Части целого

Тольц Стив

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

 

I

В телерепортажах и газетных статьях, появившихся сразу после смерти отца, много говорилось о периоде с начала до середины девяностых годов — времени наихудшего проявления его так называемого безумия. Этот период ознаменовался не только появлением Анук Фурлонг (под этим именем она была известна в то время) — женщины, сыгравшей немаловажную роль в разрушении его сознания, — но стал наполненным событиями срезом времени: стрип-клубами, психическими лечебницами, пластической хирургией, арестами и попыткой отца спрятать наш дом.

Вот как все происходило.

В один прекрасный день отец без всякого предупреждения нанес ощутимый удар нашей нищете — поступил на работу. Он сделал это ради меня, а затем не уставал напоминать: «Был бы я один, довольствовался бы системой социального обеспечения, но для двоих этого недостаточно. Джаспер, ты превратил меня в рабочую силу. Никогда тебе этого не прощу!»

Работу ему снова нашел Эдди.

Через год после возвращения отца из Парижа Эдди появился у нас на пороге, чем поверг моего родителя в полное изумление, поскольку отец никогда не дружил так долго и не мог предположить, что расстояние между континентами для дружбы не помеха. Эдди покинул Париж вслед за нами, но перед тем, как отправиться в Сидней, вернулся в Таиланд.

Одиннадцать лет спустя он опять устроил отца на работу, но я понятия не имел, не является ли этот новый ангажемент таким же мутным и опасным, как прежний. Откровенно говоря, мне было все равно. За мои одиннадцать лет отец впервые не находился в квартире. Внезапно я освободился от его давящего присутствия и, пережевывая кукурузные хлопья, мог не слушать его постоянные рассуждения о том, почему человек есть самое страшное, что могло произойти с человечеством.

Отсутствовал отец подолгу, но не могу сказать, что я почувствовал себя одиноким (я и раньше ощущал это), но было в его исчезновениях что-то неправильное. Разумеется, нет ничего необычного в том, что отцы постоянно на работе, поскольку они приносят домой бекон, а бекон, хотим мы этого или нет, прячется в деловых кабинетах, на шахтах и стройках, но наш бекон был особенным случаем — я знать не знал, откуда он берется. И ежедневно думал об этом. Откуда, черт побери, наш бекон? Такие мысли приходили мне в голову, потому что мои сверстники жили в домах, а не в квартирах, и их холодильники изобиловали едой, а не свободным пространством. Отец работал сутками, даже по выходным, а денег не становилось больше по сравнению с тем временем, когда он был безработным. Ни на цент. Однажды я задал ему вопрос:

— Куда деваются все деньги?

— Деньги? — переспросил он.

— Которые ты зарабатываешь.

— Коплю, — ответил он.

— На что?

— Сюрприз, — сказал он.

— Ненавижу сюрпризы, — бросил я.

— Ты еще слишком молод, чтобы ненавидеть сюрпризы, — нахмурился он.

— Хорошо, — согласился я, — я люблю сюрпризы. Но еще я люблю понимать, что к чему.

— Можешь наслаждаться тем и другим.

— Так и будет, если ты откроешь, что это за сюрприз, а я моментально забуду.

— Выбор за тобой: либо будет сюрприз, либо я скажу тебе, на что коплю.

Я проглотил приманку и решил подождать.

А пока ждал, Эдди проговорился, что отец служит управляющим стрип-клуба «Котел удовольствий» на Кингс-Кросс. Забегаловка с раздеваниями? И мой отец? Как такое могло случиться? Отец — управляющий? Как Эдди удалось убедить своих сомнительных знакомых нанять отца на такую должность? Должность, которая предполагала ответственность? При чем здесь мой отец? Я захотел все увидеть собственными глазами.

Однажды вечером я миновал Кросс и углубился в боковые улочки, которые были не длиннее общественных туалетов, мимо пьяных английских туристов, мимо парочки наркоманов с остекленевшими глазами и наскучившего самому себе скинхеда. Когда я переступил порог бара, немолодая проститутка крикнула что-то насчет пососать, и от ее каркающего голоса возникла тошнотворная картина сморщенных губ. Вышибала схватил меня за ворот, но я сказал, что пришел к отцу, и он меня пропустил.

Мой первый визит в стрип-клуб, и я явился к родственнику.

Все оказалось не так, как я воображал. Стриптизерши, хоть и при свете ярких софитов, но без всякого огонька, трясли телами и подпрыгивали под однообразную музыку, а на них плотоядно смотрели мужчины в костюмах. От вида такого количества гладкой, пластичной плоти я испытал возбуждение, но не в той степени, как ожидал. Оказалось, что в реальной жизни танцующая у шеста почти обнаженная женщина не так уж сексуальна.

Я заметил отца, который за стойкой бара что-то кричал в телефон. Когда я подошел, он нахмурился:

— Что тебе здесь надо, Джаспер?

— Осматриваюсь.

— Ну, и что скажешь?

— Видел вещи получше.

— В воображении.

— Нет, на видео.

— Тебе нельзя здесь находиться. Ты несовершеннолетний.

— Чем ты здесь занимаешься? — спросил я.

Он показал. Работа была несложной. Отец занимался баром, который, несмотря на то что перед ним фланировали голые женщины, функционировал как обычный бар. Он также выбирал стриптизерш и, когда те приходили, устраивал им просмотр. Будто что-то понимал в танце! Или в женщинах! И как он мог оставаться равнодушным, глядя день за днем, как эти сексуальные создания выставляли перед ним напоказ свои аппетитные формы? Жизненная сила подобна горячему картофелю: за свои нечестивые желания человек после смерти будет вечно гореть в аду, но в этом мире сгорает от того, что не в силах их осуществить.

Разумеется, всего я не знал. Не исключено, что он потворствовал своим распутным фантазиям. Не исключено, что трахал всех стриптизерш подряд. Я не мог себе этого представить, но какой сын на это способен?

Вот так, в притоне разврата, он зарабатывал деньги, чтобы содержать меня и копить. Но на что? Чтобы унять мое любопытство, отец залез в свой банковский счет и купил мне небольшой подарок — четыре пухлых рыбки в маленьком неряшливом аквариуме. Они были похожи на золотых, но только черные. У нас в квартире рыбки прожили три дня и умерли явно оттого, что их перекормили. Я перекормил. Рыбы такие существа, которые глотают все подряд и, не контролируя себя, могут до смерти обожраться безобидными бежевыми хлопьями из баночки с оригинальным названием «Рыбья еда».

Отец не стал скорбеть вместе со мной по поводу их ухода в мир иной. Он был слишком занят со стриптизершами. Большую часть трудовой жизни проведя безработным, он стал настоящим трудоголиком. Прошел целый год, прежде чем я узнал, на что он копит. Временами любопытство сводило меня с ума, но я говорил себе: ради награды стоит потерпеть.

Но оказалось — не стоило. Вовсе не стоило.

Мне было тринадцать, когда, вернувшись домой, я застал отца с большой глянцевой фотографией уха. Вот, объяснил он, на что он копил. На ухо. На новое ухо, чтобы заменить то, которое пострадало при пожаре, погубившем город и всех его родных. Он собирался обратиться к пластическому хирургу, чтобы тот улучшил его внешний вид. И ради этого мы приносили жертвы? Вот это облом! Что может быть интересного в трансплантате?

Отец провел сутки в больнице. Меня подмывало купить цветы, хотя я понимал, что он не оценит. Флора казалась мне нелогичным подарком для тех, кого гнетет боль (не лучше ли бутыль с морфием?), но все-таки я нашел два огромных подсолнуха. Их он тоже не оценил. Но меня это не волновало. Самое главное, операция прошла успешно. Врач был доволен. Мой вам совет, никогда не интересуйтесь, доволен ли пациент, — это потеря времени. Важно, что чувствует доктор. Отец был на вершине счастья.

Я присутствовал, когда снимали повязку. И, честно говоря, настроился на нечто большее, например, огромное, раздвоенное, наподобие открывалки для бутылок ухо, или ухо, которое может путешествовать во времени и подслушивать голоса из прошлого, или космическое ухо, способное слышать всех живых, или ухо Пандоры, или ухо с крохотным красным огоньком, который загорается, когда ведется запись. Какое-нибудь небывалое ухо. Но ничего подобного. Ухо оказалось самым обыкновенным.

— Скажи в него что-нибудь, — попросил отец.

Я обошел кровать и нагнулся над новорожденным:

— Алло. Проверка. Проверка. Два. Два. Два.

— Все в порядке. Действует, — кивнул отец.

Когда его выписали из больницы, он шагнул в мир, сгорая от желания бросить на себя взгляд. Мир предоставил ему такую возможность. Отец потерял способность идти по прямой: путь от точки А до точки Б теперь всегда проходил мимо боковых зеркал проезжающих машин, витрин магазинов или чайников из нержавеющей стали. Если человек помешался на своей внешности, он быстро обнаруживает, как много во Вселенной способных к отражению предметов.

Как-то вечером отец остановился на пороге моей спальни, шумно дыша.

— Хочешь немного поиграть с моим фотоаппаратом?

— Снимаешь порно?

— С какой стати мне снимать порно?

— Расскажешь это своему биографу.

— Просто хотел сделать несколько снимков моего уха для альбома.

— Ушного альбома?

— Забудь. — Отец развернулся и пошел по коридору.

— Подожди.

Я переживал за него. Отец словно не узнавал себя. Пусть его внешность стала презентабельнее, но то, что было внутри, съежилось. Я чувствовал в этом нечто зловещее, словно, обзаведясь новым ухом, он сломал в себе некий стержень.

Даже после пластической операции он каждый день работал. Но денег не прибавилось. И наша жизнь нисколько не изменилась.

— Ну а теперь что ты делаешь с деньгами? — спросил я.

— Опять коплю.

— На что? — поинтересовался я.

— Сюрприз, — ответил отец.

— Прошлый сюрприз был полной мурой.

— Этот тебе понравится, — заверил отец.

— Хорошо бы он того стоил, — промямлил я.

Не получилось. Это была машина. Сияющая глянцем красная спортивная машина. Когда я вышел на нее посмотреть, отец стоял рядом и похлопывал по кузову рукой, будто только что ему удался фокус. Честно говоря, меня не так бы поразило, если бы он пожертвовал деньги какой-нибудь политической партии. Мой отец! И спортивный автомобиль! Чистейшее безумие! Его затея была не только легкомысленной — она была до мозга костей легкомысленной. Что это? Помрачение рассудка? Распад личности? Поражение или победа? С чем в себе он хотел справиться? Одно стало ясно: он нарушал собственные табу.

Комическая картина: отец забирается в спортивный автомобиль — машину с откидным верхом 1979 года. Пристегнутый ремнями к сиденью, он похож на испуганного первого астронавта.

Теперь я считаю, что это была смелая попытка — настоящий акт вызова самому себе — внутренним голосам, лепящим на него ярлыки. Отец в спортивной машине — это переосмысление себя изнутри и снаружи. Обреченное на выкидыш возрождение.

— Едешь?

— Куда?

— Прокатимся.

Я забрался в машину. Я молод. Я не машина. Конечно, я люблю машины. Чертовски люблю. Но в этой было что-то не так, как если бы я застал своего воспитателя из детского сада, забавляющегося «танцем на коленях».

— Зачем ты ее купил? — спросил я.

— Зачем? — переспросил отец, прибавляя скорость. Пытается оставить после себя только прах, подумал я. И в какой-то момент мне показалось, что я слышу, как рвутся суставы и сухожилия его рассудка. Его костюм, его работа, его внеурочные занятия, его новое ухо и теперь машина — он создавал невыносимое напряжение между своими «я». Невозможно, чтобы ничего не порвалось, и я не ждал ничего хорошего.

 

II

И порвалось, и ничего хорошего не случилось. Мы сидели в людном китайском ресторане. Отец заказывал приправленного лимоном цыпленка.

— Что-нибудь еще? — поинтересовался официант.

— Только вареный рис и счет.

Отец любил платить заранее, чтобы, прожевав последний кусок, можно было сразу уйти. Он не выносил сидеть в ресторане и не есть. Его охватывал приступ нетерпения. К сожалению, некоторые рестораны, независимо ни от чего, заставляли посетителей платить в самом конце. В таких случаях отец становился рядом со столиком, чтобы показать, что он больше не хочет иметь ничего общего с этим столиком. И просил принести ему счет, словно умолял о милосердии. Иногда относил свою тарелку на кухню. Иногда размахивал деньгами перед носом официанта. Иногда сам открывал кассу, платил и давал себе сдачу. Но это никому не нравилось.

Тем вечером отец занял столик у окна и смотрел на улицу — истинное воплощение скуки. Я присутствовал при этом, но не ел. По какой-то героической причине, которую сейчас не могу вспомнить, устроил себе голодную забастовку, но это, наверное, было в тот период, когда мы ели восемьдесят семь вечеров подряд. В прежние времена отец готовил сам, но те времена давно миновали.

Мы оба смотрели на улицу — это требовало гораздо меньших усилий, чем разговор. Наша машина стояла рядом с белым фургоном. Мимо шли мужчина и женщина и задирали друг друга. Она тянула его за черный «конский хвостик», а он смеялся. Оба остановились перед окном и продолжали представление на публику. Это был чистейший спектакль. Парень, широко улыбаясь, нагибался и подставлял спутнице волосы. Казалось, ему должно было быть больно, если его так тянут за пряди, но он продолжал хохотать. Теперь, когда я стал старше, мне понятно, почему он смеялся. Он бы не остановился, даже если бы ему оторвали голову, бросили в канаву, помочились на нее и подожгли. Брызги мочи жгли бы его умирающие глаза, но он бы продолжал улыбаться, и я понимаю почему.

Принесли цыпленка под лимонным соусом.

— Уверен, что не хочешь? — спросил отец, и я уловил в его голосе насмешку.

От запаха горячего лимонного соуса желудок и голова превратились в моих заклятых врагов. Отец бросил на меня самодовольный, победный взгляд, я ответил торжествующим и заносчивым. Прошло пять изнурительных секунд, и мы, словно по команде, отвернулись к окну, как будто захотели подышать свежим воздухом. Бой временно на улице прекратился. Девушка уселась на капот черного «валианта», парень стоял рядом и курил сигарету. Я не видел ее рук, девушка держала их под мышками, но мне представилось, она тискает обрывки скальпа. За молодой парой появилась фигура в красной «аляске», человек ссутулился над машиной отца. Красная «аляска» медленно двигалась вдоль машины, и трудно было понять, что делает человек, но скорее всего он царапал краску ключом.

