Части целого

Тольц Стив

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

 

 

От автора. Мой вариант этой главы немедленно отправился в машинку для уничтожения бумаг, как только я обнаружил среди документов отца первые пять глав его незаконченной автобиографии. Я только-только подошел к концу своих излияний и, откровенно говоря, почувствовал досаду, главным образом потому, что вынужден был признать, что его изложение событий этого периода лучше, чем мое. Не только точнее, так как не содержит моих длинных отступлений по поводу многочисленных сообщений о развратных священнослужителях. Меня вывело из себя, что его версия противоречит моей и даже тому, что было сказано ранее (в части четвертой), хотя я старательно работал над текстом. Тем не менее под влиянием моей двойной звезды — нетерпения и лени — я не стал вносить изменений в книгу, решив поместить слегка отредактированную незавершенную автобиографию отца в качестве части пятой. Мой вариант этой части тоже сохранился — я все-таки не отправил его под нож, — и надеюсь: пройдет время, и любопытный покупатель предложит за него на торгах хорошую цену.

Жизнь Мартина Дина.

История одинокого человека, написанная Мартином Дином.

История неудачника, написанная Мартином Дином.

Рожденный лицемером. История, написанная Мартином Дином.

Без названия. Автобиография Мартина Дина, написанная Мартином Дином.

 

Глава первая

Зачем я пишу эту автобиографию? Потому что такова привилегия моего класса. Сообщу, пока вы не завопили от негодования. Речь идет ни о рабочем, ни о среднем классе и ни о буржуазии. Я говорю о реальной классовой борьбе: знаменитостей против обыкновенного чмо. Нравится вам или нет, я звезда, и это значит, что вам не терпится узнать, сколько листов туалетной бумаги я извожу, когда подтираю задницу, в то время как мне ровным счетом наплевать, пользуетесь вы туалетной бумагой или обходитесь без нее. Вы все это прекрасно понимаете, и не будем притворяться, что дела обстоят не так, а иначе.

Все знаменитости играют с читателями одну и ту же шутку: рассказывают о себе ужасную, оскорбительную правду и тем самым заставляют их поверить в свою искренность, а затем нагромождают ложь. Я не стану этим заниматься. Буду писать только правду, даже если от меня понесет, как от удобрений для газонов. И еще, чтобы вы знали, я в курсе, что автобиография должна включать сведения о ранних годах моей жизни (Мартин Дин родился тогда-то, ходил в такую-то школу, случайно обрюхатил такую-то женщину), но и этим не буду заниматься. Моя жизнь до последнего года вас не касается. Начну с момента, когда она претерпела огромные изменения.

В то время мне исполнился сорок один год, я был безработным и даже не получал пособие на ребенка, хотя был отцом. Явно не человеческий дух сделал нашу страну великой, но благодаря ему сложилось так, что можно среди недели выйти на пляж и увидеть там множество людей. Раз в неделю я занимал себя тем, что ходил в бюро по трудоустройству и демонстрировал список мест, на которые не подошел, что требовало все большего напряжения сил и воображения. Уверяю, там все труднее и труднее не получить место. Некоторые работодатели готовы нанимать кого угодно.

И что еще хуже, я подвергался унизительному процессу старения. Куда бы ни отправился, везде меня подстерегали воспоминания и давнишнее тошнотворное чувство предательства — укрепилось сознание, что я предал судьбу. Я потратил много месяцев, размышляя о своей смерти, пока мне не стало казаться, что это смерть прадедушки, которого я не знал. Именно в то время я пристрастился к радиопередачам типа «Задайте вопрос в прямом эфире» и чем больше слушал бесконечные жалобы стариков, которые однажды вышли из дома и ничего вокруг не узнали, тем больше проникался уверенностью, что они занимаются тем же, чем я: протестуют против настоящего, как если бы это было будущее, против которого еще можно проголосовать.

Не оставалось сомнений — я пребывал в кризисе. Но последние сдвиги поведенческой модели старших возрастных групп не позволяли судить, в каком именно. Кризисе среднего возраста? Нет. Ведь по-новому сорок лет — это прежние двадцать. Пятьдесят — тридцать. А шестьдесят — сорок. И где же находился я? Приходилось штудировать приложения к воскресным газетам — странички стиля жизни, — чтобы убедиться: я уже прошел стадию полового созревания.

Но и это было не самым худшим.

Внезапно мне сделалось не по себе оттого, насколько я смешон, живя в лабиринте собственной постройки. Я испугался, что меня запомнят только благодаря этому, и еще больше испугался, что не запомнят вообще в отличие от моего проходимца-братца, который до сих пор у всех на слуху, фокусирует на себе любовь соотечественников, все еще попадает в псевдонаучную литературу, где предлагаются портреты типичных австралийцев, в живопись, романы, комиксы, документальные и телевизионные фильмы и о ком то и дело пишут дипломы студенты. Если подумать, мой брат превратился в целую индустрию. Я отправился в библиотеку и обнаружил не менее семнадцати книг, приводящих хронологию (неверную) жизни Терри Дина, не говоря о бесчисленных ссылках на него в работах об австралийском спорте, преступлениях в Австралии и писанине тех, кто самовлюбленно эксплуатирует нуднейшую из тем, пытаясь обрисовать нашу культурную самобытность. А апофеоз моей жизни — постройка идиотского лабиринта!

