня потрясло, как после всей той боли, душевных переживаний, драм и волнений, что эти двое нам причинили, они так бесцеремонно уходят из нашей жизни. Терри без всяких чувств смотрел на пустую дорогу.

— И кого же это тебе не удастся отпороть? — спросил я.

— Никого! — отрезал брат.

— Мне тоже.

Следующее городское собрание было назначено на понедельник. Мы все боялись этого дня. Нам было известно: оракул собирался сделать еще одно предложение в отношении Терри. Мы избегали встречаться взглядами с кем бы то ни было. По недоброжелательным лицам горожан можно было подумать, что в детстве они испытали приступ ярости и потом всю жизнь сдерживали ее. Перед нами расступились. Впереди специально для нас было оставлено четыре места. Три мы заняли — сели мать, отец и я — а Терри остался дома, разумно решив бойкотировать мероприятие. Неловко примостившись на деревянном стуле, я из-под опущенных век смотрел на фотографию королевы, снятую во время ее двадцать первого дня рождения. Королева тоже казалась испуганной. Мы с ней с нетерпением ждали, когда зачитают предложение относительно Терри. Но его оставили напоследок. И вот этот момент настал.

«Предлагаю отправить Терри Дина в психиатрическую клинику в Портленде, чтобы там изучили его склонность к насилию и антиобщественным выходкам».

Поспешив вон из зала, я удивился необыкновенно светлому вечеру. Небо озаряла огромная луна — не столько полная, сколько откровенно толстая, она плавала над пустынными улицами. Мои шаги были единственным в городе звуком, если не считать лая собаки; возбужденная моим паническим страхом, она некоторое время не отставала от меня. Я бежал, пока не оказался дома, но не остановился и там. Влетев во входную дверь, я устремился из коридора в спальню. Терри сидел на кровати и читал.

— Беги! — закричал я. Найдя спортивную сумку, я стал кидать в нее вещи брата. — Уноси ноги, пока сюда не явились! Тебя собираются поместить в психиатрическую клинику!

Терри спокойно поднял на меня глаза.

— Глупые придурки. Кэролайн там была?

— Да, но… — Я услышал в коридоре шаги и прошептал: — Прячься! — Шаги были уже у самой двери. — Поздно. — Створка открылась, и в спальню ворвалась Кэролайн.

— Тебе необходимо скрыться! — выкрикнула она.

Брат посмотрел на нее своими ясными глазами, и это вывело ее из равновесия. Они глядели друг на друга не шевелясь, так стоят друг против друга нелепо расставленные манекены. Я был совершенно изолирован от энергетики в комнате. Это стало для меня потрясением. Кэролайн и Терри неравнодушны друг к другу! Я еле сдержался, чтобы не вырвать собственный глаз и не поднести его им на ладони.

— Я помогаю Терри собирать вещи, — нарушил я напряжение момента и не узнал собственного голоса. Брат нравился Кэролайн, не исключено, что она его даже любила. Я был в ярости. Чувствовал, что меня заливает всемирный потоп. Я нетерпеливо кашлянул. Ни один из них не посмотрел на меня, даже знаком не показал, что я с ними.

Кэролайн села на край кровати и стала постукивать пальцами по одеялу.

— Тебе надо уехать.

— Куда мы поедем?

Я повернулся к ней, ожидая ее реакции.

— Я не могу, — наконец ответила она. — Но я стану тебя навещать.

— Где?

— Не знаю. В Сиднее. Поезжай в Сидней.

— И не тяни! — Я крикнул так громко, что мы не услышали вторую порцию шагов.

Вошли двое мужчин — проявившие особое рвение добровольцы из толпы линчевателей. Они взяли на себя функцию громил из службы навязываемых таксомоторных услуг. Терри пытался сопротивляться, но напрасно, а в спальне тем временем прибавлялось людей, и на всех лицах было решительное, враждебное выражение. Они выволокли брата на улицу, и мне показалось, что при свете луны его лицо источает белое сияние. Кэролайн не расплакалась, но зажимала ладонью рот, на двадцать минут затаив дыхание. А я в бешенстве хрипло кричал на беспомощно стоящих рядом родителей:

— Что вы делаете? Не позволяйте его уводить!

Отец и мать поджали хвосты, как напуганные собаки. Они не решались выступить против повеления оракула и непререкаемой воли горожан. Общественное мнение согнуло их в дугу.

— Так будет лучше, — проговорил отец. — Его поведение нестабильно. Там разберутся, как его вылечить.

Он подписал необходимые бумаги, а мать в это время отрешенно смотрела на него. Их лица выражали такое упрямство, что эти маски не получилось бы сшибить и молотком.

— Ему не требуется лечение! — кричал я. — Он здоров! Он влюблен!

Но меня никто не слышал. Мы стояли с Кэролайн рядом, когда брата волочили в сумасшедший дом. Я, не веря собственным глазам, смотрел на родителей, пытался заглянуть в их необъяснимо безразличные души. Все, что я мог сделать, — потрясать кулаками и удивляться, с какой готовностью люди отдают себя в рабство. Господи, иногда они с такой поспешностью прощаются со свободой, будто она их тяготит.

Превосходство

Безумие не заразно, хотя история человечества замусорена рассказами о массовой истерии — как, например, на Западе, когда все вдруг стали ходить в белых башмаках без носков, — но когда Терри отправили в дом умалишенных, наш дом превратился в рассадник тьмы. Помрачение началось с отца, который через неделю пришел в чувство и сделал все, чтобы вернуть сына из больницы, но обнаружил, что раз человека отдали под принудит тельный психиатрический присмотр, администрация учреждения ревностно следит, чтобы этот присмотр был таким же серьезным, как те деньги, что за это платит правительство. Было признано, что мой младший брат представляет опасность для себя и окружающих, а под окружающими понимался главным образом больничный персонал, с которым Терри постоянно сражался, чтобы вырваться на свободу. Отец обращался в суды и консультировался со многими адвокатами, но вскоре понял, что сын пропал в тенетах бюрократизма. Отец был убит. В результате стал пить все больше и больше, и хотя мы с матерью, как могли, старались замедлить его ввинчивание в штопор, однако невозможно отвадить человека от бутылки, просто сказав: «Отец, ты — алкоголик», — это всего лишь избитая фраза. Дважды после того, как Терри забрали в психушку, он терял самообладание, набрасывался на мать и сбивал ее с ног, но мужчину не легче отучить от роли жестокого мужа, чем убедить женщину бежать из дома, заявив ей, что у нее синдром забитой жены. Ни то ни другое не проходит.

Мать, как и отец, балансировала между горем и безумием. На третий вечер после того, как Терри увезли в клинику, я, готовясь лечь в постель, громко объявил:

— Может, я не буду чистить зубы? Зачем это надо? К черту зубы. Меня от них воротит. Воротит от своих зубов. И от чужих. Я устал полировать их, словно это королевские драгоценности. — С отвращением отшвырнув зубную щетку, я заметил за дверью ванной красивую тень. — Привет, — сказал я ей. В ванную вошла мать и встала за моей спиной. Мы смотрели друг на друга в зеркало.

— Ты разговариваешь сам с собой. — Она потрогала мне лоб. — У тебя нет температуры?

— Нет.

— Теплый.

— Я из млекопитающих. У нас это обычное дело.

— Пойду в аптеку, куплю лекарства, — сказала мать.

— Но я не болен.

— И не заболеешь, если вовремя все захватить.

— Захватить что? — Я внимательно всмотрелся в ее лицо. Мать отреагировала на увод сына в сумасшедший дом тем, что стала отчаянно беспокоиться за меня. Это произошло не постепенно, а сразу, и я обнаружил, что мне не удается разминуться с ней на лестнице, чтобы она не стиснула меня в объятиях. Когда я уходил из дома, она застегивала мне куртку до самого верха, а обнаружив, что часть шеи все-таки открыта непогоде, пришила еще одну пуговицу, чтобы я был закутан до нижней губы.

Каждый день она ездила навещать Терри и возвращалась с хорошими новостями, которые казались, наоборот, плохими.

— Ему немного лучше, — объявляла она смущенно.

Вскоре я понял, что это не более чем ложь. Мне в больницу ездить запрещали — подразумевалось, что мою слабую психику нельзя подвергать такому испытанию. Но Терри был моим братом, и однажды утром я решил поехать к нему. Исполнив весь ритуал собирающегося в школу ученика, спрятался за кустом, который потом сжег за то, что он меня исколол, и дождался, когда автобус прогрохочет мимо. Затем проголосовал на дороге и подсел к технику по ремонту холодильников, который всю дорогу пренебрежительно насмехался над теми, кто ленится заниматься размораживанием своих хладокамер.

Вид брата меня потряс. Его улыбка оказалась даже лучезарнее, чем раньше, волосы растрепаны, глаза бегали и не могли ни на чем остановиться, кожа бледная. Его обрядили в больничный халат, чтобы он никогда не забывал, что человеку с его психикой ширинка на молнии или на пуговицах не положена. И только когда он пошутил насчет счетов за электричество после шоковой терапии, я убедился, что и этот опыт его не сломит. Мы перекусили в на удивление уютной столовой с цветами в горшках и большим панорамным окном, из которого открывался прекрасный вид на подростка с манией преследования.

Вспомнив о ящике для предложений, Терри нахмурился.

— Хотел бы я знать, что за козел туда это засунул.

В конце свидания он сказал мне, что мать к нему ни разу не приезжала и, хотя он ее нисколько не винит, все же ему кажется, что родительницы должны вести себя по-другому.

Когда я вернулся домой, мать находилась на заднем дворе. Весь день накрапывал дождь. Я заметил, что она сняла обувь и вдавила пальцы ног в землю. Мать посоветовала мне последовать ее примеру: холодная грязь, просачиваясь между пальцами, доставляет невообразимое удовольствие.

— Куда ты каждый день уезжаешь? — спросил я.

— К Терри.

— Я с ним встречался сегодня, и он мне сказал, что ни разу тебя не видел.

Мать ничего не ответила, только глубоко, сколько хватило сил, зарыла ступни в грязь. Я поступил точно так же. Прозвенел звонок. Мы подняли головы и долго смотрели на тюрьму, словно звук мог свить видимую на небе дорожку. Распорядок жизни за решеткой регулировали звонки, которые можно было слышать в каждом доме городка. На этот раз звонок означал, что заключенным пора выходить на вечернюю зарядку. Вскоре прозвучит еще один — прекратить упражнения.

— Не говори отцу.

— Что не говорить?

— Что я была в больнице.

— Терри сказал, что ты не приходила.

— Не в клинике, а в обычной больнице.

— Зачем тебе понадобилось туда идти?

— Мне кажется, у меня что-то есть.

Мать молча посмотрела на свои руки: бледную морщинистую кожу пронизывали голубые вены толщиной с телефонные провода. Она тяжело вздохнула.

— У меня руки моей матери. — Это было сказано с таким неожиданным удивлением и отвращением, словно руки ее матери были вовсе не руками, а кусками дерьма, вылепленными по форме рук.

— Ты заболела? — спросил я.

— У меня рак.

Я открыл рот, но произнес вовсе не те слова, что хотел. Практичные и совершенно ненужные.

— Опухоль, которую можно отрезать скальпелем?

Мать покачала головой.

— Давно это у тебя?

— Не знаю.

Это был ужасный момент, с каждой секундой он становился все ужаснее. Но разве мы не говорили об этом раньше? У меня появилось странное ощущение дежа-вю, но не в том смысле, что я уже переживал подобное событие, — чувство было такое, что я уже испытывал дежа-вю по поводу такого события.

— Похоже, все кончится плохо, — добавила мать.

Я не ответил. Мне почудилось, что в мою кровеносную систему впрыснули нечто ледяное. В заднюю дверь вошел отец и угрюмо встал с пустым стаканом в руке.

— Хочу приготовить прохладительный напиток. Где можно взять лед?

— Поищи в холодильнике. — Мать повернулась ко мне и прошептала: — Не оставляй меня одну.

— Что?

— Не оставляй меня с ним одну.

И вот тогда я совершил невероятный поступок и до сих пор не могу взять в толк, почему я это сделал.

Я взял мать за руку и сказал:

— Клянусь, я останусь с тобой до того дня, когда ты умрешь.

— Ты клянешься?

— Клянусь.

Стоило мне это сказать, как я решил, что поступил не лучшим образом, более того — режу себя самого, но если угасающая мать просит о неугасимой преданности, что еще остается? Ничего! Особенно после того, как я узнал, что ее будущее далеко от какого-либо благополучия. Что оно ей сулит? Тягостные периоды ухудшения здоровья, перемежающиеся днями ремиссии и ложной надежды на выздоровление, затем новое ухудшение и постоянный гнет усиливающихся физических страданий и страха смерти, которая не будет подкрадываться втихомолку, а издалека даст о себе знать громовыми фанфарами.

Почему я это пообещал? Не потому, что испытывал к ней жалость или был переполнен чувствами. Я испытывал глубокое отвращение к мысли, что человека могут оставить одного страдать и умирать, потому что сам очень не хотел страдать и умирать один, и это отвращение настолько во мне укоренилось, что клятва верности матери являлась скорее не моральным выбором, а моральным рефлексом. Короче, я любвеобилен, но отношусь к этому с прохладцей.

— Ты не замерз? — внезапно спросила мать. Я ответил, что нет. Она показала на гусиную кожу на моей руке. — Пойдем в дом. — И обняла меня за плечи, словно мы были старинные приятели, собравшиеся поиграть на бильярде. Когда мы приближались к дому, по долине вновь разнесся тюремный звонок, и я вдруг почувствовал, что между нами не то опустилась стена, не то одного из нас увели. Я так и не мог решить, что именно произошло.

Терри был в клинике, и я почти каждый день проводил с Кэролайн. Неудивительно, что мы, не переставая, говорили о брате. Господи, когда я думаю об этом, то не могу припомнить такого времени, чтобы мне не требовалось о нем говорить. А ведь трудно продолжать любить человека, даже если он умер, если постоянно приходится молоть о нем всякий вздор.

Всякий раз, когда Кэролайн упоминала имя брата, молекулы моего сердца разъединялись и растворялись в кровеносном потоке. Я ощущал, как моя чувственная сердцевина становится все меньше и меньше. А дилемма Кэролайн была такова: следует ли ей стать девчонкой слетевшего с катушек гангстера или лучше этого не делать? Разумеется, драматизм и романтический налет происходящего будоражили ее, но в голове Кэролайн звучал и голос рассудка, и этот голос имел бесстыдство советовать ей искать счастья и тем ее охлаждал. Она почувствовала себя несчастной. Я слушал ее не прерывая. И вскоре научился читать между строк. Кэролайн была не против эскапад в духе Бонни и Клайда, но не слишком рассчитывала на удачу Терри. Он уже сидел за решеткой, хотя его еще не подвергали аресту. Это не соответствовало ее планам.

— Что же мне делать? — чуть не плакала она, вышагивая взад и вперед.

Я оказался в затруднительной ситуации. Я хотел ее сам. Хотел, чтобы брат был счастлив. Чтобы он был в безопасности, порвал с преступниками. И чтобы его освободили. Но больше всего хотел для себя ее.

— Напиши ему и объяви ультиматум, — с трепетом посоветовал я Кэролайн, толком не понимая, кому на руку мои слова. Это было мое первое конкретное предложение, и она за него тут же ухватилась.

— Что ты имеешь в виду? Предложить ему выбор между мной и преступлением?

Любовь — могучая штука, я в этом не сомневался. Но и пагубное пристрастие тоже. Я поставил на то, что пристрастие Терри к преступлению сильнее его любви к Кэролайн. Это было жестокое, циничное пари с самим собой, и я не рассчитывал выиграть.

Благодаря тому, что я провел столько времени в доме Кэролайн, Лайонел Поттс стал единственным союзником нашей семьи. Пытаясь добиться освобождения моего брата, он от нашего имени обзвонил множество юридических организаций, а когда это не принесло результатов, через помощника самого известного в Сиднее психиатра договорился, чтобы светило подъехал в клинику и немного потрепался с Терри. Кстати, это выражение психиатров: они встречаются с пациентами в неформальной одежде и «треплются» как закадычные друзья. Психиатр, мужчина среднего возраста с дряблым, усталым лицом, нашел время заглянуть к нам и рассказать, что ему удалось обнаружить. Мы пили чай в гостиной, и он говорил, что открылось под покровами внешности пациента:

— С Терри мне было легко, легче, чем со многими другими. И не обязательно благодаря его самосознанию, которое, если честно, не представляет собой ничего особенного, но потому, что он был откровенен и без уверток отвечал на все мои вопросы. Он самый прямодушный пациент, с каким мне приходилось иметь дело. Должен заметить, вы провели огромную работу, воспитав по-настоящему честного и открытого человека.

— Следовательно, он здоров и не сошел с ума? — спросил отец.

— Вы меня неправильно поняли, — ответил психиатр. — Парень полностью ку-ку. Но при этом открыт другим.

— Мы сами не склонны к насилию, — продолжал отец. — И все это представляет для нас сплошную загадку.

— Человеческая жизнь не являет собой загадки. Поверьте, даже в самом на первый взгляд неорганизованном черепе присутствует определенное устройство и порядок. У меня сложилось впечатление, что два события в жизни Терри сформировали его более, чем все остальное. Первое: я бы ни за что не поверил, если бы полностью не доверял его правдивости. — Врач подался вперед и заговорил почти шепотом: — Он в самом деле провел первые четыре года своей жизни водной спальне с коматозным мальчиком?

Родители переглянулись.

— А это было неправильно? — спросила мать.

— У нас нет лишней комнаты, — начал раздражаться отец. — Куда мы должны были поместить Мартина? В сарай?

— Терри описывал все так живо, что у меня по спине побежали мурашки. Сознаю, это непрофессиональная реакция, но я ничего не мог с собой поделать. Он рассказывал, как заведенные глаза внезапно принимали правильное положение и смотрели на него. Как внезапно возникали спазмы и подергивания, как беспрестанно текла изо рта слюна. — Психиатр повернулся ко мне и спросил: — Это ты лежал в коме?

— Я.

Он указал на меня пальцем:

— Мое профессиональное суждение таково, что этот едва дышащий труп вызвал у юного Терри то, что я охарактеризовал бы как непроходящее нервное состояние. Это привело к тому, что Терри ушел в свою воображаемую жизнь, где был главным действующим героем. Понимаете, травмы — такая вещь, которая влияет на людей; есть травмы внезапные, но есть и вялотекущие, воздействующие длительное время, и они самые коварные, потому что их эффект растет вместе с побочными явлениями и они — составляющая страдания, как больной зуб.

— А второе событие?

— Его травма. Неспособность продолжать заниматься спортом. В глубине сознания, хотя Терри был еще очень мал, он не сомневался, что спортивный успех и есть смысл его пребывания на земле. И когда у него это отняли, он из созидателя превратился в разрушителя.

Мы молчали — впитывали смысл услышанного.

— Думаю, что вначале, после того как Терри лишился возможности играть в футбол, крикет и плавать, он стал извращенно воспринимать насилие, увидев в нем способ знакомым образом проявить себя. Он привык просто и ясно выставлять себя напоказ. Хромая нога портила его воображаемый образ, и он, не в состоянии принять своего бессилия, попытался восстановить способность действовать. Он начал действовать — жестоко, с жестокостью человека, лишенного возможности созидательного самовыражения. — Гордость, с какой говорил психиатр, была совсем неуместной.

— О чем, черт возьми, вы толкуете? — не понял отец.

— Таким образом, он перестал ощущать себя инвалидом? — спросил я.

— Речь идет даже о превосходстве.

— Превосходстве, которое можно, например, выразить в любви?

— Полагаю, так.

Этот разговор стал загадкой для родителей, поскольку раньше они совершенно не представляли, что творится у меня в голове. Видели оболочку, но не полезную сердцевину. Ответ мне казался очевидным: Терри не вылечит ни врач, ни священник, ни раввин, ни Бог, ни родители, ни страх, ни даже я. Кэролайн была единственной надеждой на его преображение. Вся надежда Терри была на любовь.

Вечность

Я не замечал, как она росла. Из города это не было видно, ибо на вершине Фермерского холма высокой стеной стояли деревья с густыми кронами, но в субботу вечером все потянулись туда на открытие. На нас стоило посмотреть: мы бежали из города, словно по учебной пожарной тревоге, в которую никто не поверил. Люди, как обычно по привычке, не подшучивали друг над другом — в этот день царила совершенно иная атмосфера. Все мы жили предвкушением. Некоторые вообще понятия не имели, что такое обсерватория, а те, кто знал, испытывали законное волнение. Самая экзотичная вещь в захолустных городках — дим-сам в китайских ресторанах. У нас было нечто иное.

И вот мы увидели ее — большой купол.

Все деревья в округе были спилены, потому что там, где работают телескопы, единственный лист на переросшей ветке способен затмить собой галактику. Обсерваторию покрасили в белый цвет, здание окантовали брусом сечением два на четыре дюйма и покрыли металлом. Про телескоп я знал совсем немного: он был длинным, толстым и белым, с простым сферическим зеркалом, во избежание смещений из-за вибрации стоял на отдельном прочном основании, обладал возможностью оптического приближения объекта, весил 250 фунтов, был направлен на десять градусов от Южного полюса, не мог смотреть вниз, в сторону женской раздевалки школьного спортивного зала, был накрыт стекловолоконным куполом и имел откидывающуюся на петлях стеклянную крышку. Идеей вращать телескоп при помощи моторов и таким образом получить возможность наблюдать другие участки Вселенной или пролет небесных тел пожертвовали в пользу мускульной силы.

Мы по очереди подходили к большому глазу.

Поднимались по небольшой приставной лесенке и прикладывались к окуляру. А когда время кончалось, спускались будто в трансе, загипнотизированные бесконечностью Вселенной. Это был мой самый странный вечер в том городке.

Подошла моя очередь. То, что я увидел, превзошло все мои ожидания: множество звезд — бледных, старых, желтоватых, светлых и жарких, молодых, голубых. Перед глазами вспыхивали крупинки и песчинки, сияющий газ и рассеянный звездный свет пронизывали темные волнистые спирали, и все это напоминало мои видения во время комы. Звезды — это пятнышки, подумал я. И люди — тоже пятнышки. Но тут же с сожалением понял: никто из нас не в состоянии осветить даже комнаты. Мы слишком малы, чтобы быть пятнышками.

Но я тем не менее вечер за вечером приходил к телескопу и изучал южное небо, пока мне не пришло в голову, что вглядываться в необъятность Вселенной — все равно что следить за ростом травы. Тогда я стал наблюдать за горожанами. Они молча поднимались на площадку, охватывали взглядом отдаленные пределы галактики, присвистывали, спускались на землю, курили и разговаривали. Их незнание астрономии позволяло перевести разговор на другие темы; это был один из тех случаев, когда отсутствие обычного бесполезного образования — скажем, неспособность назвать звезды — являлось огромным преимуществом. Важно не название звезд, а то, что они в себе заключают.

Люди начинали с удивительно сдержанных характеристик Вселенной: «Скажи, здоровая!» Но я полагаю, лаконичность эта была нарочитой. На самом деле они были переполнены благоговением и восхищением и, как увидевший сон человек, который проснулся и неподвижно лежит в постели, стараясь вернуть образы, не хотели ломать видение. Постепенно они начинали говорить, только не о звездах и не о своем месте в галактике.

— Надо больше времени проводить с сыном.

— Когда я был молодым, тоже любил смотреть на звезды.

— Меня не любят, я просто нравлюсь.

— Сам удивляюсь, почему я не хожу теперь в церковь.

— Дети получились другими, чем я ожидала. Что ли, выше…

— Хорошо бы нам с Кэрол куда-нибудь поехать, как в тот год, когда мы поженились.

— Надоело жить одному. От моей одежды разит.

— Хочу чего-нибудь достигнуть.

— Я стал лениться. Ничему не научился с тех пор, как окончил школу.

— Хочу посадить лимонное дерево. Не для себя, для детей. Лимоны — это будущее.

Слушать их было забавно. Непрерывная Вселенная заставила их взглянуть на себя если не с точки зрения вечности, то более открытым взглядом. В течение нескольких минут они чувствовали себя потрясенными, и внезапно я осознал, что с лихвой вознагражден за ущерб, нанесенный мне ящиком для предложений.

И еще их разговоры заставили задуматься и меня.

Как-то раз, возвратившись из обсерватории, я засиделся до полуночи в саду и, замерзая, с волнением размышлял о будущем семьи и о том, как спасти моих родных. К несчастью, банк идей оказался пуст. Я слишком часто из него черпал. К тому же как можно спасти умирающую мать, алкоголика отца и помешавшегося на насилии младшего брата? Волнение грозило язвой и заболеванием мочеиспускательного канала.

Я вынес из дома ведро воды и вылил в неглубокую яму в конце сада. Подумал: я не могу создать хорошую жизнь для близких, зато способен приготовить грязь. Вода пропитала землю, и она хорошо размокла. Я погрузил в нее ноги. Грязь оказалась холодной и вязкой. Шея сзади покрылась мурашками, и я мысленно поблагодарил мать за то, что она открыла мне великолепные свойства грязи. Редко случается получать по-настоящему практичный совет. Обычно говорят: «Не волнуйся» или «Все образуется», а это не только непрактично, но раздражает, и приходится ждать, когда этим людям поставят смертельный диагноз, чтобы ответить тем же и получить хоть какое-то удовлетворение.

Я вдавил ноги в грязь со всей силой, и они ушли в землю по самые лодыжки. Я хотел как можно глубже закопаться в холодное месиво. Очень, очень глубоко. И решил, что необходимо добавить воды. Много воды. И в этот момент услышал шаги. Кто-то продирался сквозь кусты, и ветки, разгибаясь, продолжали качаться. Показалось чье-то лицо.

— Марти!

Гарри вышел на свет луны. На нем была синяя тюремная одежда, он был весь в порезах, и все они сильно кровоточили.

— Я сбежал! Чем ты занят? Охлаждаешь ступни в грязи? Подожди, я к тебе присоединюсь. — Он подошел и погрузил босые ноги в яму рядом с моими. — Вот и отлично. Знаешь, лежал я в камере и размышлял, что лучшие годы моей жизни позади и не такими уж они были хорошими. Потом вспомнил, что предстоит гнить и умереть за решеткой. Ты видел тюрьму — совершенно неподходящее место. И подумал, если я хотя бы не попытаюсь отсюда вырваться, то никогда себе не прощу. Отлично! Но как? В кино заключенные, как правило, бегут, тайно забравшись в грузовик прачечной. Могло такое получиться? Нет. Хочешь знать почему? В прежние времена тюрьмы отсылали белье в стирку на волю, а у нас прачечная внутри. Так что это сразу отпало. Вторая возможность — прорыть тоннель. Я вырыл в своей жизни множество могил и знаю, как утомительно копать — вредно для поясницы. К тому же мой опыт ограничивался шестью футами глубины, которых вполне достаточно, чтобы спрятать тело. Как знать, что залегает глубже? Расплавленная лава? Непробиваемый пласт железной руды?

Гарри посмотрел на ноги:

— Мне кажется, грязь загустевает. Помоги мне вылезти! — Он протянул мне руку, словно предлагал на продажу. Я помог ему освободиться из грязи, и он рухнул на небольшой травянистый пригорок. — Принеси мне что-нибудь надеть и, если есть, пива. Пошевеливайся!

Я пробрался в гардеробную отца. Он лежал на кровати лицом вниз и, забывшись пьяным сном, так душераздирающе храпел, что я чуть не заглянул ему в нос, чтобы убедиться, что там не спрятан усилитель и соединительные провода. Я выбрал старый костюм и отправился к холодильнику за пивом. А когда вернулся на улицу, Гарри вновь погрузил ноги по лодыжки в грязь.

— Первым делом я притворился, что нездоров, — сказал, что испытываю острые боли в животе. Что еще оставалось? Сослаться на ломоту в спине? На инфекцию среднего уха? Пожаловаться на капли крови в моче? Нет, они должны были подумать, что речь идет о жизни и смерти. Я так и поступил и в три утра оказался в лазарете, где дежурил всего один человек. Там я согнулся в три погибели и притворился, что мне нестерпимо больно. В пять утра охранник отлучился в туалет. Я немедленно вскочил с кровати, взломал замок в медицинском шкафу и стащил все транквилизаторы, какие там были. Когда охранник вернулся, я оглушил его и отправился искать другого, чтобы он помог мне выйти из тюрьмы. Прекрасно понимал, что без помощи охранника мне ни за что не сбежать, но эти ублюдки по большей части неподкупны. Не то чтобы они такие честные, просто меня не любят. Но за пару недель до этого я потребовал у старого приятеля вернуть мне должок и снабдить меня информацией о семье конкретного охранника. Я выбрал человека из новеньких — его зовут Кевин Гастингс — он работал у нас всего два месяца и ничего еще не петрил в наших делах. Забавно, как эти сукины дети тешат себя мыслью, что в тюрьме о них ничего не знают. И буквально выходят из себя, когда им сообщаешь, в какой именно позе и по сколько минут они забавляются со своими женами. Гастингс оказался идеальным охранником и имел дочь. И хотя я бы все равно ничего не сделал, пришлось припугнуть его до полусмерти. Что я терял, даже если бы он не клюнул? Неужели кто-нибудь стал бы возиться и присуждать мне еще один пожизненный срок? У меня их и без того шесть. — Гарри помолчал немного и тихо продолжил: — Вот что я скажу тебе, Марти: вечная свобода — в тюрьме.