— Ты только посмотри! — крикнул я отцу и ткнул пальцем в сторону вредителя. Долговязый злоумышленник выпрямился и бросился прочь. Я сорвался со стула и кинулся следом. Это был мой первый опыт погони на улицах Сиднея. Потом я не раз участвовал в гонках, и не всегда в роли преследователя, однако тот первый случай крепко засел в моей памяти.

Наш бег не отличался изяществом, скорее это можно было назвать спотыканием на большой скорости, мы неслись по проспекту, едва сохраняя равновесие, расталкивали пары и отскакивали от рассеянно идущих навстречу людей. Помнится, я мурлыкал мотивчик, шпионский мотивчик. Мы бежали как на пожаре. На нас со всех сторон глазели, словно никогда до этого не видели бегунов. Может, на самом деле не видели. Перед кинотеатром неотличимые друг от друга деловые мужчины и женщины стояли насмерть, словно этот квадратный метр мостовой они получили в наследство от своих предков. Пробегая, мы распихали их в стороны. Кто-то закричал. Может, к ним тоже до этого никто не прикасался.

У человека в красной «аляске» ноги были подобны порыву ветра. Он летел по людным улицам, увертывался от автомобилей. Я сделал всего один шаг с тротуара, когда отец схватил меня за руку и чуть не оторвал кисть:

— Бежим вместе!

Остерегайтесь гонящихся за неизвестным преступником в красной «аляске» отца и сына. Остерегайтесь этого грозного дуэта — двух преследующих врага взявшихся за руки людей. Мы повернули за угол и оказались на пустой улице. Наше присутствие только усугубило ее пустоту. В поле зрения никого не было. Такое впечатление, что мы наткнулись на уединенный, забытый район города. Минутная заминка, чтобы перевести дыхание.

Сердце сильно билось в груди, как плечо, старающееся сломать деревянную дверь.

— Сюда! — позвал отец.

В середине улицы находился бар. Мы подошли к фасаду. На окне никакой вывески — очевидно, бар не имел названия. Окна затемнены, сквозь них ничего не разглядеть. Из-за тусклого освещения место казалось опасным. Это было видно и снаружи. В таком месте гнусные типы режут всякого, кто спросит у них «сколько времени?», серийные убийцы пытаются забыть о своих неприятностях, шлюхи и наркоторговцы обмениваются телефонными номерами и социопаты смеются каждый раз, когда их путают с натуропатами.

— Хочешь остаться на улице?

— Войду.

— Там может быть довольно мерзко.

— Не важно.

— Ну тогда ладно.

Всего несколько ступеней, и мы оказались в раздевалке — красная «аляска» на вешалке раскачивалась в такт музыке.

Оркестр на сцене — голос певички вызывает такую же реакцию, словно кусаешь фольгу. Инструменты дополняют выставку бутылок со спиртным — скрипка, аккордеон, укулеле. Такое впечатление, что мы оказались в ломбарде. Два измотанных бармена то и дело прерываются, чтобы нацедить текилы. Отец заказал себе пива, мне — лимонаду. Мне больше хотелось пива, но я выпил лимонад. И так всю жизнь.

Два часа мы с отцом не сводили глаз с гардероба и гадали, кто тот человек, что нам нужен. Но вандал никак не выделяется среди других лиц, как не выделяется неверный супруг или педофил. Люди держат свои секреты в потайных уголках, не на лицах. И горечь, если еще хватает места. Но мы строили догадки, правда, непонятно, на чем основываясь. Отец заподозрил низенького крепыша с козлиной бородкой. Это наш клиент, настаивал отец. Я в пику ему выбрал парня с длинными каштановыми волосами и отвратительными красными губами. Отец считал, что он похож на студента, а не вандала. И что же он в таком случае изучает?

— Архитектуру, — ответил родитель. — И в свое время построит мост, который рухнет.

— И погибнут люди? — поинтересовался я.

— Да. Целая тысяча.

Пока я пытался представить тысячу мертвецов, отец заказал еще напитки и заприметил облокотившуюся о стойку крашенную перекисью водорода блондинку с измазанными помадой зубами. Он одарил ее своей улыбкой номер три, которую приберегал для полицейских, когда пытался отделаться от штрафа за превышение скорости. Она, не поворачивая головы, посмотрела на него.

— Привет! — сказал ей отец. Вместо ответа она закурила, и он, чтобы быть к ней ближе, пересел на другой табурет. — Что вы думаете об оркестре? Музыка не в моем стиле. Можно заказать вам выпить? Так какое у вас мнение об оркестре?

Она расхохоталась, но звук был такой, словно полоскали горло, ибо смех так и не покинул пределов гортани. Прошла добрая минута, отцу надоело разглядывать ее профиль, и он, вернувшись на свой исходный табурет, одним глотком допил пиво.

— Думаешь, ты когда-нибудь женишься? — спросил я.

— Не знаю, приятель.

— А хочешь?

— Не уверен. Но с одной стороны, нельзя же так и жить одному.

— Ты не один. Я с тобой.

— Верно, — улыбнулся он.

— А что с другой стороны?

— Не понял.

— Ты сказал, «с одной стороны». А что с другой?

— М-м-м… Черт, не помню. Вылетело из головы.

— Может быть, с другой стороны ничего и нет?

— Не исключено.

Я видел, как отец следил глазами за блондинкой, поката шла от стойки к столу, за которым сидели женщины. Блондинка явно отпустила о нас какое-то замечание, потому что остальные повернулись и мысленно стали плевать на отца. Он сделал вид, что пьет из пустого бокала пиво. Эта сцена мне порядком надоела, и я скосил один глаз на гардероб, другой — на злобные, крашеные, кровожадные губы студента архитектуры и представил, как он из своего высокого кабинета разглядывает тысячу мертвецов и серебристые пролеты спроектированного им рухнувшего моста.

Красная «аляска» так и покачивалась на вешалке, убивая время. Было уже поздно, я устал. Мои веки слипались.

— Может, пойдем?

— Когда закрывается бар? — спросил отец у бармена.

— Около шести.

— Будь оно неладно! — произнес отец и заказал еще выпивку. Он готов был просидеть всю ночь, если потребуется. А кто бы отказался? Дома нас никто не ждал. Ничей лоб не морщился от тревоги. Ничьи губы не жаждали поцеловать нас на ночь. Никто не станет о нас скучать, если мы вообще не вернемся.

Я уронил голову на стойку, почувствовал под щекой что-то липкое, но слишком устал и не мог пошевелиться. Отец бодро восседал на табурете и бдительно следил за раздевалкой. Я задремал, и мне приснилось парящее в темноте лицо — ничего больше, только лицо. Лицо кричало, но сон был немой. Я пришел в ужас. И проснулся, почувствовав, что носа коснулась мокрая тряпка.

— Подвиньте, пожалуйста, голову, — попросил бармен. Он вытирал стол.

— Что происходит?

— Я закрываюсь.

На губах был солоноватый вкус. Я коснулся глаз, понял, что плакал во сне, и это меня смутило. В памяти не осталось, что лицо было грустным, лишь пугало. Бармен красноречиво посмотрел на меня, словно бы говоря: ты никогда не станешь настоящим мужчиной, пока не перестанешь плакать во сне. Я знал, что он прав, но что я мог поделать?

— Сколько времени?

— Половина шестого.

— Вы не видели моего…

— Он там.

Отец, покачиваясь, стоял у гардероба. Я изогнул шею и увидел, что красная «аляска» все еще на месте. В баре осталось всего несколько человек: парень с алыми губами, женщина с бритым черепом и сердитым лицом, бородатый мужчина со множеством колец на физиономии, китаянка в комбинезоне в обтяжку и еще один тип с непомерно большим животом — такого мне ни разу не приходилось видеть.

— Я закрываюсь! — крикнул им бармен. — Идите домой к женам и детям!

Все расхохотались, хотя я не понял, что они нашли смешного в этих словах. Я занял место рядом с отцом и стал ждать.

— Выспался? — спросил отец.

— Как-то мне нехорошо.

— А в чем дело?

— Что ты собираешься предпринять, когда определишь, кто этот человек?

Отец повел бровями, давая понять, что я задал совершенно ненужный вопрос. Клиенты один за другим покидали бар. Очередь дошла до девушки с бритой головой.

— Вот мое. — Она показала на красную «аляску». Это и был злодей, которого мы искали. Или, я бы сказал, злодейка. Преступница. Правонарушительница. Гардеробщик подал ей куртку. И что теперь?

— Привет! — сказал отец.

Девушка повернулась к нему, и мы ее хорошо разглядели. У нее были чистые зеленые глаза и самое костлявое лицо из всех, что мне приходилось видеть. Я подумал, она должна благодарить Бога за то, что Он наделил ее такими глазами. Они были тем единственно красивым, чем она могла похвастаться. Тонкие губы были почти незаметны. Лицо худое и бледное. Если бы не глаза, оно казалось бы обтянутым бесцветной кожей продолговатым черепом. Но глаза были удивительно полупрозрачными. Отец снова поздоровался с ней. Она не отреагировала, открыла ногой дверь и вышла на улицу.

Там с желтовато-металлических небес накрапывал мелкий дождь. Я не видел солнца, но чувствовал: оно где-то здесь — его зевок наполнил воздух светом. Я глубоко втянул в себя воздух. Нет никакого сомнения, что рассвет пахнет совершенно по-другому, чем весь остальной день, — в нем ощущается определенная свежесть, как если кусаешь от головки лука-латука, а затем кладешь откусанной стороной к стенке, чтобы никто не заметил.

Девушка стояла под козырьком и надевала свою замечательную «аляску».

— Эй ты, привет! — Голос отца не произвел на нее ни малейшего впечатления. Я подумал, а не поможет ли, если я покашляю? Помогло. Ее прозрачные зеленые глаза осветили меня и отца.

— Что вам надо?

— Ты оцарапала мою машину.

— Какую машину?

— Мою.

— Когда?

— Вечером, примерно без четверти девять.

— Кто сказал?

— Я сказал. — Отец шагнул к красной «аляске» с зелеными фарами. — Я знаю, что это сделала ты.

— Отцепись, пока я не вызвала полицию.

— Хо-хо! Ты хочешь вызвать полицию?

— И вызову, если понадобится, проклятые толстосумы.

— Как ты меня назвала?

— Я назвала вас, толстосумы, толстосумами.

— Стоит тебе открыть рот, как ты обличаешь саму себя. Почему ты назвала меня толстосумом? Только потому, что видела мою машину?

Хорошо сказано, папа, подумал я. Девушке придется дать задний ход.

— На тебе костюм, какие носят жирные богатеи.

Хорошо сказано, Зеленоглазка. Папа, а она тебя все-таки прищучила.

— К твоему сведению, я не толстосум, — заявил отец.

— Мне плевать, кто ты такой.

Нелепый вечер зашел в тупик. Отец скрестил на груди руки и попытался переглядеть Зеленоглазку, но та так выпучила на него глаза, что казалось, они вовсе не имеют век. И что теперь? Отправляться восвояси?

— Сколько тебе лет?

— Отвяжись.

— Я хочу от тебя всего две вещи.

— Ты их уже получил.

— Я хочу признания и объяснения. Ничего больше.

Самая подходящая вещь, которую может потребовать одинокий мужчина у женщины в половине шестого утра, подумал я. Вот почему люди заводят жен и мужей, дружков и подружек — чтобы не стать невыносимо противными. Но стоит оставить мужчину на некоторое время одного, и нет такой странности, какую бы он ни учудил. Жизнь в одиночестве ослабляет иммунную систему мозга, и мозг становится уязвим перед инвазиями абсурдных идей.

— Я хочу признания и объяснения, — повторил отец и положил девушке руку на плечо, словно был охранником в магазине и застукал на месте преступления воришку.

— На помощь! Полиция! Насилуют! — взвизгнула девушка.

Отец совершил еще один странный поступок: он тоже принялся звать полицию. Пихнул меня в бок — требовал, чтобы я его поддержал. И я закричал вместе с ними: звал копов и орал, что здесь насилуют. Требовал полицейский спецназ, требовал вертолеты, требовал черта лысого. Призывал землю поглотить небеса. Это успокоило девушку. Она вышла из-под навеса на дождь. Мы двигались рядом, но больше не произносили ни слова. Зеленоглазка то и дело косилась на меня.

— Что тебя связывает с этим тупым козлом? — спросила она меня.

— Не знаю.

— Он твой отец?

— Он так утверждает.

— Это ничего не значит.

— Послушай, хулиганка, прекрати с ним разговаривать. За тобой признание.

— Ты ничего не докажешь, толстосум.

— Ты так считаешь? У тебя в кармане ключ определенного вида. Так? Эксперту-криминалисту потребуется не больше пары секунд, чтобы найти на нем частички краски, которых недостает на моей машине.

Зеленоглазка достала из кармана ключ и швырнула в лужу.

— Ох, какая я неловкая! — Она наклонилась, прополоскала ключ в воде и вытерла о рукав. — Извини, толстосум.

Пока мы шли через Гайд-парк, изменялись и освещенность, и цвета вокруг нас. Рассвет растворялся в тени деревьев. Зеленоглазка шла порывистой походкой, отец держал меня за руку и не давал отставать. В тот момент я не мог понять, что происходит. Но теперь, вспоминая его решимость гнаться за этой странной женщиной, мне кажется, он сознавал, в какую неразбериху она превратит наше будущее, и не хотел позволить ей увильнуть от этой миссии. Догадайтесь, что предстало перед нашими глазами, когда мы оказались в высшей точке парка? Над Тейлор-сквер болталось огромное сверкающее оранжевое солнце. Зеленоглазка закурила, и мы втроем стали молча наблюдать восход, а я подумал: настанет день, когда это пылающее солнце засосет землю и вместе с ней все китайские рестораны, всех пергидрольных блондинок, все убогие бары, всех одиноких мужчин, всех хулиганок и все спортивные машины, — все исчезнет в одной ослепительной вспышке, и на этом кончится жизнь. Достаточно сказать, это был фантастический восход. Я ощущал себя глазом — глазом размером с человека, глазом с ушами, носом, языком и тысячью нервов, которые топорщились, как нестриженые волосы, и лезли во что попало. Я был одновременно всеми чувствами сразу, и это мне нравилось.

Внезапно я порадовался тому, что нас никто не ждет дома. Обычно отцы и сыновья не могут уходить на всю ночь, чтобы потом встретить рассвет, если у окна их ждет встревоженная мать и жена и держит палец на кнопке телефона быстрого вызова полиции. Я повернулся к отцу и сказал:

— Хорошо, что ты один.

Он, не глядя на меня, ответил:

— Я не один; ты со мной.