Удивительно, почему меня никто не остановил? Почему друг Эдди с такой готовностью ссудил меня деньгами, хотя наверняка знал, что человек, живущий в построенном по собственному проекту лабиринте, непременно сойдет с ума? И ко всему я не возвратил ему долг, а он тем не менее продолжал меня поддерживать. Если подумать, он с первого дня нашего знакомства в Париже немилосердно давал мне взаймы и жестоко, бессовестно не требовал обратно. Я пришел к убеждению, что у него на то был скрытый мотив. Пытаясь понять, что это за мотив, я дошел до полной паранойи и понял, что ненавижу лучшего друга. А когда вспоминаю его жесты и выражение лица в моем присутствии, мне приходит в голову, что и он меня ненавидит. После чего прихожу к выводу, что друзья, где бы они ни жили, должны непременно ненавидеть друг друга, и это не должно меня волновать, однако волнует, когда я думаю, что Эдди терпеть меня не может. Меня волнует вопрос: какого дьявола я не замечал этого раньше?

В довершение всего я, к стыду своему, обнаружил, что мой сын совершенно перестал интересовать меня как личность. Понятия не имею почему. Видимо, в конце концов стерлась новизна ощущений от созерцания собственного носа и глаз на физиономии другого человека. Или я почувствовал в нем низость, бесхарактерность, беспокойство и сексуальную озабоченность — качества, которые находил в себе. Или потому, что, сколько ни старался, чтобы моя личность служила ему авторитетом, он совершенно на меня не похож. Стал мечтательным и положительным и принимает закаты с гробовой серьезностью, словно результат может быть каким-нибудь иным, а не тем, что солнце зайдет, наоборот, застынет над горизонтом и вновь начнет подниматься. Он получает удовольствие от прогулок, от того, что прислушивается к земле и ласкает растения. Только вообразите! И это мой сын! Разве недостаточная причина, чтобы отвернуться от него? Вполне. Но если честно: я потерял интерес к нему, потому что он потерял интерес ко мне.

Постепенно я все больше терял способность разговаривать с ним и даже читать нотации, периоды молчания удлинялись, и вот я уже не могу выговорить ни слова, чтобы не вызвать у него отвращения. Да что там слова — не могу произнести ни звука: ни «ох!», ни «м-м-м…». Каждым взглядом и жестом он показывает, что винит меня во всех родительских грехах, кроме детоубийства. Отказывается говорить со мной о своей любовной жизни, сексуальной жизни, трудовой жизни, социальной жизни, внутренней жизни. Запретных тем становится все больше и больше, и я не удивлюсь, если настанет день, когда я не смогу сказать «С добрым утром». Мне кажется, ему неприятны мои разговоры и неприятно само мое существование. Если я ему улыбаюсь, он хмурится. Если хмурюсь я, улыбается он. Он сделал все возможное, чтобы превратиться в мое отражение наоборот. Какая неблагодарность! А я столькому пытался его научить! Говорил, что в мире существуют четыре типа людей: те, кто помешан на любви, и те, кому она дана, те, кто смеется над умственно отсталыми в детстве, и те, кто смеется над ними до старости. Сколько в этом мудрости — золотое дно! Но мой неблагодарный сын предпочел все отмести. Да, не могу не признать, он запутался в противоречивых наставлениях, которые я обрушивал на него всю жизнь. Не ходи за стадом, молил я, но и не отделяйся, чтобы не бедствовать, как я. Так куда же податься? Этого не знал ни один из нас. Но даже если вы самый дерьмовый родитель, то все равно тяготитесь ношей своих детей и подвержены боли их страданий. И поверьте: страдания — это страдания, даже если их причина — стул, который стоит перед телевизором.

Вот в таком я был психологическом состоянии, когда произошли грандиозные перемены.

Я неважно себя чувствовал. Ничего такого, на что бы мог указать пальцем. Ни тошноты, ни боли. Ни выделений мокроты, ни странного цвета фекалий. Ничего похожего на детскую болезнь или отравление, когда мать подмешивала мне в еду крысиную отраву. Просто был выбит из колеи, как в тот раз, когда только через четыре месяца вспомнил о собственном дне рождения. Но неужели это был не физический недуг? Однако я все-таки кое-что заметил: от кожи исходил необычный запах. Почти неощутимый. Его и запахом-то назвать было трудно — временами я переставал его чувствовать. Но потом замечал опять и ругался: «Вот снова!»

Однажды утром я для себя все решил.

Человек со сверхактивным воображением, к тому же если оно негативное, не должен ничему удивляться. Воображение способно выявить надвигающуюся катастрофу, особенно если держать открытыми ноздри. В чем дар тех, кто предсказывает будущее: они его видят или они его угадывают? Вот этим в то утро и занималось мое воображение — я разглядел все возможные завтра и в одну секунду свел к одному. А затем воскликнул:

— Вот черт! Я смертельно болен!

Потом уточнил — рак. Ничего другого быть не могло — именно рак преследовал меня в дневных кошмарах с той поры, когда мне пришлось наблюдать, как этот властелин всех болезней пожрал мою мать. Даже если человек изо дня в день испытывает страх смерти, есть такие ее формы, которые он отметает: цингу, щупальца гигантского кальмара, гибель под упавшим на него фортепьяно. Но все, у кого еще функционируют клетки мозга, не решатся оскорбить невниманием рак.