Я кивнул. Это было похоже на правду.

— И вот я подвалил к Гастингсу и прошептал ему на ухо: «Выведи меня отсюда, иначе твоя миленькая дочурка Рэйчел будет иметь удовольствие позабавиться с самым заразным дядей из всех, кого я знаю». Он побелел, сунул мне ключи и позволил треснуть себя по башке, чтобы его не заподозрили. Вот и вся недолга. Я не мог гордиться собой за то, что ему наговорил, но ведь это была всего лишь угроза. Когда минует опасность, я позвоню ему и скажу, что он может не опасаться за дочь.

— Отлично, — проговорил я.

— А что будет с тобой, Марти? Полагаю, ты не горишь желанием отправиться со мной? Стать соучастником? Что скажешь?

Я ответил, что связал себя обязательством перед матерью. И это обязательство не позволяет мне в настоящее время покинуть город.

— Постой, что за обязательство?

— Скорее даже клятва.

— Ты поклялся матери?

— А что в том странного? — Я почувствовал, что начинаю раздражаться. Клятва не какая-нибудь невидаль. Можно подумать, я признался, что сплю с матерью. А я всего-навсего пообещал, что буду с ней рядом до конца.

Гарри не ответил, так и остался с полуоткрытым ртом, но я чувствовал, как его глаза сверлят мой череп. Он хлопнул меня по плечу.

— Я так понимаю, не в моей власти освободить тебя от клятвы.

Я согласился, его власть никак на это не распространялась.

— Тогда удачи тебе, старина! — Гарри повернулся и исчез в темноте среди кустов. И уже оттуда долетел его бестелесный голос: — До скорого!

Он даже не спросил про Терри.

Через неделю мать пришла ко мне в комнату с грандиозной новостью:

— Сегодня твой брат возвращается домой. Отец поехал забрать его. — Она сказала это так, словно Терри был посылкой, которую мы давно ждали. За тот год, что брат находился в психиатрической клинике, он стал для нас чем-то вроде вымышленного персонажа. Этому также способствовал психиатр, который свел его личность к набору медицинских диагнозов и тем самым лишил индивидуальности. Нас потрясла запутанность его психических состояний — он оказался жертвой борьбы глубинных инстинктов, но больше всего меня мучил вопрос: каким Терри вернется домой? Моим братом? Сыном моей матери? Или бессильным разрушителем, отчаянно борющимся за превосходство своего «я».

Мы все были как на иголках

Я не был готов, что он войдет в заднюю дверь с таким счастливым видом, будто вернулся с Фиджи, где только тем и занимался, что потягивал коктейль «Маргарита» с ликером из кокосового ореха. Терри сел на кухонный стол и спросил: «Ну, родственнички, какое домашнее празднество вы собираетесь устроить по случаю возвращения блудного сына? Подать откормленного тельца?» Мать настолько разволновалась, что пришла в ужас:

— Откуда я возьму откормленного тельца?

Брат спрыгнул со стола, обнял и завертел ее по кухне, а она чуть не плакала, настолько испугалась собственного сына.

После обеда мы с Терри пошли прогуляться по ведущей в город грязной узкой дороге. Солнце нещадно жарило с небес.

Поздороваться с братом прилетели мухи со всей округи. Он отмахивался от них и говорил:

— А вот если привязан к кровати, руками не помашешь.

Я рассказал ему про ловкий побег Гарри и как он оказался вечером со мной в грязи.

— Ты видишься с Кэролайн? — спросил брат.

— Время от времени.

— Как она?

— Пойдем посмотрим.

— Подожди, как я выгляжу?

Я бросил на него оценивающий взгляд и кивнул. Он выглядел, как обычно, хорошо. Просто хорошо. Терри выглядел как мужчина. А я, по годам более мужчина, чем он, выглядел как ребенок, которого состарили болезни. Мы молча шли в сторону города. Что можно сказать человеку, который только что вернулся из ада? «Не слишком ли было тебе там жарко?» В конце концов я пробормотал нечто вроде: «Ну как ты?» — сделав ударение на «ну». И он ответил: «Меня физически не сломать». Я понимал, что он испытал такие страдания, каких словами не выразить.

Мы дошли до города, и Терри вызывающе смотрел на каждого, кто попадался нам на улице. В его взгляде были и горечь, и злость. «Лечение» в клинике явно не смягчило его ярость. Она была направлена на всех и каждого. Терри решил не винить родителей в своей судьбе, зато затаил злобу на всех остальных, кто послушался приговора ящика для предложений.

Кроме одного. Увидев брата, Лайонел Поттс неистово замахал руками.

— Терри! Терри! — Он был единственным человеком в городе, кто обрадовался его возвращению. От его ребяческого энтузиазма потеплело на душе. Лайонел был из тех людей, с кем, даже поговорив о погоде, прощаешься с улыбкой.

— Мальчики из семьи Дин снова вместе! Как ты, Терри? Слава Богу, выбрался из той дыры! Противный гадюшник! Слушай, ты дал мой телефон светленькой сестричке? Она, пожалуй, стоит, чтобы ею заняться!

— Надо было самому подсуетиться, — ухмыльнулся брат.

Вот так Лайонел обрадовался его возвращению.

— Может, еще и подсуечусь. Она очень даже ничего. А Кэролайн в кафе — курит. Делает вид, что хочет меня обмануть, а я делаю вид, что ничего не замечаю. Видели ее?

— Как раз туда идем, — ответил Терри.

— Отлично. Постойте! — Лайонел вытащил из кармана пачку сигарет: — Вот эти легкие. Попробуйте отучить ее от крепкого «Мальборо». Если вас не затруднит — будет наш маленький тайный сговор.

— Попробуем. Как ваша спина?

— Хреново. Плечи будто в тисках. Надо завести в городе массажистку — вот это было бы правильное предложение. — Говоря это, он потирал плечи обеими руками.

Мы подошли к кафе. Оно оказалось закрытым, как и всегда в последнее время. Бойкот наконец победил. Кэролайн затаилась там, где любила прятаться до тех пор, пока отцу не удалось продать заведение. Мы заметили ее через окно. Она лежала на стойке и, затягиваясь, училась выпускать красивые колечки дыма. Это было очень мило. Дым закручивался и улетал полукружьями. Я постучал в стекло и хотел по-братски поддержать Терри — положить руку ему на плечо, но рука повисла в воздухе. Я повернулся, однако увидел лишь быстро удаляющуюся спину, и когда Кэролайн открыла задвижку и вышла на улицу, Терри уже исчез.

— Что случилось?

— Ничего.

— Зайдешь? Я курю.

— Попозже.

Шагая прочь, я почувствовал дурной запах, будто на солнцепеке разлагалась мертвая птица.

Я нашел Терри под деревом. Он сидел с пачкой писем в руках. Я молча опустился рядом. Брат не сводил с писем глаз:

— От нее.

Письма Кэролайн. Разумеется, любовные.

Я растянулся на траве и закрыл глаза. День был безветренный, не было слышно почти никаких звуков. У меня возникло ощущение, будто я оказался в банковском хранилище.

— Можно взглянуть?

Мое мазохистское начало умирало от любопытства и толкало взять в руки эти гадкие письма. Мне безумно захотелось прочитать любовные слова Кэролайн, пусть даже они были адресованы не мне.

— Это личное.

Я почувствовал, что у меня кто-то ползет по шее, скорее всего муравей, но не пошевелился — не хотел, чтобы это существо одержало надо мной моральную победу.

— Тогда перескажи своими словами.

— Она пишет, что будет со мной только в том случае, если я откажусь от насилия.

— И ты откажешься?

— Наверное.

Я сжался.

Разумеется, я радовался, что Терри спасет любимая девушка, но у меня не было повода для ликования. Победа одного из братьев оборачивалась поражением другого. Проклятие! Я не ожидал, что он на это способен.

— Но загвоздка в том… — продолжал Терри.

Я сел и повернулся к нему. Взгляд брата был тяжелый. Может быть, клиника все-таки изменила его? Я не мог определить, в чем именно. Возможно, нечто, ранее текучее, отвердело в его душе, или расплавилось то, что прежде было твердым? Терри посмотрел в сторону центра города.

— Загвоздка в том, что сначала мне предстоит совершить одну вещь. Одну маленькую противозаконную вещь.

Одну вещь. Все так говорят. За одной следует еще одна, и, не успеешь оглянуться, покатилось, как ком с горы, собирая по пути весь пожелтевший снег.

— Ты волен делать все, что тебе заблагорассудится. — Я особенно не поощрял брата, но и не останавливал.

— Хотя, может, и не стоит.

— Тогда не делай.

— Но очень хочется.

— Что ж, — я тщательно подбирал слова, — иногда людям необходимо делать нечто такое, что позволяет добиться результата и в итоге выкинуть все из головы.

Что я такого сказал? Абсолютно ничего. Ни один человек не сумел бы навязать Терри свою линию поведения. А мои слова были не чем иным, как защитой, хотя я понимал, что совершаю бессовестный акт.

— Да… — Терри был погружен в свои мысли, а я стоял, словно знак остановки, хотя на самом деле сигналил ему «Вперед!».

Брат поднялся и стряхнул с джинсов траву.

— Увидимся позже. — Он медленно побрел в противоположном от кафе Кэролайн направлении. Брат едва тащился. Наверное, хотел, чтобы я его остановил. Но я этого не сделал.

Предательство являет себя в разных обличьях. Нет никакой нужды делать все нарочито и, как Брут, оставлять улику торчать в спине лучшего друга, ведь можно сколь угодно напрягать слух и в итоге так и не услышать петушиные «ку-ка-ре-ку». Нет, самые коварные предательства совершаются другим способом: человек просто оставляет спасательный жилет висеть в шкафу, убеждая себя, что он не подходит по размеру утопающему. Так мы скользим вниз, но по дороге виним во всем колониализм, империализм, капитализм, глупых белых и Америку, хотя совершенно не обязательно придумывать фирменные названия. Во всем виноваты личные интересы — наше падение берет начало не в зале заседаний совета директоров и не в штабах, а у домашнего очага.

Через несколько часов я услышал взрыв. И из своего окна увидел в пронизанной лунным светом ночи спирали густого дыма. У меня похолодело в животе. Я бросился в город. И не один. Все население собралось на главной площади у ратуши. На лицах горожан застыл ужас — излюбленная мина зрителей, толпой собирающихся по случаю очередной трагедии. Мой отвратительный ящик для предложений исчез. По всей улице были разбросаны его обломки.

Прибыла карета «скорой помощи» — но не за пострадавшим ящиком. На мостовой лежал человек, его лицо было накрыто пропитанным кровью белым платком. Сначала я решил, что он мертв. Но человек шевельнулся, сдвинул платок и обнажил лицо — в крови и пороховой гари. Оказалось, что он не умер, а только ослеп. Он потянулся, чтобы опустить в ящик предложение, и тот взорвался ему в лицо.

— Я ничего не вижу! Я ничего не вижу! — в страхе закричал он.

Это был Лайонел Поттс.

Собралось больше пятидесяти женщин и мужчин, глаза у всех возбужденно блестели, словно они приятным вечером вышли потанцевать на улицы. Среди других я заметил Терри — он сидел в сточной канаве, опустив голову между колен. Ужасные последствия не вовремя прогремевшего взрыва — задуманного им акта возмездия или вандализма — были для него невыносимы. Лайонел был единственным светлым пятном в этом тусклом мире, а Терри лишил его глаз. Странно было видеть обломки моего ящика, раскиданные по всей дороге, затихшего в сточном желобе брата, распростертого на мостовой раненого и сгорбившуюся над отцом Кэролайн; мне показалось, что взорвались все, кого я любил. В воздухе еще витал дым, клубился в голубоватом свете, и пахло как по вечерам, когда пускали фейерверк.

Прошло всего пять дней, и наша семья оделась в праздничные платья.

Помещение суда по делам несовершеннолетних ничем не отличается от обычного суда. Штат предъявил Терри целый список обвинений — будто богатая дама примеряла костюмы на любимого содержанта: попытку умышленного убийства, попытку неумышленного убийства, нанесение тяжких телесных повреждений, обвинение не могло выбрать, на чем остановиться. Меня должны были бы тоже арестовать. Не знаю, является ли подстрекательство к преступлению на почве любви уголовно наказуемым проступком, но я того заслуживал.

В итоге Терри приговорили к трем годам заключения в тюрьме для несовершеннолетних. Когда его уводили, он подмигнул мне. И исчез, вот так просто. А мы, в полном замешательстве, сбившись в кучку, остались стоять в зале суда. Можешь поверить, что хотя обычно колеса правосудия вращаются медленно, если штату необходимо, чтобы кто-то оказался за решеткой, они раскручиваются со скоростью кометы.

Демократия

Лайонел ослеп, и я стал мучиться вопросами, которые, после того как брат попал в тюрьму, стиснули меня со всех сторон. Надо было что-то предпринимать. Но что? Кем-то становиться. Но кем? Я не хотел подражать глупости окружающих меня людей. Но чьей глупости подражать? Почему мне плохо по ночам? Я боюсь? Не страхом ли объясняется мое тревожное состояние? Но если я в тревожном состоянии, то разве могу ясно мыслить? А если не могу ясно мыслить, разве способен что-либо понять? И как мне действовать в этом мире, если я не способен ничего понять?

Вот в таком смятении я подошел к школе и замер перед воротами. Добрый час смотрел я на уродливые корпуса, мрачных учеников, деревья на спортивной площадке, слышал шуршание коричневых полиэстровых брюк о жирные ляжки учителей, когда они переходили из класса в класс, и думал: если серьезно взяться за учебу, я сдам экзамены, ну и что из того? Чем мне заниматься между этим моментом и моментом смерти?

Я вернулся домой, но ни отец, ни мать, казалось, нисколько не расстроились из-за того, что я ушел из школы. Отец читал городскую газету, мать писала Терри письмо — длинное, на сорока или более страницах. Я хотел подсмотреть, но разобрал лишь первый сумбурный абзац. Мать писала: «Я люблю тебя, любовь моя, мой любимый сын, что ты наделал, мой любимый сынок?»

— Ты что, не слышала? — повторил я обиженным шепотом. — Я ушел из школы.

Родители не отреагировали. Пустота молчания зияла вопросом: «И что ты собираешься делать?»

— Пойду в армию! — бездарно выкрикнул я.

Это подействовало. Но реакция получилась как у петарды, которая не взлетела, а, пошипев на земле, погасла.

— Ха! — усмехнулся отец. Мать, повернувшись вполоборота, проговорила:

— Не надо, — и вернулась к своему занятию.

Теперь я понимаю, насколько нуждался во внимании после того, как всю жизнь оставался мелким подзаголовком крупных анонсов брата. Иначе никак не объяснить моего упрямого, импульсивного, самоубийственного решения выполнить угрозу. Двумя днями позже я давал глупые ответы на глупые вопросы в пункте записи в армию Австралии.

— Скажи мне, сынок, какой, по-твоему, для армии самый подходящий материал? — спросил меня вербовочный офицер.

— Тонкий хлопок, — предположил я. Он десять секунд смотрел на меня в упор и, не рассмеявшись, ворчливо отправил к врачу. К сожалению, на этом мое приключение и кончилось — я с треском провалился на медкомиссии. Врач изумленно окинул меня взглядом и заключил, что ему не приходилось в мирное время видеть тело в таком плохом состоянии.

Вопреки всякому здравому смыслу я болезненно принял отказ и впал в глубокую депрессию. Затем последовал период потерянного времени: три года я ходил кругами вокруг вопросов, ходивших кругами вокруг меня, но так и не нашел ответов. Занимаясь их поисками, отправлялся на прогулки. Читал. Научился искусству чтения во время ходьбы. Ложился поддеревья и сквозь вуаль листвы наблюдал, как по небу ползут облака. Проводил месяца, размышляя. Узнал больше о свойствах одиночества — было похоже, будто яйца медленно стискивала ледяная, только что из холодильника, рука. Если я и не нашел способа подлинно вписаться в мир, то прекрасно научился прятаться и с этой целью примерял на себя различные маски: скромность, изысканность, задумчивость, жизнерадостность, общительность, изменчивость — все простые, обладающие единственной основной характеристикой. Хотя в другое время пробовал более сложные варианты: угрюмость и бодрость, уязвимость в сочетании с живостью, горделивость и задумчивость. Но оставил эти опыты, поскольку они требовали слишком больших затрат на энергетическом уровне. Поверь, эксплуатация сложных масок съедает заживо.

Месяцы, пророкотав, уходили и оборачивались годами. Я продолжал скитаться и сходил с ума от бесполезности собственной жизни. Не имея дохода, жил бедняком. Собирал в пепельницах паба недокуренные бычки. Не обращал внимания, что пальцы приобрели рыжевато-ржавый цвет. Глупо пялил глаза на прохожих. Спал на улице. Спал под дождем. Спал в своей спальне. Получил ценные уроки жизни, например, что тот человек, кто сидит, в восемь раз скорее даст сигарету, чем тот, кто идет, и в двадцать восемь — чем тот, кто едет в машине, которая следует в потоке другого транспорта. Никаких вечеринок, никаких приглашений, никакого общения. Я усвоил, что отстранение дается легко. Отступление? Тоже легко. Спрятаться? Раствориться? Отделить себя от всех? Пара пустяков. Когда ты пятишься от мира, мир в той же степени пятится от тебя. Получается своеобразный тустеп: ты в паре с миром. Я не искал неприятностей, но меня убивало, что неприятности меня не находили. Бездействие вызывает у меня такое же душевное смятение, какое царит на Нью-Йоркской бирже, если рухнули рынки. Так уж я устроен. За три года со мной ничего не случилось, и это очень, очень выводило меня из себя.

Горожане стали смотреть на меня с выражением, близким к ужасу. Признаю: в те дни я являл собой странную личность — бледный, небритый, нечесаный. Однажды зимним вечером я узнал, что неофициально объявлен первым городским бездомным сумасшедшим, хотя у меня по-прежнему был дом.

А вопросы оставались, и с каждым месяцем требование ответов становилось громче и настойчивее. Я продолжал непрерывный сеанс внутреннего созерцания звезд, где звезды были моими мыслями, импульсами и поступками. Я бродил в грязи и пыли и забивал голову литературой и философией. Первый настоящий совет, как утешиться, дал мне Гарри, когда мы встречались с ним еще в тюрьме, — он познакомил меня с Ницше.

— Вот, Мартин Дин, это Фридрих Ницше, — сказал он, бросая на стол книгу. — Люди всегда недовольны теми, кто выбирает собственный стандарт жизни. И поскольку этот человек подходит к себе с высокой меркой, они ощущают себя заурядными существами, — процитировал он своего кумира.

С тех пор я проглотил много книг по философии из нашей библиотеки, и мне стало казаться, что философия — маловажный аргумент относительно вещей, о которых никто ничего не знает. К чему тратить время на неразрешимые проблемы? — думал я. Какая разница, из чего состоит душа: из гладких, круглых душевных атомов или деталей конструктора «Лего». Докопаться до истины невозможно, поэтому нечего и пытаться. И еще я обнаружил, что, не важно, гений он или нет, большинство философов, начиная с Платона, устраивали подкоп под собственную философскую систему, поскольку почти никто не желал начинать с чистого листа или терпеть неопределенность. Каждый объявлял во всеуслышание о своих предрассудках, интересе к собственной персоне и своих желаниях. И еще говорил о Боге! Боге! Боге! Самые блистательные умы строили сложные теории, а затем добавляли: «Но допустим, существует Бог, и этот Бог добрый». Зачем что-либо допускать? Для меня очевидно, что человек сотворил Бога по своему образу и подобию. У человека не хватает воображения создать Бога, совершенно отличного от себя, поэтому изображения Всевышнего эпохи Ренессанса напоминают несколько похудевшего Санта-Клауса. Юм утверждает, что человек способен только отсечь или приставить, но не придумать. Так, ангелы — люди с крыльями. А «Биг фут» — существо с огромной ступней. Поэтому в наиболее «объективных» философских системах я нахожу человеческие страхи, порывы, предрассудки и устремления.

Единственно полезное, что я делал, — читал книги Лайонелу, чьи глаза были безвозвратно потеряны, и однажды чуть не потерял девственность с Кэролайн — событие, которое ускорило ее бегство среди ночи из города. Вот как это произошло.

Мы пытались вместе читать книгу ее отцу, но он постоянно прерывал нас, убеждая себя, что жизнь для него изменилась к лучшему. Лайонел изо всех сил старался спокойно относиться к своей слепоте.

— Осуждающие лица! Снисходительные взгляды — вот все, что я видел с тех пор, как приехал в этот город. Но никогда больше не увижу. И слава Богу — я сыт этим зрелищем по горло. — Теперь Лайонел мог высказаться по поводу антипатии к нему горожан — беспочвенной, словно его личность была итоговой строкой его банковского счета. Никто не желал знать историю его жизни. Не представлял, что за два года до появления Лайонела в их городке у матери Кэролайн обнаружили кучу неоперабельных опухолей, которые, как сливы, росли у нее внутри. Никого не интересовало, что жена Лайонела была холодной, нервной женщиной, и процесс умирания не сделал ее мягче. Люди не верили, что такой богатый мужчина мог обладать человеческими качествами, и ему стоило сочувствовать. Он мозолил глаза тем, чьи предрассудки были гнуснее любых других — они ненавидели благополучие. Расист, например, терпеть не может темнокожих, но он по крайней мере не лелеет тайного желания самому стать темнокожим. Его предрассудок хоть мерзок и глуп, но исчерпывающий и подлинный. Ненависть к благополучному со стороны тех, кто с радостью поменялся бы с ним местами, — хрестоматийный случай притворства, мол, виноград-то зелен.

— Мне больше не придется видеть разочарованных лиц. Тех, кто при встрече со мной не спешил восхищенно кричать: «О!» Я теперь от этого избавлен.

Лайонел долго бормотал и наконец уснул. И пока он храпел — с такой силой, будто весь превратился в нос, — мы с Кэролайн неслышно проскользнули в ее спальню. Она заявила, что решила забыть Терри, но не переставая говорила о нем, и было ясно — он единственная мысль в ее голове. Трещала и трещала, и, хотя я любил ее мягкий голос, мне пришлось выключать слух. Я зажег найденную в луже и высушенную на солнце недокуренную сигарету. Посасывая ее, я чувствовал на себе взгляд Кэролайн. А когда поднял глаза, увидел, что ее нижняя губа слегка изогнулась, как лист, на который упала единственная капля дождя. Она понизила голос:

— Что с тобой будет, Мартин?

— Со мной? Не знаю. Надеюсь, ничего плохого.

— Твое будущее… — Она тяжело вздохнула. — Я не могу о нем думать.

— Тогда не думай.

Кэролайн подбежала, обняла меня. Затем отстранилась, и мы долго дышали друг другу в ноздри и смотрели друг другу в глаза. Она поцеловала меня, не поднимая век — я точно знаю, потому что мои глаза были широко открыты. Потом открыла глаза, а я свои поспешно закрыл. Все казалось невероятным! Мои ладони лежали на ее груди — я этого хотел еще до того, как у нее выросла грудь. Ее руки тем временем оказались у моего пояса, Кэролайн старалась расстегнуть пряжку. На какую-то долю секунды мне представилось, что она решила отхлестать меня моим же ремнем. Все завертелось: я полез к ней под юбку и стащил трусики. Мы рухнули на кровать, словно подкошенные пулей солдаты. И вместе барахтались, стараясь избавиться от ненавистной одежды. Но вдруг Кэролайн отпрянула:

— Что мы творим? — И прежде чем я успел ответить, заплакав, выскочила из спальни.

В замешательстве я с полчаса пролежал на ее кровати и, закрыв глаза, вдыхал запах ее подушки и наблюдал, как ускользает мечта всей жизни. Кэролайн не вернулась. Я оделся, сел под своим любимым деревом, рвал траву и тешил себя мыслями о самоубийстве.

Следующую неделю я избегал Кэролайн. Поскольку психанула она, а не я, пусть сама меня и разыскивает. А затем мне в воскресенье в панике позвонил Лайонел. Он не мог найти свою зубную щетку. Хотя он был слепым, это не означало, что он не опасался воспаления десен. Я пришел и обнаружил, что его щетка плавает в унитазе вместе с фекалиями. И посоветовал с ней распрощаться.

— Кэролайн ушла, — ответил Лайонел. — Вчера утром я проснулся и услышал, что в моей спальне дышит незнакомый. Ты же помнишь, я могу узнать человека по дыханию. Я до смерти испугался и закричал: «Кто, черт возьми, вы такая?» Ее звали Шелли, она была медицинской сестрой, которую Кэролайн наняла, чтобы она ухаживала за мной. «Убирайтесь!» — вышел я из себя, и эта стерва ушла. Не знаю, что теперь мне делать. Я боюсь, Мартин. Темнота оказалась на редкость надоедливой и мрачной.

— Куда подевалась Кэролайн?

— Если бы я знал! Но готов поспорить, что ей весело. Вот что происходит, если дети получают свободное воспитание. Раскрепощение.

— Несомненно, она скоро вернется, — солгал я. Сам я считал, что Кэролайн никогда не вернется. Я всегда знал, что Кэролайн однажды исчезнет, и этот день наконец настал.

В течение следующих месяцев мы получали от нее почтовые карточки из самых разных мест. Первая была с видом реки в Бухаресте. На штемпеле поперек открытки стояло слово «Бухарест», и Кэролайн еще нацарапала: «Я в Бухаресте». Потом такие же каждые две недели приходили из Италии, Вены, Варшавы и Парижа.

Я тем временем часто навещал Терри. Дорога занимала много времени: от нашего городка на автобусе до большого города, через весь город на поезде и на другом автобусе в дальний, бедный пригород. Тюрьма для несовершеннолетних была похожа на низкий жилой дом. Каждый раз, когда я регистрировал свой приход, управляющий встречал меня, как патриарх безупречной семьи, и лично провожал в комнату для свиданий по череде коридоров, где мне грозила физическая расправа со стороны юных уголовников, по виду постоянно настолько взбешенных, словно их арестовали только за то, что они пешком переходили через Гималаи. Терри ждал меня в комнате для свиданий. Иногда я замечал у него свежие лиловые фингалы под глазами. Как-то увидел на щеке отпечаток кулака, который долго не мог поблекнуть. Брат пристально посмотрел на меня.

— Кэролайн, перед тем как уехать, навестила меня и сказала, что, хотя по моей вине ее отец лишился глаз, она всегда будет меня любить. — И поскольку я не ответил, стал распространяться о том, что его проступок — ослепление Лайонела Поттса — билет в один конец в мир преступлений. — В нормальном обществе мосты не сжигают, их взрывают. — Он говорил быстро, словно в спешке диктовал. Стремился себя оправдать и, доверившись мне, получить мою поддержку своим планам. Понимаешь, он собирал по кусочкам мой ящик для предложений и с его помощью сочинял историю собственной жизни. Складывал их таким образом, чтобы можно было дальше существовать.

— Может, ты приутихнешь и займешься учебой? — взмолился я.

— Постоянно учусь, — подмигнул мне Терри. — У некоторых из нас большие планы на то время, когда мы выйдем отсюда. Я познакомился с парой парней, которые меня кое-чему учат.

Я ушел оттуда с неприятным чувством и размышляя о местах заключения для несовершеннолетних — их домах, которыми становятся для них тюрьмы; именно в таких местах будущие преступники притираются друг к другу, а государство проявляет неусыпную заботу, чтобы их знакомить и создавать новые преступные сообщества.

Самым верным способом ускорить собственное разрушение было поступить на службу по уничтожению насекомых. Отец так и сделал. В последние годы он сменил несколько специальностей: был разнорабочим, постригал газоны, чинил заборы, был каменщиком, а теперь нашел самое подходящее для себя занятие: стал травить паразитов. Целыми днями вдыхал отравленные пары, брал в руки ядовитые вещества, такие как порошок от клопов и смертоносные синие шарики, и у меня складывалось впечатление, что он радовался собственной токсичности. Возвращаясь домой, отец прятал руки и предупреждал:

— Не прикасайтесь, я весь в отраве. У меня на руках яд. Кто-нибудь, откройте быстрее кран. — А если находился в особенно озорном настроении, бежал за нами с вытянутыми ядовитыми руками и грозил схватить за язык: — Вот доберусь до ваших языков, и вам крышка!

— Почему нельзя надевать перчатки? — удивлялась мать.

— Перчатки пусть надевают проктологи, — отвечал он и продолжал гоняться за нами по дому.