Я почувствовал, что Зеленоглазка смотрит на меня, но она тут же перевела взгляд на отца. Мы шли за ней по Оксфорд-стрит, затем оказались на Райли у одного из домов квартала Сарри-Хиллз.

— Спасибо, что проводил, толстосум. Теперь ты знаешь, где я живу. И где живет мой приятель. Скоро он вернется домой и сделает из тебя отбивную.

Отец сел на ступени у входа и закурил.

— Теперь мы можем идти домой? — взмолился я.

— Пока нет.

Примерно через двадцать минут Зеленоглазка вернулась в спортивных брюках и желтой майке. Она принесла кувшин с водой, в котором что-то плавало. При ближайшем рассмотрении это оказался тампон. В кувшине покачивался использованный тампон. За ним тянулся едва заметный след крови, превращающийся в красную дымку.

— Что ты собираешься с этим делать? — ужаснулся отец.

— Успокойся, толстосум, я просто поливаю свои растения. — Зеленоглазка взболтала тампон в воде и вылила на то, что напоминало высаженную на перилах марихуану.

— Противно, — поморщился отец.

— Из своего тела я даю жизнь, — парировала Зеленоглазка.

— Зачем ты сделала царапину на моей машине?

— Отвяжись. — Девушка плюнула и повернулась ко мне: — Хочешь выпить?

— Только не из этого кувшина.

— Из холодильника.

— Что у тебя есть?

— Вода или апельсиновый сок.

— Если можно, апельсиновый сок.

— Только не давай отцу. Надеюсь, он умрет от жажды.

— Понимаю, что у тебя на уме.

Отец треснул меня по затылку. Вот те на! Почему я не могу сморозить глупость? Я устал, смущаюсь, мне все наскучило. Почему отец не устал, не смущается и ему не скучно? Мы ведем себя странно, дожидаясь на чужом крыльце признаний.

Дверь снова отворилась.

— Не забудь наш уговор, — сказала Зеленоглазка, протягивая мне стакан с апельсиновым соком.

— Не дам ему ни капли, — пообещал я.

Она тепло улыбнулась. В другой руке у нее была спортивная сумка. Девушка опустилась на колени подле отца и открыла ее. Внутри лежали конверты и письма.

— Если собираешься и дальше ко мне приставать, пусть от тебя будет хоть какая-то польза. Запечатай все это в конверты.

Отец, не говоря ни слова, взял конверты. Устроился поудобнее и принялся их лизать, словно лизать конверты на чужом крыльце — самое обычное на свете занятие. Язык работал с таким усердием, будто в этом заключался смысл его существования, а смысл нашего — оказаться в этом месте в шесть утра.

— А ты, паренек? Хочешь нас выручить?

— Меня зовут Джаспер.

— Джаспер, хочешь полизать конверты?

— Не очень. Но если надо, согласен.

Мы втроем уселись на крыльце и, не говоря ни слова, старательно набивали конверты. Невозможно было выразить, что в это время происходило, но мы то и дело поглядывали друг на друга с едва скрываемым изумлением.

— Сколько ты за это получаешь?

— Пять долларов за сотню.

— Негусто.

— Совсем негусто.

Когда она это произносила, ее серьезное, суровое лицо стало безмятежным и мягким.

— Почему ты так сильно ненавидишь богатых? — спросил я.

Зеленоглазка прищурилась.

— Потому что им уж слишком везет. Потому что пока бедные лезут вон из кожи, они жалуются на температуру в своих плавательных бассейнах. Потому что когда обычные люди попадают в передряги, законники выдают им по полной программе, а когда неприятности случаются у богатых, те выходят сухими из воды.

— А если я не богат? — вступил в разговор отец. — Если та красная спортивная машина — единственная дорогая вещь, которая у меня есть?

— Кому до тебя есть дело?

— Моему сыну.

— Это правда? — повернулась ко мне Зеленоглазка.

— Вроде бы.

Разговор отчего-то не клеился. Словно мы лишались дара речи именно в тот момент, когда он нам больше всего требовался.

— Нам нужна домработница, — неожиданно заявил отец. Язык Зеленоглазки застыл на полулизе.

— В самом деле?

— Да.

Зеленоглазка отложила конверты, ее лицо снова посуровело.

— Не уверена, что у меня есть желание работать на богатого подонка.

— Почему нет?

— Потому что я тебя ненавижу.

— И что из того?

— Работать на тебя было бы лицемерием.

— Ничего подобного.

— Как ничего подобного?

— Это было бы парадоксом.

Девушка задумалась, ее губы беззвучно шевелились, и из этого мы поняли, что в ее голове идет мыслительный процесс.

— Я уже сказала, у меня есть парень.

— Разве это мешает подметать полы?

— Плюс к тому ты для меня слишком старый и страшный. Я не буду с тобой спать.

— Послушай, я ищу человека, который бы убирался в нашей квартире и иногда готовил для Джаспера и меня. Мать Джаспера умерла. Я все время на работе, у меня нет времени заниматься стряпней. И еще, к твоему сведению, ты меня не интересуешь как женщина. Твоя бритая голова придает тебе нечто мужское. И у тебя овальное лицо. Такие мне не нравятся. Я западаю на круглолицых. Спроси кого хочешь.

Может, и спрошу.

— Так ты согласна?

— Договорились.

— Зачем ты оцарапала мою машину?

— Я не царапала.

— Ты лгунья.

— А ты извращенец.

— Считай, ты нанята.

— Отлично.

Я покосился на отца — у него было странное выражение лица, словно он всю ночь, не останавливаясь, ехал, чтобы добраться до тайного водопада, и наконец оказался на месте. Рассвет превратился в утро, а мы продолжали заниматься конвертами.

В первый вечер, когда Анук пришла приготовить еду и убраться в квартире, меня развеселило ее смущение. Она ожидала увидеть просторный дом богатого человека, а оказалась в нашей маленькой, неказистой квартире, гниющей, словно днище старой шлюпки. Приготовив обед, она поинтересовалась:

— Как вы можете так жить? Словно свиньи. Я работаю на свиней.

— Поэтому ты и сварила нам такую бурду? — парировал отец.

Анук вышла из себя. Но по неведомым мне причинам (ведь не сошелся же свет клином на нашей работе) появлялась снова и снова, однако каждый раз без устали задиристо нас осуждала, и при этом у нее было такое кислое выражение лица, будто она только что высосала целую корзину лимонов. Первым делом она раздвигала шторы, впуская свет в нашу дыру в стене и, перешагивая через устилающие пол просроченные библиотечные книги отца, испытующе поглядывала на меня, словно я был пленником, а она размышляла, не отпустить ли меня на свободу.

Поначалу Анук являлась на несколько часов по понедельникам и пятницам, но постепенно условности отпали, и она стала приходить, когда считала нужном, — не только готовить и убираться, а также есть и устраивать беспорядок. Она часто сидела с нами за столом, и благодаря ей я познакомился с новой породой людей, которых до того никогда не встречал: Анук была левшой, ценительницей искусства, провозгласившей себя «духовной личностью» и выражающей свои терпимые взгляды на мир, любовь и природу криком на собеседников.

— Знаешь, в чем твоя проблема, Мартин? — спросила она как-то отца вечером после обеда. — Ты предпочитаешь книги жизни. Думаю, книги не могут заменить жизнь. Они ее дополняют.

— Что ты об этом знаешь?

— Знаю, если вижу человека, который не знает, как жить.

— А ты знаешь?

— Есть кое-какие мыслишки.

По мнению Анук, мы с отцом представляли собой проблемы, которые следовало решать, и она взялась за дело, начав с того, что попыталась обратить нас в вегетарианцев, — расписала, как страдают забиваемые животные именно в те моменты, когда мы наслаждаемся сочной отбивной. Когда этот трюк не удался, она стала подкладывать нам на тарелки заменители мяса. Но речь шла не исключительно о еде — Анук, словно знатный китайский гун, пробовала все формы целительной духовности: терапию искусством, «повторное рождение», лечебный массаж и необычно пахнущие масла. Она рекомендовала нам обратиться к специалистам, чтобы те исправили нашу ауру. Таскала на преступно невразумительные пьесы, включая такую, в которой актеры все действие играют спиной к зрителю. Казалось, ключ от наших мозгов у помешанного и нам пихают в головы кристаллы, пение ветра и буклеты, рекламирующие лекции всех подряд левитирующих над миром гуру-леваков. В это время Анук стала все более критично и напористо оценивать наш образ жизни.

Каждую неделю она исследовала новый уголок нашего душного существования и давала оценку. И не было случая, чтобы пришла в восторг. Палец Анук никогда не смотрел вверх — он указывал вниз, прямо в канализационную трубу. После того как она узнала, что отец управляет стрип-клубом, оценки ее стали еще жестче — начинались с внешнего и доходили до самых глубин. Она критиковала нашу привычку изображать друг друга по телефону и застывать от ужаса при каждом стуке в дверь, как если бы мы жили в тоталитарном государстве и выпускали подпольную газету. Замечала, что вести себя подобно студентам художественного училища и при этом владеть дорогой спортивной машиной граничит с безумием. Осуждала привычку отца целовать книги, а не меня и его манеру неделями меня не замечать, а затем неделями не давать мне покоя. Придиралась буквально ко всему: к тому, как отец горбится, сидя на стуле, и как часами взвешивает, стоит или не стоит принимать душ, как он одевается (она первая заметила, что он носит под костюмом пижаму), как лениво бреется и оставляет на лице там и сям пучки торчащей поросли.

И хотя она говорила холодным, оскорбительным тоном, все время, пока знакомила нас с последними сводками с передовой, смотрела исключительно в чашку с кофе. Но больше всего давала себе волю, когда критиковала критиканство отца, и это совершенно сбивало его с толку. Понимаете, он всю жизнь оттачивал свое презрение к ближним и довел почти до совершенства вердикт: «Мир виновен», но тут появилась Анук и все сровняла с землей. «Знаешь, в чем твоя проблема? — спросила она (она всегда начинала с этого). — Ты ненавидишь себя и поэтому ненавидишь других. Мол, зелен виноград. Ты слишком занят чтением книг и размышлением о высоких материях. Тебя не беспокоят мелочи собственной жизни, а это означает, что ты презираешь всех, кто таковыми интересуется. Ты никогда не делал таких же усилий, как они, поскольку у тебя другие заботы. Ты даже не представляешь, через что приходится проходить людям». Когда она поддавала такого жару, отец оставался на удивление спокойным и редко вступался за себя.

— Знаешь, в чем твоя проблема? — спросила Анук, когда отец рассказал ей историю своей жизни. — Ты переформулируешь собственные старые мысли. Ты это сознаешь? Цитируешь самого себя, а твой единственный друг — подлый подхалим Эдди — готов соглашаться с каждым твоим словом. Но там, где тебя могут оспорить, ты молчишь о своих идеях. Развиваешь их самому себе и поздравляешь себя с тем, что согласен со всем, что говоришь.

Она продолжала в том же духе, и по мере того как в течение следующих месяцев я болезненно втискивался в подростковый возраст и мои связи с отцом ослабевали, словно страдали остеопорозом, стала метить в меня. Теперь она изливала желчь не только на мысли, надежды и самооценку отца, но и на все, что касалось меня. Она сказала мне, что у меня достаточно привлекательная внешность, чтобы заинтересовать двадцать два процента женского населения. Я решил, что цифра довольно печальная, можно сказать, омерзительная. И лишь научившись распознавать одиноких мужчин по лицам, понял, что двадцать два процента — потрясающий успех. Легионы уродливых, отчаянно одиноких и безнадежно несчастных психопатов могут рассчитывать максимум на два — таких целые армии, и за мои двадцать два каждый из них, не задумываясь, пошел бы на убийство.

И еще она разносила меня за то, что я не обращал внимания на вторую стайку рыб.

Дело в том, что банковский счет отца стал снова увеличиваться, и он, огорчившись из-за убийства (или самоубийства) прежних рыбешек, купил трех новых — на этот раз золотых, видимо, полагая, что трудности владельца напрямую зависят от породы и первая неудача постигла нас из-за того, что он приобрел рыб, которые оказались мне не по зубам. По его мнению, золотые рыбки обладали дополнительными колесиками, как у велосипеда для самых маленьких, и держались так стойко, что их не могли уморить даже самые неумелые хозяева.

Ничего подобного: я избавился и от этих рыб, но на этот раз не перекармливая, а недокармливая их. Они умерли от голода. Но мы продолжали спорить до самого дня смерти отца, чья в этом вина. Я неделю гостил у своего приятеля Чарли и, клянусь Богом, когда уходил из дома, попросил отца: «Не забывай кормить рыбок». Отец вспоминал этот эпизод совершенно по-другому. В его памяти отложилось, что перед тем как закрыть за собой дверь, я сказал только «Пока!». Как бы то ни было, за неделю моего отсутствия рыбы погибли от жесточайшего истощения, но в отличие от людей в подобных ситуациях не стали заниматься поеданием друг друга. Просто позволили себе угаснуть.

Анук приняла сторону отца, и я отметил, что это был единственный случай, когда он воспользовался плодами перемирия, объединившись с ней против меня. Должен сказать, их союз меня озадачил. Они нисколько не подходили друг другу, словно высаженные на необитаемый остров раввин и заводчик питбулей. Незнакомцы, вынужденные объединиться во время кризиса, только кризис отца и Анук был безымянным и не имел ни начала, ни конца.

Через год после того как Анук поступила к нам на работу, отцу неожиданно позвонили.

— Смеетесь? — ответил он. — Ни за что! Ни при каких обстоятельствах! Даже если вы меня похитите и станете пытать! Сколько на круг? Отлично. Да, да, согласен. Когда приступать?

Новость была хорошей. Американская кинокомпания прослышала про Терри Дина и решила превратить историю его жизни в голливудский боевик. Компания хотела, чтобы отец выступил консультантом и помог избежать неточностей, хотя действие фильма перенесли в США, а героем стал покойный бейсболист, который явился из ада отомстить товарищам за то, что те забили его до смерти.

Похоже, отец получил шанс заработать на воспоминаниях хорошие деньги, но почему именно сейчас? В Австралии на эту тему вышли два фильма — с множеством ошибок, и отец в обоих случаях отказался от сотрудничества. Так почему теперь сдался? Откуда эта готовность заработать на мертвом родственнике? Это был очередной тревожный внезапный поворот на сто восемьдесят градусов — в обмен на щедрый чек писатель мог прийти, брать соскобы с отцовского мозга и изучать, что у него внутри. Анук обладала сверхъестественным даром видеть в яблоке червя и тут же сказала:

— Знаешь, в чем твоя проблема? Ты живешь в тени своего брата.