Вот оно что! Смерть. Я всегда знал, что однажды мое тело вытряхнет из меня дух. Всю жизнь чувствовал себя солдатом на неприятельской территории. Повсюду враги: спина, ноги, почки, легкие, сердце — и со временем они осознали, что для того, чтобы меня погубить, им необходимо совершить самоубийственный акт. Мы вместе пойдем на дно.

Я выскочил из дома, выехал из лабиринта и прибавил скорости в зеленых окраинных районах города. С ужасом смотрел на заливающий все вокруг яркий летний солнечный свет. Ведь хорошо известно: ничто так не ускоряет развитие рака, как солнце. Я направлялся к врачу. Много лет не посещал докторов и теперь завернул к тому, кто находился ближе всего к моему дому. Мне казалось неважным, кто меня примет, был бы только не слишком толстым (страдающие ожирением врачи и лысые парикмахеры вызывают подозрение). Пусть не будет семи пядей во лбу, а только подтвердит, что я знал и без него. На медной табличке на двери красовалось: «Доктор П. Суини». Я влетел в кабинет. Внутри стоял полумрак — темное помещение и в нем все мрачное: мебель, ковер, настроение врача. Мрачное. Доктор постукивал по столу пальцами. Это был мужчина среднего возраста, с массивной головой и густыми темными волосами. Он сидел с безмятежным выражением лица. Врач был из тех людей, которые никогда не облысеют и, даже отправляясь в могилу, будут нуждаться в услугах парикмахера.

— Я доктор Питер Суини, — объявил он.

— Знаю, что вы доктор, — ответил я. — И нечего меня пичкать всякой ерундой. Неужели вам не известно, что звания хороши только в адресе корреспонденции, чтобы отличить вас от всех других, ни на что не претендующих Питеров Суини?

Он на пару миллиметров откинул голову назад, словно я не говорил, а плевался.

— Извините, — продолжал я. — Я немного не в своей тарелке. Ну и что такого, если вы называете себя доктором? Вы упорно трудились, чтобы получить право запускать руку в человеческий организм. Целый день по локти во внутренностях — неудивительно, если вы спешите сообщить, что вы доктор и таким образом даете понять, что вам не стоит предлагать потроха или телячий рубец под соусом. Какое у меня право высказывать суждение по поводу префикса к личности?

— Похоже, вы в самом деле на взводе. Чем могу служить?

— Я не сомневаюсь, что у меня рак, — заявил я. — И хочу, чтобы вы предприняли все необходимое, чтобы это подтвердить или опровергнуть.

— Где вы подозреваете рак?

— Где? Понятия не имею. А какое место самое плохое?

— В вашей возрастной группе чаще всего встречается рак предстательной железы.

— Вы того же возраста, что и я.

— Хорошо, в нашей возрастной группе.

— Мой рак — не из тех, что встречается чаще всего. Это единственное, что я могу вам сообщить. Какой самый гибельный? Стопроцентно смертельный?

— Вы курите?

— Иногда.

— Если бы я курил, то не пожелал бы себе рака легких. Он совершенно замучает, прежде чем сведет в могилу.

— Рак легких! Так и знал! Он-то у меня и есть!

— Вы говорите так уверенно…

— Потому что я уверен.

Хотя стол загораживал от меня врача, по его движению я решил, что он положил ладонь на бедро.

— Хорошо, — наконец произнес он. — Я направлю вас на исследования. Но они не из приятных.

— Рак легких тоже неприятная штука.

— Вот в этом вы абсолютно правы.

Не стану расписывать последующие недели: инвазивные исследования, жуткие периоды ожидания результатов и страх до замирания в желудке. Разумеется, Джаспер ничего не замечал, но Анук почувствовала: что-то не так. Пытала меня, в чем дело, но я держался как кремень. Хотел убедиться на сто процентов прежде, чем кому-нибудь скажу. Пусть у них не будет никаких надежд.

Прошел месяц, и я явился в кабинет доктора Суини выслушать диагноз. А пока ждал результатов анализов, меня упорно не покидало досадное оптимистическое настроение.

— Входите, мистер Дин. Как вы себя чувствуете?

— Не будем тянуть время. Это рак?

— Ни малейшего сомнения.

В прежние времена медики не сообщали пациенту смертельный диагноз. Считалось, что это противоречит этике. Сейчас все совершенно наоборот: врачи не мешкают, говорят в лоб.

— Рак легких?

— Боюсь, что так. Каким образом вы узнали?

Господи! Так это правда! Меня убивало мое собственное тело! Я расхохотался, но сразу же замолчал.

Вспомнил, что побудило меня рассмеяться.

Я покинул врача как в тумане. Все подтвердилось! Мой пессимистический настрой в течение всей моей жизни наконец оправдался. А представьте, если бы я всю жизнь был оптимистом, что бы я испытал сейчас? Был бы совершенно повержен! Мне предстояла медленная, жестокая смерть. О том, чтобы мирно скончаться во сне, не следовало и мечтать. Максимум, на что я мог надеяться, — отойти в забытьи. О Боже! Все другие варианты смерти стали в момент нереальными. Часто ли случается, чтобы больной раком задохнулся, подавившись куриным окорочком? Или ему оторвало голову, когда он подпрыгивал на кровати, позабыв о вращающихся лопастях потолочного вентилятора? Или отошел в мир иной, отравившись асбестом или от ожирения? Нет, у ракового больного мало времени, чтобы набрать критический вес. И благодаря своей болезни я буду не толстеть, а худеть.