Я заключил, что он таким странным способом пытается примириться с раком матери, воображая, что она больной ребенок, а он клоун и его задача ее потешать. Она все-таки сообщила отцу о своей болезни, и он настолько проникся к ней сочувствием, что перестал избивать, когда напивался. Рак жены, лечение, периоды ремиссии и ухудшения делали его все более нестабильным. Пока отец грозил нам своими ядовитыми руками, мать пристально смотрела на меня, и я чувствовал себя зеркалом, в котором умирающий видит свою смерть.

Вот такая атмосфера царила в нашем доме: мать угасала, отец делал карьеру человека, имеющего дело со смертоносными ядами, Терри перекочевал из сумасшедшего дома в тюрьму. Если раньше мое окружение было ядовитым в метафорическом смысле слова, то теперь стало таковым на самом деле.

Когда Терри без всяких видимых причин отпустили на свободу, у меня вспыхнула надежда, что он исправился и теперь вернется домой и поможет нам ухаживать за умирающей матерью. Я поехал по адресу, который он назвал по телефону. Четыре часа мне пришлось провести в автобусе, в Сиднее сделать пересадку на другой и еще час добираться до южного пригорода. Район оказался тихим и зеленым; люди выгуливали собак, мыли машины, юный продавец газет катил по улице желтую тележку и с небрежным видом швырял свой товар, но газеты точно приземлялись на коврики перед дверями первой страницей вверх. На подъездной дорожке перед домом, где поселился Терри, стоял бежевый «вольво»-универсал. Распылитель лениво разбрызгивал воду на безукоризненно ухоженный газон. У ведущей на крыльцо лестницы стоял серебристый подростковый велосипед. Уж не ошибся ли я? Неужели брата по ошибке усыновила семья из среднего класса?

Дверь открыла женщина в розовой ночной рубашке и бигуди в каштановых волосах.

— Я Мартин Дин. — Мой голос прозвучал настолько неуверенно, будто я сам в этом сомневался. Сердечная улыбка так быстро исчезла с ее лица, что я подумал, уж не привиделась ли она мне.

— На заднем дворе, — произнесла женщина и, пока вела меня по темному коридору, сбросила бигуди вместе с волосами. Это оказался парик. А ее стянутые в тугой узел и скрепленные зажимами настоящие волосы были огненно-рыжими. Розовую рубашку она тоже скинула, обнаружив черное белье, облегающее такое оформистое тело, что мне захотелось взять его домой вместо подушки. Оказавшись на кухне, я заметил пулевые отверстия — в стенах, в шкафах, в шторах. Солнце светилось в маленьких правильных кружочках, и от них наискосок через все помещение тянулись золотые удилища. За столом, уронив голову на руки, сидела дородная полуголая особа. Я обошел ее и оказался на заднем дворе. Терри поворачивал на жаровне сосиски. Рядом стоял прислоненный к забору дробовик. Двое мужчин с бритыми головами лежали на садовых кушетках и пили пиво.

— Марти! — воскликнул брат, бросился мне навстречу, крепко стиснул и, обняв за плечи, стал энергично знакомить со своими товарищами: — Ребята, это мой брат Марти. Все мозги в нашей семье пошли ему. А я получил, что осталось. Марти, это Джек. А вон тот кореш хоть и скромный на вид, но зовется Мясницкий Топор.

Я нервно улыбнулся могучим парням, а сам подумал: когда режут мясо, топор редко требуется. Глядя на энергичного, мускулистого брата, я невольно расправил плечи. В последнее время я начал сознавать, что у меня вырос небольшой горб, и на расстоянии мне можно было дать года двадцать три.

— А теперь на закуску… — Терри приподнял рубашку, и я остолбенел: брат весь скрылся под татуировкой и представлял собой одну безумную картину. Уже во время прошлых визитов я замечал на нем татуировки, которые от запястий убегали под рукава, но совершенно не представлял, что он сделал со своим телом. А теперь мог любоваться пространством от кадыка до пупка, где поместились скалящийся тасманский тигр, злобный утконос, грозно кричащий страус, семейство коал, размахивающих зажатыми в когтистых лапах кинжалами, и кенгуру, у которого капала с десен кровь, с мачете в сумке. Все животные были австралийскими! Не представлял, что мой брат так беспредельно патриотичен. Терри поиграл мышцами, и звери будто начали дышать. Он научился перекручивать тело, чтобы рисунки оживали. Это производило пугающий, сказочный эффект. От мелькания цвета у меня закружилась голова.

— Скажешь, в моем зоопарке тесновато? — Брат ожидал, что я не одобрю его татуировок. — Догадайся, кто еще здесь с нами?

Не успел я ответить, как до меня откуда-то сверху донесся знакомый голос. Из окна второго этажа свешивался Гарри и так широко улыбался, что казалось, он вот-вот проглотит собственный нос. Минутой позже он присоединился к нашей компании. С тех пор как я его видел в последний раз, Гарри сильно постарел. Каждый его волосок стал уныло седым, черты усталого морщинистого лица словно вдавились в череп. Я заметил, что хромать он тоже стал сильнее — волочил ногу, точно мешок с кирпичами.

— Нам удалось, Марти! — закричал он.

— Что удалось?

— Создать демократический кооператив преступности. Исторический момент! Я рад, что ты здесь. Понимаю, нам не удастся заставить тебя вступить, но будь хотя бы свидетелем. Господи, как хорошо, что твой брат вышел на свободу. Без него мне было погано. Беглецы страдают от одиночества. — Гарри объяснил, как ему удалось ускользнуть от полиции. Он звонил по телефону и от имени анонимного свидетеля сообщал, что видел себя самого то в одном месте, то в другом. Полицейские прочесывали улицу за улицей в Брисбене и Тасмании. Вспомнив об этом, Гарри расхохотался.

— Полицию так легко пустить по ложному следу. Я ждал удобного момента, пока Терри не вышел на свободу. Но теперь все в порядке: мы, словно греческий сенат, встречаемся каждый день в четыре часа у бассейна.

Я окинул взглядом бассейн — это был надземный вариант с водой змеино-зеленого цвета. По-видимому, в нем плавало пиво. Демократия явно не имела ничего общего с гигиеной. Все место напоминало клоаку. Газон перерос, там и сям валялись коробки из-под пиццы, повсюду пулевые отверстия, а на кухне сидела шлюха и апатично скребла себя ногтями.

Терри улыбнулся ей в окно. Я положил руку ему на плечо:

— Можно с тобой перемолвиться?

Мы обошли бассейн. Сосиски на кирпичной жаровне горели и высыхали на солнце.

— Терри, — обратился я к брату, — что ты творишь? Почему ты не бросишь преступные занятия и не найдешь нормальную работу? От кооператива не будет никакого проку, ты это прекрасно знаешь. И кроме того, Гарри абсолютно невменяем. — Хотя я так и сказал, но сам уже не был в этом уверен. Глядя в дикие глаза брата, я заподозрил, что Терри и есть истинный сумасшедший, Гарри же — просто старый козел с бредовыми идеями.

— Ну а что с тобой?

— Что со мной?

— Что делаешь со своей жизнью? В клетке заперт не я, а ты. Не я живу в городе, который ненавижу. Не я игнорирую свой потенциал. Каков твой удел, приятель? Предназначение в жизни? Что общего ты имеешь с нашим городом? Ты же не можешь болтаться там вечно. Ты не в силах защитить маму от отца и от смерти. Тебе нужно предоставить их самим себе. Бежать оттуда и жить своей жизнью. Моя жизнь более или менее очерчена. А вот ты завяз в своем болоте и ничего не предпринимаешь.

Меня обдало холодом. Младший брат, чтоб ему было пусто, не врал. Это я попал в ловушку — понятия не имел, куда себя деть и что делать. Не хотел заниматься нудной работой, но ведь я тоже был преступником. Плюс к тому — связал себя накрепко с матерью и тяготился этим.

— Марти, а ты не думал поступить в университет?

— Не собираюсь. Я даже школу не кончил.

— Встряхнись, приятель. Начни хотя бы с того, что удери из своего дерьмового города.

Против всякого здравого смысла я рассказал Терри о собственном обещании матери. Объяснил, что попал в безвыходное положение. Влип с головой. Отрубил себе все пути к отступлению. Что мне было делать? Бросить мать умирать с лишенным всякого сострадания отцом? Предать женщину, которая мне читала все годы, пока я был в коме? Которая всем рисковала ради меня?

— Как она?

— Нормально, учитывая ее состояние. — Да, я так и сказал, но это была ложь. Приближающаяся смерть странно влияла на мать. Иногда она ночью приходила ко мне в спальню и начинала читать. Я не мог этого выносить. Когда я слышал ее голос — как она читает мне из книги, — то вспоминал другую тюрьму — мерзкую, теплящуюся жизнью смерть, свою кому. Бывало, что среди ночи меня немилосердно встряхивали. Мать хотела проверить, не впал ли я снова в прежнее состояние. Спать стало невозможно.

— И что же ты собираешься делать? — спросил Терри. — Оставаться с ней, пока она не умрет?

Это было ужасно: и то, что она однажды умрет, и то, что обещанием я связал себя по рукам и ногам. Можно ли было настроить себя так, чтобы в голове не промелькнула мерзкая мыслишка: «Мамочка, давай уж умирай поскорее!»

Терри предостерег меня, чтобы я больше не приезжал к нему, и мы, в зависимости от сезона, встречались на матчах в крикет или регби. Во время игр брат рассказывал мне о хитроумных вывертах кооператива — как они постоянно меняли модус операнди: не шли дважды на одно и то же дело, а если шли, совершенно меняли манеру исполнения. Например, они два раза подряд ограбили банки. Первый взяли под вечер, ворвались в вязаных шлемах и заставили посетителей и сотрудников лечь на пол лицом вниз. Во второй заявились днем в обезьяньих масках, говорили только по-русски, а клиентов и персонал заставили взяться за руки и встать в круг. Они работали быстро, успешно и оставались безымянными. Гарри пришла в голову мысль, чтобы члены банды выучили пару языков — не целиком, а только ту часть словаря, которая требуется в момент ограбления: «Хватай деньги! Прикажи, чтобы подняли руки вверх! Бежим!» — и все такое. Он был мастером по части запутывания следа. Оставалось загадкой, почему столько лет он провел в тюрьме. Еще он нашел двух полицейских информаторов и кормил их дезинформацией. А на врагов, оставшихся у Гарри с давнишних дней, банда нападала в самое уязвимое время: когда у тех на плите варился не один, а несколько горшков и они не знали, за что хвататься.

Плохо было одно: основав демократический кооператив и осуществив мечту, Гарри испытал приступ глобальной паранойи. Она теплилась в нем и раньше, но теперь вспыхнула с новой силой. Попробовал бы кто-нибудь зайти к нему за спину! Ходил он не иначе как вдоль стен, а если приходилось перемещаться по открытому пространству, крутился на манер волчка. Толпа вызывала у него страх, и если ему все же случалось оказаться среди людей, его тут же настигали жестокие спазмы. Самое смешное начиналось, когда ему требовалось пописать на улице. За дерево Гарри не заходил, ибо в таком случае выставил бы напоказ спину. Наоборот, прислонялся спиной к стволу и брал в одну руку член, в другую — пистолет сорок пятого калибра. Дома он развесил колокольчики на веревках, и никто не мог попасть в гостиную, не подняв при этом тревогу. Гарри ежедневно проверял, не упоминается ли его имя в газетах, — читал истово, выпучив глаза.

— Не следует недооценивать актуальность ежедневной информации, — сказал он мне однажды. — Новости спасли шкуры многих находящихся в розыске людей. Полиция всегда стремится доказать, что добилась успеха: «У нас есть такие-то идеи. У нас есть такие-то улики». Прибавь к этому ненасытную тягу читателей к новостям, которая к самим новостям не имеет никакого отношения, и получишь все, что требуется нашему брату в бегах. Думаешь, у меня пунктик? Справься у обывателей. Они требуют свежей информации о расследованиях, потому что считают, что власти держат их в неведении и скрывают сведения о преступниках, которые уже на их заднем дворе, и, выхватив пистолеты и расстегнув ширинки, готовы ворваться к ним в дом.

Гарри обвинял других членов кооператива в корысти. Говорил, что чует их алчность, которая облипает их, как капельки пота.

— Тысячи долларов в кулаке вам недостаточно? — кричал он. Предсказывал, что малый греческий сенат сгорит синим пламенем. Демократия в преступном мире оборачивалась тем же, что и везде: безупречной теорией, которую портила практика — в глубине души ни один человек не верит, что люди сотворены равными. В кооперативе постоянно разгорались споры по поводу распределения доходов и неприятных обязанностей, как то: спиливания серийных номеров у тысяч похищенных фотоаппаратов. Члены поняли, что, как и в масштабах целых стран, любые ориентированные на получение прибыли демократии создают нестабильность, подогревают нетерпение и алчность и, поскольку ни один человек не проголосует за то, что именно он будет убирать общественные туалеты, ведут к расслоению и эксплуатации самых слабых и непопулярных категорий людей.

Гарри также обнаружил, что анонимность разочаровывает его коллег. Ощутил нюхом — при помощи ноздрей.

— Ты худший из всех! — Он указал пальцем на Терри.

— Приятель, я и слова не сказал, — отозвался мой брат.

— Этого и не требуется. Я носом все чую.

Не исключено, так оно и было. Ведь однажды Гарри сказал, что если паранойя длится долго, то может привести к развитию телепатических способностей. Может, такое случилось и с ним? Может, он увидел будущее? Или сказал то, что было совершенно очевидно: в голове Терри зашевелились мысли, которые могли погубить и его, и всех, кто был рядом. Сказать по правде, я этого не понял и не почувствовал приближения грозных событий. Не исключено, что Боб Дилан ошибался. Может, все-таки необходимо быть метеорологом, чтобы предсказать, откуда подует ветер.

Второй проект

Как правило, всякий человек живет своей жизнью, и если он включает телевизор и там передают новости — не важно, насколько они серьезны, не важно, насколько глубоко мир погряз в дерьме и какое эти новости имеют отношение к бытию человека, — его жизнь — это отдельная область, а информация — отдельная. Даже во время войны приходится стирать исподнее — согласны? И ссориться с близкими, а затем мириться, если ты не прав, хотя в это время на небе отверзлась огненная дыра и испепеляет все до состояния картофельных чипсов. Но дыра обычно не настолько велика, чтобы остановить течение жизни, однако у некоторых особо неудачливых случаются исключения, когда новости в газетах и новости в спальне пересекаются. Уверяю тебя, это пугает и приводит в уныние, если, читая газету, случается узнавать о себе.

Все началось далеко от дома. Утренние газеты поместили кричащие заголовки: главные игроки австралийской команды по крикету попались на том, что брали деньги от букмекеров и во время международных матчей по их заказу играли не в полную силу. Новость раздули, наверное, больше, чем следовало, но, как было сказано, спорт в Австралии — национальная религия и такое событие сродни тому, как если бы христиане узнали, что Господь, задумав сотворить горы и леса, не помыл перед этим руки. Скандал набрал обороты. Поднялся шум, люди были шокированы и возмущены, повсюду только и говорили, что все это безобразно и отвратительно, оказывается, все продается и покупается и пятно со спорта теперь не смыть. Выступающие по радио требовали крови. Они хотели, чтобы с плеч летели головы — головы букмекеров и подлинных предателей, игроков. Политики кричали о справедливости, клялись докопаться до подноготной, и даже премьер-министр пообещал устроить «тщательное и всестороннее расследование коррупции в спорте».

Для меня этот спортивный скандал был просто фоном. Я был слишком занят собственными проблемами: мать прощалась с жизнью и обращалась в ничто, как безумная королева, отец тонул в бутылке, а брат шел по миру с пистолетом в одной руке и топором в другой.

В следующую субботу мы должны были встретиться с Терри на матче Австралии с Пакистаном. Все, памятуя о скандале, задавались вопросом, состоится ли игра, но поскольку действует принцип, согласно которому человек считается невиновным, пока его вина не доказана, расписания никто не отменял. Небо было ярким, воздух полон весной — такие дни убаюкивают, внушая ложное ощущение безопасности, но меня мучили страхи, которые у меня всегда возникают в присутствии тридцати пяти тысяч людей, способных в любой момент выплеснуть наружу свою коллективную ярость.

Когда игроки выбежали на поле, толпа бешено взревела, потому что именно эти спортсмены были вовлечены в скандал. Одни игроки не обращали внимания, другие отвечали зрителям непристойным жестом, тем, который требует одновременного действия обеих рук. На трибунах дружно гикали. Мне нравится улюлюкать на стадионе. А кому не нравится? Некоторые зрители вкладывали в крики всю свою злость, другие больше смеялись. Терри молча сидел подле меня.

Когда капитан вышел для подачи мяча, улюлюканье сменилось свистом и на поле полетели различные предметы, как то: банки из-под пива и ботинки — собственные ботинки зрителей! Один из болельщиков перепрыгнул через ограждение, выскочил на поле и попытался помешать капитану. Другие последовали его примеру и тоже высыпали на поле. Раздался свисток — игра на этом явно была закончена. В это время Терри повернулся ко мне и бросил:

— Пошли! — Я решил, что он имел в виду: «Пошли домой», но прежде чем понял, что происходит, брат бросился вниз, на поле. Я хотел бежать за ним, но он скрылся в толпе, которая прибывала со всех сторон и блокировала командам выход. Ситуация развивалась на нервах, по-дикарски. Ты же знаешь, какой может быть взбунтовавшаяся толпа.

Затем я услышал крик, совершенно отличный от общего рева разъяренных зрителей. И посмотрел туда, куда смотрели все. Эту картину я вижу до сих пор, стоит мне опустить веки: Терри достал пистолет и целится в капитана австралийской команды. Огромные глаза светятся, лицо посвежело, точно он искупался в живительных водах. Выражение непривычное — словно он восхищался собой. Толпа замерла. Люди хотели бежать, но любопытство повелевало остаться. Любопытство победило. Полицейские пытались проложить себе дорогу на поле, когда Терри выстрелил капитану австралийской команды в живот.

Не знаю, как мы оттуда выбрались. Помню, что Терри смотрел на меня из толпы и махал рукой. Помню, как мы бежали. Как Терри рассмеялся и предложил разделиться, но, прежде чем раствориться среди людей, сказал:

— Посмотрим, как он сумеет перехитрить собственную смерть!

Ни до, ни после его выстрела в Австралии не поднималось такой шумихи. Даже объединение австралийских колоний в 1901 году не вызвало столько публикаций. Но самым ужасным было то, что газеты поместили фотографии. Кто-то успел снять брата: глаза Терри сияют, руку с пистолетом он тянет вперед, асам мило улыбается, словно дает капитану дружеский совет. Ни одна газета не пропустила этой фотографии, ее показали все телевизионные каналы. С этого момента мой брат находился в розыске. Так началась его скандальная слава.

Наш городок наводнили полицейские и репортеры. Особенно досаждали журналисты. Их не удовлетворял ответ: «Отцепись!» Но и полиция тоже докучала. Мне задавали разнообразные вопросы, и одно время я даже находился под подозрением. Я признался, что ходил на матч с братом, но потерял его, когда он скрылся в толпе. Нет, отвечал я, я не видел, как Терри выстрелил. Нет, с тех пор он не давал о себе знать. Нет, я не знаю, где он живет. Нет, мы с ним не были близки. Нет, я не знаю ни его друзей, ни сообщников. Нет, я не знаю, откуда он взял оружие. Понятия не имел, что у него есть пистолет. Нет, не думаю, что он когда-нибудь попытается со мной связаться. Нет, если он со мной свяжется, я не стану сообщать об этом в полицию, потому что он все-таки остается моим братом. Да, я слышал, что такое препятствование свершению правосудия. Да, я знаю, что грозит соучастнику. Да, я готов отправиться в тюрьму, но не хотел бы этого делать.

Полиция нажимала и на мать, но та отказывалась отвечать даже на простейшие вопросы. Она не сказала бы, сколько времени, если бы ее об этом спросил старший следователь. Терри больше не мог вернуться домой. Это убивало мать. Она безутешно плакала и с тех пор большинство ночей проводила в старой кровати младшего сына. К каждой еде готовила какое-нибудь из его любимых блюд и, наверное, в наказание себе повесила на холодильник фотографию Терри, прижав ее пластмассовым ананасом на магните. Постоянно смотрела на нее и дошла до того, что мерила рулеткой. Однажды утром я сошел вниз и, увидев, что мать снова разглядывает снимок, сказал:

— Дай-ка я его выброшу.

Она не ответила, но, когда я потянулся к фотографии, толкнула меня локтем в живот. Это моя-то мать! В следующий раз я проснулся в четыре утра — она сидела на краешке моей кровати.

— Что случилось?

— Ты помнишь «Уильяма Уилсона» По и «Двойника» Достоевского? — Эти книги она мне читала, когда я был в коме. Я отлично их помнил, почти слово в слово.

— Мне кажется, у Терри есть двойник, — сказала мать.

Я покачал головой:

— Не думаю.

— Послушай: у каждого в мире есть свой двойник. То же самое произошло и у нас. Не Терри стрелял в человека — стрелял его двойник.

— Мама, я там присутствовал. Стрелял Терри.

— Признаю, что он на него похож. Но это свойство двойников. Они обладают внешним сходством. Абсолютным. Похожи не чуть-чуть, а полностью.

— Мам… — Но я не успел ничего сказать — она ушла.

Так где же скрывался Терри? У Гарри? На следующее утро за завтраком я решил это проверить. Покинув дом, обнаружил, что репортеры исчезли. Но когда сел в автобус, мне пришло в голову, что за мной могли следить. Стал присматриваться к машинам и обнаружил хвост — синий «коммодор». Вышел из автобуса на следующей остановке и направился в кино. Показывали комедию о человеке, который умер, но являлся жене привидением каждый раз, когда она пыталась посмотреть на другого мужчину. Все смеялись, кроме меня. Мне кинофильм показался абсурдным и особенно не понравился влюбленный в свою особу покойник. Когда через два часа я вышел на улицу, машина меня поджидала. Я понимал, что мне необходимо оторваться от слежки — «стряхнуть хвост», — и нырнул в магазин. В нем продавали одежду, и я примерил вечерний костюм. Оказалось, что я недурно в нем выгляжу, но рукава были коротковаты. Из окна, сквозь ноги манекенов я видел синюю гончую. Спросил у продавца, нет ли в магазине заднего входа, хотя намеревался воспользоваться им в качестве выхода. Дверь нашлась. С той стороны стоял другой «коммодор» — белый, с кожаными сиденьями, и я почти ощутил запах кожи. Быстро зашагал по улице, ища глазами, в какой бы еще зайти магазин.

Так минул целый день, и это сильно выводило меня из себя. Я не мог оторваться от слежки — казалось, преследователи каждый раз заранее знали мой следующий шаг. Расстроенный, я поехал на автобусе домой, решив, что повторю попытку, когда история с Терри Дином поднадоест и немного приутихнет. Должен же интерес к ней когда-нибудь иссякнуть. Ведь публика тем и отличается, что у нее рассеянное внимание. Но я не учел одного: история Терри Дина на этом не кончилась, потому что ее не кончил сам Терри Дин.

На следующий день пришли новые известия и новые полицейские и журналисты. Были застрелены два букмекера, имена которых упоминались в связи со спортивным скандалом. Свидетели утверждали, что место преступления покидал человек, схожий по описанию с Терри Дином. Язык газет и радио отражал изменение отношения общества к Терри — теперь его называли не «сумасшедшим-одиночкой», а «виджиланте».

Между тем всеобщее внимание было приковано к расследованию спортивного скандала. Расследование шло с небывалой скоростью. Каждый понимал, что любой связанный со скандалом букмекер или игрок может стать следующей мишенью Терри Дина, сорвавшегося с цепи мстителя.

Отчет о расследовании коррупции в спорте стал документом широкой гласности. Были названы фамилии еще трех игроков — одних обвиняли в намеренных проигрышах, других в передаче информации о матчах. Появились новые фамилии букмекеров. Все были начеку. Полиция установила за ними двадцатичетырехчасовое наблюдение. Следователи не сомневались, что вот-вот поймают Терри, потому что, если их расчеты были правильными, он намеревался довести до конца то, что начал. Но Терри всякий раз опережал полицию на шаг.

Больше никто серьезно не интересовался расследованием коррупции в спорте. Прочитав о подкупленных игроках, люди с нетерпением ждали, что предпримет Терри. Но премьер-министр обещал, что расследование будет доскональным, и его вели самым тщательным образом. Отчет получился исчерпывающим — с параграфами и подпараграфами, раскрывающими махинации в конном спорте, в Регбийной лиге и Регбийном союзе, в австралийском футболе, европейском футболе, во время игр Австралийского союза, в боулинге, игре на бильярде, велосипедном спорте, гребле, боксе, борьбе, парусном спорте, хоккее, баскетболе… Каких бы, даже самых экзотических видов спорта ни коснулась речь, все они присутствовали в отчете.

В следующий раз люди узнали, что Терри снова дал волю гневу, когда был убит жокей по имени Дэн Вондерлэнд. Его нашли изуродованным, а смерть наступила от баснословной дозы конского транквилизатора. Таким количеством снадобья можно было утихомирить не то что человека — взбесившийся табун. Я вглядывался в фотографию несчастного, жизнь которого отнял мой брат, и надеялся уловить нечто такое, что безошибочно дало бы мне понять, что жокей заслуживал смерти. Его запечатлели после победной скачки — Дэн, широко улыбаясь, триумфально сцепил над головой руки. Если бы я не знал, что его убил мой брат, то и тогда увидел бы в лице человека на фотографии бесконечную грусть: только что осуществилась мечта всей его жизни, но он внезапно понял, что не совершил ничего особенного.

На следующий день произошло новое убийство — погиб чемпион по боксу в полусреднем весе Чарли Пулгар. Он явно симулировал нокаут, упав на ринг под звук гонга, когда его противник победно постукивал перчаткой о перчатку.

Терри помог совершить ему новое падение — на этот раз с крыши его семнадцатиэтажного дома в плотный поток транспорта.

Как только следователи начинали просчитывать следующий шаг Терри, он вновь менял тактику. Расследование коррупции выявило еще одно проникшее в профессиональный спорт нарушение — употребление стимулирующих наркотиков. Брат, выступив в роли детектива, без труда понял, откуда берутся стимуляторы — от тренеров. И люди, обычно остававшиеся за кулисами, вышли, хотя и не по собственной воле, на передний план: газеты все чаще публиковали фотографии их скуластых усталых лиц по мере того, как они один за другим отправлялись на тот свет.

Но самым опасным направлением в священной войне Терри были букмекеры. Ясное дело, они не сидели сложа руки. Их связь с преступным миром гарантировала им оружие и защиту, и уже стали поступать сообщения о расправах в задних комнатах ресторанов и баров. Терри нарушил последний из законов Гарри: он не только решительным образом порвал с анонимностью, но и навлек на себя гнев криминального мира. Не только вступил на ведущую к вершинам лестницу, он ее сотрясал. И теперь его смерти желали не только полицейские штата и всего государства, но и члены преступных сообществ.

Наши родители воспринимали происходящее на свой особый манер. Вместо того чтобы принять правду, они все больше обманывались насчет сына. Мать упорно держалась за версию двойника, отец же пытался отыскать в творившемся безобразии светлую струю, обратив рассуждения в сторону высокого искусства. Если Терри попадал полицейскому в ногу, он превозносил сына за то, что тот не целил в сердце, если убивал наповал — хвалил за меткость. Послушать отца, так его скрывающийся от полиции отпрыск был образцом ума, сноровки и безоговорочного превосходства над ближними.

Лайонел Поттс звонил мне по пять раз на дню, прося прийти и сообщить последние сведения. Пока я читал ему газетные отчеты, он снимал темные очки, и его незрячие глаза, казалось, видели на мили. Он откидывался на спинку стула и убежденно тряс головой:

— Я знаю прекрасного адвоката, он бы добился оправдания Терри. Жаль, не порекомендовал его в прошлый раз. Я был тогда немного зол на него. Но ведь это не он меня ослепил. Этот адвокат может и сейчас оказать ему помощь. — Я слушал Лайонела и скрипел зубами. Не мог вынести его слов. Как ни дико это звучит, меня обуревала ревность. Терри хоть как-то употребил свою жизнь. Нашел призвание. Пусть безумное и кровавое, но все-таки призвание — и безоговорочно ему следовал.

Каждое утро я бежал в угловой магазин за газетой, дабы прочитать в ней о новых злодействах. Не все жертвы Терри погибали. Бильярдист, который как бы случайно протолкнул белого после черного, ограничился сломанной правой рукой, но, как ни странно, вслед за другими жертвами брата поддержал его крестовый поход. Ко всеобщему изумлению, они покаялись в грехах и заявили, что Терри Дин делает нужное дело: очищает некогда непорочный институт, испорченный жаждой крупной наживы. И они были не одиноки.

Спортсмены, комментаторы, интеллектуалы, ведущие ток-шоу, писатели, ученые, политики и самые модные диск-жокеи — все только и говорили о спортивной этике, идеалах, героях спорта и австралийском духе. Терри одним махом открыл общенациональный диалог, и все спортсмены и спортсменки стали вести себя как паиньки.