И когда на следующей неделе в нашу квартиру весело ворвался двадцатитрехлетний, жующий резинку писатель и попросил:

— Так расскажите, каким был Терри Дин в детстве, — отец схватил его за рукава рубашки и вышвырнул за дверь. За ним последовал его ноутбук. Пришлось являться в суд, в результате чего «новая работа» стоила отцу четыре тысячи долларов и несколько нежелательных публикаций.

— Знаешь, в чем твоя проблема? — спросила в тот вечер Анук. — Ты фанатик, но фанатик по отношению вообще ко всему. Не понимаешь? Ты размазываешь свой фанатизм слишком широко и слишком тонким слоем.

Но наши истинные проблемы заключались в другом. Невозможно блаженно плыть в слепящей дымке, когда рядом стоят и кричат: «Это вожделение! Это гордыня! Это праздность! Это пагубная привычка! Это пессимизм! Это ревность! Это „виноград зелен“!» Анук ломала нашу глубоко укоренившуюся традицию ходить неспешными, никуда не ведущими кругами, где центром была наша вызывающая клаустрофобию квартира. Мы знали единственный способ, как продвинуться вперед: шагнуть навстречу нашим мелочным желаниям и при этом громко пыхтеть, чтобы привлечь к себе внимание. А бесконечно оптимистичная Анук хотела превратить такие творения, как мы, в совершенные существа! Желала, чтобы мы стали тактичными, предупредительными, сознательными, нравственными, сильными, относящимися к другим с состраданием, преданными, бескорыстными и отважными. И не отступала, пока мы не приобрели достойную сожаления привычку обращать внимание на все, что делаем и говорим.

Через несколько месяцев ее дотошной надоедливости и капания на макушку мы больше не пользовались пластиковыми пакетами и редко ели что-нибудь с кровью. Мы подписывали всякого рода петиции, присоединялись к бесполезным протестам, вдыхали фимиам, складывались в трудновыполнимых позах йоги — все ради того, чтобы подняться на вершину самосовершенствования. Но были и перемены, которых мы вовсе не хотели, — стремительные провалы в ущелье. Благодаря Анук мы жили в вечном страхе перед самими собой. Кто бы первым ни приравнял самопознание к изменению, он не уважает человеческую слабость, и его необходимо срочно отыскать и предать смерти. Объясню почему: Анук обозначила наши проблемы, но у нее не было ни средств, ни технологий бороться с ними. И мы, конечно, тоже понятия не имели, как это делать. Следовательно, из-за Анук мы не только остались с грузом наших прежних проблем, но нас отягощало ужасное бремя — сознание, что это наши проблемы. И это порождало новые проблемы.

 

III

С моим отцом явно было что-то неладно. Он плакал. Плакал в спальне. Я слышал сквозь стены его рыдания. Слышал, как он расхаживает по одному и тому же месту. Почему он плакал? Раньше я никогда не слышал, чтобы он плакал. Думал, он не обладает такой способностью. А теперь эти звуки доносились до меня каждую ночь и утром перед тем, как он уходил на работу. Я счел это дурным знаком. Чувствовал, что его плач пророческий, чувствовал, что его слезы не о том, что было, а о том, что должно случиться.

Между рыданиями он разговаривал сам с собой: «Проклятая квартира! Слишком маленькая. Не могу в ней дышать. Могила. Надо бороться. Кто я такой? Как мне себя определить? Выбор бесконечен и, следовательно, ограничен. О прощении в Библии много говорится, но нигде не сказано, что надо прощать самих себя. Терри себя не простил, и его все любят. Я же ежедневно прощаю себя, и меня никто не любит. Страх и бессонница. Не могу научить мозг спать. Ну, как твое помрачение сознания? Все больше и больше давит…»

— Папа!

Я приоткрыл дверь в его комнату — в полумраке его лицо показалось мне суровым, а голова была похожа на свисающую с потолка лампочку без плафона.

— Джаспер, окажи мне одолжение — притворись, что ты сирота.

Я затворил дверь, вернулся к себе в спальню и притворился сиротой. Хуже мне от этого не стало.

Затем плач оборвался так же внезапно, как начался. Отец вдруг стал выходить по ночам из дома. Это было что-то новенькое. Куда он отправлялся? Я последовал как-то за ним. Он шел по улицам подпрыгивающей походкой и махал прохожим рукой. Ему не отвечали. Отец нырнул в небольшой паб. Я заглянул в окно — он сидел на табурете у стойки и пил. Не в уголке, в одиночестве — а болтал с людьми и смеялся. Это уже было нечто совершенно новое. Его лицо порозовело. Пропустив пару кружек пива, он влез на табурет, выключил телевизор, оборвав трансляцию футбольного матча, и что-то начал вещать окружающим, сам при этом смеясь и размахивая кулаком, словно диктатор, отпускающий шутки во время казни своего любимого диссидента. Кончив говорить, он поклонился (хотя ему никто не хлопал в ладоши), слез с табурета и при входе в другой паб закричал:

— Привет, ребята! — А выходя, бросил: — Посмотрим, что мне удастся сделать.

Затем он скрылся в тускло освещенном баре, походил там кругами и, ничего не заказав, вышел. Далее был ночной клуб. Господи! Неужели вот на это подвигла его Анук?

Потом его унес эскалатор «Колбы» — модной дискотеки, устроенной в виде огромной стеклянной чаши с возвышением по периметру. Я забрался на возвышение и вгляделся в середину. Сначала я не мог разглядеть отца. Не мог разглядеть ничего, кроме красивых, безукоризненно сложенных людей, которых на короткие мгновения выхватывали из темноты лампы стробоскопа. Затем я его заметил. Вот это да! Он пытался танцевать. Обливался потом, задыхался, неловко двигался и как-то до странности сонно размахивал руками, словно дровосек, колющий в космосе деревяшки. Но при этом он веселился. Или веселил других? Его улыбка была вдвое лучезарнее нормальной улыбки, и он похотливо таращился на груди всех размеров и вероисповеданий. Но что это? Он танцевал не один! Он танцевал с женщиной! Да так ли это? Нет, он танцевал не с ней, а за ней — вращался по спирали за ее спиной, а она не слишком обращала на него внимания, и это его не устроило. Поэтому он выскочил перед ней и пытался обворожить улыбкой шириной в милю. Я подумал: неужели он приведет ее в нашу убогую, грязную квартиру? Но нет, она не клюнула, и отец переключил свое внимание на другую — ниже ростом и полнее. Спикировал на нее и повел в бар — заказал выпивку, а деньги протянул так, словно платил выкуп. Пока они разговаривали, отец положил руку ей на талию и попытался привлечь к себе. Женщина сопротивлялась и в конце концов ушла, но улыбка отца сделалась еще шире, от чего он стал похож на шимпанзе, которому перед съемками телевизионной рекламы размазали по деснам арахисовое масло.

К отцу подошел вышибала с плоским носом, без шеи, в облегающей черной майке, и поволок его вон из клуба. На улице отец сказал ему, чтобы он оттрахал собственную мать, если раньше не успел этого сделать. С меня было довольно. Я решил, что видел достаточно и пора возвращаться домой.

В пять утра он постучал в дверь. Потерял ключи! Я открыл ему и увидел, что он весь потный, желтый и продолжает с середины какую-то фразу. Не дослушав, я вернулся в постель. Больше я за ним не следил, а когда рассказал об этой ночи Анук, она заметила, что это либо «очень хороший знак», либо «очень плохой знак». Не представляю, что он делал в другие ночи, когда уходил в город, но думаю, все они были вариациями на одну тему.

Месяц спустя он снова был дома и плакал. Но хуже было другое: он стал смотреть на меня, когда я спал. В первый раз вошел ко мне в спальню, когда у меня слипались глаза, и сел у окна.

— В чем дело? — спросил я его.

— Ни в чем. Спи.

— Ты чего там сел?

— Хочу здесь немного почитать.

Отец включил лампу и начал читать. Я наблюдал за ним с минуту, затем снова положил голову на подушку и закрыл глаза. Было слышно, как он перелистывает страницы. Через несколько минут я украдкой приоткрыл один глаз и чуть не отпрянул. Отец в упор глядел на меня. Мое лицо оставалось в тени — он не видел, что я смотрю на него, и смотрел на меня. Затем он перевернул страницу, и я понял, что он только притворяется, что читает, — это было предлогом, чтобы смотреть на меня, пока я бодрствую с закрытыми глазами, чувствую на себе его взгляд и слышу, как он в тишине переворачивает страницы. Уверяю, в этих бессонных ночах было нечто зловещее.

Затем он стал воровать в магазинах. Началось все удачно: отец принес домой полную сумку авокадо, яблок и увесистых кочажков цветной капусты. Фрукты и овощи — чем плохо? Затем принялся красть расчески, таблетки от ангины, лейкопластырь — аптечные товары. Тоже полезно. После этого увлекся бесполезнейшей чушью из магазина сувениров — принес кусок старой деревяшки со словами на табличке: «Мой дом — моя крепость», остроконечную хлопушку и коврик с надписью: «Ты так и не узнаешь, сколько у тебя друзей, если не обзаведешься бунгало у моря». Забавно положить такую вещицу в бунгало у моря, но не было у нас бунгало.

Потом он опять плакал в кровати.

Потом смотрел на меня.

Потом стал сидеть у окна. Не знаю точно, когда и зачем он облюбовал этот пост, но к своим обязанностям относился добросовестно. Половина лица высовывалась на улицу, другая половина скрывалась в сбитых в кучу занавесях. Нам стоило бы обзавестись подъемными жалюзи — прекрасным сопутствующим приспособлением при острых приступах паранойи: ничто не создает такой таинственности, как узкие линии тени на лице. Но что он мог видеть из окна? В основном тыльную сторону чьего-то дерьмового жилья. Ванны, кухни, спальни. Ничего интересного. Жующего яблоко мужчину в исподнем с бледными костлявыми ногами, ругающуюся с кем-то невидимым и одновременно красящую губы женщину, пожилую пару, чистящую зубы непослушной немецкой овчарке, — и все в таком роде. Отец смотрел на это мрачными глазами. Но то была не зависть — я был уверен. Ему никогда не казалось, что трава у соседа зеленее, чем у него. Разве что более жухлая.

Все вокруг продолжало мрачнеть. Его настроение оставалось мрачным, лицо было мрачным. Речь — мрачной и зловещей.

— Поганая стерва! — как-то сказал он в окно. — Мерзкая дрянь!

— Кто? — спросил я.

— Сука, что живет напротив и подглядывает за нами.

— Это ты подглядываешь за ней.

— Только чтобы знать, не подглядывает ли она.

— Ну и как?

— Сейчас нет.

— Так в чем проблема? — поинтересовался я.

Проблема была вот в чем. Обычно он был забавным. Да, я всю жизнь на него жаловался. Но мне не хватало его прежнего. Куда подевалась его добросердечная нечестивость? Вот что было в нем забавным. В затворничестве кроется истеричность. Бунт — нечто такое, от чего надорвешь от смеха живот. Но плач редко бывает забавным, а антисоциальная ярость никогда не вызывает усмешки — во всяком случае, у меня. Теперь отец без всякого чувства юмора целый день держал занавеси закрытыми, и в квартиру не проникал свет. Утро не отличалось от полдня, не осталось никаких сезонных различий. Все изменения происходили только во мраке. И какие бы грибы не зарождались в его психике, они бурно разрастались в этом темном, сыром месте. Вот это уже было совсем не забавно.

Как-то вечером я пролил на кровать кофе. Клянусь, не вру — в самом деле кофе. Но жидкость просочилась сквозь простыни на матрас, и пятно стало похоже на мочу. Я подумал, Анук так и решит, что это моча. Сорвал с кровати простыни, полез в шкаф за новыми, но там их не оказалось.

— Где все простыни? — спросил я отца.

— Снаружи.

Мы жили в квартире, и у нас не было никакого «снаружи». Я задумался и пришел к пугающему выводу. Пошел проверить и раздвинул шторы. Внешнего мира не оказалось. Мой взгляд уперся в простыни. Отец развесил их на окнах с внешней стороны, словно белые хлопающие щиты, видимо, для того, чтобы скрыть нас от любопытных глаз. Но нет, они были не белыми. На белой ткани проступали знаки. С внешней стороны было написано красным: «Мерзкая дрянь».

Дело было плохо. Я это понимал.

Снял простыни и спрятал вместе со своими, на которых была моча. Разве я говорил, что ее там не было? Ну ладно, признаю: была (но мой случай был далек от тех, когда дети пачкают постель, чтобы привлечь к себе внимание, у меня так проявлялся страх перед родителями).

Чтобы молиться, не обязательно верить. Молитва больше не символ веры, а скорее нечто искусственно привитое кино и телевидением, наподобие поцелуя под дождем. Я молился за выздоровление отца, как юный актер: на коленях, сжав ладони, склонив голову и закрыв глаза. Я даже поставил за него свечу — не в церкви, до этого не дошло — поздно вечером на кухне, когда его ночные бормотания достигли лихорадочного накала. Я надеялся, свеча окутает его неведомым, плотным покровом…

Анук была рядом — чистила кухню с пола до потолка и приговаривала, что работает не только за зарплату, но ждет похвалы и, призывая в свидетели мышиные какашки и тараканьи гнезда, повторяла: своими усилиями она спасает наши жизни.

Отец растянулся на диване, закрыв ладонями лицо.

Анук перестала убираться и стояла на пороге.

Он почувствовал, что она на него смотрит, и крепче надавил ладонями на глаза.

— Мартин, черт возьми, что с тобой происходит?

— Ничего.

— Хочешь, я тебе скажу?

— Господи, не надо!

— Ты упиваешься жалостью к себе. Ты разочарован. Твои желания не осуществились. Ты считаешь себя особенным и заслуживающим особенного обращения, но начинаешь понимать, что никто в мире не разделяет твоего мнения. Ситуация осложняется тем, что прославился твой брат и его превозносят, как бога, хотя богом ты считаешь себя, и это повергает тебя в бездонный колодец депрессии, где темные мысли, подкармливая друг друга, разъедают тебя. Паранойя, мания преследования и, по-видимому, импотенция. Скажу тебе вот что: тебе надо как-то выбираться, пока ты не сделал чего-нибудь такого, о чем будешь сожалеть.

Слушать это было мучительно, словно наблюдать, как кто-то поджигает шутиху, но, вглядевшись, вдруг понять, что это не шутиха, а неразорвавшийся снаряд. Только отец не был неразорвавшимся снарядом.

— Перестань клеветать на мою душу, стерва.