В последующие недели я был эмоционально раздавлен. Самая малость повергала меня в слезы. Я плакал во время телевизионной рекламы, плакал из-за того, что буреют осенние листья. Как-то вечером ко мне зашел Джаспер и застал меня оплакивающим смерть какого-то идиотского рок-музыканта, о ком раньше я даже не слышал. Ему выстрелили в голову, и он умер мгновенно — вот уж повезло, так повезло.

Я плакал, ибо решил, что не сумею себя убить, когда мое самочувствие опустится ниже всякой мыслимой нормы и мне не останется ничего другого, а лишь выбирать между болью и болеутоляющими, между разрушительным действием болезни и таким же разрушительным лечением. Даже при том, что я всю жизнь рассуждал о смерти, мое существование на планете Земля казалось мне постоянным и незыблемым — надежным, как вулканическая порода. Теперь, когда рак проникал метастазами в самую мою суть, атеизм сыграл со мной злую шутку. Я упрашивал мозг пережить идею: может быть, я все-таки буду существовать в какой-нибудь иной форме? Пожалуйста, уверуй в это! Пусть я поверю в бессмертную душу. В ангелов, небеса и рай, где меня встретят шестнадцать прекрасных дев. Или не шестнадцать и не дев, а одна безобразная старуха, но она послужит мне тем самым транспортом, который перенесет меня в вечность. Пусть это будет вовсе не рай и без всяких женщин, а пустыня. Или даже ад. Ведь и в аду, в море огня я сохраню способность вопить: «Ой, больно!» Ну пожалуйста, уверуй в это!

Все остальные варианты существования после смерти не казались мне привлекательными. Я не видел причин радоваться реинкарнации, если угаснет мое сознание. Еще меньше меня устраивал сценарий всех времен, приобретший в последнее время огромную популярность: мне не уставали твердить, что, даже когда я умру, моя энергия будет продолжать жить.

Надо же, дамы и господа, — моя энергия!

И что она будет делать? Читать книги? Смотреть кинофильмы? Погружаться не спеша в горячую ванну или смеяться до колик в боку? Проясним вопрос: я умираю, и моя энергия растворяется в Земле-матушке. Что в том привлекательного? Все равно как если бы мне пообещали, что мое тело и мозг погибнут, но сохранится мой запах и провоняет собой грядущие поколения. Скажут тоже — энергия!

Неужели мне нельзя продолжать существование в каком-нибудь ином месте таким, каков я есть, — самим собой, а не наделенной положительными качествами тенью? Нет, я не мог убедить себя, что душа — это нечто иное, а не романтическое имя, которым мы наделили сознание, дабы уверовать, что мозг не рвется и не пачкается.

Теперь весь остаток жизни я буду накапливать боль, духовную муку и страдания. Я бы с этим справился. Но беда в том, что до самого конца я буду думать только о смерти. Я решил: если не сумею прожить хоть одного дня без того, чтобы думать, — убью себя. Почему бы и нет? Зачем противостоять смерти? Шансов победить у меня нет. Но если даже произошло бы чудо и я бы выиграл этот роковой раунд, что дальше? И потом? Я не обладаю талантом заниматься бесполезными делами. Какой смысл продолжать сражаться, если битва проиграна? Демонстрировать свое мужское достоинство? Но и на это у меня нет таланта. Никогда не считал его нужным. И если слышал, как кто-нибудь говорил: «Я по крайней мере сохранил достоинство», думал: «Заявив об этом, ты его только что потерял».

Проснувшись на следующий день, я принял решение ни о чем не думать до вечера и тут же одернул себя: я же думаю! И продолжал думать: моя смерть, моя смерть, моя смерть, моя отвратительная, полная боли смерть.

Пропади все пропадом!

Я должен это сделать. Должен себя убить.

У меня возникла идея: а не покончить ли с собой публично? Не придать ли самоубийству некий смысл, сделав вид, что я протестую против чего-то, ну, например, против провальной политики ВТО в области сельского хозяйства или против задолженности стран третьего мира? Вспомнилась фотография самосожжения монаха. Его образ сохранится надолго. Пусть самоубийство расстроит родных, надо выбрать достойный повод, пригласить репортеров, подыскать людное место и там расправиться с собой. Жил бессмысленно, так пусть хоть смерть будет не такой.

Совпало так, что на следующее утро я услышал по радио: ближе к обеду в городе готовится демонстрация протеста. Но к сожалению, не по поводу провальной политики ВТО в области сельского хозяйства и не по поводу долга стран третьего мира. Протестовали учителя младших классов — требовали увеличения зарплаты и удлинения отпуска. Я попытался увидеть во всем светлую сторону. Умереть за их требования ничуть не хуже, чем за что-то другое. Вряд ли среди них найдутся столь страстные натуры, чтобы дойти до самосожжения, но они, несомненно, обрадуются моему вкладу в их дело. Я нашел старую брезентовую сумку и положил в нее канистру с бензином, зажигалку в виде женского торса и болеутоляющие таблетки — в надежде обмануть боль.

Сидней — один из красивейших городов мира, но куда бы я ни шел, постоянно оказывался на углу Тусклой и Промозглой улиц, где не на что было присесть. Провел все утро, вглядываясь в лица прохожих, и думал: «Скоро вы увидите!» Да, я собирался умереть немедленно, но, судя по их тройным подбородкам, предполагал, что и они ненадолго задержатся в жизни.