В один из дней этого хаоса в город, волоча за собой чемодан, возвратилась Кэролайн. Я сидел на лестнице ратуши и подсчитывал папиллярные линии на указательном пальце, когда заметил ее на улице. Она тоже увидела меня и прибавила ходу — трусцой подкатила свой чемодан и, обняв, покрыла мои щеки платоническими поцелуями. Я тут же понял: Кэролайн никогда не вспомнит о том вечере в ее спальне. Окинув ее внимательным взглядом, я увидел, что она расцвела и превратилась в настоящую женщину, но с ней также произошли странные изменения: ее волосы посветлели и были теперь почти белыми, и хотя ее лицо округлилось и нижняя губа стала взрослой, в ней чего-то недоставало — света или сияния. Я решил, что во время странствий она видела нечто такое, что напугало ее, и страх потушил свет.

— Слышала про Терри? — спросил я.

— Невероятно!

— Поэтому ты и вернулась домой?

— Нет, прочитала в газете только в аэропорту, а потом меня просветил водитель автобуса. В Европе об Австралии не говорят. Это странно, Марти, но там о нас ничего не знают.

Тогда я впервые обнаружил, что жить в Австралии — все равно что иметь самую дальнюю спальню в очень большом доме. Тем лучше для нас, подумал я.

— Я прилетела только для того, чтобы забрать отца. Увожу его с собой.

— Куда?

— В Париж.

Я палкой нацарапал на земле свое имя. Мартин Дин. Вокруг бороздок взрыхлились коричневые отвальчики.

— У тебя есть с ним связь?

— Нет.

— Он специально нарывается, чтобы его убили.

— Похоже на то.

Рядом со своим именем я нацарапал в грязи ее имя. Теперь наши имена лежали рядом.

— Он совершает нечто важное, — проговорила Кэролайн.

— Он убийца.

— Но верит.

— Во что?

— Ни во что. Просто верит во что-то и все.

— Насильники и педофилы тоже во что-то верят. И Гитлер верил. И Генрих VIII, когда отрубал голову очередной жене. Верить во что-то нетрудно. Каждый во что-то верит.

— Ты не веришь.

— Я — нет.

Слово слетело с языка прежде, чем я осознал, что говорю. Сейчас я понимаю, что сказал правду. Я не мог назвать ни одной вещи, в которую бы верил. Один процент сомнений был равносилен для меня ста. Как во что-то верить, если неправдой может оказаться любое убеждение, что нечто есть неправда?

Я обвел наши имена линией в виде сердца.

— Если Терри даст о себе знать, ты мне скажешь?

Я быстро завалил имена землей. Как же я был глуп! Она меня не любила. Она любила его. От смущения я покраснел.

— У тебя есть с ним связь.

Кэролайн схватила меня за запястье, но я поспешно выдернул руку:

— Нет.

— Есть!

— Уверяю тебя, нет!

Она притянула меня к себе, зажала мое лицо меж ладонями и долго, долго целовала в губы. Затем отстранилась. Я потрясенно молчал. И не мог открыть глаз.

— Если увидишь Терри, передай ему от меня этот поцелуй.

От ее слов мои веки моментально взлетели. Я улыбнулся, чтобы прекратить пенообразование во рту. Я ненавидел Кэролайн. Мне хотелось швырнуть ее в грязь, и я сказал нечто вроде:

— Я тебя ненавижу и буду ненавидеть до скончания века. — И пошел прочь — домой, хотя дом был самым последним местом, где я хотел оказаться. Наш дом превратился в место малой исторической значимости, вроде туалета, которым пользовался Гитлер перед пожаром в рейхстаге, и поэтому к нам снова нагрянули журналисты и без всякого сочувствия, зато в полную меру демонстрируя плохие манеры, выкрикивали в окна свои идиотские вопросы.

Оказавшись дома, я сразу понял, что отец совершенно потерял способность владеть собой. Он стоял в дверях и пьяно покачивался на пороге, зато лицо его напряженно застыло, словно у него случился паралич челюсти.

— Хотите войти, сукины дети? Входите! — крикнул он.

Журналисты переглянулись, но неуверенно вошли в дом. Они решили, что это ловушка. Но ловушки не было. Просто человек, раскачиваясь, прощался с остатками благоразумия.

— Вот, снимайте! — Он открыл кухонный шкаф. Отодрал половые доски. Провел репортеров в спальню и потряс перед их носами подштанниками Терри. — Нюхайте! Нюхайте! — вывернул он все на изнанку. — Хотите посмотреть, откуда он произошел? — Отец расстегнул ширинку, достал пенис и покрутил им: — Вот, подонки, он был разбойным сперматозоидом. Обскакал всех по дороге к яйцеклетке. А появился вот отсюда. Щелкайте, щелкайте, грязные паразиты! — Журналисты смеялись, мать пыталась их выгнать, но они не хотели уходить: они прекрасно себя чувствовали и от хохота надрывали животы. Давненько они не видели ничего забавнее отчаяния этого расчувствовавшегося пьянчужки. Неужели они не видели, что моя мать плакала? Прекрасно видели — через видоискатели фотоаппаратов.

Когда нам наконец удалось их выставить на газон перед домом, я попытался с ними здраво поговорить:

— Пожалуйста, уезжайте домой.

— Где твой брат? — спросили они.

— Вон там! — крикнул я и показал за их спины. Журналисты попались на удочку и, как дураки, обернулись. А когда снова посмотрели на меня, я добавил: — Что, слопали?

Это была маленькая победа.

Я не обманул Кэролайн: ни Терри, ни Гарри не давали о себе знать, и сам я не мог выбраться в их пригородное убежище. Я чувствовал себя обделенным, и мое природное любопытство все сильнее разгоралось. Мне до смерти надоело полагаться на ненадежные газетные репортажи и непроверенные слухи. Хотелось повариться внутри события. И как я полагаю, какая-то моя часть стремилась приобщиться к происходящему — если не убивать самому, то присутствовать рядом. Судьба Терри до этого момента, так или иначе, включала меня. И я хотел вернуться в нее. Понимал: в тот миг, когда я вступлю в его мир, моя жизнь бесповоротно изменится.

Я оказался прав.

Пора было совершить вторую попытку. Я не мог полагаться на то, что полиция устала за мной следить. Полдня петлял по лесу, как по лабиринту, затем вышел на пустое, открытое пространство и двигался, не забывая оглядываться раз в несколько минут. Ничего. Никого. Для перестраховки я протопал пешком пять миль до следующего городка и там сел в автобус.

Я удивился, увидев, что газон перед пригородным убежищем больше не ухожен. И автомобиль-универсал с подъездной дорожки исчез. Жалюзи были закрыты. Создавалось впечатление, что удобропорядочной семьи, которую изображали бандиты, наступили тяжелые времена.

Дверь отворилась, как только я свернул на подъездную дорожку. Видимо, Гарри вел наблюдение из окна.

— Быстрее! Заходи! Заходи!

Я поспешил юркнуть в дверь, и Гарри запер ее на засов.

— Он здесь? — спросил я.

— Черта с два! И лучше ему держаться от меня подальше, если он не хочет получить пулю в голову.

Я прошел вслед за Гарри в гостиную, где он плюхнулся на диван. Я плюхнулся рядом.

— Марти, твой брат подметки рвет, так ему хочется славы, и я не могу его остановить. Кооператив в руинах. Моя мечта погибла. Пошла прахом. И все это дело рук поганца Терри. Видишь ли, ему захотелось стать знаменитым! Наплевал он на мой совет. А я считал, что он мне как сын. Но никакой сын не нагадил бы мне вот так на физиономию. То есть я хочу сказать, что у меня нет детей, а тем, кто их имеет, нечего ждать золотого дождя. Первую пару лет — да, затем теряешь бдительность. А теперь подумай, ради чего он все это сделал? Прихлопнул несколько спортсменов и букмекеров. Он их даже не ограбил — укокошил ни за что ни про что. Ну и где, скажи на милость, здесь деньги? И что теперь делать дальше? Ты читал газеты? Все считают, что это его банда. Но она не его. Моя! Моя, черт побери! Я не хотел высовываться, нам всем следовало оставаться безликими, но если мы на это не способны, я хотел хотя бы сохранить репутацию. Поздно! Он бросил тень и на меня. Ребята из нашей среды, которых я знаю лет пятьдесят, решат, что я на него работаю. Словно пощечина! Унизительно! Но у меня есть план. И мне требуется твоя помощь. Иди сюда, я хочу тебе кое-что показать.

Гарри поднялся и, хромая, направился в спальню. Я последовал за ним и в первый раз оказался в его комнате. Там, кроме кровати, ничего не стояло. Вообще. Он предпочитал быть безликим даже в собственной спальне.

Он полез под матрас и вытащил толстую пачку бумаги.

— Я надеялся, что безликий демократический кооператив преступников может стать уникальным подарком миру. Но теперь понимаю: он был обречен с самого начала. Нежизнеспособен. Человеческую натуру не переделать. Люди считают, что им для роста требуется свет рампы. Никто не терпит анонимности. И вот тебе план Б — страховочный вариант, над которым я работал десять лет. Ничего подобного раньше не предпринималось. Никто над этим даже не задумывался. Это будет моим наследием. Так-то, Марти. Но мне требуется поддержка. Я один не справлюсь. Вот тут начинается твоя роль. — Он пихнул меня в грудь бумажной пачкой.

— Что это такое?

— Мой опус, сынок. Руководство для преступников. Я изложил здесь все, чему научился. Настоящая книга! Я написал учебник по преступлению! Выдающаяся работа!

Я взял рукопись и открыл наугад.

ПОХИЩЕНИЕ ЛЮДЕЙ

«В случае если пресса пронюхает об этой истории, вам грозят крупные неприятности. Правильно выбирайте жертву. Никогда не покушайтесь на юных и привлекательных: общественное негодование — последнее, что требуется похитителю…

…найдите подходящее место, куда спрятать жертву… избегайте соблазна пользоваться номерами в гостиницах и мотелях, так как если она сбежит, вполне успеет заказать обед в номер или чистые полотенца».

— Как видишь, Марти, мысли нужно развить и организовать по главам.

Я открыл другую страницу.

ЖГИ, МАЛЫШ, ЖГИ: ПОДЖОГ И ТЫ

«Все любят смотреть на огонь, даже ты. Не делай этого! После того как подпустил красного петуха, не пялься на пожар из-за угла, даже если очень хочется посмотреть, как все сгорит… Это распространенная ошибка… большинство поджигателей попадаются в нескольких метрах от места преступления. Помни, полиция высматривает подозрительных личностей, стоящих поблизости и восхищенно восклицающих: „Во горит!“»

Шедевр Гарри был написан на обрывках бумаги, обратной стороне счетов, салфетках, бумажных полотенцах, газетах, туалетной бумаге, отрывных блокнотных листах и всяких распечатках. Тут были инструкции, диаграммы, схемы, мысли, размышления, высказывания и афоризмы на все мыслимые случаи преступной жизни. Каждое суждение предварял подчеркнутый заголовок — только так можно было разобраться во всем этом хаосе.

ВЗЛОМ

«Не пытайся проникнуть в дом, не убедившись, что хозяин только что вышел за пакетом молока… действуй быстро… не задерживайся, чтобы почитать у книжного шкафа…»

— Разумеется, преступление является предметом множества книг, но все это либо социологические исследования, либо они написаны в помощь криминалистам или полицейским. То есть в основе своей направлены на борьбу с преступлением. Ни одна из книг не написана преступником и для преступников. — Гарри сложил бумаги в коричневую сумку и нежно, как ребенка, прижал к груди. — Доверяю это тебе.

Я взял сумку — она оказалась тяжелой, весом в смысл всей жизни Гарри.

— Я трудился не ради денег, и все доходы мы поделим с тобой ровно пополам.

— Гарри, я не уверен, что мне хочется этим заниматься.

— Кто тебя спрашивает, чего тебе хочется? Мне необходимо передать массу знаний. Обнародовать их, пока я жив. Иначе можно считать, что моя жизнь прошла напрасно. Если дело в деньгах, забудь про пятьдесят процентов — бери все себе. Мне не жалко. С меня довольно. Вот! — Гарри подбежал к кровати, схватил подушку и тряс ею до тех пор, пока из наволочки не посыпались деньги и не стали разлетаться по полу. Он скакал по комнате на одной ноге, приседал и подбирал купюры. — Хочешь наличные? Хочешь, сниму для тебя последнюю рубашку? Хочешь, вырву сердце из груди? Говори, что тебе нужно? Ни за чем не постою. Только, ради Бога, помоги! Помоги мне! Помоги! — Гарри швырял мне банкноты прямо в лицо. Как я мог отказать? Я взял и его сочинение, и деньги, но сам решил: «Время передумать еще будет».

В тот же вечер я начал изучать каракули Гарри в сарае отца. Некоторые заметки были короткими, и у меня сложилось впечатление, что он писал их с тараканами в голове.

КРАЖА АВТОМОБИЛЕЙ

«Если ты способен водить машины только с автоматом, не следует красть с механической коробкой передач».

Другие обладали большей глубиной и не только объясняли, как совершить преступление, но включали также психологический анализ предполагаемой жертвы.

ГРАБЕЖ С НАСИЛИЕМ

«Не расслабляйся! Вопреки здравому смыслу люди готовы рисковать жизнью и пускаться в погоню ради двух долларов в кошельке или ради сумочки… особенно они распаляются, если грабеж происходит средь бела дня… они выходят из себя, потому что их обчистили при свете солнца, и легкомысленно бросаются вдогонку, даже если у грабителя в руке нож или пистолет… их, видимо, также подхлестывает мысль, что придется блокировать кредитку и получать новые водительские права, и они предпочитают умереть, чем возиться со всем этим… по их мнению, мучительная смерть от ножа легче общения с чиновниками автомобильной инспекции, поэтому ты должен быть вынослив, как бегун на длинные дистанции».

Все это было то ли полной чушью, то ли блестящим прозрением, но я не мог решить, чем из двух. Намереваясь сделать перерыв, я поднялся из-за стола, но не смог оторваться от заметок и, склонившись над бумагами, продолжал лихорадочно читать. Что-то в этом безумии произвело на меня глубокое впечатление. Складывалась определенная модель: мой отец построил тюрьму; Терри стал преступником под влиянием заключенного, с которым познакомился в построенной отцом тюрьме. А я? Может быть, в этом и состояла моя роль? Может быть, книга Гарри являлась именно тем, чему я должен посвятить жизнь, а затем унести с собой в холодное, погасшее горнило смерти? Я не мог бросить чтение. Страницы завораживали, как блеск монеты на дне бассейна. Я понимал, что должен нырнуть, если хочу разобраться, ценная ли это монета или просто унесенный ветром кусочек фольги.

Я закурил, вышел на порог и посмотрел на небо. Вечер был темным, светили лишь три звезды — и ни одной знакомой. Я потрогал карман и ощутил скомканные купюры. После всех поучений и попыток убедить Терри не нарушать закон как я мог поступить подобным образом? Получается, я лицемер? А если и так? Разве лицемерить — такая ужасная вещь? Разве лицемерие не свидетельствует о гибкости человека? А если кто-то твердо придерживается принципов, разве это не значит, что он несговорчив и узколоб? Да, у меня есть принципы, и что из того? Неужели я до самой смерти должен жить под их гнетом? Я принял эти принципы бессознательно, и они определяют мое поведение, но разве человек не способен привлечь разум, который будет доминировать над бессознательным? Кто, в конце концов, главнее? Должен ли я доверять своему юному эго, которое на всю жизнь определило стандарты поведения? А если они совершенно ошибочны? Почему я привязываю себя к играм своего мозга? Не пытаюсь ли я в данный момент логически обосновать свое желание денег? Но что плохого в логике? Разве достижение эволюции не в том, что мы обладаем логическим мышлением? Была бы счастливее курица, если бы тоже могла логически мыслить? Она бы заявила миру: «Прекратите рубить нам головы только для того, чтобы проверить, можем ли мы бегать без голов. Доколе это будет вас развлекать?»

Я потер лоб. Чувствовал: накатывает экзистенциальная мигрень — до крайности ослепляющая.

И пошел прогуляться по темной дороге в город. Прославившись, Терри стал ликом криминального мира. При помощи книги мы с Гарри будем его мозгом. Приятно было сознавать, что ты являешься частью чего-то большего, чем твое собственное «я». Огни в городке гасли один за другим. На холме темнел силуэт тюрьмы. Она внушительно и нелепо маячила, словно разлагающаяся на скале огромная голова давно умершего бога. Почему я не могу делать то, что мне хочется? Что меня останавливает?

Я почувствовал в горле ком размером с кулак. Впервые я с такой суровостью задавал себе вопросы, и мне показалось, что их произносил кто-то старше меня. Я продолжал говорить вслух:

— Люди слишком доверяют себе. Тому, что они принимают за правду, они позволяют властвовать над своими судьбами, и если я начну искать способ управлять своей жизнью, то на самом деле потеряю над ней контроль, поскольку то, что, по моему разумению, правда, превратится во властелина, а я в слугу. И как же в таком случае я могу развиваться, если подчиняюсь властелину, любому властелину, пусть даже этот властелин — я сам?

Я испугался собственных слов: до меня стало доходить, что они подразумевали.

— Беззаконие, отсутствие цели, хаос, путаницу в мыслях, контузию, — сказал я не кому-нибудь конкретно, просто в ночь. Я заговаривал себя. Ходил по кругу. В голове роились мысли, пульсировали.

Внезапно я с ослепительной ясностью осознал, что Гарри — гений. Может быть, пророк или даже мученик, это будет определено позднее в зависимости от того, как он умрет. Он созидатель. Поэтому он выбрал меня, чтобы я спустил с горы его ослиные скрижали. Он указывает мне путь. Своим примером демонстрирует, что для новаторства, созидания, выворачивания наизнанку, разрушения, полной ломки и принуждения Бог не требуется; с тем же успехом эту работу может совершить человек. Не в шесть дней, как Вы-сами-знаете-кто. Незачем пороть горячку. Но даже если по окончании моих трудов их результат будет принят со злобой и безразличием, в тот момент я сознавал, что мой долг — совершить попытку, ибо речь шла о моем пробуждении, а пробуждение предполагает, что пора вставать. Нет смысла, проснувшись, хлопнуть ладонью по будильнику и снова впасть в забытье.

Это были большие мысли, можно сказать, страдающие ожирением. Я нашел на земле бычок. Подобрал. В моей руке он показался мне таким же надежным, как олимпийский факел. Я закурил и пошел по городу. Было холодно. Чтобы согреться, я притопывал ногами и держал ладони под мышками. Книга Гарри была первым шагом в уже идущую безымянную революцию, и я был избран благодаря моему блистательному уму. Мне хотелось поздравить себя без страха и упрека. Вот бы поцеловать свой собственный ум! Я ощущал себя тысячелетним старцем. Меня подминала под себя мощь слов и идей. Я подумал о своем первом отце, отце номер один, том, что был из Польши, — о его безумии: надо же, умереть ради Бога. Что за глупая причина для смерти — Бог, мерзкий Бог! Я трижды прокричал дереву:

— Я хочу умереть, потому что есмь существо с определенным сроком реализации. Я хочу умереть, потому что я человек, а людям свойственно этим заниматься: разрушаться, гнить и исчезать! — Я шел, кляня слепую отцовскую глупость: — Умереть за идею! Схлопотать пулю ради божества! Что за идиот!

В нашем городке фонари есть только на главной улице — въезд и выезд отданы на откуп луне и звездам, а когда нет ни того ни другого, повсюду властвует тьма. Дул западный ветер — шумели кроны деревьев. Я подошел к дому, сел на веранде и стал ждать. Чего? Не чего, а кого. Я оказался у дома Кэролайн. И тут же понял, что романтики — полные кретины. Нет ничего ни замечательного, ни интересного в неразделенной любви. Такая любовь — дерьмо, полное дерьмо. Любить человека, который не отвечает тебе чувством, может быть, увлекательно в книгах, но в жизни невыносимо скучно. Скажу тебе так: увлекательно другое — горячие, страстные ночи. А сидеть на веранде спящей женщины, которая к тебе не пылает страстью, — отстой и беспросветное занудство.

Я ждал, что Кэролайн проснется, выйдет на веранду, и я заключу ее в объятия. Думал, сила моего мозга настолько велика, что вырвет ее из дремы и заставит подойти к окну. Я расскажу ей о своих идеях, и она наконец узнает, кто я такой. Надеялся, я так же хорош, как мой мозг, и Кэролайн будет восхищаться и тем и другим. Я совершенно забыл о своем теле и лице, у меня вылетело из головы, что они-то уж точно не подарок. Но, приблизившись к окну, увидел свое изображение и пришел в себя. Так состоялось мое пробуждение, Джаспер. Гарри, бедняга Гарри, он был для меня очень важен — раскрепощенный ум. До того как я с ним познакомился, все известные мне умы были в оковах, неимоверно закрепощенные. Свобода сознания Гарри приводила в волнение. Его ум был абсолютно независим и самодостаточен.

Мне еще не приходилось встречать такого вневременного ума, нечувствительного к влиянию окружения.

Я вернулся домой и снова стал вчитываться в заметки Гарри. Они были до крайности глупыми. Его книга — руководство для преступников — представляла собой не что иное, как помрачение рассудка. Она не имела права на существование. Она не должна была существовать. И поэтому я должен был помочь ее оживить. Обязан был это сделать. Я разделил текст на две большие части: Преступление и Наказание. Внутри каждой части организовал главы, алфавитные указатели, сделал пояснительные сноски, как в настоящем учебнике. Я строго придерживался заметок Гарри, но то и дело натыкался на абзац, от которого меня настолько разбирал смех, что я хватался за живот. Это было великолепно. Его изречения поражали до изумления. Проникали прямо в мозг.

ПО ПОВОДУ ОГРАБЛЕНИЯ ДОМОВ

«Оказавшись внутри, действуйте быстро и методично. Не пренебрегайте перчатками, постоянно имейте их на руках. Ни при каких обстоятельствах не снимайте их. Вы представить себе не можете, сколько грабителей не удержались и сняли перчатки, чтобы поковырять в носу. Не могу выразить, насколько важно то, о чем я сейчас пишу. Нигде не оставляйте отпечатков пальцев, даже в собственном носу».

Я напечатал все это слово в слово. Работал не смыкая глаз. По мне словно пропустили электричество, которое я не мог выключить. Вот еще один из запомнившихся мне примеров.

ПО ПОВОДУ ПОДКУПА

«При подкупе полицейского широко распространенный метод — бросить деньги перед ним на пол и спросить: „Это не вы уронили?“ Такая практика опасна: он может подобрать деньги и, прикарманив их, ответить: „Я. Спасибо“. А затем арестовать вас. И хотя ни один из способов подкупа нельзя назвать надежным, рекомендую подойти и в лоб спросить: „Так ты берешь взятки или нет?“ Если он взяток не берет и попытается обвинить вас в подкупе должностного лица, вы всегда можете объяснить, что просто хотели выяснить, насколько он честен, а взятку вовсе не предлагали. Мол, вы из тех, кто борется с лицемерием».

Его логика была безукоризненной. Даже заголовки доставили мне истинное удовольствие:

«Немотивированные преступления. С чего бы вдруг?»

«Вооруженное ограбление: хохот всю дорогу из банка».

«Преступление и мода: вязаный шлем — любимый элемент костюма».

«Полиция и вы: как определить нечестного полицейского по его ботинкам».

Глава «Карманное воровство: интимное преступление» содержала сентенцию, которая гласила: «Если для того, чтобы залезть в карман, пришлось расстегивать молнию, — это не карман. Немедленно убирай оттуда руку». Разве можно с этим поспорить? Нет! Припоминаю другие названия глав:

«Физическое насилие: украшение синяками врагов».

«Обвинение: попытка направить друзей на путь истинный».

«Непредумышленное убийство: ой-ой-ой!»

«Побег из места заключения: иди степенно и ни в коем случае не суетись».

«Любовь: информатор без обмана».

«Преступление на почве страсти — опрометчивое убийство».

«Извращение: только для любовников».

Это был всеобъемлющий труд. Гарри ничего не упустил. Каким бы незначительным ни казалось преступление, оно тем не менее попало в тринадцатую главу. «Мисдиминор и другие, не приносящие дохода преступления: переход улицы в неположенном месте, праздношатание, разбрасывание мусора, разрисовывание стен и заборов, угон автомобиля с целью покататься и появление в общественном месте в голом виде». Когда Гарри сказал, что это должно быть абсолютно полное издание, он не шутил.

Когда на рассвете я покинул дом, в голове кружили вопросы: удастся ли Гарри опубликовать свою работу? Кто согласится ее напечатать? И как отреагирует на нее читатель?

На улице дымил костер, рядом, устроившись поддеревьями, спали четыре репортера. Когда они прибыли сюда? Я почувствовал озноб. Их присутствие означало одно из трех: либо Терри совершил очередное преступление, либо его арестовали, либо убили. Я хотел было их растолкать и спросить, в чем дело, но не осмелился — момент был неподходящим, ведь я собирался к Гарри, не такому опасному беглецу, но тем не менее беглецу. Не потревожив журналистов, однако мысленно пожелав им самых жутких кошмаров, я повернул к остановке автобуса.

Позади послышались шаги. Я поморщился, ожидая увидеть полицейских или шайку репортеров. Но не увидел ни тех, ни других. Из дома вышла мать, босая, в бежевой ночной рубашке. По ее виду можно было сказать, что она не спала лет десять. Мать, как и я, незаметно проскользнула мимо журналистов.

— Куда ты собрался в такую рань? К Терри?

— Нет, мама, я не знаю, где он.

Она схватила меня за руку, и я увидел в ее глазах нечто ужасное. Можно было подумать, что этими глазами мать выплакала из тела всю соль и другие необходимые минералы. Ее болезнь брала свое. Она стала старухой, худой — кожа да кости.

— По радио сообщили, что он снова напал, — мрачно сказала она. — На этот раз на игрока в крикет. Ему раскроили голову, а в рот запихнули крикетный шар. Утверждают, что это сделал твой брат. Почему они так говорят?

— Потому что скорее всего он это и сделал.

Мать отвесила мне крепкую пощечину:

— Не говори так! Это ложь! Найди Терри и скажи, чтобы он шел в полицию. Пока он прячется, все будут думать, что он виноват… — Подошел автобус, а она все лихорадочно бормотала: — А если не можешь найти Терри, ради Бога, разыщи его двойника!

Я прыгнул на подножку и нашел место. Автобус тронулся, я посмотрел в заднее окно. Одной рукой опершись о дерево, мать соскабливала с подошвы грязь.

Подходя к дому Гарри, я заметил, что он следит за мной из окна. А переступив порог, еле удержался, чтобы не обнять его.

— Что тебе здесь надо? — заорал на меня Гарри. — Я надеялся, что не увижу тебя, пока ты не закончишь работу! Ты что, передумал? Ублюдок! Предатель! Что, совесть замучила? Пошел вон! Твое место в монастыре, чертов лицемер!

Стараясь не улыбнуться, я достал из коричневой сумки манускрипт и помахал перед его носом. У Гарри округлились глаза.

— Это что?

Больше я совладать с собой не мог и расплылся в улыбке.

— Так быстро?

— Мне попался превосходный материал.

Гарри запустил руку в сумку, выхватил рукопись и взволнованно пролистал страницы. Дойдя до конца, он вернулся к первой, и я понял, что он собирается прочитать весь текст. Я вышел на залитый солнцем задний двор. Бассейн теперь представлял собой огромную зловонную свалку. Газон зарос сорняками. Металлические каркасы садовых раскладушек побурели от ржавчины. Я прилег на одну из них и уставился в небо. Мимо плыли похожие на животы беременных женщин облака. Веки слипались, и незаметно я задремал. Но еще до того, как я погрузился в мир снов, мне померещилось, что на одном из облаков прятался Терри. Я видел, что каждый раз, когда пролетал самолет, он закрывал лицо мягкой пушистой вуалью. Потом все исчезло.

Проснулся я весь в поту. Солнце било мне прямо в глаза. Прищурившись от яркого света, я различил силуэт головы Гарри. Она показалась мне огромной. Когда он нырнул в тень, я увидел, что он весь светится радостью. Гарри присел на край раскладушки, обнял меня, покрыл поцелуями, чмокнул в губы, что было омерзительно, но под влиянием настроения я снес и это.

— Ты оказал мне замечательную услугу, Мартин. Век не забуду.

— Он снова совершил нападение, — сказал я.

— Да, слышал по радио. Глупый сопляк!

— Он с тобой не связывался? Имеешь представление, где он может быть?

Гарри грустно покачал головой.

— Он теперь настоящая знаменитость. Недолго ему осталось бегать на свободе. Слава — это вовсе не то, что нужно беглецам.

— Как ты считаешь, он присмиреет, когда его поймают?

— Вряд ли. — Гарри взял рукопись и погладил, словно это было женское бедро. — Ну ладно, нам тоже есть чем похвастаться.

Найти издателя оказалось не так просто, и не только потому, что содержание рукописи было весьма рискованного свойства.