— Мартин, любой другой поспешил бы от тебя убраться. Но кто-то должен тебя вразумить. Кроме того, ты пугаешь сына.

— С ним все в порядке.

— Ничего подобного! Он мочится в постель.

Отец приподнял голову над диваном так, что я видел только его редеющие волосы.

— Джаспер, поди сюда!

Я подошел к волосам.

— Джаспер, нет ли у тебя депрессии?

— Не знаю.

— Ты всегда такой спокойный. Это только фасад?

— Не знаю.

— Что тебя гложет, Джаспер?

— Ты! — закричал я и бросился в свою комнату.

Тогда я еще не понимал, что неуравновешенное состояние отца могло направить меня по той же кривой дорожке.

Вскоре после того вечера Анук, желая поднять мне настроение, повела меня на Большую пасхальную ярмарку. После скачек, фокусников и другой ерунды мы пошли посмотреть, как оценивают домашний скот. И я, глядя на животных, притворился, что у меня приступ хронического нарушения равновесия, — так я развлекался в последнее время: натыкался на людей, запинался, падал в витрины магазинов и все такое прочее.

— Что с тобой? — закричала Анук, хватая меня за плечи.

— Не знаю.

Она стиснула мне руки.

— Ты весь дрожишь.

Так оно и было. Мир вертелся передо мной, ноги подгибались, как соломинки. Тело сотрясалось и больше не подчинялось мне. Я довел себя до ручки, наигранная болезнь овладела мной, и на минуту у меня вылетело из головы, что я здоров.

— На помощь! — пискнул я. Люди бросились ко мне со всех сторон, среди них и распорядители ярмарки. Наклонились надо мной и с любопытством таращились (если бы мне угрожала реальная опасность, от этих давящих на голову сотен взглядов было бы мало пользы).

— Расступитесь, ему нечем дышать! — закричал кто-то.

— У него припадок! — подхватил другой.

Я не мог сориентироваться в пространстве, меня мутило. По лицу катились слезы. Но вдруг я вспомнил, что это только игра. Напряжение в теле исчезло, тошноту сменил страх, что я буду раскрыт. Глаза отскочили на пару футов назад, но сила их взгляда не стала меньше. Анук держала меня в объятиях, и это показалось мне смешным.

— Отпусти! — Я оттолкнул ее и вернулся к животным. Скот оценивали кожаные люди в австралийских шляпах. Я прислонился к забору. Слышал, что Анук что-то сзади горячо шептала, но не оборачивался. Вскоре она встала рядом со мной:

— Тебе лучше?

Мой ответ никто бы не расслышал. Мы молчали. Прошла минута, и главный приз выиграла бежевая корова с белым пятном на спине, потому что выглядела самым сочным бифштексом во всем загоне. Мы все аплодировали, словно не видели ничего абсурдного в том, чтобы хлопать коровам.

— Вы с отцом очень подходите друг другу, — заявила Анук. — Пойдем отсюда, когда сможешь.

Мне стало страшно. Что я вытворяю? Вдруг его голова — это пустая раковина, в которой слышны звуки моря? Вдруг все это связано с моим психическим состоянием? Его жесты похожи на бьющихся в окна безумных птиц. Означает ли это, что и мне следует вести себя так же?

Через пару недель мы с отцом отвезли Анук в аэропорт. Она собиралась на несколько месяцев на Бали на процедуры массажа. Но прежде чем пройти на посадку, она отвела меня в сторону.

— Я чувствую себя немного виноватой, что оставляю тебя сейчас. Твой отец на грани и вот-вот сорвется.

— Пожалуйста, не уезжай, — попросил я.

Но она уехала, а через неделю отец сорвался.

Месячный цикл плача, расхаживаний по комнате, крика, наблюдения за тем, как я сплю, и воровства в магазинах он на этот раз прошел всего за неделю. Затем все стало сжиматься, и цикл занял только день, а каждая стадия — примерно час. Потом цикл сократился до часа: отец вздыхал, стенал, что-то бормотал и воровал (в газетном киоске на углу), в слезах возвращался домой, срывал с себя одежду и голым расхаживал по квартире, причем его тело выглядело так, словно его наспех составили из отдельных частей.

В дверь постучал Эдди.

— Почему твой отец не выходит на работу? Заболел?

— Можно сказать и так.

— Я могу его повидать?

Он прошел в спальню и закрыл за собой дверь. А через полчаса появился и, потирая шею, словно отец заразил его сыпью, пробормотал:

— Господи! Давно это началось?

— Не знаю. С месяц назад. Или с год.

— Как же его привести в порядок? — спросил себя Эдди. — Здесь требуется «мозговой штурм». Надо поразмыслить. Дай мне подумать.

Мы целых двадцать минут оставались в топком молчании. Эдди ворочал мозгами. Мне становилось нехорошо от того, как он дышал через ноздри, забитые чем-то скрытым от моих глаз. Еще через десять минут он сказал:

— Помозгую над этим дома, — и ушел. Но о результатах своих раздумий не сообщил. Если у него и рождаются блестящие идеи, то, видимо, на это требуется достаточно много времени.

Через неделю снова раздался стук в дверь. Я пошел на кухню, приготовил несколько тостов и начал дрожать. Не понимаю, каким образом я почувствовал, что Вселенная отрыгнула для меня нечто особенное. Знал — и все. Стук в дверь продолжался. Я не хотел перегружать свое воображение и против воли открыл. На пороге стояла женщина с обвислым лицом и большими коричневыми зубами; к лицу было приклеено выражение сострадания. Ее сопровождал полицейский. Я сразу догадался, что сострадание было адресовано отнюдь не полицейскому.

— Ты Каспер Дин? — спросила женщина.

— В чем дело?

— Можно войти?

— Нет.

— Мне прискорбно это говорить, но твой отец в больнице.

— С ним все в порядке? Что случилось?

— Заболел. И пробудет там некоторое время. Надо, чтобы ты поехал с нами.

— О чем вы толкуете? Что с ним?

— Объясним в машине.

— Я вас не знаю, не представляю, что вам от меня надо, так что валите отсюда.

— Пошли, сынок, — проговорил полицейский, явно не собираясь следовать моему совету.

— Куда?

— В дом, где ты можешь побыть пару дней.

— Мой дом здесь.

— Мы не имеем права оставить тебя одного. Во всяком случае, пока тебе не исполнится шестнадцать.

— Ради Бога — я всю жизнь заботился о себе сам.

— Пошевеливайся, Каспер! — рявкнул полицейский.

Я не сказал ему, что меня зовут Джаспер. Что Каспер — вымышленное отцом имя, а сам Каспер уничтожен много лет назад. Решил подыграть, пока не выясню, как обстоят дела. Известно было одно: мне не исполнилось шестнадцати лет, поэтому я не обладал никакими правами. Люди много рассуждают о правах детей, но это вовсе не те права, которые требуются детям, когда в них возникает необходимость.

Я сел с ними в полицейский автомобиль.

По дороге мне объяснили, что отец въехал на своей машине в витрину «Котла удовольствий». Его действие можно было бы принять за несчастный случай, если бы на этом все кончилось, но он повернул руль в положение крутого виража и погнал автомобиль вокруг танцплощадки, подминая под себя столы и стулья, разнес все на своем пути и уничтожил бар. Полицейским пришлось силой вытаскивать его из салона. Никто не сомневался, что он свихнулся. И теперь он находился в доме для умалишенных. Я не удивился. Отрицание цивилизации не остается без последствий, если человек продолжает в ней существовать. Одно дело взирать на нее с вершины горы, но отец бултыхался в самой середине, и его яростные противоречия бодались друг с другом до бесчувствия.

— Могу я его навестить?

— Не сегодня, — ответила женщина. Мы подъехали к дому на окраине города. — Побудешь здесь пару дней, а мы в это время свяжемся с твоими родственниками и попросим тебя забрать.

Родственниками? Не знал никого в этом качестве.

Дом представлял собой одноэтажное кирпичное строение и напоминал обыкновенное семейное жилище. Никто бы не сказал, что в нем складировали осколки разбитых семей. Полицейский, притормаживая, посигналил, и из дверей вышла женщина, не человек, а один живот, с улыбкой, которая, как я решил, мне будет являться в тысяче самых жутких кошмаров. Эта улыбка говорила: «Твоя трагедия — мой пропуск на небеса. Так что иди ко мне, и давай обнимемся».

— Ты, должно быть, Каспер, — начала она, и в это время к ней присоединился лысый мужчина, который кивал так, что можно было подумать: Каспер — это он.

Я промолчал.

— Я — миссис Френч, — заявила женщина-живот таким тоном, будто быть миссис Френч — само по себе достижение.

Поскольку я не отвечал, меня повели в дом и показали детей, смотрящих в гостиной телевизор. По привычке я окинул взглядом девичьи лица. Я так поступал, даже когда передо мной были убогие. Хотел понять, есть ли такая физическая красота, о которой я мечтал или которая меня влекла. Делал это в автобусах, в больницах и на похоронах близких друзей. Поступал так, чтобы немного облегчить давящий на меня груз. И не изменю себе даже на смертном одре. Но в том доме все оказались некрасивыми, по крайней мере внешне. Подростки уставились на меня, словно я был выставлен на продажу. Половина из них казались покорными всему, что приготовила для них судьба, другая половина вызывающе ворчала. Я не проявил к ним никакого интереса — у меня не было сомнений, что каждый из них мог похвастаться трагедией, которую я не оплакал бы и за века. Я был слишком занят в этой темнице для несовершеннолетних — старел каждую минуту на десять лет.

Парочка продолжала экскурсию. Мне показали кухню, задний двор. Показали мою комнату — что-то вроде слегка приукрашенного шкафа для одежды. Сколько бы люди ни казались милы и добры, как бы слащаво ни говорили, я привык экономить время и сразу приходить к заключению, что они — извращенцы и только и ждут, когда наступит темнота.

Я бросил сумку на узкую кровать, а миссис Френч сказала:

— Тебе здесь понравится.

— Шутите? — отозвался я. Терпеть не могу, когда мне говорят, где и что мне понравится. Ведь это решаю даже не я. — И что теперь? У меня есть право на один телефонный звонок?

— Здесь не тюрьма, Каспер.

— Увидим.

Я позвонил Эдди и спросил, не согласится ли он забрать меня к себе. Но он ответил, что просрочил визу и в силу этого живет нелегально и не имеет возможности выступить в роли моего легального опекуна. Позвонил на квартиру Анук — там ответил ее сожитель и сказал то, что я знал и без него: Анук по-прежнему поджаривалась на солнце в буддийском центре медитации на Бали и не собиралась возвращаться домой, пока у нее не кончатся деньги. Я попался. Повесил трубку, вернулся в свой кубик темноты и заплакал. Никогда до этого момента я не думал со страхом о своем будущем. Вот в чем заключается истинная потеря невинности — оценить границы собственного бессилия.

Дверь не имела замка, но я умудрился засунуть за ручку ножку стула. Сидел без сна и ждал зловещих звуков. Часам к трем утра меня сморило, и могу предположить, что если меня и изнасиловали, то я в это время крепко спал и грезил океаном и горизонтами, до которых мне никогда не добраться.

 

IV

На следующий день в сопровождении миссис Френч я поехал навестить отца. И к своему стыду, должен признать, что волновался, когда мы влезали в машину. Мне еще не доводилось бывать в доме для умалишенных. Как там? Похоже на кино, и дом скорби оглашают визгливые вопли его обитателей? Я даже начал надеяться, что пациенты не настолько напичканы успокоительным и имеют силы колотить деревянными ложками по донышкам кастрюль.

По дороге я не сказал ни единого слова, а миссис Френч бросала на меня нетерпеливые взгляды. Молчание сопровождало нас весь путь. Машина подъехала к магазину печати.

— Почему бы тебе не купить отцу журнал? — Миссис Френч нала мне десять долларов, и я, переступая порог магазинчика, стал размышлять, что может понравиться слетевшему с катушек человеку? Порнография? Развлечения? Я взял конноспортивный журнал, но тут же положил обратно. Не подойдет. В конце концов я остановился на книжечке с головоломками, лабиринтами, анаграммами и задачами — пусть тренирует мозг.

В больнице слышались бешеные крики — подобные мы связываем в сознании с реками кипящей крови. Выйдя из лифта, я увидел бесцельно бродящих по коридорам людей — их ноги дергались, языки вывалились, рты широко раскрыты, словно они пришли на прием к дантисту. В глазах желтизна. В нос бил запах, не похожий ни на какой другой. Низвергнутые во тьму люди, эти погруженные в свои кошмары человеческие отбросы были одеты в грязные белые халаты, и их психопатия выпирала из них словно ребра. Они казались угольками гаснущего костра. Куда им отсюда идти, когда к ним вернется рассудок?

Врачи передвигались нервной походкой и срывали с лиц больных безумный смех. Я вгляделся в нянечек: как они могли здесь работать? Для этого им требовалось стать либо садистками, либо святыми. А не могли ли они одновременно быть и тем и другим? И нянечки, и врачи выглядели усталыми: из голов выгонять вредные мысли — труд явно изматывающий.

Я подумал: разве существует на свете человеческое существо, способное выйти из этого дома безнадежного кошмара и, потирая руки, сказать: «Ну, теперь за работу!»?

Сестра в регистратуре сидела зловеще спокойно, и по ее страдальческому выражению можно было подумать, что она собиралась с духом перед тем, как получить удар по лицу.

— Джаспер Дин к Мартину Дину, — сказал я.

— Родственник?

Я не ответил, и она через некоторое время добавила:

— Я позову доктора Грега.

— Надеюсь, это его фамилия, а не имя.

Сестра подняла телефонную трубку и позвонила врачу. А я покосился на миссис Френч, стараясь понять, заметила ли она, что я назвал себя не Каспером. Если и так, то по ней это невозможно было понять.

Через пару минут появился доктор Грег. Энергичный, он, судя по всему, считал, что нравится абсолютно всем, особенно с первого взгляда.

— Рад, что ты пришел. Твой отец не желает с нами разговаривать.

— И?

— Может, зайдешь к нему и поможешь нам?

— Если он не желает разговаривать, следовательно, ему неинтересно, что вы думаете. И мое присутствие ничего не сможет изменить.

— Почему ему неинтересно, что я думаю?

— Вы, вероятно, говорили нечто вроде: «Мы на вашей стороне, мистер Дин» или «Мы здесь для того, чтобы вам помочь».

— И что в этом нехорошего?

— Вы ведь психиатр? Так?

— Да.

— Он читал книги, написанные вашими предшественниками: Фрейдом, Юнгом, Адлером, Ранком, Фроммом и Беккером. Вы должны его убедить, что вы из того же теста.