На месте демонстрации я оказался около двенадцати. Протестующих собралось совсем немного — около сорока человек. Они держали в руках транспаранты, на которых требовали к себе уважения. А мне кажется, если кто-то требует к себе уважения, то точно ничего не получит. Подоспели два телеоператора — по их юному виду я заключил, что они работают первый год. Но поскольку я не требовал себе матерого журналиста, который еще во Вьетнаме уворачивался от пуль снайперов, то занял место рядом с двумя сердитыми демонстрантками. Глядя на них, я решил, что не хотел бы, чтобы они обучали моих детей, и привел себя в психологическое состояние, пригодное для того, чтобы произошло мною задуманное. Для этого многого не требовалось — только, не прекращая, думать отрицательно обо всех обитателях планеты Земля. Почувствовав, что почти готов, я достал болеутоляющее, но обнаружил, что не захватил бутылку с водой. Зашел в ближайшее кафе и попросил стакан.

— Вам придется что-нибудь съесть, — ответила официантка, и я заказал поздний завтрак: бекон, яйца, колбасу, грибы, тушеную фасоль, тост и кофе. Слишком полный живот вызвал сонливость, я попросил вторую чашечку кофе и в это время заметил, что из ресторана на противоположной стороне улицы выходит кто-то известный — пожилой телевизионный журналист. Я смутно вспомнил, что он скомпрометировал себя участием в каких-то скандалах. Что же тогда произошло? Вопрос прицепился ко мне. Обмочился перед телекамерой? Солгал по поводу того, что творится в мире, и, выступая по национальному каналу, заявил, что у всех все сложится отлично? Нет, там было что-то иное.

Я расплатился по счету и направился к нему, собираясь спросить, почему общество подвергло его унижению, но тут из ресторана появилась девушка, обвила его шею руками и страстно поцеловала. А я подумал: меня, случалось, тоже целовали, но чтобы так кидались с объятиями — такого не бывало. Осторожно дотрагивались до головы и проводили ладонями вниз, словно надевали на меня джемпер, а вот так не тискали. Наконец девушка оторвалась от журналиста, и я понял, что она мне знакома. Господи! Чем занимаются знаменитости? Объединяют силу, чтобы удвоить славу?

Затем до меня дошло: никакая она не знаменитость — она подружка моего сына.

Ну и что из того? Какое мне до этого дело? Невелико событие на шкале трагедии. Подростковая драма, не более, вроде тех, что случаются по вечерам в мыльных операх. Но, став свидетелем, я превратился в действующее лицо дешевой мелодрамы. Теперь придется играть роль до конца — до полной развязки сюжета. Какая досада! Я хотел мирно устроить себе самосожжение — и надо же: вляпался черт-те во что!

Я выбросил бензин и зажигалку и зашагал домой, несказанно довольный, что предлог остаться в живых сам свалился мне на голову.

Анук была в своей мастерской — растянулась на кушетке, привалившись к огромной горе подушек. Я всегда мог рассчитывать на добрый разговор с ней. Темы у нас были излюбленные — и провальные. Из моих к ним относился разъедающий страх упасть в самооценке настолько низко, что станет невозможным узнавать себя в зеркале и, проходя мимо, придется делать вид, что я не замечаю себя. У Анук — очередная история из хроник ада современных отношений. Она часто заставляла меня смеяться до упаду, рассказывая о последнем любовном похождении, а я испытывал к ее мужчинам странную жалость, хотя не она бросала их, а они ее. Анук постоянно создавала себе трудности, сводя вместе не тех, кого надо, ложась в постель с бывшими приятелями своих подружек и с друзьями бывших любовников — каждый раз на грани честной игры, а иногда переходя эту грань.

— Что ты думаешь о девушке, с которой встречается Джаспер? — спросил я.

— Она красивая.

— Это самое хорошее, что мы можем о ней сказать?

— Мне вообще нечего о ней сказать. Джаспер прячет ее от нас.

— Это естественно. Я его смущаю.

— Что в том естественного?

— Я смущаю себя самого.

— Почему ты заинтересовался?

— Видел ее сегодня с другим мужчиной.

Анук села и посмотрела на меня своими светлыми глазами Иногда мне кажется, что животному под названием человек для жизни требуется не вола, не еда, а только слухи.

— Ты уверен?

— Абсолютно.

— Сказал ему?

— Пока нет.

— И не надо.

— А по-моему, необходимо. Не могу сидеть сложа руки, если моего сына дурят другие, а не я.

— Вот как тебе надо поступить: не говори с ним — поговори с ней. Скажи, что ты ее засек. Пусть сама ему признается. Пригрози, что иначе ты сам ему все расскажешь.

— Ну, не знаю…

— Если возьмешься говорить с ним, это будет катастрофа. Самое малое, он тебе не поверит. Решит, что ты ревнуешь. Что соперничаешь с ним.

— Неужели отец и сын способны соперничать из-за женщины?

— Способны, но не в эдиповом, в обыденном смысле.

Анук подтянула колени к груди и оперлась на них подбородком, словно размышляя, сказать мне или нет, что у меня что-то прилипло к зубам.

— Я устала от отношений, — призналась она. — Хочу взять тайм-аут. Я превращаюсь в серийную постороннюю на ложе единобрачия. Это весьма утомительно. Я хочу только любовника.