Гарри находился в бегах. Стоило явиться к издателю с фамилией Гарри на обложке, и реакция была бы однозначной. Не исключено, что последовал бы звонок в полицию. Двойной отказ! Я убедил Гарри сохранить инкогнито до самой последней минуты — пока не заработает печатный станок, мы не объявим имя автора. Но Гарри продолжал настаивать, что должен сам выбрать издательство, достойное его сочинения. Это казалось мне невозможным. Гарри разыскивали. И хотя он был птицей не того полета, что Терри, полиция не прекращала гоняться за сбежавшими из тюрем заключенными только потому, что это не возбуждало прессу. К тому же его нога настолько разболелась, что он едва передвигался. К сожалению, что бы я ни говорил, это не убеждало его отказаться от руководства издательским процессом. Он считал это дело настолько важным, что не мог передать его в мои неопытные руки.

Мы отправились в город на следующий день. Хромой, с всклокоченной бородой, он выглядел парией. Я предложил ему побриться и привести себя в божеский вид, но он ответил, что писатель всегда кажется обществу непотребным, так что к нашей же пользе, чтобы от него шарахались. Несмотря на жаркое солнце, он натянул на себя пиджак и спрятал во внутреннем кармане обрез.

— Тронулись? — Я предложил себя в качестве живой подпорки, и он, поминутно извиняясь, взвалил на меня весь свой вес. Мне показалось, что я тащу на себе мертвеца.

Здание первого издательства выглядело так, что посетитель мог подумать, не придется ли ему платить только за то, чтобы войти. В вестибюле было полно зеркал, и они ясно давали понять: ты полная мразь. Мы поднялись на двадцатый этаж с двумя костюмами, заключавшими в себя мужчин. Издательство прибрало себе целый этаж. Макушка секретарши спросила, назначено ли нам. А когда мы пробормотали, что нет, девушка сурово улыбнулась нам той частью лица, какую нам удалось рассмотреть.

— Главный редактор сегодня вас принять не сможет, — объявила она непререкаемым тоном.

В разговор вступил Гарри:

— Взгляните сюда. Это именно тот случай, когда вы будете рвать на себе волосы. Как тот издатель, который не захотел печатать книгу, а она потом продавалась миллионами. Мартин, как называлась та книга, которую сначала отвергли, а потом раскупили несметное количество ее экземпляров?

Я не знал, но решил подыграть и назвал бестселлер всех времен и народов:

— Библия. Издание короля Иакова.

— Вот именно, Библия!

Секретарша не пропустила бы и апостола, даже если бы он обещал золотую жилу.

— Ну хорошо, — вздохнула она и посмотрела в расписание. — У главного в конце дня назначена встреча. Если она не затянется, он уделит вам пять минут перед тем, как уйти домой.

— Спасибо, милая дама, — осклабился Гарри, и я помог ему сесть в приемной.

Мы ждали.

Гарри ежился и прятал руки под пиджаком, а я, зная, что там спрятано, нервничал. Он крепко сжимал зубы, словно кто-то еще двенадцать часов назад захотел сделать снимок и попросил его улыбнуться, но до сих пор так и не удосужился спустить затвор фотоаппарата.

— Ты в порядке?

Я чувствовал, что его паранойя разгорелась жарким пламенем: глаза беспрестанно шарили по комнате, шея вертела головой от двери из коридора до двери в кабинет. Ближе к обеду я заметил, что он засунул пальцы в уши. Я спросил, в чем дело, и он пробормотал что-то насчет шума. Я вообще ничего не слышал, однако в следующую секунду раздался ужасный грохот. Высунув голову в коридор, я увидел, как за одной из дверей молодой человек выбивает душу из ксерокса. Я недоверчиво посмотрел на Гарри, а затем вспомнил, что когда мы с Терри в первый раз были у него в тюрьме, он рассуждал насчет того, что у преступников в высшей степени развита телепатия. Продолжительная паранойя обеспечивает хороший уровень экстрасенсорного восприятия или что-то в этом роде. Неужели правда? Тогда я не принял его всерьез. А теперь? Я не знал, что подумать, и вгляделся в его лицо. Он ответил кивком, в котором сквозило едва уловимое самодовольство.

Без пяти пять нас провели в кабинет главного редактора. В нем все служило одной цели: продемонстрировать вошедшему, насколько он мал и незначителен. Кабинет был просторным и тихим, воздух охлаждал кондиционер, на полулежал новый ковер, а вместо окна свет пропускала стеклянная панель, из которой нельзя было выпрыгнуть, даже если бы появилось такое желание. В лучшем случае можно было прижаться к ней щекой и вообразить, что падаешь. Главный редактор смотрел на нас так, словно его предупредили, что если он улыбнется, то потеряет все, для чего до этого трудился.

— Вы написали книгу. Я публикую книги. И вы решили, что мы — союз, заключенный на небесах. Это не так. То, что вы принесли, должно меня потрясти, но я отнюдь не впечатлителен.

Гарри попросил, чтобы издатель бросил быстрый взгляд на его работу, а мы пока подождем. Тот рассмеялся, но так и не улыбнулся. Гарри добавил к шедшим прямо к сердцу рассуждениям о золотых возможностях другие, что были адресованы к заднему карману брюк. Редактор взял рукопись и перелистал страницы, при этом он прищелкивал языком, словно подзывал собак. Встал и, не прекращая читать, подошел к прозрачной панели и прислонился к стеклу. Я заволновался, что она треснет и он вывалится на улицу. Прошла минута, и вдруг редактор швырнул в нас рукописью с таким видом, словно запачкал об нее руки:

— Это что, шутка?

— Уверяю вас, нет.

— Опубликовать это равносильно самоубийству. Вы учите людей, как нарушать закон.

— С какой стати он мне рассказывает, чему посвящена моя книга? — спросил меня Гарри.

Я пожал плечами.

— Убирайтесь отсюда, пока я не вызвал полицию! — закричал главный редактор.

Пока кабина лифта спускалась вниз, Гарри яростно мотал головой и бормотал:

— Ну и идиот!

Я тоже был сбит с толку и, хотя ничего не знал об издательском мире, попытался объяснить, что нет ничего особенного в том, что где-то мы получили отказ.

— Это в порядке вещей. Трудно рассчитывать, что в первом же издательстве клюнут на то, что мы принесли.

На втором этаже лифт остановился.

— Чего мы встали? — рявкнул на меня Гарри. Двери раздвинулись, и в кабину вошел мужчина. — Ты что, полоумный, собрался спускаться на один этаж? — пошел на него грудью Гарри, и не успели двери закрыться, как мужчину выдуло на площадку.

На улице мы никак не могли поймать такси. Маячить у всех на виду с известным беглецом из тюрьмы было совсем ни к чему, но ни один из нас не мог усилием воли заставить машину материализоваться.

— Нам крышка, — прошептал Гарри.

— Что?

— Мне сели на хвост.

— Кто?

— Все.

Он терял самообладание. Старался спрятаться за мной, но люди были со всех сторон. Кружил вокруг меня, как акула. И, пытаясь остаться незаметным, привлекал к себе слишком много внимания.

— Сюда! — Он толкнул меня в самый поток транспорта, к такси. Пока мы забирались в машину, водители тормозили и яростно гудели. После этого я решил, что дело надо брать в свои руки. Гарри следовало сидеть дома. Я просто откажусь ему помогать, если он будет настаивать продолжать в том же духе. Он вел с собой борьбу, но проигрывал. Последний инцидент состарил его лет на семьдесят. Даже он это заметил.

Следующие недели представляли собой полный кошмар. Я, словно в тумане, болтался из кабинета в кабинет, и все они были похожи как две капли воды. Я никак не мог привыкнуть, насколько в них тихо, — все говорили только шепотом, ходили на цыпочках. Если бы не телефоны, можно было подумать, что это священный храм. Все секретарши носили на губах одинаковые снисходительные улыбки. Иногда я дожидался в приемных с другими авторами. Они тоже были на одно лицо. Все излучали страх и отчаяние и производили впечатление настолько изголодавшихся людей, что, казалось, бедолаги отказались бы от авторских прав в пользу детей за одну-единственную лепешку.

В одном из издательств, где я просидел с утра до вечера два дня кряду и тем не менее мне никто не гарантировал монаршую аудиенцию, мы, чтобы скоротать время, обменялись рукописами с другим автором. Действие его книги происходило в маленьком провинциальном городке. Герои, врач и беременная школьная учительница, каждый день встречались на улице, но были слишком погружены в себя, чтобы поздороваться. Это было невыносимо — одни описания. Я воспрянул духом, когда на восемьдесят пятой странице автор снизошел до небольшого диалога между героями. Через его сочинение надо было поистине продираться, однако он сидел рядом, и я из вежливости продолжал упорствовать. Иногда мы переглядывались, чтобы определить, насколько продвинулись в чтении. Наконец ближе к обеду он повернулся ко мне и сказал:

— Своеобразная книга. Это сатира?

— Вовсе нет. Ваша тоже интересная. У вас герои — немые?

— Вовсе нет.

Мы отдали друг другу рукописи и посмотрели на часы.

Каждое утро я терпел четырехчасовую поездку на автобусе в Сидней, где бегал от издателя к издателю. Большинство смеялись мне в лицо. Один даже вышел из-за стола, ибо счел, что мое лицо для этого слишком от него далеко. Это приводило в уныние. Еще им не нравилось, что я собираюсь скрывать от них фамилию автора вплоть до дня, когда книга поступит в типографию. Издатели настораживались и начинали подозревать аферу, затеваемую специально, дабы смешать их с дерьмом. Не встречал параноиков глупее — чтобы торговцы были такими тупоголовыми, без всякого чувства воображения. Никто не относился к рукописи серьезно, все думали — это проказа, мистификация, западня, обзывали меня препоганейшими словами. Думали, книга — откровенная мерзость, а я, раз пытаюсь ее продать, — опасный анархист. Прежде чем выкинуть меня на улицу, каждый говорил одно и то же: книгу никогда не напечатают, во всяком случае, не при их жизни. Я понимал это так: как только они умрут, мир отправит на свалку все, чем они в нем дорожили.

Гарри принимал эти новости плохо. Впадал в неистовство, обвинял меня в лени и неумении говорить с людьми. Мне было обидно. Ведь я из кожи вон лез, пытаясь продать его книгу, и не нравилась она издателям, а не мне. Затем, после десятого отказа, он начал винить не меня, а австралийскую издательскую индустрию.

— Может быть, следует отвезти рукопись в Америку. Свобода самовыражения там не то что у нас. В Америке есть такая штука — право свободной печати. На этот счет существуют всякие поправки. Поощряется расцвет идей. А у нас издательская индустрия в застое — зачерствела, как недельный хлеб. Страна до того погрязла в консерватизме, что просто воротит. Странно, что вообще кто-то еще что-то может опубликовать.

В том, что Гарри говорил, был здравый смысл. Может быть, наши издатели просто боялись? Он начал предлагать мне купить билет на самолет в Америку, но я всеми силами сопротивлялся. Я не хотел лететь в Нью-Йорк. Не мог оставить больную мать и Терри, где бы он ни скрывался. Я не сомневался: настанет день, и он близится, когда я понадоблюсь Терри, не исключено, для того, чтобы спасти ему жизнь. Поэтому я должен был оставаться в досягаемости.

Кэролайн не чувствовала, что связана такими же обязательствами. И однажды в сумерки под вечер они с Лайонелом постучали в нашу дверь, чтобы попрощаться. Они продали дом и переезжали в другое место. Лайонел обнял меня, Кэролайн покачала головой:

— Не собираюсь здесь оставаться, чтобы стать свидетельницей того, как убьют Терри.

— Никто тебя и не просит, — ответил я, хотя совершенно об этом не задумывался. Начал накрапывать дождь. Кэролайн тоже меня обняла, но не крепко, как я бы хотел. Глядя, как она уводит отца в ночь, я почувствовал, будто отрекся от своей человеческой природы.

— Пока! — крикнул я, когда она скрылась в темноте, но прозвучало это так, словно я хотел ей сказать: «Иди, иди, я больше не мужчина. Во мне не осталось ничего человеческого, так что давай мотай!»

Через неделю, когда я был у Гарри и смотрел телевизор, позвонил Терри. Гарри сначала выдал ему на полную катушку, а затем подозвал к телефону меня.

— Ты как? — спросил я, волнуясь. — Слышал, что тебя ранили.

— В лодыжку. Кто же стреляет в лодыжки? Не беспокойся, у меня есть телка, которая при помощи йода творит чудеса. Я устал, а в остальном все в порядке.

— Ты стал знаменитым.

— Разве не здорово?

— Тебя поймают.

— Знаю.

— И что ты собираешься делать?

— Слушай, когда я заваривал эту кашу, то ни о чем особенно не думал, но очень быстро понял, что делаю нечто важное. Все исправились. Никто не жульничает. Не занимается махинациями. Не обдирает ближнего. Не накалывает людей. Спорт обновляется. Все стали серьезно принимать спортивную этику.

— Как ты можешь рассуждать об этике? Ты — хладнокровный убийца. Тебе лучше сдаться.

— Спятил? Я — таков, каков есть. И для этого пришел в мир!

— Кэролайн вернулась домой.

Терри шумно вдохнул. Я слышал, как он переходит с места на место и тащит за собой стул. Затем услышал, как он сел.

— Где она? Она знает? Можешь передать ей мои слова?

— Она снова уехала.

Терри вдохнул — еще громче — и мне пришлось ждать целых тридцать секунд, пока он выдохнет. Он с треском открыл банку с каким-то напитком и, судя по звуку, одним глотком выпил не меньше половины ее содержимого. Но все еще молчал. Похоже, отсутствие Кэролайн давило на нас сильнее, чем убийство.

— Так ты остановишься или нет? — спросил я.

— Слушай, Марти, когда-нибудь ты поймешь. В тот день, когда во что-то поверишь. Черт! Мне пора. Прибыла пицца.

— Я верю в…

Щелк.

Я положил трубку и пнул стену. Естественно было подумать, что, когда человек в ярости, физические законы не действуют и нога способна пройти сквозь кирпич. Поглаживая ушибленный палец, я не в меру разволновался. Нотки глубокого удовлетворения в голосе брата вывели меня из равновесия. Он не дал мне возможности сказать: «Я нашел свою веру. Я тоже делаю нечто важное». Не знал, что я непреодолимо увлекся книгой Гарри и стал инструментом ее издания. Зачем? Никто не заставляет меня заниматься ее изданием. Это ни к чему. Терри делает все, чтобы расправиться со спортсменами, а я делаю все, что в моих силах, для книги. Меня начала терзать мысль, что во мне чего-то не хватает, чтобы заниматься этим с полной отдачей и до конца пройти по дороге, на которой запрещены все развороты. Терри для достижения цели демонстрирует абсолютную безжалостность и настойчивость, и я, чтобы идти своим путем, должен проявлять такую же безжалостную настойчивость. Иначе я так и останусь испуганным, никчемным лицемером, нежелающим идти на риск ради своего дела.

Я принял революционное решение.

Если следующий издатель отвергнет книгу, я просто не приму его отказа. Не приму «нет» в качестве ответа. Ни за что не приму. Потребую, чтобы он напечатал рукопись. И если нужно, возьму его в заложники и буду держать до тех пор, пока книга не появится на прилавках. Оружие достать не проблема. Стоило выдвинуть любой ящик комода в доме Гарри или запустить руку поглубже в большую сахарницу, и она натыкалась на полуавтоматический пистолет. Разумеется, я ненавидел все, что связано с оружием: пулевые ранения, смерть, но, с другой стороны, мне нравилась перспектива нарушить очередную заповедь, тем более что я не чтил отца своего. Разве существует надежный способ заставить человека страдать ради двух вечных жизней?

Вечером, когда Гарри нализался водки и наелся снотворного, я залез в сахарницу. Пистолет был покрыт липкими кристалликами. Я стряхнул их в чашку и выпил чай. И при этом ощущал вкус оружия.

Наследующий день я ушел из дома еще затемно. Терри никак не проявлял себя по крайней мере неделю, поэтому у дома не стояли лагерем журналисты, хотя валялись их намокшие от росы бычки. Я сел в идущий в Сидней автобус. Следующее в списке издательство располагалось прямо напротив центрального вокзала. Прежде чем переступить порог, я тщательно изучил расписание поездов — на случай, если придется срочно смываться. Поезда, если не брать в расчет пункт назначения, уходили каждые три минуты. Я приобрел кучу билетов в разные направления.

В вестибюле висела информационная доска под стеклом, на которой белыми буквами были перечислены все работающие в здании организации. Название моей последней надежды стояло против четвертого этажа — «Небычные книги». Буква «о» отсутствовала, нетрудно было понять почему. На шестом этаже располагалась компания под названием «Кооперативное общество одежды Вуду», на втором — «Хоп — и готово! Торговля очистителем пятен».

Я поднялся на лифте на четвертый этаж, нашел в конце коридора туалет и не менее двадцати минут стоял, свесившись над унитазом, и продумывал стратегию поведения. Перед дверью «Необычных книг» я задержался и, прежде чем постучать, сунул руку в сумку. Пистолет был на месте, без сахара — в оружии не осталось более никакой сладости.

Я постучал и услышал голос:

— Войдите.

За столом сидел мужчина и читал. Не взглянув, он жестом пригласил меня сесть. Я слишком разнервничался и никак не мог опуститься на стул — колени не сгибались, ноги свело. Я оглядел кабинет. Он был не больше гардеробной и захламлен как хлев. С полу до потолка высились стопы газет, в углу валялась кипа одежды, рядом стоял коричневый чемодан. Закрытые окна не пропускали в комнату воздух. Редактор выглядел лет на сорок. Не знаю, что он там читал, но при этом вид имел довольный, этакий старый козел. На столе лежала зубная щетка — возле чашки с зеленой жидкостью. Мне стало нехорошо: к щетке прилипли волосы.

— Чем обязан? — Редактор поднял голову.

Я полез в сумку, наткнулся рукой на пистолет и достал рукопись. Плюхнул ее на стол и приступил к привычной процедуре: сказал, что фамилия автора должна оставаться неизвестной до тех пор, пока мы не найдем подходящего издателя его революционного труда, что пикантная тема не позволяет мне оставить рукопись, но если редактор заинтересовался и не хочет упустить уникальную, сенсационную возможность, то может бросить на работу взгляд, а я пока подожду. Я произносил эту речь столько раз, что говорил не задумываясь. Он не сводил с меня полупьяных глаз и все время улыбался своей дряхлой козлиной улыбкой, словно в это время вспоминал об ароматной пене в ванне.

— Что ж, давайте посмотрим.

Он открыл первую страницу. Через окно за его спиной я видел, как на вокзал вползает поезд. Издатель перескочил в середину, чему-то рассмеялся и отложил рукопись.

— Сатира? Добрая старая сатира? Написано хорошо, смешно, но, честно говоря, не мой профиль.

Моя рука, сжимавшая пистолет, стала липко-сладкой.

— Тем не менее спасибо, что заглянули.

Я не тронулся с места. Прошла томительная минута. Издатель показал мне глазами на дверь, я сделал вид, что не заметил.

— Видите ли, — кашлянул он, — я сейчас нахожусь в стесненных обстоятельствах. Не мог бы опубликовать и собственного некролога. Так что нечего стоять над душой.

Я не двинулся с места. Казалось, воздух в кабинете сгустился и не выпускал меня в коридор.

— Знаете, что я читал, когда вы вошли? Нет? Ничего. Вот так-то! Делал вид, что читаю, чтобы показаться занятым. Печально, правда? — Я не пошевелился, только едва заметно дышал, и он продолжал: — Вот, взгляните.

Рядом с издателем возвышалась гора книг, он взял верхнюю и протянул мне. Я скосил на нее глаза — это был учебник по биологии.

— В Лондоне я работал в бульварных газетенках. Это было очень давно. — Издатель встал, обошел стол и, сев на краешек, забегал глазами по комнате. — Здесь маленькое издательство. Ничего выдающегося. Мы публикуем учебники по естественным дисциплинам — физике, биологии, химии и так далее по списку. Работаем вдвоем с женой, делим бизнес напополам. Она унаследовала деньги от отца, мои — заработаны потом и кровью. Десять лет мы управляем нашей маленькой компанией и, можете не сомневаться, цапаемся по-домашнему. Я совершал неблагоразумные поступки, но благоразумно помалкиваю, так что кому до этого какое дело? — Он ткнул пальцем в учебник биологии в моей руке: — Порадуйте глаз, взгляните на инструмент моего крушения. Страница девяносто пять.

Я открыл девяносто пятую страницу и нашел изображение человеческого тела с названием всех частей и объяснением всех функций. Это напоминало инструкцию пользователя стереосистемой.

— Заметили что-то необычное? — спросил издатель.

Я не заметил. На рисунке тело выглядело как всякое другое. Разумеется, ему недоставало некоторых деталей: жировых отложений по бокам талии, морщин и следов подтяжек, но в остальном не было ничего необычного.

— Она сделала это специально. Знала, что я не удосужусь проверить до того, как работа поступит в печать.

— Не понимаю.

— Мозг! Посмотрите, как она назвала мозг!

Там было сказано: «Яйца». А в том месте, где должны быть яички, красовалась надпись не просто «мозг», а «мозг Стэнли». Когда он мне это показал, я заметил, что все изображение тела мужчины представляет собой критическую оценку Стэнли: его склонность к спиртному, игре, женщинам — сердце, почки, кишки, что ни возьми, сопровождали подписи, которые намекали на его чрезмерное употребление алкоголем, неправильную диету, его агрессивность и сексуальную бесполезность. Чем дальше, тем больше. Я понимал: некоторым ученикам это может понравиться.

— Она нарочно мне насолила, потому что я сплю с барменшой из нашего района. Согласен, мне не следовало этого делать, но уничтожить все мои средства к существованию! Десять тысяч книг, которые я не могу продать! И некому предъявить иск, ибо я собственноручно подписал сигнальный экземпляр. Сам отдал книгу в типографию. Она, разумеется, тоже все потеряла, но ей все равно. Таковы уж мстительные женщины. Сказала, дело стоило свеч: все, что угодно, только бы меня закопать. Приходилось слышать, чтобы люди питали к себе подобным такую злобу? Вряд ли. И вот теперь я жду, когда ко мне в дверь постучит кредитор. Я даже не способен заплатить арендную плату за помещение. Поэтому как бы я ни хотел опубликовать вашу замечательную сатиру…

— Это не сатира.

— Разве?

— Нет.

Издатель взглянул на рукопись и быстро пролистал страницы.

— Написано на уровне?

Я кивнул.

— Следовательно, может служить учебником молодым преступникам?

Я снова кивнул.

— Нас обоих арестуют, если мы это опубликуем.

— Я намерен рискнуть, если вы тоже готовы.

Он откинулся на стуле и пробормотал:

— Так-так… — Помолчал и добавил: — Ну-ну. — Закрыл глаза, а затем открыл.

Время тянулось бесконечно — наверное, вдвое дольше, чем на самом деле.

— Почему вы пришли ко мне? — спросил издатель.

— Потому что все остальные мне отказали.

— Еще бы! — усмехнулся он, словно мой ответ бесконечно его порадовал.

Рот расплылся в улыбке, и он вскочил будто по тревоге. Улыбка становилась все лучезарнее, пока у него не разболелись губы.

Всю дорогу к Гарри я бежал, но на ступенях перед главным входом запнулся — настолько разволновался, что чуть не забыл условный стук. Он был слишком замысловатым: четыре удара, пауза, удар, пауза, три удара, затем следовало сказать: «Эй, Гарри, это я, Мартин». Ты можешь возразить: зачем вообще стучать? Не проще ли обойтись только голосом, но Гарри был непоколебим. Я запутался со стуком: два… пауза, три… нет, придется начать сначала. Раздался неприятный звук приводимого в готовность оружия.

— Это я, Гарри! — Крикнув в суматохе, я понял свою ошибку и присел, ожидая над головой град пуль. Но выстрелов не последовало. Раздались щелчки и скрежет — Гарри приступил к утомительной процедуре отпирания двери. На этот раз времени потребовалось больше, чем обычно. Гарри встретил меня в исподнем, с пистолетом в одной руке и с топором в другой. В глазах огонь и страх. Я не мог ждать и сразу выложил ему новость: — Я нашел издателя. Он — англичанин и вскормлен на скандале! Не боится принять огонь на себя! Ему понравилась твоя книга! Он собирается все на нее поставить! Рукопись отправится прямо в печать!

Гарри был настолько потрясен, что не мог выговорить ни слова. Застыл на месте. Тебе приходилось видеть замороженного добрыми новостями человека? Забавное зрелище.

— Ва-а-а… что ты сказал?

— Мы добились своего! Твоя книга обретет переплет!

Облегчение, страх, любовь, ужас, ликование — вот те чувства, которые отразились на его лице. Даже у самых уверенных в себе эгоистов есть некая тайная область, которая сомневается, что все пойдет как надо. У Гарри эта область пришла в полное волнение. Уж больно все вышло неожиданно. Его экстрасенсорное восприятие имело мертвую зону, поскольку пессимистический голос заглушал пророческий шепот третьего глаза. Гарри смеялся, плакал, размахивал пистолетом и стрелял. Потолок осыпался на нас крупными кусками штукатурки. Это было страшно. Гарри обнял меня, и мы шли по коридору, пританцовывая. Но удовольствие было от этого небольшое: пистолета и топора он так и не выпустил из рук. Гарри вновь попытался поцеловать меня в губы, но на этот раз я был настороже и подставил щеку. Он попал в ухо, и Гарри продолжал кружить, и его неходячая нога задевала за край стола. Все получилось! Его книга увидит свет! Его дитя! Его наследие!

* * *

Следующие несколько недель прошли словно в тумане. Я почти каждый день приходил в кабинет Стэнли. Мы все делали вместе: выбирали гарнитуру, подправляли главы. Он хотел, чтобы таинственный автор написал предисловие, и Гарри принялся за работу — день и ночь не отходил от стола, но текст от меня прятал. Стэнли продал все, чем владел, чтобы оплатить услуги типографии.

— Печатники не представляют, что их ждет, — повторял он. — Когда книга поступит на полки магазинов, они окажутся в центре шумихи. Затем книгу запретят. И это станет ее бесплатной рекламой. Ничто так не повышает продаж, как росчерк пера цензора. Последует всеобщее негодование. Запрещенные экземпляры будут тайно ходить по рукам. Книга заживет собственной жизнью и станет расти словно гриб, во мраке и сырости. Затем раздастся чей-то одинокий голос: «Хо! Да это же гениально!» Следом закивают другие головы, хотя только что ими брезгливо качали. Нашим героем станет тот, кто не верит ни единому своему слову. Но для нас это не имеет никакого значения. К счастью, некоторые критики не могут обойтись без того, чтобы идти вразрез со всеми, — им наплевать, против чего выступать. Если говорится: «Возлюби ближнего своего», они требуют: «Нет! Презирай его — он червь».

Стэнли каждый день пускался в такие рассуждения. И говорил одно и то же. Предрекал книге Гарри великое будущее, хотя постоянно просил открыть ему имя автора.

— Нет, — каждый раз отказывал я. — Имя будет открыто в тот день, когда начнет крутиться печатный станок. — Стэнли бил кулаком по столу и делал все, чтобы выпытать у меня имя.

— Я подставляюсь, Марти, но как я могу быть уверен, что автор — не педофил? Понимаешь, скандал — это одно, я не боюсь скандала, но ни один человек не притронется к книге, если обнаружится, что автор обидел ребенка.

Я заверял его: Гарри — самый обычный и заурядный ворюга-мокрушник.

Как-то раз, проверить, что затеял муж, к Стэнли приехала жена. Она оказалась худощавой, привлекательной женщиной с остреньким носиком, который, как мне показалось, был не вылеплен, а обточен на наждачном круге. Она обошла кабинет, хотела заглянуть в рукопись, но Стэнли накрыл ее газетой.

— Что тебе надо, ведьма?

— Ты что-то задумал?

Муж не ответил, но его улыбка ясно говорила: «Задумал, задумал, но это не твое дело, мерзкая баба!»

Она повернулась ко мне и окинула внимательным взглядом:

— Я тебя откуда-то знаю.

— Вряд ли.

— Это ты как-то просил у меня денег в поезде?

Я ответил, что ни разу не просил денег в поезде, и наврал, потому что один раз просил.

— Визит завершен, — объявил Стэнли и, взяв жену за плечи, повернул лицом к выходу.

— Подожди, я пришла потребовать у тебя развода!

— В любой момент. Хотя предпочел бы овдоветь.

— Сам сдохни, негодяй!

Выпроводив жену в коридор, Стэнли захлопнул дверь перед ее носом и повернулся ко мне:

— Позвони слесарю. Надо сменить замки, а потом продолжим. Стэнли дал Гарри два небольших задания. Первое — подумать над названием книги. Гарри изложил предложения на листе бумаги. Я сел и прочитал, что он написал: «Руководство для преступников», «Руководство для молодых преступников», «Руководство по преступлению для молодых преступников и начинающих», «Преступление: как его совершить», «Как нарушить закон — пошаговое руководство», «Пособие по уголовным преступлениям для чайников». «Путеводитель по преступлениям — от А до Я», «Не подчиняться закону — это очень просто!»