— Но я не Фрейд.

— Вот в этом-то и заключается ваша проблема.

Миссис Френч осталась ждать в приемном покое, а я отправился за доктором Грегом. Мы шли по мрачным коридорам, сквозь бесчисленные открывающиеся и закрывающиеся двери. Добрались до палаты отца, и врач открыл ее ключом. Внутри оказались: узкая кровать, стол, стул и размазанные по тарелке куски неизвестной еды. Смотреть на отца было все равно что на голое дерево осенью.

— Мартин, вас пришел навестить сын, — объявил доктор Грег.

Когда отец повернулся, я вскрикнул. Он выглядел так, словно из его лица извлекли все мышцы и кости.

— Как поживаешь? — спросил я, будто нас знакомили. Он сделал шаг вперед, взгляд ошеломленный, как у женщины после родов.

Если отец и дал обет молчания, при виде меня он его нарушил.

— Пойми, Джаспер, не существует способа убить в себе прежние «я». Они похоронены в братской могиле поверх других и ждут возможности воскресения. И поскольку они однажды испытали смерть, то превращают тебя в зомби, потому что сами зомби. Понимаешь, куда я клоню? Все твои прежние просчеты из кожи вон лезут, чтобы обрести жизнь.

Я посмотрел на доктора Грега:

— Вы хотели, чтобы он заговорил? Пожалуйста, он говорит.

Отец вызывающе прикусил нижнюю губу. Я подошел к нему и прошептал:

— Папа, тебе надо отсюда выбираться. Меня загребли в государственный приют. Это ужасно.

Он не ответил. Психиатр тоже ничего не сказал. Я окинул взглядом палату. Для больного сознания не могло быть среды хуже — здесь у отца будет много времени для размышлений, и если его недуг и имел причину, то это чрезмерные размышления; слишком напряженная работа мысли разрушит его мозг. Я посмотрел на доктора Грега. Он оперся о стол и наблюдал за нами, будто смотрел пьесу, в которой ни один из актеров не знает, чья очередь говорить.

— Вот, я тебе кое-что принес. — Я протянул отцу книжку с головоломками. Принимая ее, он бросил на меня грустный взгляд и принялся листать, то и дело тихо мыча себе под нос «гм».

— Карандаш! — Не поднимая головы, он раскрыл ладонь.

Я покосился на психиатра. Тот нехотя порылся в кармане рубашки и осторожно, словно это было мачете, дал мне карандаш. Я передал его отцу, и тот начал путешествие по первому лабиринту. Я пытался подобрать какие-то слова, но в голову не приходило ничего, кроме «пожалуйста», хотя он не сказал «спасибо».

— Готово, — сообщил отец, покончив с первой задачей.

— Мартин, — позвал доктор Грег. Отец дернулся, перевернул страницу и занялся вторым лабиринтом. Оттуда, где я сидел, книгу я видел вверх ногами, и у меня закружилась голова.

— Слишком просто, — буркнул отец и, перевернув страницу, приступил к третьему лабиринту. Затем, ни к кому не обращаясь, добавил: — Они к концу книги постепенно усложняются.

Он с остервенением наскакивал на головоломки. А взгляд доктора Грега говорил: «Как тебе пришло в голову дать человеку с расстроенным сознанием сборник задач?» И я был вынужден согласиться: следовало послушаться первого порыва и приобрести отцу порно.

— Эдди передал, что ты можешь вернуться на работу, как только будешь готов, — сказал я.

— Проходимец, — ответил он, не поднимая головы.

— А мне кажется, он к тебе добр, учитывая тот факт, что ты разорил его клуб.

— В первый день, когда мы познакомились с ним в Париже он предложил мне денег. Затем предложил работу. Затем нашел мне работу. Потом последовал за мной сюда, в Австралию, и, давал денег на твой прокорм. Не много: сотню раз, сотню два, но продолжал меня выручать.

— Похоже, у вас есть очень надежный друг, — вставил психиатр.

— Что вы об этом знаете? — взорвался отец.

Довольно трепотни, подумал я, подошел вплотную к отцу и снова попытался прошептать ему на ухо:

— Папа, мне надо, чтобы ты отсюда выбрался. Меня засадили в приют. — Он не ответил и занялся последним в книге лабиринтом. — Там опасно. Некоторые ребята заглядываются на меня, — солгал я.

Отец промолчал, только поморщился, но не на мою неприглядную ложь, а потому, что не поддавалась задачка.

— Мартин, — пропел психиатр, — почему вы не хотите посмотреть на своего сына?

— Я знаю, как он выглядит, — отрезал отец.

Не вызывало сомнений: мучительная посредственность врача действовала на него удушающе. Психиатр забрел в грязных сапогах в темные области его сознания и, ничего не понимая, вытаптывал все, что попадало под ноги. А отец хотел, чтобы им занимались Фрейд или Юнг, но его потерявший ориентиры мозг не находил подтверждений, что в этом государственном загоне для людей прозябал непризнанный гений.

Он все еще бился над последним лабиринтом. Карандаш блуждал по странице, но каждый раз забредал в тупик.

— Что за черт? — Он так громко скрипел зубами, что даже нам было слышно.

— Мартин, отложите книгу и поговорите с сыном.

— Заткнись! — Отец внезапно вскочил с кровати и топнул ногой. Схватил стул и поднял его над головой. Он тяжело дышал, все его тело сотрясалось. — Немедленно выпустите меня отсюда! — кричал он, размахивая стулом над головой.

— Опустите стул! — повысил голос доктор Грег. — Джаспер, не бойся.

— Я не боюсь, — ответил я, хотя на самом деле немного боялся. — Папа! — повернулся я к отцу. — Не сходи с ума!

В этот момент, как обычно случается в кино, подошло подкрепление. В палату вбежал дюжий дежурный, сгреб отца и толкнул на стол. Другой выпихнул меня в коридор, но я мог наблюдать за отцом через маленькое окошко в двери. Дежурные прижали его к столу, и один из них воткнул в его руку иглу. Отец отбивался и кричал — что бы там ни текло из шприца, моментального действия оно не оказывало. Вздрюченный метаболизм отца не спешил реагировать, уж слишком он был наэлектризован в своем возбуждении. Затем один из дежурных загородил от меня отцовское лицо, и я подумал, что, когда наступит апокалипсис, передо мной наверняка возникнет некто с высоким чубом на голове. Наконец дежурный отодвинулся, и я увидел, что отец обмяк, стал сонным и впадает в психическую двойственность. Еще пара спазмов, и он обрел блаженство. Доктор Грег вышел со мной поговорить. Его лицо вспотело и раскраснелось, в глубине глаз появилось веселое оживление, словно он говорил себе: «Вот вам, пожалуйста!»

— Вы не можете его здесь держать! — закричал я.

— Еще как можем.

Он показал мне некий документ. В нем было много профессиональной муры. Ничего из нее я понять не мог. Все в этом документе необыкновенно утомляло. Даже шрифт навевал скуку.

— Что требуется, чтобы вытащить его отсюда?

— Необходимо, чтобы началось улучшение.

— Черт! А точнее нельзя?

— Надо, чтобы он стал уравновешеннее. Мы должны быть уверены, что он не повредит ни себе, ни тебе, ни другим.

— И как вы рассчитываете этого добиться? Уточните.

— Буду пытаться его разговорить. И поддерживать лекарствами его стабильность.

— Похоже, на это потребуется много времени.

— Выздоровление не произойдет за одну ночь.

— А когда? По вашим оценкам?

— Не могу сказать, Джаспер. Через полгода. Через год. Через два года. Взгляни на своего отца — он дошел до точки.

— А что делать мне? Жить в этом проклятом государственном приюте?

— Неужели у тебя нет родственников, которые могли бы о тебе позаботиться?

— Нет.

— Дяди и тети?

— Умерли.

— Бабушки и дедушки?

— Умерли, умерли! Все до единого умерли.

— Мне жаль, Джаспер, но такие вещи быстро не исправить.

— Надо!

— Не вижу способов.

— Потому что вы — идиот! — закричал я, бросился по коридору и нигде не задержался, чтобы обдумать, что означают раздающиеся вокруг стенания. В приемном покое миссис Френч, как человек, который не любит, если его оставляют одного с собственными мыслями, старательно рассматривала ногти. Ногти служили выходом. Я оставил ее с ними и тихонько прокрался к лифту. А по пути вниз думал о людях, которые высокопарно называли себя безумцами, и желал им самого, самого, самого большого невезения.

Автобус повез меня домой. Другие пассажиры выглядели такими же усталыми и опустошенными, как я. По дороге я размышлял над своей проблемой: больница, вместо того чтобы восстановить здоровье отца, ускорит распад его тела, разума и духа. Чтобы выздороветь, отцу необходимо выбраться из больницы, но чтобы оттуда выбраться, ему надо выздороветь. Помочь ему выздороветь я мог единственным способом — надо было точно узнать, от чего он заболел, и определить средства, благодаря которым он превратил себя в развалину.

Дома я принялся разыскивать более поздние тетрадки отца. Мне требовались идеи, и ни один учебник не помог бы мне больше, чем его собственноручные записи. Но тетрадок не было: ни в шкафу, ни под кроватью, ни в пластиковых пакетах на туалетном бачке, то есть нив одном из его излюбленных потайных мест. Через час поисков я вынужден был признать, что тетрадок в квартире не было. Я перевернул спальню вверх дном, но добился только одного: она пришла из одного состояния хаоса в другое. Измученный, я лег на кровать. Атмосфера отдавала привкусом разрушения личности, но я сделал все возможное, чтобы избавиться от мысли, что это не начало конца, а окончательный и решительный конец самого конца.

На прикроватном столике отца лежала почтовая открытка от Анук. Поперек изображения рабочих на рисовых полях алела надпись крупными буквами «Бали». На обратной стороне Анук написала: «Вам, ребята, необходим отдых». И все. Она была права.

Я повернулся на кровати, и что-то впилось мне в подбородок. Я потряс подушку, и из нее выпала черная тетрадь. В ней оказалось 140 страниц — все пронумерованы. Ну вот, я был единственным человеком, который мог освободить отца, и эта тетрадь подскажет мне способ. Меня останавливало одно: приобщение к духовному состоянию родителя таило в себе известную опасность, поскольку образ его мыслей затягивал не постепенно, исподтишка, а пленял, как захлопывающаяся медвежья ловушка. Защитой мне служило ироничное отношение к моему предприятию, и с этой мыслью я взял себя в руки и приступил к делу.

Меня не удивило, что опыт оказался на удивление тревожащим, как всякое путешествие в область распада и безумия. Я перечитал тетрадь дважды и наткнулся на места, где ощущалось общее разочарование, как на странице 88.

«У меня слишком много свободного времени. Свободное время подталкивает людей на раздумья; мыслительный процесс ведет к нездоровому погружению в себя; и если человек не водонепроницаемый и не безукоризненный, чрезмерное погружение в себя — это дорога к депрессии. Вот почему депрессия стоит на втором месте среди всех болезней в мире после астенопии на почве увлечения порно в Интернете».

Или были вот такие места, которые относились лично ко мне:

«Бедный Джаспер! Наблюдая за ним, в то время как я притворяюсь, что читаю, я прихожу к выводу, что он еще не сознает, что его гора минут тает. Может быть, ему предстоит умереть, когда умру я?»

Или наблюдения относительно самого себя:

«Моя проблема заключается в том, что я не могу подытожить себя одним предложением. Я знаю одно: кем я не являюсь. И заметил, что между людьми существует подразумеваемое соглашение, что они по крайней мере попытаются приспособиться к окружающей среде. Меня всегда подмывало восстать против этого. Вот почему, когда я в кино и экран гаснет, у меня возникает непреодолимое желание почитать книгу. К счастью, у меня всегда с собой карманный фонарик».

Самой часто повторяющейся мыслью было желание отца спрятаться, остаться одному, обособиться от всех, чтобы его не беспокоили ни шум, ни люди. Обычные его рассуждения. Но были там и намеки на манию величия, чего я раньше в нем никогда не замечал. Целые пассажи в тетради выражали его желание править и менять мир, что являлось эволюцией его навязчивых мыслей и проливало свет на природу стремления к уединению. Теперь я понимаю это так: он хотел, чтобы у него был личный штаб, где он мог бы планировать свое наступление. Например, вот это:

«Никакое символическое путешествие невозможно в квартире. Нет ничего метафорического в походе на кухню. Ни подняться! Ни опуститься! Никакого пространства! Никакой вертикальности. Никакой космичности. Нам требуется светлый, просторный дом. Нужны уголки и закоулки, полости и чердаки, лестницы, подвалы и мансарды. Нужен второй туалет. В квартире невозможно приложить основную идею, которая превратит меня из Человека думающего в Человека действующего. Стены слишком тесны для моей головы, и слишком много отвлекающих моментов — шум на улице, звонок в дверь, телефон. Нам с Джаспером следует переехать в лес, чтобы я мог строить планы своего главного дела, которое облечено в форму яйца. Я и сам облечен в форму яйца. Только наполовину человек, и мне необходима сильная сосредоточенность, если я хочу шепнуть в золотое ухо и изменить лик страны».

Или вот еще:

«Эмерсон [35] понятен! „В тот момент, когда мы с кем-то встречаемся, каждый становится частью“. В этом состоит моя проблема. Я на одну четверть тот, кем должен быть. Может быть, даже на одну восьмую. „Голоса, которые мы слышим в одиночестве, затихают и становятся неразличимы, когда мы вступаем в мир“. Именно моя трудность — я не слышу себя самого. Он также говорит: „В мире легко жить согласно убеждениям мира; в уединении легко жить согласно своим убеждениям; но велик тот, кто среди толпы способен с безмятежностью сохранять независимость одиночества“. Я этого не умею».

Во время второго прочтения я наткнулся на цитату, которая настолько пугающе била в цель, что я воскликнул: «Ага!», чего не делал ни до, ни после. Вот это место, на странице 101:

Паскаль отмечает, что во время Французской революции опустели все сумасшедшие дома. Их обитатели обрели смысл жизни.

Я закрыл тетрадь, подошел к окну и посмотрел на переплетение крыш и улиц и очертания города на фоне неба, затем поднял глаза на небеса и начал следить за их танцем. У меня было такое ощущение, что в теле появился новый, свежий источник силы. Впервые в жизни я точно знал, что мне следует делать.

Я сел в автобус, доехал до нужной остановки и по петляющей среди стоящих немалых денег зарослей папоротника тропинке вышел к фасаду сложенного из песчаника дома Эдди. Нажал на кнопку звонка и ничего не услышал. Должно быть, Эдди прилично зарабатывал на своих стрип-клубах: только богатые люди могут позволить себе роскошь подобной изоляции: тишина зависит от толщины двери, и чем больше у человека денег, тем солиднее дверь. Таков мир. Бедные получают что потоньше, богатые — что потолще.