— Да, пожалуй, так проще.

— Дружеский трах со знакомым человеком.

— Отличная мысль. И есть кто-нибудь на примете?

— Не уверена. Мне нужен кто-нибудь вроде тебя.

— Ты в самом деле это произнесла? Я не понял. Помедленнее, помедленнее, помедленнее. Кто-нибудь вроде меня? Ты знаешь кого-нибудь вроде меня?

— Только одного.

— Вроде меня? Вот уж с кем бы не хотел повстречаться! Джаспер? Нет, не он. Так кто же?

— Ты!

— Признаю, сходство имеется, — медленно проговорил я, стараясь понять намек. Слова Анук доходили до меня как сквозь дымку. — Ты серьезно?

— Да.

— Совершенно?

— Да.

— Не ошибаешься?

— Нет.

— Точно?

Вот так у нас началось с Анук.

Лежать в постели с молодой красивой женщиной было трогательно, и я помолодел от гордости, целуя ее шею. Ее груди. Мои стертые ладони скользили по ее чистому телу! Эта связь меня буквально спасла. Я стал воспринимать свои гениталии в качестве сказочных существ из какой-нибудь эпической шотландской поэмы четырнадцатого века.

Когда ложишься в постель с хорошей знакомой, самое трудное — это начало. Нельзя начинать с секса, не предварив его поцелуями, но поцелуями интимными. Стоит поцеловать не так, как надо, и завязка будет не та. Но целоваться требовалось, чтобы, так сказать, прогреть двигатель. Мы никогда не целовались после близости. Какой смысл? Никто не прогревает двигатель после того, как приехал к месту назначения. Но вдруг начали, и это меня смутило. Я считал, что дружеский трах должен быть энергичным и бодрым. И был к этому готов. Секс — развлечение: грешное, но безвредное, как шоколадное мороженое на завтрак. Но все получилось не так — нежно и любовно, и мы лежали после близости обнявшись, а иногда даже ласкали друг друга. Я не знал, что и думать, и ни один из нас не представлял, что сказать. В эти мгновения неловкого молчания я доверил Анук свой секрет — признался, что умираю.

Она приняла это хуже, чем я мог себе представить. Хуже, чем даже я. Закричала:

— Нет! — И бросилась изучать список альтернативных лечебных методик: акупунктура, травы со странными названиями, сомнительное целительство, предполагающее чистку души, медитация и лечебные свойства положительного мышления. Но прогнать смерть положительным мышлением не получится. Все равно что сосредоточиться и думать: «Завтра солнце взойдет на западе, на западе, на западе». От этого ничего не изменится. У природы свои законы, и она скрупулезно их исполняет.

— Послушай, Анук, я не хочу провести остаток жизни, отбиваясь от смерти.

Она подробно расспросила о деталях. Я ответил. Ей стало настолько жаль меня, что я заплакал.

Затем мы занялись любовью — с такой яростью, будто нашим партнером была сама смерть.

— Ты сказал Джасперу? — спросила Анук, когда все кончилось.

— О нас?

— О себе.

Я покачал головой и ощутил постыдное воодушевление. Я представил, как сын раскается в том, что относился ко мне с презрением. Расстроится, разрыдается, будет мучиться и испытывать угрызения совести. Эта мысль меня немного взбодрила. Сознание, что душу ближнего разрывает вина, вполне может превратиться в смысл жизни. После того дня мы почти не говорили о моей надвигающейся смерти, но я чувствовал: Анук не перестает об этом думать и, кстати, подозревал, что она попытается убедить меня завещать мои раковые органы для исследований. И вот как-то, пока мы согревали руки на углях неистово жаркого секса, она спросила:

— Чем ты собираешься заниматься остаток жизни?

Хороший вопрос, тем более что, как я полагал, этот остаток составлял не миллион лет. Впервые в жизни я растерялся. Совершенно растерялся. Не мог даже читать. Какой смысл углублять познания о Вселенной и обитающих в ней болванах, если вскоре они никому не понадобятся? Я уже с горечью ощущал свое небытие. Сколько я мог бы сделать! Кем мог бы стать! Когда я говорил об этом с Анук, мои слова звучали нелепо: скалолазом, автором исторических романов, изобретателем, оставившим след в истории, как, например, Александер Белл, который открыл дорогу сексу по телефону.

— А еще?

— Есть и еще.

— Расскажи.

— Я всегда считал, что из меня получился бы персонаж вроде Распутина.

— Не понимаю, — удивилась Анук.

Я покопался в тетрадках и поведал ей об идее влиять на богатых и сильных мира сего — нашептывать благие мысли в большое золотое ухо. Анук ухватилась за это с безудержной энергией. Видимо, заключила: если осуществится хотя бы одна моя мечта, я сойду в могилу удовлетворенным. Как будто кто-нибудь сходит туда удовлетворенным! Истинное удовлетворение не может наступить, пока остается хотя бы дюйм, где хочется почесать. И что бы там ни говорили, так не бывает, чтоб нигде не зудело.

Затем в один из пустых вечеров в мою комнату ворвался Джаспер и сообщил неприятное известие: ко мне пожаловали Рейнолд и Оскар Хоббсы. Анук затащила в мой дом двух самых могущественных людей на земле. Во мне поднялась волна жгучей ненависти к ней. Какая отвратительная жестокость — исполнить последнее желание умирающего. Неужели не понятно, что он этого не хочет? А желает лишь одного — не умирать.