Затем возникла проблема с предисловием. Гарри дал мне черновик и просил ничего в нем не трогать. Но я бы и не сумел ничего тронуть, даже если бы захотел. Текст представлял собой излияния человека на грани душевного срыва. Что-то вроде:

Есть люди, которые пришли на землю специально для того, чтобы писать законы, предназначенные, чтобы ломать дух других людей. И такие, которые пришли, чтобы их дух ломали те, кто призван ломать дух ближних. Но есть и третьи, которые здесь затем, чтобы ломать законы, и это ломает тех, кто пришел сюда ломать дух других людей. Я один из них.
Автор

Стэнли отправил текст обратно и попросил Гарри поработать еще. Вторая попытка оказалась не лучше первой:

С вас не только не спускают глаз. Вас не только занесли в списки. Они хотят получить вашу сперму, чтобы добывать из нее паровую энергию и с ее помощью освещать свои жизни. Должен сказать, если вы прочитаете мою книгу и последуете моим советам, то для разнообразия набьете золотом не чужие, а свои карманы, а камни жирным египетским надсмотрщикам пусть таскают чужие дети. Почему бы на этот раз нам их не обставить?
Автор

Стэнли считал, что горечь и безумие не помогут увеличить продаж. Я понимал его мысль и мягко попросил Гарри взяться за перо еще раз. Третий вариант я открыл, когда автобус отъехал от остановки и покатил в Сидней. Вот что я прочитал:

Ха-ха! Боготворите меня, сукины дети!
Автор

Я разорвал бумагу и написал предисловие от имени Гарри.

Мир — изобилен, настолько изобилен, что вам кажется: в нем всего достаточно на каждого. Но это не так. Поэтому некоторым приходится хватать, не считаясь с правилами, потому что правила таковы, что если им следовать, то не получишь почти ничего. Многие плутают на этом пути, без назиданий и руководства. Когда я писал эту книгу, то был далек от мысли устроить революцию; в мои намерения входило лишь оказать практическую помощь на дороге тем, кому на ней не повезло: немного осветить, показать ямы и ухабы, расставить знаки въезда, выезда и ограничения скорости.
Автор

Ведите машину аккуратно, юные головорезы, очень аккуратно…

Наконец настал день, когда рукопись отправилась в печать. Мне следовало идти к Стэнли и открыть ему имя автора. Мы с Гарри сели на заднем дворе и вместо завтрака выкурили по сигарете. Он разволновался сверх всякой меры, и его руки сильно тряслись. Мы оба старались этого не замечать, и когда мне пришлось зажигать для него сигарету, мы разыграли сцену, будто я — мальчик-слуга в его доме и давно выполняю подобные обязанности.

— Извольте, сэр, — сказал я.

— Благодарю, малыш, — отозвался он.

Небо над нашими головами приобрело странный оттенок — стало зеленым, цвета морских водорослей, как его бассейн.

— Этот издатель. Мы можем ему доверять? — спросил Гарри.

— Безоговорочно.

— Он нас не подставит?

— Нет.

— Когда будешь в следующий раз с ним разговаривать, скажи: я убил семнадцать мужчин, двух женщин и одного ребенка.

— Ты убил ребенка?

— Скажем, подростка.

Гарри подал мне лист бумаги. На нем был текст «От автора». Я взял бумагу и отправился вершить наши судьбы и при этом, вышагивая по улице, яростно размахивал руками, потому что так ходят люди, которым приходится выполнять грязную работу за судьбу.

Со Стэнли я встретился в его кабинете. Он нервничал и не мог усидеть на месте. За две минуты, что я у него пробыл, он, странно жестикулируя, трижды прошел от двери к окну и обратно.

— Ну вот, у печатников все готово. Я жду имя.

— Вот оно: книгу «Пособие по преступлению» написал Гарри Уэст.

У Стэнли открылся рот и оставался в таком положении, пока оттуда не исторгся хриплый выдох:

— Кто?

— Гарри Уэст!

— Никогда не слышал о таком.

Я упомянул все статьи криминального послужного списка Гарри, ничего не пропуская.

— Гарри Уэст, — повторил Стэнли, записывая имя, и его голос звучал слегка разочарованно.

Получив информацию, он написал справку для раздела «Об авторе». Она получилась такой:

«Гарри Уэст родился в Сиднее в 1922 году. За следующие пятьдесят пять лет он успел нарушить все законы Южного полушария. Бежал из мест заключения и в настоящее время разыскивается правосудием».

— Гарри желает, чтобы строки «От автора» поместили впереди.

— Ради Бога.

Издатель бросил взгляд на листок бумаги — там был стандартный текст с благодарностями, какие пишут, если намереваются предварить ими работу всей жизни.

«Я хотел бы поблагодарить отца за то, что он привил мне вкус к насилию, бабушку, которая привила вкус к насилию отцу, а тот, в свою очередь, мне. У меня детей нет, поэтому вынужден передавать его знакомым и первым встречным. Также хочу поблагодарить систему уголовного судопроизводства Нового Южного Уэльса, которая научила меня, что такое несправедливость, полицию штата — за ее неутомимую продажность и жестокость, насилие в кино, благодаря которому мои жертвы стали не такими чувствительными и не сразу орут „ой-ой!“, моих жертв — за все, что они потеряли, моих победителей — за урок, что нет никакого позора в застрявшей в мягком месте пуле, и, наконец, моего редактора, друга и брата в уединении Мартина Дина».

— Не против, чтобы твое имя появлялось в этом контексте? — спросил Стэнли.

— Почему бы и нет? — глупо ответил я, хотя отлично понимал, почему нет. Я практически признаюсь в преступлении: скрывал известного беглеца из тюрьмы и редактировал его сочинение. — Да, почему бы и нет?

— Тебе секунда на размышление.

Я задумался: не совершаю ли я ошибки? Не вызывало сомнений, что нет никакой необходимости афишировать свое участие в этом деле. Но в то же время это была моя работа. Я лез из кожи, проталкивая книгу Гарри, и хотел, чтобы мир об этом узнал.

— Оставь как есть.

— Хорошо. Значит, рукопись готова — буду отправлять ее в производство. А после этого могу я с ним встретиться?

— Не думаю, что это удачная идея в данный момент.

— Почему нет?

— Он не вполне хорошо себя чувствует… слегка на взводе. Может, когда книга появится в магазинах. Кстати, когда это будет?

— Через три недели.

— Не могу поверить, что это происходит на самом деле.

— Уж постарайся! — Стэнли посмотрел на меня странным, отстраненным взглядом и добавил: — Передай Гарри, что он — гений.

— Непременно, — ответил я.

— Как он отреагировал, когда ты назвал ему мое имя? Какое было выражение его лица? Ничего не упускай! — Гарри спрашивал с порога, затаив дыхание, пока я шел по подъездной дорожке.

— На него произвело впечатление, — солгал я. — Он о тебе слышал.

— Еще бы! Если человек убивает пятьдесят лет кряду, как о нем могут не слышать? Когда книга появится на прилавках?

— Через три недели.

— Через три недели?! Проклятие!

Ничего не оставалось, как только ждать. Все, что требовалось, было сделано, и я ощутил спад сил, наступающий обычно по завершении работы. Теперь я понимал, как чувствовали себя рабы в Египте, водрузив на вершину пирамиды в Гизе последний заостренный камень, после чего надо было стоять и ждать, когда затвердеет цемент. В то же время я испытывал смятение. Во второй раз в жизни, после ящика для предложений, я принял участие в чем-то значительном; и что же, скажите на милость, мне делать дальше? Рвавшееся из груди честолюбие больше не находило выхода, и это нервировало.

Несколько часов мы провели, предсказывая себе то грандиозный успех, то печальный провал, затем я отправился домой ухаживать за матерью. После химиотерапии и облучения она испытывала постоянную усталость, потеряла вес и часть волос и ходила по дому, держась за стены. Я понимал, что тело, в котором жила мать, быстро становилось непригодным для жизни. Единственной приятной неожиданностью стал отец: он больше не напоминал опустившееся и словно уже нечеловеческое существо. Тепло относился к жене — проявлял любовь и поддерживал ее глубже и преданнее, чем мы могли от него ждать. Так стоило ли мне постоянно находиться при матери? Я вышел в мир, и теперь каждая клеточка во мне восставала от сознания, что придется пробыть в нашем паршивом городке хотя бы секунду. Вот почему никогда нельзя связывать себя нерушимыми клятвами. Разве можно предсказать, как поведут себя в будущем твои клетки?

Недели ожидания превратились в затянувшуюся изощренную пытку. Я всегда знал, что день состоит из 1440 минут, но в те три недели я все их прочувствовал. Меня колотило, как оголенные провода. За столом я что-то перехватывал, однако есть по-настоящему не мог, в постели закрывал глаза, хотя не засыпал. Вставал под душ и не намокал. Дни не сдавали свои рубежи, держались, будто памятники безвременью.

Но каким-то волшебным образом срок сдачи тиража все-таки наступил. В три утра я сел в автобус и поехал в Сидней. Всю дорогу меня не покидало самодовольное ощущение, что я знаменитая личность: сижу среди людей и только и жду, что вот сейчас кто-нибудь обернется и воскликнет: «Ба, да это же тот-то и тот-то!» Город не самое удачное место для рассвета. Солнце долго не способно пробиться в холодные улицы, и потребовалось два часа, чтобы стало светло. На Джордж-стрит я наткнулся на толпу ночных гуляк: они падали друг на друга, целовались и поносили не вовремя наступивший день. Весельчаки запели мне в лицо, и я что-то протанцевал под их мотив, надо думать, неплохо, поскольку мне зааплодировали.

Магазин обещал выставить книгу в витрину. Я пришел раньше на два часа. Выкурил несколько сигарет. От нечего делать улыбался. Вдавливал в ладони ногти. Нитка от рубашки занимала меня с восьми до половины девятого. Наконец за несколько минут до девяти в магазине появилась женщина. Не знаю, как она туда попала. Наверное, был еще задний вход. Или она всю ночь там спала? Ну что она возится? Почему привалилась к прилавку, словно не продавец, а покупательница? Сколько можно ковыряться в кассовом аппарате? Разве это сейчас важно? Разве не очевидно — если в магазин поступила новая книга, необходимо первым делом выставить ее напоказ!

Женщина опустилась на колени и ножом распечатала картонную коробку. Взяла несколько экземпляров и понесла к витрине. Вот этот момент! Она поднялась на небольшое возвышение и установила экземпляры на свободный стенд. Я посмотрел на книгу, и у меня упало сердце.

«Учебник преступления Терри Дина».

Что такое? Почему? Я присмотрелся внимательнее. Терри Дин? Да, Терри Дин! Как, черт возьми, это могло произойти? Я подбежал к двери. Она была еще закрыта. Я постучал в стекло. Женщина в магазине взглянула на меня с другой стороны:

— Что вы хотите?

— Книгу. «Учебник преступления». Дайте мне посмотреть.

— Мы откроемся через десять минут.

— Мне надо немедленно! — крикнул я и сильно стукнул в дверь.

Женщина тихо пробормотала какое-то гнусное оскорбление. Я решил, что это слово «книголюб». У меня не было средств бороться с продавщицей — она все равно не открыла бы замок. Я бросился обратно к витрине и прижался глазами к стеклу. Теперь я разглядел переднюю страницу обложки. Там в лучиках звезды значилось цветными буквами:

«Книга скрывающегося от правосудия Терри Дина — написана в бегах».

Я ничего не мог понять. На обложке нигде не упоминалось имя Гарри. Дьявольщина! Гарри! Он мне такое устроит… В моей голове захлопнулась железная дверь. Мозг запрещал думать о Гарри. Это было слишком опасно.

Ровно в девять магазин открылся. Я бросился туда, схватил томик «Учебника преступления» и начал быстро листать. Раздел «Об авторе» совершенно отличался оттого, что я видел раньше. Это была история жизни Терри. А в посвящении говорилось: «Мартину, моему брату и редактору».

Стэнли нас надул. Но каким образом? Я ни разу не упомянул, что Терри — мой брат. Я кинул деньги продавщице и, не дожидаясь сдачи, выскочил из магазина. Всю дорогу в издательство я бежал. Когда я ворвался в кабинет, Стэнли стоял у стола и бубнил в телефонную трубку:

— Нет, он не может дать интервью. Не может — и все. Он же в бегах.

Закончив разговор, Стэнли победно улыбнулся:

— Телефон разогрелся от звонков. Буря, да и только! Лучше, чем я ожидал.

— Что ты наделал?

— Гарантирую, еще сегодня весь тираж будет распродан. Я только что распорядился допечатать пятьдесят тысяч. Первый день, и победа!

— Но Терри ее не писал!

— Карты на стол, Мартин. Я знаю, что он — твой брат, хоть ты, шалунишка, и старался от меня это скрыть. Хочешь — верь, хочешь — не верь, знаешь, что меня натолкнуло на эту мысль? Моя чертова бывшая жена узнала тебя по фотографиям в газетах! Вспомнила через пару часов после того, как в тот раз ушла из моего кабинета. Позвонила спросить, что я собираюсь опубликовать с Терри Дином. Тут до меня дошло. Ну конечно! Это настолько очевидно! Гарри Уэст — псевдоним Терри Дина. Не так удачно, как анаграмма или нечто в этом роде, но тем не менее. Дело в том, мой друг, что псевдоним не поможет распродать книгу. И уж точно не в том случае, когда автор настолько знаменит, как твой брат.

Я подошел к столу, прикидывая, достаточно ли я силен, чтобы поднять его и раздавить им мерзавца.

— Слушай, ты, придурок, Терри не писал книгу! Ее написал Гарри! О Господи! Гарри просто взбесится.

— Неужели? И кто такой этот Гарри?

— Учитель Терри.

Стэнли с любопытством на меня посмотрел.

— Да брось ты, приятель.

— Говорю тебе, ты облажался. Гарри придет в неистовство и разорвет нас на куски, идиот!

Выражение лица издателя то и дело менялось, словно он не мог выбрать, улыбнуться ему или нахмуриться, и наконец он остановился на чем-то неудобоваримо среднем между первым и вторым.

— Ты серьезно?

— Серьезнее некуда.

— И утверждаешь, что Терри не писал этой книги?

— Он не способен изобразить даже свое имя, мочась на снег!

— Правда?

— Правда!

— Ох! — успел произнести издатель, прежде чем нырнул за кипу газет. Выхватив карандаш, он начал что-то писать. Я подошел, вырвал из его рук бумагу и прочитал: «Ух ты!»

— Ух ты, ухты… Ты не знаешь Гарри. Он меня убьет. Затем убьет тебя. Затем Терри. Затем себя.

— А почему сначала не себя? — глупо спросил Стэнли. Встал, расстегнул пиджак, застегнул и снова сел. Наконец он прочувствовал, что такое настоящий страх.

— Тебе не пришло в голову хотя бы проверить мой рассказ? Разузнать про Гарри?

— Погоди…

— Звони всем!

— Кому?

— Журналистам, издателям.

— Подожди секунду.

— Действуй!

— Не могу!

— Но это же ложь!

— Сядь, успокойся. Надо все обдумать. Мы думаем? Давай думать. Ты думаешь? Я — нет. Ни единой мысли в голове. Отвернись! Я не могу думать, когда на меня смотрят. Повернись в другую сторону. Прошу тебя, Мартин.

Я нехотя развернул тело так, чтобы смотреть в стену. Мне хотелось разбить о нее голову. Непостижимо! Опять возник этот Терри и, всех растолкав, вышел на середину сцены. А как же я? Когда придет мое время?

Стэнли без умолку талдычил, и от потока его мыслей протухла вся комната.

— Так, так, так… что мы имеем? «Учебник преступления» — сам по себе скандал. Захватывающий. Противоречивый. Полемичный. Это у нас было с самого начала. А теперь оказывается, что и автор — на самом деле не автор. То есть теперь сверх скандала мы имеем еще и литературную мистификацию.

— Что?

— Можешь повернуться.

Когда я развернул тело в обратном направлении, Стэнли снова победно улыбался.

— Два в одном! — весело воскликнул он.

— Стэнли… — пробормотал я.

— Все идет отлично! Это тоже нам на руку. Попроси Гарри потерпеть. Через год или два мы устроим утечку информации, и он станет знаменит.

— Через год или два?

— Да. А куда спешить?

— Ты ничего не понял. Гарри решит, что я все специально подстроил. Что я его предал. Это его наследие миру. Ты должен сам ему все объяснить. Сказать, что это твоя вина. Что ты ошибся! Иначе он нас убьет!

— И что из того? Пусть приходит. Я не боюсь. Если мне суждено умереть, я рад умереть ради книги. Мне она понравилась. И ради этой книги я готов умереть. Приводи его.

Стэнли поднял кулак, словно ему только что вручили награду. Что было делать? В такой переплет я никогда не попадал. А теперь меня угораздило оказаться в обществе человека, который только что понял, за что ему стоит умереть. И стал отвратительно, неуместно умиротворенным. Мне же хотелось вырвать ему губы.

Взяв такси, я всю дорогу твердил себе, что, когда приеду к Гарри, надо действовать очень, очень осторожно. Гарри меня любил, и я его тоже, но это вовсе не означало, что он не способен всадить мне пулю промеж глаз. Ничего не поделаешь, такова природа любви. Я опустил в машине стекло. Воздух был неестественно неподвижен, как в комнате без окон. Ни малейшего дуновения. Словно герметично запечатали люк в мир, и мы все оказались запертыми изнутри.

Я постучал условным стуком, затем не совсем условным, таким, каким мог бы постучать любой другой человек. Выкрикнул имя Гарри, выкрикнул извинения, но кричал напрасно. Его не было дома. Что было делать? Мимо катилось такси, я махнул шоферу рукой, отправился обратно в город и там, в сильном смятении чувств, бродил по улицам. От царящей суеты у меня закружилась голова, и мне стало досадно, что, кроме меня, никто не казался потерянным. Может быть, кое-кто был немного грустным и одиноким, но все знали, куда они шли. Я нарочно натыкался на прохожих в бессознательной надежде ощутить на себе что-нибудь вроде симпатии. Лица горожан принимают в высшей степени жестокий и безразличный вид, если глядеть на них сквозь пелену своего личного кризиса. Угнетает, что никто и не подумает задержаться, взять тебя за руку.

Я зашел в бар «Вид на парк», занял место у стойки, и меня нисколько не смущало, что передо мной не было никакого вида на парк. Заказал пиво. Из радиоприемника лилась песня — радостная, любовная мелодия, совсем не соответствовавшая моему настроению. Я быстро осушил кружку. Паб был пуст, если не считать двух старых пьяниц. Они спорили по поводу какого-то человека по имени Газза. Один из стариков утверждал, что Газзу совсем затюкала новая жена, другой считал, что, наоборот, это Газза ее как следует приструнил. Но результат был таков: он стал реже появляться в пабе, а без Газзы здесь было совершенно не то. Я печально кивал и смотрел в пустую кружку, будто она меня кровно обидела.

Затем по радио стали передавать новости. Я насторожился. Скрывающийся от правосудия Терри Дин написал скандальную книгу. В ней он учит будущих преступников, как нарушать закон. Последняя информация: издателя «Учебника преступления» взяли под арест.

Вот как! Стэнли арестовали! И к лучшему: он хотя бы на некоторое время убережется от Гарри. Но я предположил, что долго его за решеткой не продержат. Если полицейские не способны арестовать того, за кем гоняются, они тешат себя тем, что хватают кого-нибудь, кто был с ним связан.

Пока я размышлял, каково Стэнли за решеткой и что за мной, как за доверенным редактором автора, могут тоже придти, поступило новое сообщение: сбежавший из тюрьмы Гарри Уэст, вооружившись до зубов, забрался на верхушку моста через бухту и грозит спрыгнуть в воду. Репортер предположил, как могут развиваться события: если Гарри Уэст разобьется насмерть, он станет первым, кто совершил самоубийство, бросившись с Сиднейского моста. Да, в этом был смысл. Терри украл у него демократический кооператив, а Стэнли увел из-под носа «Учебник преступления». Гарри страстно желал оставить после себя наследие — хоть какое-нибудь. Первый человек, прыгнувший с Сиднейского моста в присутствии радио- и телерепортеров, — это кое-что. Не зря он взял с собой целый арсенал. Попробуй его кто-нибудь опередить, он застрелит его, не подпустив к краю.

Я выскочил из паба, бросился на ходу в такси и помчался к мосту. Конечно, у меня был шанс получить пулю, но я должен был объяснить Гарри, что произошла ошибка, которую можно через день или два исправить. У меня было тошнотворное предчувствие, что на мосту случится нечто ужасное. Гарри собирается броситься с высоты в водный простор — это казалось неизбежным. Но, зная его, я понимал, что он постарается прихватить с собой как можно больше душ. Чтобы вся бухта окрасилась кровью.

Полуденное солнце било в глаза, однако сквозь марево я увидел впереди мост. Полицейские блокировали въезды с обеих сторон и чесали затылки, не зная, как поступить с теми, кто застрял на середине. Они отчаянно пытались регулировать движение, но вокруг царил полный хаос. Мне даже показалось, что один сбитый с толку коп указывал прямо в воду.

Когда я вылезал в пробке из машины, таксист дал мне ясно понять: он недоволен, что мы так неожиданно разрываем наши отношения. Со всех сторон нас окружали люди в форме: полицейские, пожарные, врачи «скорой помощи» — их машины и машины журналистов лезли сквозь затор вперед. Служба спасения пребывала в замешательстве — никто не знал, что должен делать. Тот, кто мог стать жертвой, был одновременно правонарушителем, и это приводило в замешательство. С одной стороны, у человека был пистолет, нос другой, он угрожал применить его только в отношении самого себя. Появлялось желание сбить его пулей с моста, но кто возьмется стрелять в потенциального самоубийцу? Именно этого он и хотел.

Я пробежал по узкому проходу между машин и оказался перед кордоном полицейских. Перескочил через желтую заградительную ленту и объяснил заоравшему на меня копу, что я друг Гарри Уэста и могу с ним поговорить. В растерянности полицейские пропустили меня на мост.

Гарри сидел наверху. Оттуда он казался совсем маленьким, этакий пластмассовый жених на свадебном торте. До него было высоко. Впрочем, я должен был проделать этот путь.

Дул жуткий ветер, удержаться было очень трудно. Пока я лез вверх, желудок стал моим главным органом, я не чувствовал ничего, кроме его сокращений. Подо мной был океан, зеленые пригороды и редкие дома. Мост скрипел от ветра и изо всех сил старался сбросить меня вниз. Что мне здесь надо? — подумал я. Все это меня не касается. Пусть бы прыгал себе на здоровье! Но я чувствовал свою вину и был в ответе за Гарри и за тех, кого он еще мог прикончить. Но почему я? Разве я подхожу на эту роль? Я не Иисус Христос. У меня нет комплекса спасителя. Пусть хоть все человечество в одночасье заболеет ангиной, мне нет до этого дела!

Рассуждения подобного рода и мысли о трех парнях моей жизни, Терри, Гарри и Стэнли, что они тянут меня своими убогими проектами в пропасть, следовало приберечь на потом, когда все останется позади и можно будет посидеть над чашкой горячего шоколада. В разгар событий, у края жуткого обрыва они были совершенно неуместны. Я задержал подъем, пытаясь осознать экзистенциальное значение происходящего. И как обычно, ничем не мог себе помочь. На сотрясающейся железной лестнице я остановился и подумал: мечта одного тянет другого вниз. Один плавает, другой тонет, и это происходит даже в бассейне, что обидно вдвойне. Ветер между тем не на шутку грозил сбросить меня в бухту. И я понял: размышлять над значением действия в ходе самого действия абсолютно неправильно.

Подъем продолжался. Теперь я мог слышать Гарри. Он кричал, и ветер донес до меня его голос прежде, чем я сумел рассмотреть его лицо. По крайней мере я думал, что это Гарри, а не ветер обзывает меня ублюдком.

Мой ботинок соскользнул со ступени. Я посмотрел вниз на воду и задрожал от макушки до задницы. Вода казалась мне плоской голубой бетонной плитой.

— Спасибо, дружище, что нанес мне удар в спину.

Гарри перегнулся через поручни, в которые, ценя свою драгоценную жизнь, я вцепился так, что побелели костяшки пальцев. Забраться на такую высоту с его больной ногой было настоящим подвигом. Он качнулся в изнеможении и чуть не потерял на ветру равновесие.

Его лицо сморщилось. Он так сильно хмурился, что совсем его перекрутил. Морщины наползали одна на другую.

— Гарри, произошла ошибка! — крикнул я.

— Это больше не имеет значения.

— Мы все исправим. Люди узнают, что книга твоя!

— Поздно, Мартин. Я его видел.

— Что ты видел?

— Час моей смерти.

— Когда?

— Сколько сейчас времени?

— Гарри, не прыгай!

— Не собираюсь. Я упаду. Нельзя запрещать человеку падать. Это дело гравитации, а не мое. — От страха он истерически рассмеялся. И не сводил глаз с нацеленного на него снизу оружия. Его паранойя наконец достигла нирваны. Параноидальные фантазии и реальность накрепко спаялись воедино.

— Я падаю… я иду… вот еще одна война… землетрясение… и второе пришествие Мадонны, только на этот раз она певичка, но все равно девственница… дальше сексуальная революция и джинсы-варенки.

Его экстрасенсорное восприятие проникло в бесконечность, но заслонило от его взгляда настоящее. Маленькие беспокойные глазки, обычно шнырявшие по сторонам, наконец замерли в глазницах и, совершая путешествие в будущее, изучали и видели все. Все.

— Компьютеры… у каждого… во всех домах… люди толстые… все очень толстые…

Гарри не владел собой и предсказывал как ненормальный. Он видел будущее человечества словно на ладони. И это стало последней каплей.

— Она мертва! Мертва! — Кто? Он не мог разобраться в том, что видел. — Третья мировая война. Четвертая. Десятая. Им нет конца. Они погибли. Мертвы — кто мертв? Астронавт. Президент. Еще один президент. Твоя жена. Теперь ты. Теперь твой сын. Все. Все. — Его провидение устремлялось на сотни лет вперед, может быть, на тысячи. Значит, человечество будет продолжать в том же духе. Глаза Гарри пронизывали время и пространство. Он ничего не упускал.

Но вдруг его связь с бесконечностью была нарушена вновь завывшими сиренами. Мы посмотрели вниз и увидели, что полиция и пресса покидают место события. Они разъезжались.

— Куда, мать твою, ты собрался?! — крикнул Гарри миру внизу.

— Подожди, — бросил я. — Пойду посмотрю.

На полпути вниз я наткнулся на застрявшего журналиста. Во время подъема его одолело головокружение, и теперь он не мог двинуться ни вверх, ни вниз.

— Что происходит?

— А ты не слышал? Терри обложили. Он взял заложников. Предстоит грандиозная схватка! — Голос журналиста звучал возбужденно, лицо же оставалось бесстрастным — такое выражение бывает у водителей катафалков. Я снова полез к Гарри.

— Что там такое?

— Терри, — ответил я, опасаясь его реакции.

Гарри опустил голову и с грустью наблюдал, как последний репортер спешит прочь.

— Послушай, друг, — сказал я, — мне нужно идти. Может быть, я сумею чем-нибудь помочь Терри.

— Прекрасно. Иди.

— Извини, я…

— Иди!

Я стал спускаться, сосредоточив все внимание на поручнях и своих ногах, но не успел добраться до земли, как услышал выстрел, свист рассекающего воздух тела и всплеск, больше напоминавший удар.

Вот и все.

В этом был весь Гарри.

Прощай, Гарри.

Полиция загнала Терри в угол в боулинге. Я понимал, что туда ринется вся Австралия, словно люди — вода, а мой брат — водосток, поэтому, вскочив в такси, пообещал шоферу несметные богатства, если он приблизится к скорости света, насколько позволяет его шестицилиндровый автомобиль. Когда требуется спасать брата, денег не считаешь, и каждый раз, когда нога таксиста касалась педали тормоза, я бросал ему на колени монетку. А когда он потянулся за справочником улиц, я вырвал ровно половину своих оставшихся волос. Плохой признак, если водитель оборачивается, чтобы рассмотреть, какой знак он только что проскочил.

Но никакого справочника не потребовалось: вереница машин и людей двигалась в одном направлении — полицейские автомобили и автомобили «скорой помощи», пожарные машины, армейские джипы, фургоны с прессой и мороженым, очевидцы, садовники, раввины — все в Сиднее, у кого было радио и кто хотел принять участие в историческом событии, спешили сюда.

Все хотели занять удобные для обзора места и наблюдать, как вершится история. Кто бы отказался посмотреть, как взрывается затылок Кеннеди, если бы в 63-м году получил билет в Даллас, или увидеть падение Берлинской стены? Люди, побывавшие там, говорили так, словно мозг Джона Фицджеральда Кеннеди забрызгал их одежду, а Берлинская стена рухнула, потому что это они ее как следует подтолкнули. Никто не хочет ничего пропустить, чтобы, чихнув во время слабого землетрясения, не удивляться, почему все вокруг кричат. Поимка и, возможно, убийство Терри Дина были равны самому сильному землетрясению в Австралии за пятьдесят лет, поэтому все, как могли, старались добраться до боулинга.