Открывая дверь, Эдди укладывал свои редкие волосы, и гель крупными каплями падал с расчески. Я вдохнул его запах и перешел прямо к делу:

— Почему ты был всегда так добр к моему отцу?

— Что ты имеешь в виду?

— Ты предлагал ему деньги, помощь, хорошее отношение. Ради чего? Отец сказал, это началось в тот самый день, как вы познакомились в Париже.

— Он так сказал?

— Да.

— Тогда я не понимаю, что ты хочешь узнать?

— Что стоит за твоей щедростью?

Эдди посерьезнел, перестал причесываться и замялся, подыскивая нужные слова.

— Отвечая на этот вопрос, ответь еще вот на такой: почему ты постоянно нас фотографируешь? Чего ты хочешь от нас?

— Ничего не хочу.

— Значит, это просто дружба?

— Разумеется!

— Следовательно, ты способен дать нам миллион долларов.

— Это слишком много.

— А сколько?

— Не знаю, что-нибудь около шестой части.

— Сколько это составит?

— Не знаю.

— Отец копил, не знаю, сколько он собрал, но этого недостаточно.

— Недостаточно для чего?

— Чтобы ему помочь.

— Джаспер, даю тебе слово: я сделаю все и дам вам все, что смогу.

— И даже одну шестую часть миллиона?

— Если это поможет тебе и твоему отцу.

— Ты ненормальный.

— Не я сижу в сумасшедшем доме.

Внезапно мне стало не по себе от того, что я изводил Эдди. Он был поистине редким человеком, и дружба явно много для него значила. У меня даже создалось впечатление, что он не сомневается: дружба обладает глубоким духовным качеством, которое нисколько не пострадало из-за того, что отец его смертельно ненавидел.

Когда я вернулся в больницу, отец был прикручен к кровати в той же самой зеленой с желтизной палате. Я вгляделся в него. Глаза вращались в глазницах, словно брошенные в чашку с чаем шарики мрамора. Наклонившись, я стал шептать ему в ухо и, хотя не знал, слышит ли он меня, продолжал шептать, пока не охрип. Затем пододвинул к кровати стул, положил голову на его вздымающийся и опускающийся живот и заснул. А когда проснулся, понял, что кто-то набросил на меня одеяло, и услышал каркающий голос. Я не знал, когда отец начал свой монолог, но он был на середине фразы.

— …поэтому они утверждают, что архитектура — нечто вроде моделирования Вселенной и все древние церкви и монастыри — это попытка осуществить божественную работу и скопировать небеса.

— Что? Что с тобой? Ты в порядке?

Я видел только странный контур его головы. Встал, зажег свет и расстегнул ремни на кровати. Отец, пробуя, как поворачивается шея, повертел головой.

— Нам предстоит сконструировать мир по своему проекту, Джаспер. И в этот мир не явится никто, если мы его не пригласим.

— Мы построим свой собственный мир?

— Дом. Осталось только сделать проект. Что ты об этом думаешь?

— Потрясающе!

— И знаешь что, Джаспер? Я хочу, чтобы это стало и твоей мечтой. Хочу, чтобы ты мне помог. Внес свой вклад. Свои идеи.

— Да. Согласен. Здорово! — ответил я.

Сработало. В своей буре в пустыне отец придумал новое занятие. Он решил построить дом.

 

V

Следуя инструкциям отца, я скупил ему все книги по теории и истории архитектуры, какие только сумел найти, включая увесистые тома, посвященные жилищам животных: птичьим гнездам, запрудам бобров, пчелиным сотам и паучьим сетям. Он с восторгом принимал литературу. Нам предстояло соорудить вместилище для наших заплесневелых душ.

Вошел доктор Грег и заметил гору книг по архитектуре.

— Что здесь происходит, в конце концов?

Отец с гордостью изложил ему свою идею.

— Великая австралийская мечта. Так?

— Не понял.

— Вы собираетесь гнаться за великой австралийской мечтой. Очень хорошая мысль.

— Вы о чем? Разве существует коллективная мечта? Почему мне об этом не сказали? И какова же она?

— Иметь собственный дом.

— Иметь собственный дом? Это великая австралийская мечта?

— Вам это известно не хуже меня.

— Постойте. Разве мы не присвоили великую американскую мечту, подставив название нашей страны?

— Не думаю, — встревожился доктор Грег.

— Ну, как скажете, — ответствовал отец, вращая глазами так, чтобы мы с врачом оба могли это видеть.

В следующий раз я пришел через неделю. Книги были открыты, страницы вырваны и раскиданы по всей комнате. Когда я появился, отец держал голову, как наполненный ветром парус.

— Рад, что ты здесь. Что скажешь, если мы объявим символический рай утробы — огромный, сияющий дом, мы похороним себя внутри, где сможем спокойно, без помех догнивать.

— Заманчиво! — Я снял со стула стопу книг, освобождая себе место.

— Скажи, это тебе что-нибудь говорит: французский шато, английский коттедж, итальянская вилла, немецкий замок, крестьянская непритязательность.

— Пожалуй, нет.

— А геометрическая простота — подойдет? В основе элементарный, не обремененный деталями, яркий, претенциозный, кричащий, но без угнетающей безвкусицы стиль.

— На твое усмотрение.

— И кроме того, мне не хочется угловатости, поэтому, может, остановимся на круге?

— Неплохая мысль.

— Ты так считаешь? Ты бы хотел жить в сфере?

— Почему бы нет?

— Нам надо будет слиться с окружающей средой. Органичный синтез — вот наша цель. А внутри, как я полагаю, необходимы две спальни, две ванные, гостиная и темная комната, но не для того, чтобы проявлять фотографии, а чтобы можно было посидеть в темноте. Что еще? Давай поразмышляем о пороге.

— О чем?

— О главном портале в дом.

— То есть о парадном входе?

— Сколько раз мне повторять одно и то же?

— Одного раза вполне достаточно.

Глаза отца сузились и превратились в щелочки, уголки губ опустились вниз.

— Если будешь относиться к нашему делу подобным образом, можно сразу распрощаться с замыслом. Как тебе понравится жить в пещере?

— В пещере?

— Я считал, мы договорились: наш дом будет представлять собой символ утробы.

— Отец…

— Можно поселиться в стволе дерева, как Мерлин. Или подожди — знаю! Построим на деревьях платформы. Ты древесный житель?

— Не сказал бы.

— Следовательно, ты не стремишься жить в лиственной чувственности?

В палату вошел доктор Грег и посмотрел на нас, словно был судьей Верховного суда и, остановившись на перекрестке, обнаружил, что парочка неонацистов норовит вымыть его машину.

— Папа, давай заведем себе обычный дом. Нормальный, красивый, обыкновенный.

— Ты прав. Нам нельзя переусердствовать. Хорошо. Что ты предпочитаешь? Кубический обыкновенный или цилиндрический обыкновенный?

Я вздохнул.

— Кубический.

— Тебе приходилось видеть спиралевидный минарет в Самарре в Ираке?

— Нет. А тебе?

— Нам предстоит решить строительную проблему: я хочу слышать эхо своих шагов, но не твоих. Как с этим справиться?

— Не знаю.

— Ладно. Обсудим потолки. Ты предпочитаешь высокие?

— Конечно. Разве есть люди, которым больше нравятся низкие?

— А если захочется повеситься? Как тогда? Постой, ну-ка поглядим… — Отец полистал книги. — Индейский вигвам?

— Папа, что с твоими мозгами? Больно уж тебя заносит из стороны в сторону.

— Ты прав, ты прав. Нам надо сосредоточиться. Быть практичными. Мыслить логично. Так что давай быть логичными. Какие задачи решает проект дома? Чтобы он отвечал физическим потребностям: есть, спать, испражняться и трахаться. Это предполагает комфорт, полезность и отдачу. То есть фактически одно и то же. Не понимаю, почему в этом смысле мы должны отделять себя от примитивного человека. Наша цель — жить в приемлемом климате и не допускать до себя тех, кто охотится на нас.

— Здорово.

— Но учти, что форма нашего жилища будет оказывать чрезмерное влияние на наше поведение. Надо основательно пораскинуть мозгами. Что скажешь об иглу?

— Нет.

— Дом на колесах! Разводной мост! Ров!

— Папа, мы пошли вразнос!

— Хорошо, будь по-твоему: построим что-нибудь простенькое. Но на одном я все-таки настаиваю — в основе идеологии проекта должна лежать старинная итальянская пословица.

— Что еще за пословица?

— Лучшая защита — оставаться вне досягаемости.

Его идеи оборачивались против нас. Доктор Грег спокойно наблюдал за нашими мозговыми штурмами полузакрытыми оценивающими глазами. Отец излучал идеи, но при этом совершил нежелательный скачок от маниакальной депрессии к навязчивой компульсивности.

Между тем я решил подыграть обстоятельствам и, став послушным временным сиротой, вернуться в дом для брошенных детей. В этом был смысл, поскольку иначе меня бы подкарауливали каждый раз, когда я навещал отца, и войти в сумасшедший дом было бы так же трудно, как и выйти из него. Кроме того, мне надо было ходить в школу. Миссис Френч возила меня на занятия по утрам, а я в течение дня старательно избегал говорить о болезни отца и о том, что мы с ним жили в разных домах для выбитых из колеи людей, иначе это означало бы, что я сдался реальности. Я продолжал вести себя так, словно все шло как обычно. Но каждое возвращение из школы было настоящим кошмаром, хотя никто в приюте не собирался меня насиловать, и не происходило ничего интересного, если не считать того, что я поддался грызущему меня любопытству и выслушал истории всех вокруг, и каждая из них оказалась намного трагичнее моей. Брошенные дети лишали меня жалости к себе. И я докатился до самого дна: без жалости к себе во мне вообще ничего не осталось.

Более того, шизанутые из психушки время от времени подпускали отца к телефону. Я отвечал на звонки и страдал вот от таких разговоров.

* * *

Мой голос: Слушаю.

Голос отца: Задача такова — как сделать, чтобы нам в доме было удобно, но гости не выдерживали бы в нем больше сорока пяти минут?

— Затрудняюсь сказать.

— Джаспер! Это серьезное, практическое дело. Так что думай, не отлынивай. Дом должен отражать мою личность, мою дилемму, мою ложь, которая и является моей личностью. И цвет. Я хочу белый. Ослепительно белый!

— А нельзя сделать что-нибудь попроще?

— Согласен с тобой на все сто. Нам необходимо нечто простое, что способно разлагаться на составные элементы. Не нужно ничего такого, что может просуществовать дольше, чем мы.

— Хорошо.

— Открытое жизненное пространство. Нет, это мешает человеческой близости. Подожди… я хочу, я хочу…

Долгое молчание.

Снова я: Отец, ты слушаешь?

Он: Арена для боя быков! Готический собор! Мазанка!

— Ты принимаешь лекарства?

— И никаких каминов. Они напоминают мне урны с прахом.

— Господи, согласен!

— Что ты предпочитаешь: крытую галерею или веранду? Хотя какая разница? Подожди. Мне все равно. Давай сделаем то и другое. И вот что я тебе скажу: к дьяволу все элементы украшения! Мы сами элементы украшения.

Я вешал трубку и клял себя за то, что, как мне казалось, снова направил отца на пагубный путь. Разговоры все эти, разумеется, не могли подготовить меня к грядущей внезапной перемене.

Однажды я навестил отца и был поражен: все книги он сложил в аккуратную стопку. Листы с эксцентрическими проектами выбросил, и когда я опустился на стул в его навевающей жуть палате, он протянул мне страницу с шокирующе нормальным рисунком шокирующе нормального семейного дома. Никаких рвов, подъемных мостов, иглу и сталагмитов. Никаких арен для боя быков, крытых катков, траншей и подводных гротов. Обычный дом. Конструкция ясная и простая: классическая коробкообразная форма с разделенным на несколько комнат центральным жилым помещением. Я даже, пожалуй, решусь утверждать: благодаря верандам по обеим сторонам этот дом воплотил в себе национальный характер австралийцев.

Отец наконец оценил свое положение: чтобы построить дом, ему необходимо выйти из больницы, но для этого требуется убедить администрацию, что он вновь душевно здоров и подходит для жизни в обществе. И он пошел на обман. Должно быть, это далось ему нелегко: приходилось вкладывать все силы в то, чтобы притворяться нормальным. Он делал это вполне целенаправленно: рассуждал о великой австралийской мечте и процентных ставках, о выплатах по ипотеке, спортивных командах и собственных перспективах устроиться на работу. Выражал гнев по поводу того, чем были недовольны вез соотечественники: по поводу живущих за счет налогоплательщиков министерских кровососов, алчности корпораций, фанатичных защитников окружающей среды, логических доводов и жалостливых судей. Он был настолько убедителен, изображая среднего австралийца, что доктор Грег принимал за чистую монету всю ерунду, которую он ему вываливал, и при каждом обходе раздувался от гордости.

В результате через четыре месяца отца выпустили. Мы отправились с ним к Эдди и взяли у него взаймы. Произошло это так.

— У тебя есть деньги? — спросил отец.

— Да, — ответил Эдди.

— Я тебе верну, — сказал отец после долгого молчания. — Вдвойне. Расплачусь с тобой вдвойне.

— Не беспокойся об этом, Мартин.

— Знаешь, Эдди, что сказал Ницше по поводу признательности?

— Нет, Мартин, не знаю.

— Взявший в долг желает благодетелю смерти.

— Хорошо, ты вернешь мне деньги.

После того как мы ушли, отец разорвал проект дома своей мечты на мелкие кусочки.

— Что ты делаешь?

— Это была мистификация. Чтобы придурки решили, что я нормален, — рассмеялся он.

— Но теперь тебе лучше, правда?

— Да, я чувствую себя хорошо. Размышления о доме привели меня в порядок.

— Но если то была мистификация, каков настоящий проект?

— Такого не существует. Какой смысл мучить себя строительством? Пусть об этом болит голова у первых колонистов.

— Значит, у нас не будет дома?

— Будет. Мы его купим.

— Рад слышать. Давай.

— А затем спрячем. — Отец так горделиво улыбнулся, что я сразу понял, почему гордыня считается одним из семи смертных грехов. Сила его улыбки была столь отталкивающей, что я удивился, почему она не является всеми семью грехами.

 

VI

По словам отца, эта мысль пришла ему целиком и полностью сформулированной: мы купим дом и спрячем его в лабиринте. Его осенило во время ассоциативных упражнений со словами, которыми занимался с ним доктор Грег.