Я вышел из спальни и увидел двух мужчин. Рейнолд — высокомерный и решительный, наделенный такой властью, что от этого даже моргал. И его сын, Оскар, серьезный и проницательный, такой же раздражающе привлекательный на вид, достойный продукт современной династии (в современных династиях каждое последующее поколение спаривается с супермоделями, чтобы гарантировать потомство с высокоскулыми лицами). Я испытал ненависть и к этим двоим, таким благополучным в своей судьбе. В собственную смерть я в конце концов уверовал. А вот их смерти не ощутил — настолько оба были непроницаемы.

Рейнолд смерил меня взглядом. Я оказался на два размера меньше, чем нужно.

Зачем они в моем доме? Послушать меня? Как Анук удалось все провернуть? Замечательно! Большего для меня не делал никто. Я откопал старые тетрадки и прочитал несколько бредовых идей, записанных мной в течение многих лет. Не важно, что это были за идеи, но их не приняли. Пока я говорил, гости смотрели на меня с таким видом, словно их лица были вырезаны из дерева твердой породы. Ничего человеческого.

Когда я кончил, Рейнолд властным жестом зажег сигару. А я подумал: почему богатеи курят именно сигары? Неужели считают, что рак легких — удел плебса, а те, кто занимает высшие ступени общества, достойны рака языка? Затем открылась истинная причина визита Хоббсов. Они пришли не для того, чтобы выслушивать мои идеи, а надеялись, что я приму участие в мини-телесериале, темой которого будет, разумеется, история жизни Терри Дина.

Я не знал, что ответить. Не мог ответить ничего.

Рейнолд провел ладонью по бедру, и вдруг в разговор вступил его сын:

— Нам, пожалуй, пора.

Какая командная игра! Какое суперсознание!

Они откланялись.

А я, обозленный на мертвого братца, углубился в лабиринт, взывая к космосу позволить мне хоть на пять минут совершить путешествие в прошлое, чтобы я мог плюнуть ему в глаза. Каким же он оказался надоедливым призраком. Превратил мое прошлое в огромную, открытую, не поддающуюся никакому лечению и врачеванию рану! Инфицированную и сеющую вокруг заразу.

В лабиринте было прохладно. Я брел сквозь ночь, как по реке. Мое смятение было понятно: часть моего существа жаждала успеха. Нельзя же оставаться неудачником всю жизнь! Оказалось, можно. В этом и заключалась проблема.

— Марти!

Это была Анук. Она бежала ко мне. Увидев ее, я вздохнул с облегчением — больше не злился за то, что она раздула память о моем призраке-брате. Анук была со мной. И я испытал острый прилив дикой страсти, вспомнив, с какой неистовостью мы любили друг друга — словно каждый изменял собственному супругу.

— Извини! Я подумала, что они могут проявить к тебе интерес.

— А на самом деле им нужен Терри. Так было всегда.

Анук обвила меня руками. И я почувствовал, как желание проносится по залам моего тела, ярким солнечным лучом освещая темные углы, где притаился рак. Я взбодрился и помолодел, и Анук это почувствовала: она крепче меня обняла, прижалась лицом к моей шее и долго не шевелилась.

В лесу послышались шаги. Я оттолкнул ее.

— Ты что?

— Это, наверное, Джаспер.

— Ну и что из того?

— Тебе не кажется, что ему незачем знать о наших отношениях?

Анук долго вглядывалась в мое лицо.

— Почему?

Я чувствовал, сыну это не понравится. Своими истериками он настроит против меня Анук и все испортит. Она решит, что спать со мной нет смысла. Вот почему через пару дней я глупо и некрасиво вломился в интимную жизнь Джаспера, отчасти сознавая: не важно, честны или бесчестны мои намерения, мой поступок неизбежно вызовет встречный пожар. Подумаешь! Я же не разбиваю мир крепко спаянной семьи. Они не подходят друг другу хотя бы потому, что ее мораль заставляет ее искать себе любовника, а его — нет. Но это все, разумеется, рассуждения. Правда же заключалась в том, что я предпочитал, чтобы он взбесился, — только бы мне не потерять Анук.

Пригласить к себе девушку я не мог, и не было речи, чтобы узнать ее телефон у Джаспера — он бы строго-настрого запретил ей звонить. Поэтому, встав пораньше, я наблюдал за хижиной сына, пока она не вышла. И понял, насколько часто они встречались (хотя и не мог определить, серьезны или нет их отношения), по тому, как уверенно девушка шла через лабиринт. Догоняя ее, я размышлял, как следует обратиться к изменнице. Но решил не ломать голову.

— Эй, послушайте!

Она поспешно обернулась и одарила меня улыбкой, способной кастрировать любого мужчину.

— Здравствуйте, мистер Дин.

— Вот этого со мной не надо. Я хочу вам кое-что сказать.

В ее взгляде светилось все кроткое, ангельское терпение мира.

— Я видел вас вчера, — выпалил я.

— Где?

— Там, где вы целовались совсем не с тем человеком, которого породил я.

Девушка судорожно втянула в себя воздух.

— Мистер Дин… — И умолкла, едва начав.

— Что скажете? Вы собираетесь признаться Джасперу?