Я выскочил из такси, неловко увернулся от капотов машин и больно ударился бедром о боковое зеркало «форда». Впереди замаячила цель моей поездки. Казалось, все полицейские силы Нового Южного Уэльса собрались вокруг боулинга. Снайперы заняли позиции на крыше и на деревьях детского парка напротив. Один снайпер вскарабкался на гимнастический снаряд «Джунгли», два других балансировали на качелях.

Не в силах пробраться сквозь толпу, я закричал:

— Я Мартин Дин, брат Терри Дина!

Меня услышали, освободили дорогу, дали пройти, но я снова попал в затор. Несколько человек вокруг решили, что доставить меня внутрь дело их жизни, подняли над толпой, и я поплыл на их плечах, как кумир рок-н-ролла. Ближе, ближе, но иногда толпа выдавливала меня то в одну, то в другую сторону. Я кричал: «Вперед! Вперед!», словно был капитаном Ахавом, а боулинг — белым китом.

Затем я услышал, что толпа требует что-то новое: «Пропустите ее! Пропустите ее!» Вытянул шею, но не понял, о ком идет речь. «Это его мать! Мать Терри Дина!» — кричала толпа. Затем я увидел ее. Мать подходила с противоположной стороны, возникая и пропадая в человеческом море. Она помахала мне рукой. Я помахал в ответ. Нас обоих несло к нашей семейной судьбе. Теперь я мог ее слышать.

— Это двойник! Двойник! — кричала она. — Мы его поймали!

Мать лишилась рассудка. Толпа несла нас так быстро навстречу друг другу, что мы чуть не столкнулись. Нас скинули на землю перед полицейскими, которые пытались одновременно сдержать толпу и журналистов. И те и другие разъяренно кричали. Нам пришлось протиснуться в круг блюстителей правопорядка и отвечать на вопросы. Я хотел пройти дальше, но мать своим лепетом насчет доппельгенгера не способствовала осуществлению моего намерения.

— Да, — говорила она, — я мать Терри Дина. Но тот, кого окружили, не мой сын.

Полицейские ничего не понимали. Стараясь ее перекричать, я предложил:

— Я могу заставить его сдаться мирно. Только дайте мне шанс.

Но у копов были другие соображения. Мне пришло в голову, что они не хотят, чтобы Терри ушел отсюда живым. Пришлось срочно действовать, и я сказал:

— Вы что, хотите сделать из него мученика? Чтобы он вошел в историю как еще один преступник, уничтоженный полицией? Если вы его убьете, никто не вспомнит о его преступлениях. Вы превратите его в героя, как Неда Келли. Асами останетесь в памяти злодеями. Пусть лучше он пойдет под суд, где вскроются все его зверства. Тогда героем станет тот, кто возьмет его живым. Любой может застрелить человека, как любой может убить дикого кабана, а затем кричать повсюду: я его сделал! Но вот взять кабана голыми руками — это требует мужества.

Я произнес целую речь и при этом зажимал матери рот, а она в это время меня остервенело кусала. Она в самом деле сошла с ума.

— Стреляйте! — требовала она.

— Разве вы не его мать? — обескураженно спрашивали у нее. Никто не мог понять, что это за близнец-злодей.

Судьба моего брата висела на волоске, пока полицейские совещались и зло, почти яростно перешептывались.

— Хорошо, — наконец разрешили они. — Иди! — И, к несчастью, пропустили вместе со мной мать.

Боулинг располагался на втором этаже. На каждой ступени бетонной лестницы стояло по полицейскому, и у каждого горели глаза. Я подумал: эти люди невыразимо опасны. Как у дублеров, которые занимаются только тем, что ждут, когда их вызовут на сцену и они станут звездами, их самомнение не зависит от того, чего им удалось достигнуть. Пока мы поднимались, детектив рассказал нам все, что знал. Терри появился в боулинге, когда там находился троекратный чемпион мира Кевин Гарди. Ходили непроверенные слухи, что во время соревнований он кому-то из служащих платил, чтобы те потихоньку убирали кегли, в которые он промазал. Поскольку обвинение было шатким, Терри не собирался его убивать, а только раздробить пальцы, включая мизинец, потому что есть такие игроки, которые именно мизинцем по-особенному закручивают шар. В итоге Терри соблазнился парочкой симпатичных девушек за стойкой. Поклонницы — несомненная привилегия известности — это то, перед чем Терри никогда не мог устоять. Но едва он сделал выбор в пользу одной, отвергнутая немедленно позвонила в полицию, и к тому времени, когда Терри размозжил Кевину руки и насладился ласками почитательницы, он был уже в западне.

Теперь он стоял на коленях в середине дальней дорожки с пистолетом в руке и прикрывался заложниками, как живым щитом. Полиция заняла все мыслимые точки: даже между кеглями я заметил черное дуло снайперской винтовки. В Терри целились, и я сразу понял: если бы могли, не задумываясь, произвели бы выстрел. Но он удачно прятался за барьером искаженных от страха лиц.

— Эй ты! — крикнула мать. Полицейские потянули ее назад: они сомневались, что Терри Дин не способен застрелить собственную родительницу, особенно если учесть ее нелепый рассказ, что он не ее родной сын, а какой-то коварный клон.

— Терри! — крикнул я. — Это я, Мартин, — но лишился возможности продолжать, ибо мать гнула свое:

— Кто ты такой?

— Мама? Черт возьми, Марти, убери ее отсюда!

Он был, разумеется, прав. Когда мужчина готовится к последней кровавой схватке, он не хочет, чтобы мать находилась поблизости.

Я пытался убедить ее уйти, но она ничего не хотела слышать и только кричала:

— Хватит трусливо прятаться за этими несчастными людьми, самозванец!

— Мама, уходи отсюда!

— Не называй меня мамой. Не знаю, как тебе удалось заполучить лицо моего сына, но ты меня не обманешь.

— Терри, сдавайся! — выкрикнул я.

— Зачем?

— Тебя убьют!

— И что из того? Меня достает только одно, что все это становится утомительным. Подожди-ка!

Люди в живом щите испуганно зашептались и внезапно зашевелились. Подползли к подставкам для шаров, затем вернулись обратно. А потом случилось следующее: посередине дорожки покатился шар — это играл Терри. Полицейские неотрывно следили, как шар приближается к кеглям. Повисла глубокая, почти благоговейная тишина. Хлоп! Терри сбил все кегли! Толпа взревела, и это напомнило мне: человек в одиночку бывает глуп, в толпе же он превращается в полного кретина. Пусть эти люди были полицейскими и обложили преступника, которого давно не могли поймать, но все они были австралийцами и спортивными болельщиками. А ничто не заставляет сердце биться так часто, как чья-то победа, даже если у победителя руки в крови.

В тот самый миг, как шар сбил кегли, в Терри угодила пуля. Бросок был уловкой — брат хотел попытаться под шумок улизнуть, но не все полицейские оказались доверчивы и не все любили этот вид спорта.

Терри лежал на дорожке в крови и кричал:

— В лодыжку! Опять в лодыжку! В то же самое место, собаки! Теперь никогда не заживет!

Терри окружили сорок полицейских. Каждый хотел вывести его из зала под вспышки фотоаппаратов папарацци и получить свою долю бессмертия.

Прощание

Я не специалист в лингвистике и этимологии, поэтому не могу сказать, является ли сочетание слогов в слове «банан» самым оптимальным для обозначения длинного желтого изогнутого фрукта, но уверен, кто бы ни придумал выражение «медиа-цирк», он знал, о чем говорит. Нельзя лучше описать свору журналистов, шумно требующих цитат и снимков, но, конечно, подошли бы и другие словосочетания: «медиаприматы», «гнилая медиатолпа», «медиавзрыв». У здания, где судили Терри, их собрались сотни — мужчины и женщины из мира прессы, с потными лицами и плотоядными глазами, распихивающих друг друга, галдящих и своим невыносимым поведением унижающих во имя общественных интересов человеческую расу.

В здании суда были только места для стояния. Поскольку Терри не отрицал ни одного обвинения, получился не суд, а процесс, а его назначенный судом адвокат больше помогал обходить препоны бюрократической системы, чем защищал. Брат признал все, а иначе не мог — на этом основывалась его скандальная репутация. Отрицать вину было все равно что крестоносцам доказывать мусульманскому миру, что они выходили просто погулять.

Терри сидел с дерзким видом рядом с адвокатом, а когда судья начал объявлять меру наказания, потирал руки, словно ждал, что его приговорят к двум порциям ванильного мороженого. Судья говорил медленно, торжественно, как бывалый актер в первый и последний раз получивший возможность прочитать монолог Гамлета, и швырял слова в самый дальний конец помещения:

— Я приговариваю вас к пожизненному заключению. — Исполнение было отличным. Послышался шепоток, который всегда следует за вынесением приговора: все понимали, что происходящее не более чем шоу. Никто не удивился. Иначе и быть не могло. Удивительно было другое — хотя к тому времени я успел привыкнуть ко вкусу иронии из космической соковыжималки — местом заключения назначили тюрьму в нашем городе.

Я не оговорился.

Нашу тюрьму. В нашем городе.

Я машинально посмотрел на отца. Терри придется провести остаток жизни в тюрьме, которую построил он. Тюрьме, отстоящей на полторы мили от двери нашего дома.

Когда блудный сын оказался дома и не дома — заключенным в здании, которое было видно с нашей веранды и из окна кухни, — родители перестали изо всех сил цепляться за здравый рассудок, и эта хватка стала ослабевать с пугающей быстротой. Хотя им стало спокойнее от того, что Терри в безопасности, а не на прицеле полицейских снайперов, его мучительная недосягаемость стала для родителей настолько сильной пыткой, что я бы не взялся сказать, кто из них дальше ушел от света и жизни. Они таяли настолько быстро, каждый на свой печальный лад, что впору было устраивать соревнование. Я жил как с двумя призраками, только недавно пережившими смерть и оставившими попытки воссоединиться с живыми. Они поняли, что означает их прозрачность, и успокоились.

С безумными глазами мать взялась за новое дело: поместила в рамки фотографии, где мы с Терри были сняты еще детьми, и завесила ими все свободные места на стенах. Но не было ни одной фотографии, где нам с братом больше тринадцати. Ей словно казалось, что, повзрослев, мы ее предали. А отец сидел в дальнем углу веранды, откуда верхушки деревьев не загораживали вид на тюрьму, и, прижав к глазам бинокль, пытался разглядеть сына. Он так подолгу смотрел в окуляры, что, когда опускал бинокль, ему приходилось делать усилие, чтобы рассмотреть нас. Иногда он кричал:

— Есть! — Я прибегал посмотреть, но он ни разу не позволил мне взять в руки свой драгоценный зрительный прибор. — Ты и так много дров наломал, — непонятно говорил он, будто мой взгляд был таким же вредоносным, как у одной очень уродливой греческой женщины-чудовища. Через некоторое время я перестал просить и, когда слышал голос отца: «Вот опять! Он во дворе! Шутит с товарищами! И они смеются! Такое впечатление, что ему ужасно весело!» — не трогался с места. Конечно, я мог бы обзавестись собственным биноклем, но не решался. Откровенно говоря, я не верил, что отец мог вообще что-то там видеть.

Наш город стал местом паломничества журналистов, историков, студентов и женщин с пышными формами, начесом и ярко накрашенными физиономиями. Они толпились у ворот тюрьмы, надеясь повидаться с Терри. Большинство получали отказ и, взбудораженные, бродили по городу. Многие сжимали в руках первое и единственное издание «Учебника преступления». Книгу изъяли с полок в тот самый день, когда она поступила в магазины, и вскоре запретили навсегда. И теперь «Учебник» превратился в предмет коллекционирования. Помешанные фанаты прочесывали город — догадайтесь, в поисках кого? Меня! Требовали, чтобы я, доверенный редактор автора, подписал экземпляр. Сначала меня волновало, что я наконец оказался в центре внимания, но вскоре надоело до чертиков. Каждый охотник за автографами донимал меня бесконечными вопросами о Терри.

Снова Терри.

Вот так, в толпе голодных до знаменитостей придурков, я наткнулся на Дейва. На нем был пиджак, но без галстука, волосы аккуратно зачесаны назад. Он поистине очистился — готовился к новой жизни. Явно нашел Бога, который сделал его не таким жестоким, но оставил таким же невыносимым. Я не мог от него отцепиться. Дейв с одержимой настойчивостью повторял:

— Ты любишь книги, Мартин. Всегда любил. А вот эту читал? Это хорошая книга. Я бы сказал, Очень Хорошая Книга! — Он поднес Библию так близко к моему лицу, что я остался в неведении, то ли он предлагает ее прочитать, то ли съесть.

— Сегодня утром я видел твоего брата, — сообщил он. — За этим сюда и вернулся. Я вверг его в соблазн и должен теперь спасти. — Библейские разговоры выводили меня из себя, поэтому я сменил тему и спросил его о Бруно. — Плохие новости, — грустно ответил Дейв. — Его застрелили во время поножовщины. Мартин, а как твои родные? Откровенно говоря, повидаться с Терри — только половина моей миссии. Я хочу попросить прощения у твоих родителей.

Я яростно его отговаривал, но он был непоколебим. Сказал: такова воля Божья, и я не нашел что возразить, хотя мог бы, конечно, заметить — мне Бог ничего подобного не повелевал. Религиозные придурки! Мало того что они верят в Бога, так еще и копаются в его огромном мозгу. Считают — вера дает им доступ ко всем реестрам блистательных намерений Всевышнего.

Дейв так и не явился в наш дом. Он встретил отца у почты и не успел извлечь из кармана Библию, как тот схватил его за горло. Дейв не сопротивлялся, решив: такова воля Божья — быть ему задушенным на ступенях почтового отделения. А когда отец швырнул его на землю и пнул ногой в морду, счел: Господь передумал.

Видишь ли, отец составил некий список, и Дейв в нем значился. Во время драки список выпал у него из кармана. Я подобрал его. В списке было шесть имен.

Люди, сломавшие жизнь моему сыну

(в произвольном порядке)

1. Гарри Уэст

2. Бруно

3. Дэйв

4. Изобретатель ящика для предложений

5. Судья Филипп Кругер

6. Мартин Дин

Учитывая, что отец всю жизнь не стеснялся осуждать любой мой жест и взгляд, я не удивился, что и мое имя оказалось в списке, и мне еще повезло: он не догадывался, что я фигурировал в нем дважды.

После драки отец скрылся в темноте, бормоча угрозы.

— Я из тебя душу выну! — крикнул он никому конкретно, просто в ночь.

Подгребли полицейские, и, как всегда, вид у них был, какой имеют мусорщики после гулянки на улице, но как только к Дэйву вернулось дыхание, он завопил:

— Я не собираюсь выдвигать обвинение! Не преследуйте его! Вы препятствуете исполнению воли Божьей!

Я поморщился, желая, ради самого же Дейва, чтобы Господь не услышал его ахинеи. Сомневался, что Бог больше любит подхалимов, чем всех остальных.

Сказать по правде, этот эпизод не позволил мне умереть от скуки. С тех пор как с «Учебником преступления» было покончено и проект был надежно похоронен, Кэролайн уехала, Терри посадили за решетку, а Гарри умер, городу нечего было мне предложить. Все, кого я любил, оказались вне досягаемости, и я не знал, чем занять себя. Короче, у меня не было ни одной идеи.

И уехать я тоже не мог. Хотя уже не выдерживал сосуществования с живым трупом, но ничего не мог поделать с моей опрометчивой клятвой не оставлять мать ни при каких обстоятельствах. Пока она так некрасиво увядала, это казалось совершенно невозможным.

Я никак не мог улучшить ее состояние или облегчить физические страдания, но понимал: мое присутствие в доме помогало ей сохранить относительное спокойствие духа. Джаспер, способен ли ты понять, что это за ноша — осчастливливать одним лишь своим присутствием? Наверное, не способен. Моя мать всегда была во власти любви к сыновьям. Стоило в комнате появиться Терри или мне, у нее сразу начинали светиться глаза. Какое это было для нас бремя! Мы чувствовали себя обязанными входить в эту самую комнату или чувствовали вину за то, что заставили ее грустить. Невероятная обуза! Разумеется, когда человек настолько нуждается в тебе, что жизнь в нем поддерживает сам факт твоего существования, это неплохо для твоей самооценки. Но представь, что значит наблюдать, как увядает этот близкий? Тело матери высохло и не могло поддерживать в ней жизнь. По мере приближения смерти умирала ее потребность во мне. Но не спокойно. Отнюдь. Течение ее жизни породило две вещи: меня и Терри. Но Терри не только давным-давно выскользнул меж ее пальцев, он все больше удалялся из сферы досягаемости. Оставался я. Из двух ее мальчиков, про которых она говорила, что хотела бы пришпилить их булавками к собственной коже, чтобы они никуда не делись, теперь только я придавал смысл ее существованию. И я не собирался ее покидать, как бы ни претила мне мысль, что в этом насквозь пропыленном доме я занимаюсь исключительно тем, что жду ее смерти.

К тому же я остался без денег и не мог никуда сбежать. Все осложнило доставленное курьером письмо. Оно пришло от Стэнли.

Дорогой Мартин!
Стэнли

Ну и ну! Вот это шумиха!

Книгу изъяли из типографии, из магазинов, из обращения. Власти, будь они неладны, преследуют меня. Ты вне подозрения, но это ненадолго. Я бы на твоем месте мало-мало струхнул. Уезжай за границу, Мартин. Я послушал этих шутов — они не успокоятся, придут и за тобой. Советовал же я тебе: не ставь свою фамилию на эту несчастную книгу. А теперь тебе предъявят обвинение, что ты содействовал скрывающемуся от правосудия известному преступнику и исправлял его синтаксис. Но у тебя осталось немного времени — ровно на один вдох. Полицейские не знают самого главного о нашей публикации. Они ищут способ разбить аргумент защиты, что все осуществлялось по почте. И как тебе понравится такое: они слышать не хотя то Гарри. Каждый раздают мне зуботычину, когда я упоминаю его имя. Не хотят верить, что не Терри написал книгу. Думаю, считают, что так дело будет выглядеть выигрышнее. Немудрено, что мир перевернулся. Разве можно ожидать, что люди поведут себя пристойно, если каждый только и смотрит, как бы отпихнуть ближнего и самому выдвинуться на передний план? Да никогда!

Послушай меня, Мартин, — мотай из страны! За тобой явятся с кучей липовых обвинений.

Отдаю тебе всю выручку первоначальных продаж. Только не подумай, что я такой великодушный. Дело в том, что мне нет смысла держать эти деньги — все равно все отберут по суду. Я знаю, сколько сил ты вложил в это дело. И как много книга для тебя значит. И еще я хочу тебя отблагодарить за лучшее в жизни развлечение. Нам все-таки кое-что удалось. Подняли шум. И я впервые почувствовал, что участвую в чем-то значительном. Спасибо тебе за это.

Прилагаю чек на пятнадцать тысяч долларов. Получи деньги и драпай из страны. Иначе тебя арестуют — и ждать осталось недолго.

С наилучшими пожеланиями,

Я тряс светло-коричневый конверт до тех пор, пока из него что-то не выпало. Это был чек на 15 тысяч долларов. Не бог весть какая сумма, но по меркам человека, привыкшего докуривать бычки, не такая уж маленькая.

Вот так получилось, что я собрался в дорогу. Черт с ней, с моей нерушимой клятвой — я решил ее нарушить. Мне казалось: матери не будет никакого проку, если меня засадят гнить в тюрьму рядом с ее младшим, уже гниющим, сыном. Тюрьма была местом для Терри. Я бы не пережил и первого похода в душ.

Я так ни разу и не собрался навестить брата с тех пор, как его упекли за решетку. Это может показаться странным — сколько я носился с ним и беспокоился о нем, но, сказать по правде, мне до смерти осточертело все, что было связано с Терри Дином. Меня угнетало всеобщее им восхищение. И больше я ничем не мог ему помочь. Мне требовалась передышка. Но вот я получил от него письмо и, помню, подумал: впервые вижу его почерк.

«Дорогой Марти!
Любящий тебя Терри.

Что за вздор с этой книгой? Все только об этом и говорят. Если есть минутка, просвети. Не хочу, чтобы меня запомнили как писателя. Хочу, чтобы меня запомнили как виджиланте, который освободил спорт от коррупции. А не накропал какую-то идиотскую книжицу.
P.S. Как-нибудь загляни, повидаемся».

Тюрьма — тоска зеленая, но отсюда виден наш дом. Начальник ко мне неплохо относится, поскольку я числюсь у него знаменитостью. Третьего дня одолжил мне бинокль, и догадайся, что я узрел? Отец тоже таращится на меня в бинокль! С ума сойти!

А ты линяй ко всем чертям из нашего города и найди какое-нибудь применение своей жизни. Иди в политику. В этом сумасшедшем доме ты один с мозгами.

Я тотчас же начал собирать вещи. Откопал старый коричневый чемодан, побросал в него одежду и стал обводить глазами комнату в поисках чего-то памятного, но оставил это занятие, едва вспомнил: задача памятного активизировать память. Ну уж нет! У меня не было ни малейшего желания всюду таскать за собой собственные воспоминания. Слишком они были тяжелыми.

— Что ты делаешь? — спросила мать. Я пристыжен но повернулся, словно меня застали во время мастурбации.

— Уезжаю.

— Куда?

— Не знаю. Скорее всего в Париж. — Я сам удивился тому, что сказал. — Хочу разыскать Кэролайн Поттс и попросить ее выйти за меня замуж.

Мать ничего не сказала, только стояла и раскачивалась.

— Обед через полчаса.

— Хорошо.

Когда она ушла, мне показалось, что раскрытый рот чемодана скалится на меня с еще большей укоризной.

После прошедшего в молчании обеда я совершил свое последнее восхождение на холм попрощаться с Терри. Это был самый жаркий день за все лето — настолько жаркий, что на листьях можно было поджаривать бекон. И ветер был тоже жарким, и мне казалось, что я шествовал внутри фена для сушки волос. Когда я миновал ворота, сердце мне крепко стиснули мозолистые руки ностальгии, и я понял, что человек сожалеет и о хороших, и о плохих временах, потому что в итоге он сожалеет о времени вообще.

Охранник не стал меня пропускать:

— Никаких визитов. Терри в изоляторе.

— Почему?

— Драка.

— Как долго его будут там держать?

— Понятия не имею. Может, месяц.

— Месяц? В изоляторе? Разве это законно?

— Понятия не имею.

Господи, я не мог ждать целый месяц только для того, чтобы сказать «прощай»! И ужаснулся при мысли, что придется тормознуть и задержаться с отъездом.

— Можете ему передать, что приходил брат? Попрощаться.

— Его брага здесь нет.

— Я его брат.

— Ах вот как… Так что ему передать?

— Что я уехал. За границу.

— А теперь вернулся? И долго отсутствовал?

— Не знаю. Может быть, пару лет. Только когда увидишь его, скажи все в будущем времени. Хорошо?

— Почему?

— Так мы шутим.

— Ладно, — подмигнул мне охранник. — Передам Терри, что его брат уезжает на пару лет за границу.

Отлично! Я спустился по крутому безлесному склону, вволю насладившись открытым видом на наш город. Приятный город. Приятный маленький городок.

Шел бы ты к такой-то матери, городок!

Что б ты сгорел!

Я ходил по улицам и воображал, как отомщу, когда вернусь сюда успешным и богатым. Но быстро оставил эту мысль, ибо на самом деле желал лишь одного — всем без исключения нравиться. Богатство и успех — это вовсе не то, чем можно завоевать сердца.

Ломая голову над сей бессмыслицей, я ощутил странную вещь — услышал необычный звук, будто у меня в животе полоскал рот маленький человечек. Ощущение быстро превратилось в невыносимую боль. Я согнулся пополам, уткнув лоб в фонарный столб. В чем дело? Такое впечатление, что все железы моего тела начали выделять аккумуляторную кислоту.

Боль прекратилась так же внезапно, как началась. Я разогнулся и с легким сердцем пошел домой.

Но в спальне боль накатила еще сильнее. Я лег и закрыл глаза с мыслью, что двадцатиминутный сон поможет мне избавиться от неприятностей.

Но это было только начало.

Утром я все еще плохо себя чувствовал. Внезапно подступала тошнота с изнуряющими спазмами и рвотой, меня лихорадило. Сначала я решил, что заразился гриппом, но вскоре мы с мамой встревожились — такие симптомы бывали у меня в детстве и кончились темными объятиями страшной комы. Я снова был прикован к постели и, испугавшись, что краткий проблеск сознания досрочно затуманивается, каждый раз, когда после схваток в животе пачкал трусы, пачкал их еще и от страха. Иначе быть не могло. От болезни и страха я перестал себя контролировать. В постели я понял, что болезнь — естественное состояние нашего бытия. Мы постоянно больны, только не осознаем этого. А под здоровьем понимаем периоды, когда не чувствуем, как разрушается наш организм.

Теперь я хочу, чтобы ты знал: я не согласен с теорией, что все болезни зарождаются в мозгу. Когда мне говорят, что болезни проистекают от «дурных помыслов», мне приходит в голову самая мерзкая, жестокая, злая мысль из набора всех моих мерзких, жестоких, злых мыслей. Я думаю: вот бы посмотреть на тебя на похоронах собственной шестилетней дочери и спросить, каким образом она сумела нафантазировать себе лейкемию? Неблаговидные рассуждения, но меня слишком бесит эта теория. Старость ничего не значит для подобных теоретиков. Они считают, что вещество разрушается, потому что находится в угнетенном состоянии.

Проблема в том, что людей настолько пленяют собственные убеждения, что им кажется, что их откровения должны быть либо полными и всеобъемлющими, либо никакими. Они не могут согласиться с тем, что их истины, возможно, несут в себе лишь часть истины. Следовательно, не исключено, что некоторые болезни зарождаются в мозгу, и, поскольку отчаяние приводит человека в еще большее отчаяние, я готов был принять сверхъестественную причину своего ухудшающегося состояния.

Когда страдания приковывают человека к постели, самодиагностика дает некоторое облегчение — возникает иллюзия возвращения силы. Но если знать о хитросплетениях организма так же много, как о реактивных двигателях, приходится опираться на воображение. Сначала я начал обдумывать, не является ли причиной всего старый, добрый, тривиальный страх. Но за исключением беспокойства за мать и тревоги, что полиция может предъявить мне обвинения, я не очень-то и боялся. Признаться честно, когда за Терри захлопнулась дверь камеры, я вздохнул с огромным облегчением. Щелчок замка означал, что кончились дни моих волнений, и я радовался, что его изолировали.

Второй этап расследования привел меня в мир духовный. Ход моих мыслей был таков: я силился разорвать связь с матерью, и, если в этом крылась причина болезни, корни следовало искать либо в психологическом, либо в сверхъестественном. Болезнь могло вызвать подсознание. Возможно, таким образом организм сопротивлялся, не давая мне совершить предательство. Или если обратиться к сверхъестественному: связь между мной и матерью была настолько сильна, что я был обречен держать свое слово. Всосал с молоком проклятие польской матери, хотя сам об этом не подозревал.

Но как бы то ни было, я чувствовал себя по-настоящему больным. Вот тебе симптомы: рвота, понос, спазмы желудка, лихорадка, головокружение, одышка, туман в глазах, ломота в суставах, мышечные боли, изъязвление пальцев ног, клацанье зубами, белый налет на языке. Короче, было все, разве что не плакал кровавыми слезами, но я не сомневался, что это впереди. Я ослаб, не мог выйти в туалет. Рядом с кроватью стояли два белых горшка: в один меня рвало, в другой я отправлял все остальные нужды. Я лежал в оцепенении, видел сквозь дымку наполовину собранный чемодан, и перед моим затуманенным взором проходили болезненные воспоминания детства. Я вернулся именно на то место, с которого начал. И это было самое неприятное в моей болезни — сознавать, что круг завершен и все годы здоровья я без толку слонялся, а не взошел на Эверест.

В спальне появилась мать с кипой книг в руках и, как в прежнее время, приступила к чтению. Сама едва живая, при тусклом свете лампы зловеще начала с «Железной маски». Я легко вообразил подобное металлическое приспособление на собственной голове. Мать читала с утра до ночи и со временем стала ложиться спать рядом со мной в кровати Терри, так что мы почти не расставались.

Иногда она сбивалась на рассказы о своей жизни в Шанхае до того, как забеременела мной. Часто вспоминала о моем отце номер один, говорила о мгновениях их близости, когда он гладил ее по волосам и звал по имени так, словно произносил священное слово. Только в эти минуты ей нравилось ее имя. Мать сказала, что мой голос очень похож на его, и как-то вечером попросила, чтобы я тоже называл ее по имени. Мне стало очень неловко, хотя я еще не читал Фрейда, но я послушался, чтобы доставить ей радость. Затем она стала облегчать душу ужасными признаниями вроде такого:

— Я чувствовала, что выбрала неправильный поворот, но зашла по дороге так далеко, что не было сил повернуть обратно. Запомни, Мартин, никогда не поздно повернуть, если понимаешь, что заблудился. Не бойся этого, даже если обратная дорога займет десяток лет. Не колеблись, если путь покажется слишком долгим и темным. Не пугайся, если у тебя ничего не останется.