— Здоровье.

— Болезнь.

— Шар.

— Яйцо.

— Идея.

— Запутанность.

— Домашний очаг.

— Дом. Спрятанный в лабиринте моего замысла, который я построю на большом участке в лесу.

— Что?

— Ничего. Мне надо на некоторое время вернуться в палату. Давайте продолжим позднее.

Почему вообще ему в голову пришла такая идея? Не потому ли, что лабиринты — самая легкодоступная метафора человеческой души, или состояния человека, или сложности какого-либо процесса, или пути к Богу? Все это я отбросил как слишком глубокое. Если я что-то и усвоил в жизни, то только то, что люди ничего не делают исходя из глубоких причин. Их дела могут быть глубокими, но причины — никогда. Нет, это я воодушевил его на такой план тем, что подарил книгу с лабиринтами. Отец не сумел разгадать детскую задачку; это его настолько разозлило, что отложилось в мозгу. И когда ему в голову пришла мысль построить дом, одновременно возникла концепция окружающего его лабиринта и обе идеи слились в одну.

— Папа, а разве нельзя просто, как все, купить дом и не прятать его?

— Нет.

Никто не сумел бы его переубедить: ни я, ни Эдди и уж тем более ни доктор Грег, который понял, в чем дело, когда отец пришел к нему на осмотр. Он недвусмысленно заявил, что лабиринт — это не великая австралийская мечта, и был совершенно прав, но ему особенно и не возражали, поскольку никто, кроме меня, не думал, что отец что-либо построит.

Мы ездили в разные от Сиднея стороны смотреть участки, и каждый раз отец бегал по границе территории, осматривал лес и одобрительно кивал деревьям и пространству, прикидывая возможности уединения. Сами дома его как будто не интересовали — он лишь с любопытством на них косился. Что за стиль? Колониальный? Эпохи Федерации? Викторианский? Современный? Ему было все равно — главное, чтобы дом со всех сторон окружала густая чаща. Он хотел, чтобы деревья, кустарники и камни так плотно обступали участок, что и без стен лабиринта дорога была бы к нему непроходимой.

Разыскивая идеальное место, отец одновременно собрал десятки планов лабиринтов — брал их из книге головоломками и из древних манускриптов от египетских до тех, что дошли до нас из средневековой Англии, — но не для того, чтобы скопировать уже построенное, а чтобы вдохновить свою мысль. Бешено работая карандашом, он представлял, как воплотит воображение в действительности. Это был его первый ощутимый шаг по изменению Вселенной силой своего разума, поэтому он придавал такое большое значение конструкции: дом должен не только прятаться за стенами лабиринта, но служить местом для размышлений, где хозяин мог бы прогуливаться и без помех строить планы, то есть пользоваться им как базой для дальнейших «операций», какими бы он их ни замышлял. Еще отец хотел, чтобы на участке были тупики и проходы, где незваному посетителю или «гостю» пришлось бы делать решающий выбор между несколькими направлениями и в итоге, потеряв ориентацию, либо погибнуть от голода, либо сойти с ума. Выражение «непроходимый проход» стало его новым девизом. Моим — «Твою мать!».

Почему? Проекты отца являлись мне ночными кошмарами. Я решил, что они — не что иное, как прообразы наших будущих крушений, и в зависимости от того, к какому он склонялся, нам грозила определенная беда. По ночам я пытался разобраться в его планах и осознать, какие в них таились грядущие катастрофы.

Как-то днем мы отправились посмотреть участок в получасе езды к северо-западу от города. Туда вела частная дорога, представляющая собой длинную петляющую грязную колею, — мы тряслись по ней среди сгоревшего леса, и обуглившиеся деревья служили нам предупреждением: жить в лесу — все равно что находиться в зоне боевых действий во время неустойчивого перемирия.

Участок был создан словно специально для отца: чаща, чаща, сплошная чаща. Холмы с крутыми склонами и неожиданными спусками, извилистые овражки, каменистые осыпи, ручейки со множеством поворотов, которые приходилось переходить вброд, а низкий кустарник и трава по пояс требовали специальной обуви. Мы заблудились, едва начав осмотр, и отец посчитал это добрым знаком. Стоя на некрутом склоне, он смотрел на грязь, на деревья, на небо. Да, он исследовал даже солнце, смотрел на него в упор. Повернувшись ко мне, он показал большой палец: найдено то, что требовалось.

К сожалению, дом его не интересовал и осмотру не подвергался. Что касается меня, я бы его безжалостно отверг: это было продуваемое со всех сторон обветшалое строение не больше классического двухэтажного шкафчика для обуви. Пол покрывал толстый ковер с длинным ворсом, и у того, кто прохаживался в гостиной, возникало ощущение, что он ступал по волосатой груди. На кухне пахло как в туалете. Туалет зарос мхом и напоминал сад. Сад служил кладбищем сорняков и мертвой травы. Лестница скрипела, словно истлевшие кости. Краска на потолке высохла и вспучилась. Каждая последующая комната, куда мы попадали, была меньше и темнее предыдущей. Коридор на втором этаже настолько сужался, что стены в конце его чуть не соприкасались друг с другом.

Хуже было другое: чтобы мне попасть на уроки, следовало полкилометра плутать по лабиринту, по частной дороге добираться до ближайшей автобусной остановки, двадцать минут ехать до станции и сорок минут на поезде на побережье, где была моя школа. Автобус ходил всего три раза в день, а по утрам — один раз; стоило на него опоздать, и я не попадал на станцию. Я отклонил предложение отца перевестись в другую школу поблизости от дома, потому что не хотел создавать себе трудности и обзаводиться новой компанией врагов. Посчитал, что уж лучше те хулиганы, которых я давно знаю.

Отец в тот же день подписал документы, и я вынужден был признать: безумная сделка состоялась. Я понимал, что не выдержу долго в этой ссылке, и вопрос лишь во времени, когда мне придется уехать и оставить его одного. От этой неприятной мысли я почувствовал себя ужасно виноватым. И гадал, сознает ли он это тоже.

Отец не терял даром времени — нанял строителей, и пусть был не из тех, кто мог похвастаться опытом работы на строительной площадке (хотя бы на своей), умудрился изрядно их разозлить. Строители скрежетали зубами, когда он разъяснял им свои планы. Он решил воплотить на местности проект лабиринта, но при этом требовал, чтобы пострадало как можно меньше деревьев. Отец сократил число проектов до четырех, но не выбрал из них одного, решив соединить вместе на нашей земле так, чтобы получились четыре перекрещивающиеся головоломки: лабиринты в лабиринте и посреди — наш весьма неказистый дом.

Не стану вдаваться в скучные подробности: как осуществлялась разметка на зоны, каковы были строительные нормы и правила, как проводились границы, перечислять причины задержек и непредвиденные обстоятельства вроде града и не имеющего отношения к нашему объекту исчезновения жены одного из строителей, скажу только, что стены лабиринта возводились из кустарника, бесчисленных камней, глыб, валунов, плит из песчаника и гранита и тысяч кирпичей. Поскольку отец не верил, что интенсивность работ на должном уровне, он разделил план и поручил участки разным бригадам. Строители сами часто терялись среди множества появившихся аллей и тропинок, и Эдди нередко присоединялся к нам во время спасательных вылазок. И каждый раз, когда мы находили заблудившихся, он фотографировал их злые лица.

Каменные стены и заборы из кустарника поднимались все выше и наконец скрыли дом. Это был синтез жилища и раковины. Психологически сложный для понимания и физически недоступный. Мы поселились там — добровольные жертвы безграничного и рискованного воображения отца.

* * *

Когда Анук вернулась с Бали, она не столько удивилась, сколько невероятно разгневалась, что пропустила все на свете: коллапс отца, приют для несовершеннолетних, больницу для душевнобольных и строительство в этом странном месте. Но как бы это неправдоподобно ни звучало, она приступила к работе в нашем доме, словно ничего не произошло. Заставила отца установить в лабиринте систему внутренней связи, чтобы мы могли выйти навстречу — ей или кому-нибудь другому — и проводить гостя в нашу крепость.

Вот где мы жили.

Были отрезаны от всего на свете, и нас успокаивали, подбадривали и пугали лишь естественные звуки леса. В этом месте была особенная атмосфера, и я, на удивление себе, полюбил покой (в отличие от отца, у которого сформировалась привычка не выключать радио). Я впервые ощутил справедливость выражения что небо начинается в дюйме от земли. По утрам лес пах, как лучший дезодорант для подмышек, и я быстро привык к таинственным движениям деревьев, то ритмично тянущимся вверх, то изображающим дыхание человека под хлороформом и клонящимся вниз. Временами ночное небо казалось неровным, местами ниже, местами выше, затем расправлялось, как собранная комьями скатерть. Я специально просыпался, чтобы понаблюдать за шатко балансирующими на верхушках деревьев низкими облаками. Иногда ветер был таким слабым, что можно было подумать, это детское дыхание, а иногда так усиливался, что похожие на перекрученную клейкую ленту корни едва удерживали в земле деревья.

Предчувствие катастрофы стало меньше, даже начало исчезать, и я наконец решился посмотреть с оптимизмом в наше взбаламученное будущее.

Пока я бродил по участку, на меня, словно оползень грязи, обрушилась мысль: главное отличие между мной и отцом заключается в том, что я предпочитаю простоту, а он запутанность. Не могу сказать, что я часто или вообще постигал простоту, но стремился к ней, он же мазал грязью и затуманивал все до тех пор пока не лишался возможности ясно видеть.

Однажды отец стоял на заднем дворе и смотрел вдаль. Вечер был водянистым, луна напоминала размытый мазок.

— О чем ты думаешь? — спросил я.

— Сюрприз, — ответил он.

— Не люблю сюрпризы, — посетовал я. — С некоторых пор.

— Ты слишком молод, чтобы…

— Я не шучу. Правда, не люблю.

— Я больше не собираюсь ходить на работу.

— Как же мы будем жить?

— Хорошо.

— А как насчет еды и крова над головой?

— Кров над головой у нас есть. Эдди сказал, что не торопит с возвратом долга, и благодаря ему у нас есть дом.

— Ты забыл про Анук. Из чего ты собираешься платить ей?

— Отдам ей заднюю комнату под студию. Ей требуется место, где лепить.

— Нам потребуется еда.

— Мы ее вырастим.

— Отбивные? Вырастим отбивные?

— Я подумываю о том, чтобы очистить пруд, — ответил отец.

На заднем дворе у нас был пруд — в форме восьмерки, с белыми камешками по краям.

— Можно запустить туда рыб, — добавил он.

— Только этого не хватало!

— Но на этот раз я буду сам ухаживать за ними.

— Хорошо, — кивнул я.

Отец сдержал обещание: вычистил пруд и пустил в него трех редких японских рыб. Не золотых — они были настолько велики и разноцветны, что, должно быть, являлись самой прогрессивной рыбьей разновидностью, обойдя в этом смысле даже большую белую акулу. Отец кормил их раз в день, разбрасывая хлопья полукругом по поверхности пруда, словно исполнял простую, величественную церемонию.

Через месяц или два я вместе с Анук наблюдал из кухни за отцом. Он скармливал ложками в пруд белую субстанцию. И при этом довольно насвистывал.

Анук прижалась лицом к стеклу, затем повернулась и потрясение на меня посмотрела:

— Да ведь это хлорин!

— Вряд ли он принесет рыбам пользу, — заметил я.

— Мартин! — закричала Анук из окна. Отец с недоуменным видом обернулся. По его выражению можно было догадаться, что он недавно пережил психогенную депрессию и ее вкус до сих пор не вышел у него изо рта. — Что ты делаешь, идиот? — Он смотрел на нее так, словно Анук была марионеткой, которую он вырезал из дерева, и вдруг эта марионетка заговорила.

Мы выбежали из дома. Но было поздно. Осталось только стоять и смотреть, как рыбы плавали на боку с недоверчиво выпученными глазами.

— Знаешь, в чем твоя проблема? — спросила отца Анук.

— Да, — тихо ответил он. — Думаю, знаю.

В ту ночь я онемел от холода. Огонь погас, я лег наверху одетый и навалил на себя гору одеял. С кровати мне был виден неяркий свет на заднем дворе. Я подошел к окну и выглянул. Отец стоял внизу в пижаме с керосиновой лампой, образовывающей в темноте золотистый круг.

Он оплакивал рыб. И зашел настолько далеко, что театрально смотрел на свои руки, словно изображал чувство вины в студенческой постановке «Макбета». Несколько минут я наблюдал за ним. Серебристый ободок луны в это время тускло освещал его мини-королевство. Ветер прокладывал путь сквозь кроны деревьев, цикады исполняли однообразную песню. Отец начал бросать в пруд камешки. Мне стало противно, но я не мог оторваться от этого зрелища.

Сзади послышался шум.

Кто-то проник в мою комнату: летучая мышь, опоссум или крыса. Я понимал, что не усну, пока это существо не умрет или его не прогонят. Буду лежать и ждать, что в пальцы ног вопьются торчащие во все стороны острые зубы. Вот вам и новый дом! Дом, где из каждой щелки, из каждого отверстия, из каждой трещины лезет что-нибудь живое.

Спустившись на первый этаж, я устроился на диване и, когда возвратился отец, сообщил:

— Буду спать сегодня внизу.

Он кивнул и скользнул взглядом по книжным полкам, выбирая, что бы почитать. Я повернулся и подумал, что завершение его проекта принесло с собой новую опасность: он снов? будет подвержен убийственному безделью. Чем он займется теперь, учитывая, что творится в его голове? Дом и лабиринт поддерживали его до сих пор и будут поддерживать еще некоторое время, но не вечно. Рано или поздно ему потребуется новое занятие, и если учесть возрастающий масштаб его проектов — ящик для предложений, «Учебник преступления», строительство лабиринта, — то следующий будет весьма впечатляющим. Нечто такое, что будет поддерживать его до самой смерти, а затем по иронии судьбы его же и убьет.

Отец сел в кресло-качалку и притворился, будто читает. Но я точно знал, что он делает — смотрит, как я сплю. Эта его бросающая в дрожь привычка обычно меня тревожила. Но теперь почему-то успокаивала — шелест переворачиваемых страниц, его сиплое дыхание и ощутимое присутствие наполняли все уголки комнаты.

Страницы он переворачивал быстро. Притворялся, что не просто читает, а пролистывает книгу. Я чувствовал его взгляд, как мешок с песком на моей голове, вытянулся на диване, что-то негромко простонал и, выждав правдоподобное время, притворился, что уснул.