Или еще:

— Все эти годы я оставалась верна твоему отцу, хотя не любила его. Но теперь понимаю, мне следовало давать всем и каждому. Не позволяй морали влиять на образ жизни. Терри убил тех людей, потому что так хотел. Хочешь жульничать — жульничай. Хочешь убивать — убивай.

И еще:

— Я вышла замуж за твоего отца из страха. И оставалась с ним тоже из страха. Страх правил всей моей жизнью. Я женщина не храбрая. Очень неприятно подойти к концу жизни и обнаружить, что ты трусливая.

Я никогда не знал, что отвечать на такие излияния матери, только улыбался ей в лицо, которое некогда было ухоженным садом, и не без замешательства похлопывал ее по костлявым рукам, потому что приходишь в замешательство, наблюдая, как жизнь перед концом обращает взор на саму себя и сознает, что единственное, что может взять с собой в смерть, — это стыд за то, что не жила со всей полнотой.

Однажды я вообразил, что присутствую на собственной казни после долгого, пышного суда. Я подумал: вот, умираю в ясный безоблачный день. Вспомнил о Кэролайн — я больше ее никогда не увижу, а она не поймет широты и глубины моих чувств. Ухожу девственником. Черт! Я глубоко вздохнул. В воздухе стоял отталкивающий, тошнотворный вкус. Это был я сам.

Я бредил? Не слышал, как они вошли. Надо мной стояли двое мужчин в коричневых костюмах, без пиджаков, рукава закатаны, пот заливал им глаза. У одного челюсть настолько выдавалась вперед, что я не мог решить, пожать ли мне руку или подбородок. У другого была крохотная голова, маленькие глазки посажены над маленьким носом, а губы настолько тонкие, что, казалось, их нарисовали карандашом с тончайшим грифелем.

— Мы хотим поговорить с мистером Дином, — объявил подбородок, и эта фраза была знаменательна тем, что меня впервые в жизни назвали мистером. Мне это не понравилось. — Вы меня слышите? Что с вами такое?

— Детская болезнь, — объяснила мать.

— А он не слишком вырос для детских болезней?

— Мистер Дин, нам требуются ваши показания относительно истинного происхождения отредактированной вами книги.

— Какой книги? — бестолково простонал я.

Маленький смахнул с лица пот, руку вытер о брюки.

— Не будем играть в игры. Вы изрядно потрудились, редактируя книгу, которую написал Терри Дин.

— Гарри Уэст.

— Что?

— «Учебник преступления» написан Гарри Уэстом, а не Терри Дином.

— Это тот тип, что сиганул с моста, — объяснил подбородок тонким губам.

— Сваливать все на мертвеца, потому что он не способен опровергнуть ваших слов, — обычное дело. Мне это не нравится.

— А разве должно что-то нравиться до того, как станет фактом? — спросил я и, прежде чем мне успели ответить, извинился. — Подождите минутку… — Почувствовав, что завтрак просится наружу, я схватился за горшок, и меня вырвало. Серебристая ниточка слюны протянулась от моей нижней губы к краю посудины.

— Слушай, Дин, ты будешь давать показания?

Я показал на горшок:

— А это что?

— Не надо грубить. Мы вас ни в чем не обвиняем, а только проводим предварительное расследование. Расскажите, каким образом вы редактировали эту книгу? Где встречались с Терри?

— Ваш брат, мистер Дин, не самый образованный на свете человек. В тексте наверняка было множество грамматических и орфографических ошибок и всего такого прочего.

Я бросил взгляд на мать, в оцепенении смотревшую в окно.

— Мы изучали вопрос. Редакторы работают в тесном контакте с авторами.

— Ваш брат имел сообщников? Мы расследуем новые преступления.

Я ничего не ответил, но до этого читал небольшую заметку в газете. Как это случается в художественной среде, преступников тоже пленяет неожиданный сплав оригинальности и успеха, и кто-то из претендующих на преступную славу новичков решил заняться плагиатом и, подражая Терри после того, как его посадили, совершил убийства, но в них не чувствовалось ни искры, ни новизны. Когда чемпиона Австралии по шахматам обнаружили мертвым со слоном и двумя пешками в глотке, общественность почти не заинтересовалась, кстати, в немалой степени потому, что нацелившийся стать виджиланте человек забыл: шахматы — это игра, а не спорт.

Поняв, что я не в состоянии отвечать на вопросы, один из детективов сказал:

— Мы придем, когда вы почувствуете себя лучше.

После того как они ушли, в коридоре появился отец в пижаме. Он стоял у двери и переводил взгляд с меня на мать. Он уже, шаркая ногами, скрылся, а я так и не сумел понять выражение его лица. Чтобы ты все правильно понял, его взгляд не был злым, и, пусть я его возмущал и вызывал у него чувство горечи, в каком-то смысле я все-таки оставался ему сыном. Я никогда не придавал слишком большого значения тому позорному списку, во всяком случае, не до такой степени, чтобы заподозрить, что он способен мне сознательно навредить.

На следующее утро я услышал голос матери — она звала меня каким-то булькающим шепотом. Я открыл глаза и увидел, что мой чемодан, уже полностью собранный, стоит у двери, а рядом — мои коричневые ботинки мысками в коридор. Мать с белым, как бумага, лицом пристально смотрела на меня.

— Быстрее. Тебе пора уходить! — Она смотрела мне не в глаза, а на какую-то другую точку на моей физиономии — наверное, на нос.

— Что случилось? — прохрипел я.

Она не ответила — стянула с меня одеяло и с неожиданной силой потащила за руку.

— Самое время. Успеешь на автобус. — И, поцеловав меня в потный лоб, добавила: — Я тебя очень люблю, но не возвращайся сюда. — Я попытался встать, но не смог. — Мы прошли вместе длинный путь. Помнишь, я носила тебя на руках. Но больше не могу. Теперь ты должен идти своей дорогой. Ну давай, шевелись, а то опоздаешь на автобус! — Она обхватила мою голову руками и помогла приподняться.

— Ничего не понимаю, — пробормотал я.

В коридоре послышались шаги, скрипнули доски. Мать набросила на меня одеяло и поспешно забралась в кровать Терри. В дверях показалось лицо отца. Он заметил, что я наполовину сижу.

— Что, лучше?

Я помотал головой. А когда он ушел, покосился на мать: она, притворяясь спящей, лежала с закрытыми глазами.

У меня об этом сохранились только смутные воспоминания, но осталось ощущение, что я участвовал в действии пьесы Харолда Пинтера, — мне угрожали, требовали немедленно все рассказать трибуналу, а иначе обещали казнить. Мать из этого вообще ничего не запомнила, а когда я стал задавать вопросы, ответила, что я всю ночь лежал в бреду и бормотал как ненормальный. Так что не знаю, чему верить.

Затем все стало меняться от самого худшего к катастрофическому.

Стояла жара, 104 градуса по Фаренгейту. В открытое окно дул обжигающий южный ветер. Я попытался поесть приготовленного отцом овощного супа. Суп принесла мне мать. Я проглотил всего две ложки, но не мог удержать в себе и потянулся за горшком. Извергнув содержимое желудка, я застыл над горшком и созерцал калейдоскопические разводы своей блевотины. И в этих рвотных массах разглядел самое ужасное, что приходилось видеть в жизни, а с тех пор мне попадали на глаза распиленные пополам собаки.

Вот что я увидел:

Два. Синих. Катышка.

Вот именно, крысиная отрава.

Вот именно, крысиная отрава…

Я некоторое время силился понять, каким образом нечаянно проглотил ядовитую дрянь. Но от этой мысли пришлось отказаться: с тех пор как началась моя болезнь, я ног не спускал с кровати. Оставался единственный ответ. Желудок сдавило словно в тисках. Меня травили. И травил он, мой отец.

Не будем ходить вокруг да около: человеческие чувства подчас забавны. Вспоминая момент, когда меня осенило, что мой приемный отец медленно меня убивает, я понимаю, что не испытал злости. Не вышел из себя. Я был обижен. Да, да. То, что человек, женившийся на моей матери, человек, с которым я прожил всю жизнь и который практически был мне отцом, умышленно меня травил, оскорбило мои чувства. Смешно!

Я отшвырнул горшок, и рвота расплескалась на ковер и пролилась между половыми досками. Я смотрел на нее и все больше убеждался, что это не бред, как уверяла меня накануне вечером мать.

А она? Какова ее роль в этом деле? Мать явно знала. Вот почему хотела, чтобы я бежал, но это желание улетучилось, ибо она испугалась, как бы убийца, обнаружив, что я собрался удрать, не взялся бы за нож или не накрыл мне лицо подушкой.

Боже! Ничего себе ситуация!

Сохранять хладнокровие в то время, когда приемный отец пытается тебя убить, совершенно невозможно. Не спорю, в том, как убийца с отвращением воротит лицо, подтирая за тобой блевотину, есть нечто от черного юмора, но вместе с тем это настолько страшно, что хочется свернуться зародышем и не разворачиваться до следующего ледникового периода.

Я не сводил с него глаз. Меня съедало извращенное любопытство — мне хотелось знать, как он поступит дальше. Надо было что-то говорить. Но что? Оказывать сопротивление убийце — дело непростое. Я вовсе не хотел подстегнуть его к действиям только ради того, чтобы что-то провякать.

— В следующий раз старайся не промахиваться мимо горшка, — мягко попросил он.

Я ничего не ответил, лишь посмотрел на него так, словно он разбил мне сердце.

Когда он ушел, ко мне вернулся здравый смысл. Как мне, черт возьми, себя вести? Разумнее всего, чтобы я, будучи потенциальной жертвой, убрался с места преступления и таким образом предотвратил само преступление. Да, пора испытать теорию, согласно которой люди в смертельной опасности испытывают прилив сверхчеловеческих сил. Поскольку от тела не было проку, я рассчитывал, что счастливый исход этой шекспировской семейной драмы обеспечит моя воля к жизни. Свесил ноги с кровати и, держась за столик, чтобы не упасть, встал. Морщась от немилосердных спазмов в желудке, направился к чемодану, который после эпизода прошлой ночью так и стоял нераспакованным. Еле всунул ноги в ботинки и с трудом сделал шаг: если какое-то время не обуваться, даже сандалии покажутся тяжелыми, как цементные чушки. Стараясь не наделать шуму, я крался по коридору. В гостиной ругались. Оба спорщика кричали, мать плакала. Раздался звон бьющегося стекла — там дрались. Может быть, мать воспротивилась его намерениям? Я поставил чемодан у двери и повернул на кухню. А как я мог еще поступить — не оставлять же мать в его руках. Моя линия поведения была ясна: следовало убить отца (ставшего мне отцом в результате брака с моей матерью).

Уверяю тебя, у меня больше времени уходит, чтобы выбрать блюдо в меню, чем тогда ушло на принятие решения отобрать у отца жизнь. Обычно в тисках пагубной нерешительности — с тех самых пор, как увидел перед собой два чувственных соска матери и каждый требовал: «Соси меня!» — я обнаружил, что неожиданно быстрый выбор, каким бы он ни был ужасным, дал мне в высшей степени радостное ощущение власти.

На кухне я схватил разделочный нож. Он пах луком. Сквозь щель в двери я видел, что родители дрались. И отдавали этому занятию все свои силы. Отец и раньше частенько поколачивал мать — обычно поздно вечером, в тишине спальни, но это прекратилось, едва она сообщила, что у нее рак. Мать царапалась, как могла в полуживом состоянии. В ответ он отвесил ей затрещину, и она кулем упала на пол.

Ощутив силу, я ворвался в гостиную и, хоть не твердо держался на ногах, ручку ножа сжимал крепко и уверенно. Меня заметили: сначала мать, затем отец, но на нож в моей руке не обратили внимания — с таким же успехом я мог держать не нож, а перышко. Они слишком погрузились в собственный кошмар.

— Мартин, уходи! — взмолилась мать.

А у отца при виде меня что-то произошло с лицом — я никогда не замечал, чтобы это лицо проделывало нечто подобное: оно съежилось ровно вполовину. Отец ответил мне взглядом, схватил стул и разбил об пол так, что куски разлетелись вокруг матери.

— Отойди от нее! — Мой голос хоть и звучал решительно, но все-таки дрожал.

— Мартин… — Он проговорил это как-то очень странно.

Мать истерически всхлипывала.

— Отойди! — повторил я.

И вдруг отец заявил, точно разорвалась граната:

— Твоя ненормальная мать подкладывала тебе в еду крысиную отраву.

— Это ты! — не поверил я.

Он грустно покачал головой.

Я смущенно посмотрел на мать. Она прикрыла лицо ладонью, из глаз ее струились слезы, тело сотрясалось от рыданий. В ту же секунду я понял: отец сказал правду.

— Зачем? — Он ударил кулаком рядом с ней в стену. Мать вскрикнула. Отец в замешательстве нежно посмотрел на меня. — Мартин, зачем?

Мать дрожала. Ее рука сжимала томик «Трех мушкетеров» Александра Дюма. Эту книгу она планировала прочитать мне следующей.

— Чтобы ухаживать за мной, — ответил я едва слышно.

Отец непонимающе посмотрел на меня. До него не дошло.

Совершенно не дошло.

— Извини, сын. — Это было первое проявление любви с его стороны.

С меня было довольно. Я поплелся через кухню, взял в коридоре чемодан и вышел на улицу.

Если бы я был в разумном состоянии, то немедленно бы понял, что в окружающем мире что-то не так. Я шел как в тумане и ощущал на лице дневной жар. Двигался вперед, и двигался быстро, словно меня несло сильное течение. Разломанные надвое мысли снова складывались — злость делилась на ужас и ярость, затем на сострадание и отвращение, и так без конца. Я шел и чувствовал, как с каждым шагом прибывают силы. Держал путь на вершину Фермерского холма.

И тут увидел это.

Небо.

Конусы густого дыма закручивались спиралями, оставляя узкий след. Оранжевая туманная пелена охватывала простирающиеся от горизонта серые пальцы.

Я почувствовал жар. Вздрогнул. Вся земля пылала.

Лесной пожар!

И какой большой!

Стоя на вершине холма, я увидел и нечто другое. Перед глазами пронеслась вереница картин, которые я никогда не забуду.

Огонь разделился: половина повернула к только что оставленному мной дому, другая — в сторону тюрьмы.

Не знаю, что на меня нашло. Я наблюдал, как пламя окружает город, и во мне росла уверенность: в моей власти спасти по крайней мере часть родных. Я понимал, что Терри я помочь не в состоянии. А то, что ему предстоит жестоко и некрасиво умереть в тюрьме, которую помогал строить отец, лишь завершает цикл. Поэтому мой выбор был понятен: я попробую спасти мать, хотя она пыталась меня убить, и отца, хотя он этого не делал.

Сезон пожаров в том году начался рано. Высокая температура и сильные ветра способствовали локальным возгораниям в течение лета по всей северо-западной окраине Нового Южного Уэльса. Потребовался один внезапный порыв обжигающего вихря, чтобы раздуть разрозненные очаги и быстро превратить их в настоящий ад. Так происходит всегда. Пожар прячет в пламенном рукаве не один хитроумный способ распространения. Он швыряет в воздух тлеющие угольки, ветер переносит их на несколько миль — и вспыхивает другой пожар. Когда родителя утихомирят, пожар-отпрыск уже бушует вовсю и отнимает жизни. Пожар не дурак. Он раскручивается с бешеной скоростью.

Дым стлался над городом непроницаемым облаком. Я возвращался к дому родителей мимо упавших деревьев, столбов, электропроводов. Пламя подбиралось к краю дороги. Дым лизал мне лицо. Видимость была нулевая. Я не замедлял бега.

Упавшие деревья сделали дорогу непроходимой. Пришлось воспользоваться лесным проездом. Я не видел неба — его закрывала плотная завеса дыма. Все вокруг потрескивало, словно кто-то прыгал по старым газетам. Горящие обломки падали в кроны деревьев. Невозможно было определить направление. Я двигался, пока не услышал голос:

— Стой.

Я остановился. Трудно было сказать, откуда он шел — издалека или звучал в моей голове.

— Иди налево! — приказал голос. — Налево.

В обычных обстоятельствах настойчивые голоса, которые себя не называют, посылают совсем не туда, куда следует, но в том случае я чувствовал, что голос самым честным образом блюдет мои интересы. Терри умер, я это понял, а голос был его, его последним посланием на пути в мир иной.

Как только я повернул налево, то сразу заметил, что правое ответвление было охвачено огнем.

За поворотом я наткнулся на группу мужчин, поливающих деревья водой. Они держали в руках тянувшиеся из утроб пожарных машин брандспойты, похожие на объевшихся питонов, и закрывали рты мокрой тканью. Мне тоже надо такую, позавидовал я, но тут же одернул себя: «Не пожелаешь обладать тем, что имеет другой, будет меньше шансов во что-нибудь вляпаться». Кто-то окликнул меня:

— Мартин!

— Не ходи туда! — предостерег другой.

— Там мои мама и папа! — ответил я. И уже на бегу мне почудилось, что кто-то вдогонку бросил:

— Передай им от меня привет!

Огонь перескочил русло высохшего ручья. Я оставил позади горящий труп овцы, и мне пришлось замедлить шаг — дым до того сгустился, что встал передо мной серой стеной. Внезапно стало невозможно определить, в какой стороне пожар. Легкие саднило. Я не сомневался: если в самое ближайшее время не удастся глотнуть воздуху, мне конец. Я стал давиться, и меня вырвало дымом с кусочками моркови.

Попасть на нашу улицу оказалось невозможно — путь отрезала рваная стена огня, но по другую сторону я заметил группу людей. Пожар стоял как ворота крепостного вала. Я посмотрел сквозь ослепительное сияние и, увидев, как черный с желтым дым плывет над людьми, крикнул:

— Кто-нибудь видел моих родителей?

— Ты кто?

— Мартин Дин.

— Марти! — Мне показалось, что я узнал голос матери, но утверждать было трудно: треск огня заглушал слова. Затем воздух успокоился.

— Ветер! — раздался чей-то крик. Люди замерли. Все ждали, куда повернет пожар. Пламя взвилось за ними и готовилось совершить с высоты новый наскок. Я почувствовал себя человеком, который, лежа на гильотине, тешит себя надеждой, что потом голову можно будет насадить на место. Лицо обожгло горячим.

Я не успел даже пискнуть, как мне на макушку обрушилось пламя. В долю секунды волосы охватил огонь. Но ветер так же быстро переменил направление, и пожар скакнул от меня в сторону кучки людей. И на этот раз не остановился.

Хотя огонь отступил, мои глаза и легкие были забиты дымом, волосы горели. Я выл от боли, срывая с себя одежду, катался по земле и терся головой о грязь. Потребовалось несколько секунд, чтобы себя потушить, к тому времени пламя успело уничтожить мне ухо и подпалило губы. Из-под отекших век я видел, как огненный ураган пронесся по кучке людей, среди которых были и мои родители, и пожрал их всех. Голый и обожженный, я бросился на колени и вопил в безумной, бессильной ярости.

Большинство заключенных выбрались из тюрьмы, кроме тех, кто сидел в одиночных карцерах. Они оказались заблокированными на нижнем этаже, и не хватило времени, чтобы их спасти.

Я решил, что Терри не уцелел.

Пламя стихало и только отступало от города, а пресса уже раздувала новость, что Терри Дин погиб в тюрьме. Превратился в кучку золы. После того как полицейские сделали фотографии камеры, пустили и меня. Сохранились также кости, но в основном остался только пепел. При помощи швабры и сковороды я собрал брата в картонную коробку. Это оказалось непросто. Останки Терри перемешались с золой от деревянной двухъярусной кровати. Бедный брат! Его стало не отличить от обыкновенной койки. Печально.

Кости я не взял. Решил, пусть их хоронит государство. А остальное забрал. Как я уже упомянул, все самое дельное от Терри превратилось в золу.

За стенами тюрьмы в воздух бешено взмывали хлопья пепла, а когда ветер стихал, опускались на землю, на машины, на журналистов. В расплавленном асфальте сверкали яркие искры. Я посмотрел на акры курящейся дымом черной травы и обожженные холмы. Все превратилось в тлеющую гарь. Все дома обуглены и в пепле. Все запахи раздражали нос. Все цвета зловеще мрачны.

Мать умерла. Отец умер. Брат умер. Гарри умер. Кэролайн уехала. Лайонел уехал. Город перестал существовать. Клятва потеряла смысл. Священная связь порвалась.

Я был свободен.

Распространился слух, что некий человек жарит мясо на углях собственного дома. Его моментально обступили репортеры. Они решили, что это смешно. Наверное, так оно и было.

Прошла короткая гроза. Оставшиеся в живых стояли на руинах города и рассуждали о причине катастрофы. Откуда на этот раз взялся пожар? Я решил, что виноваты поджигатели. Такие вещи почти всегда дело их рук. Откуда они только берутся, эти долбаные поджигатели? По-моему, эти люди — не столько исчадия зла, сколько тупые скучающие идиоты — убийственное сочетание. Как бы их там ни воспитывали, они вышли из отрочества, неспособные на чувство сострадания. И эти скучающие, неспособные на сопереживание тупицы среди нас. Нельзя судить о человеке по тому, как он держится на людях. Надо постоянно оставаться настороже. Вот тебе яркий пример: если не каждый день, то частенько в бассейнах находят человеческое дерьмо. Для меня этим все сказано.

Но оставшиеся в живых говорили, что на этот раз причиной пожара стали не поджигатели.

Они винили обсерваторию.

У меня похолодела кровь.

Я подошел ближе и вот что услышал.

С годами обсерватория состарилась, пришла в запустение и была отдана на откуп природе. Ее крыша поднималась на петлях. Кто-то забыл ее закрыть. Телескоп собрал лучи летнего солнца в горячий пучок, и тот поджег строение. Ветер тоже внес свой вклад, и мы получили катастрофу.

Так, значит, дело в обсерватории.

Моей обсерватории!

Я предложил построить ее, а она стала причиной смерти матери, отца и брата. Это был последний гвоздь в гроб моего ненавистного ящика для предложений, мерзкого ящика, настроившего город против моей семьи, послужившего поводом, чтобы засадить брата сначала в сумасшедший дом, затем в исправительную тюрьму для несовершеннолетних и, наконец, отправившего его в могилу (образно говоря, ибо на самом деле Терри находился в картонной коробке, где до того лежал виноград без косточек). Я считал, что при помощи обсерватории сумею изменить человеческие души к лучшему, а вместо этого ускорил их разложение. Когда брат попал в клинику, мне следовало уничтожить ящик для предложений, который отправил его туда, а когда Терри уничтожил ящик и при этом ослепил нашего единственного друга, я должен был тот же час уничтожить все, что было связано с ящиком, который теперь так внезапно напомнил о себе коробкой в моих руках, коробкой с моим братом.

Я продолжал идти вперед.

Не забыл предостережения Стэнли и помнил, что детективы грозили преследованием в судебном порядке. Пора сматываться подобру-поздорову. Да и учиться здесь больше нечему. Настало время отправиться в другие страны и сменить старые привычки. Обзавестись новым жильем. Испытать новые разочарования. Попробовать себя в чем-то новом и столкнуться с новыми неудачами. Задать себе новые вопросы. Интересно, зубная паста везде одна и та же на вкус? А одиночество менее горькое в Риме? И сексуальная неудовлетворенность не так мучительна в Турции? Или в Испании?

Так я думал, шагая в тишине мертвого города, города без единой мечты, черного и обугленного, словно сгоревший тост. Не надо его очищать. Не надо его спасать. Выбросить этот город в мусор. Он канцерогенный.

Пепелище моего детства остыло и превратилось в холодные твердые глыбы. Никакой ветер не смог бы вернуть его к жизни. С городом было покончено. Во всем мире у меня никого не было. И Австралия как была, так и осталась островом. Но я больше не чувствовал, что прикован к нему. Наконец отплыл от берега. Передо мной открылось море, и оно оказалось бескрайним. Никакого горизонта.

Там, куда я направлялся, меня никто не знал, не знал ни моей истории, ни моего брата. Моя жизнь сократилась до размеров никому не известного эпизода — я мог рассказывать о ней, а мог о ней молчать. На свое усмотрение.

Я покидал город подлинной, продуваемой ветрами пыльной дороге.

И испытывал ощущение, что уходил из парка развлечений, так и не покатавшись ни на одном аттракционе. Я всегда ненавидел свой город, его жителей и их жизни, но тем не менее существовал рядом с ними, хотя и не в общей струе, и это вызывало сожаление, потому что, пусть это был самый захудалый на свете парк развлечений, уж раз ты прожил в нем двадцать два года, то хотя бы стоило сделать попытку как-то себя проявить. Проблема заключалась в том, что любая попытка с моей стороны приводила к болезни. Что же я мог поделать?

Затем я вспомнил, что по-прежнему нес Терри в картонной коробке.

Я не собирался доводить себя до нервного срыва, ломая голову, как поступить с пеплом уменьшившегося в размерах младшего братишки, и решил: избавлюсь от него быстро, тайно и без всяких церемоний. Если встретится на улице ребенок, отдам коробку ему. Увижу подходящий уступ, оставлю на уступе. Я продолжал размышлять в том же духе, пока мысль о прахе не стала настолько всеобъемлющей, что захотелось пить.

Я поднял голову, увидел бензозаправочную станцию и бакалейный магазин. Холодильник стоял в самой глубине. Я подошел к нему по проходу и взял кока-колу. Стеллаж рядом со мной предлагал выбор индийских специй в баночках, кайенский перец, итальянские пряные травы. Хозяин магазина меня не видел, и я стал одну задругой открывать баночки и высыпать содержимое на пол. А освободившееся место наполнил прахом Терри, причем, когда пересыпал пепел, не слишком старался, поэтому вышел из магазина с братом на ботинках. Затем — эта картина будет стоять в моих глазах всю жизнь — обмахнул руками обувь и добил Терри, свалив его в ближайшую лужу, где его останки поплыли по мелкой дождевой воде в придорожную канаву.

Разве не смешно?

Меня постоянно спрашивают: «Каким был Терри Дин в детстве?», но никто не задал более подходящего вопроса: «Каким он был в виде лужи?»

Ответ таков: «По-прежнему бронзово-смуглым и на удивление легкомысленным».

Конец!

Из окна я видел накрывшее задний двор оранжевое от лучей восходящего солнца небо и чуть дальше — магазин на углу. Незнакомые с понятием «поспать подольше» утренние птахи чирикали свои ранние песни. Мы с отцом сидели молча. Он говорил семнадцать часов, не упустив почти ни одной минуты из первых двадцати двух лет своей жизни на земле, и это его совершенно вымотало. Но и слушать было не легче. Не могу сказать, кто из нас устал больше. Внезапно отец просветлел:

— Знаешь что?

— Что?

— А кровь-то свернулась.

Кровь? Какая кровь? Ах да, я ведь участвовал в драке. И меня жестоко побили мои ровесники. Вот она — твердая корка на нижней губе. Я побежал в ванную посмотреть на себя в зеркало. О-го! Пока отец рассказывал, кровь на лице почернела и запеклась. Вид был отвратительным. Впервые с начала рассказа я улыбнулся.

— Хочешь, я сделаю снимок, пока ты не смыл? — спросил из комнаты отец.

— Не надо. Не в последний раз — оттуда еще много натечет.

— И то верно.

Я взял полотенце за уголок, намочил водой и промокнул запекшуюся кровь. Пока я вытирал лицо, вода превращала черную кровь в красную, а на белом полотенце появлялись пятна. Я размышлял об истории Терри Дина. И решил, что за семнадцать часов узнал не так уж и много о дяде Дине, но чертовски много о своем отце.

У меня возникло неловкое чувство, что все его слова — чистая правда. Сам отец, конечно, в это верил. Меня настораживало, что тридцатидвухлетний мужчина вложил свою тридцатидвухлетнюю душу в уста мальчика, даже если этим мальчиком был он сам в детстве. Кем был мой отец? Восьмилетним анархистом? Девятилетним мизантропом? Или мальчик в рассказе — позднейшее изобретение, мужчина со взрослым опытом, пытающийся осмыслить собственное детство и по ходу стирающий восприятия и мысли, которые мог на самом деле испытывать в то время? Не исключено. Ведь память, возможно, единственная вещь на земле, которой мы можем манипулировать к своей пользе, поэтому вовсе не требуется, оглядываясь в прошлое, говорить: «Ну ты был и козел!»

Однако отец не относился к тем, кто приукрашивал воспоминания. Ему нравилось, когда все сохранялось в естественном состоянии — от волос до прошлого. Поэтому я знал, что каждое его слово — правда. И поэтому мне до сих пор становится не по себе, когда я вспоминаю другое потрясающее откровение, последовавшее за этим, — то, которое произвело на меня эффект разорвавшейся бомбы, рассказ о самой главной в жизни женщине, которой у меня никогда не было, — моей матери.