— В этом нет смысла. С тем человеком мы были близки, и я с трудом сумела его забыть. И вот подумала… хотя не важно, что я подумала. Он меня не хочет. И я его больше не хочу. Я люблю Джаспера. Пожалуйста, ничего ему не рассказывайте. Я порву с ним, но ничего не скажу.

— Я вовсе не требую, чтобы вы с ним порывали. Мне все равно, кто подружка моего сына, но если это вы, то не должны его обманывать. А если обманываете, то скажите об этом. Послушайте! Было время, когда я любил девушку моего брата. Ее звали Кэролайн Поттс. Хотя нет, может, лучше начать. с начала. Людям всегда интересно, каким был Терри Дин в детстве. От меня ждут баек о юношеской жестокости и испорченном сердце ребенка. Представляют, как младенец ползет по манежу и между кормлениями творит всякую безнравственную гнусность. Смешно! Вы что, считаете, что Гитлер тянул ногу, маршируя к материнской груди?

— Мистер Дин, мне пора.

— Да, да, я рад, что мы с вами все выяснили.

Девушка ушла, а я подумал: ни за что бы не взялся объяснить, что мы такого с ней выяснили.

В тот же день вечером Джаспер ворвался ко мне в спальню и застал нас с Анук в постели. Не понимаю, почему это так на него повлияло. Видимо, эдипов стереотип — самая действенная методика разрушения семей вроде нашей; стремление сына убить отца и овладеть матерью не столь омерзительно, если мать суррогатная. Как бы в подтверждение моей неприглядной теории Джаспер был уязвлен, даже пришел в ярость. В жизни каждого человека может произойти бессмысленная вспышка, лишающая его доверия близких, и именно это произошло с Джаспером. Я не видел никакой разумной причины, почему он должен противиться нашей жаркой телесной связи с Анук, и он тоже это понимал. Но вскоре пришел и объявил, что уезжает. Мы молча постояли с минуту. Это была большая минута — недолгая, а просторная и гулкая, как пещера.

Я улыбнулся и ощутил тяжесть своей улыбки — вес был очень большим.

Расставание грозило растянуться на века, но произошло на удивление быстро. После слов:

— Я тебе позвоню, — я услышал сердитую песню его удаляющихся подошв. Захотел окликнуть, укорить, попросить вернуться.

Но он ушел.

А я остался один.

Мое присутствие давило с такой же силой, как моя железобетонная улыбка.

Свершилось. Он бросил меня в темной расщелине, в моем отшельническом смерче. Дети — это полный провал. Не понимаю, как люди могут получать от них хоть сколь-нибудь долгое удовлетворение.

Я не мог поверить, что он ушел.

Мой сын!

Удрала моя сперма!

Мой несостоявшийся аборт.

Я вышел на улицу и посмотрел на татуировку звезд на темном небе. Стоял один из тех гипнотических вечеров, когда кажется, что тело либо все притягивает, либо все отвергает. Я все время считал, что сын стремится стать моим зеркалом наоборот, а оказалось, что он противоположный полюс, и это погнало его прочь.

Неделей позже я ощутил, что окунулся в темное, плотное облако. Анук пару дней не показывалась. Я сидел, окруженный гипсовыми гениталиями в ее мастерской и стыдился собственной скуки. Разве умирающий имеет право скучать? Меня убивало время, и я тем же отплачивал времени-убийце. Сын от меня ушел. Анук меня бросила. А я оставил только Эдди, потому что мог выдерживать его набеги лишь в течение очень короткого времени. Жаль, что нельзя ограничивать общение с людьми десятью минутами — десяти минут мне вполне бы хватило на три дня, и только потом потянуло бы еще на десять. Но люди не уходят и не уходят, и вы вынуждены им говорить: «Вам пора». Много раз я пробовал: «Не смею вас больше задерживать» или «Не хочу отнимать ваше время». Не пронимает. Большинству просто нечего делать и некуда пойти, а самое главное их развлечение — всю жизнь трепаться с себе подобными. Никогда не мог этого понять.

Услышав, что меня зовет Анук, я почувствовал прилив несказанной радости и закричал:

— Я здесь! В мастерской! — И ощутил, как забился пульс моей страсти. В ту же секунду я безрассудно решил, что надо сбросить одежду. Не помню, как я срывал одно за другим — настолько меня лихорадило от жажды соития, и когда Анук переступила порог, предстал перед ней совершенно голым. И улыбнулся. Сначала я не понял, почему она хмурится. Подумал, что потерялся среди собрания гениталий, в сравнении с которыми мои вызывали одно уныние. В мою пользу говорило лишь то, что окружающие меня произведения были выполнены без соблюдения масштаба. Но дальше она сказала:

— Я не одна. — В двери показалась безукоризненная голова Оскара Хоббса.

В доказательство своей непоколебимой невозмутимости он перешел прямо к делу:

— У меня для вас новости. Хочу помочь реализовать одну из ваших идей.

Мне хотелось то ли рассыпаться на кусочки, то ли застыть столбом, однако вместо этого я произнес:

— Господи, с какой стати? — и добавил: — Какую?

— Мы это обсудим. А какую бы вам хотелось?

Хороший вопрос. Я понятия не имел. Закрыл глаза, сделал глубокий вдох и нырнул в свой мозг. Опустился на дно и за минуту перебрал и отмел больше сотни глупых прожектов. Но наконец нашел то, что искал, — идею со смыслом. Веки взлетели вверх.

— Я хочу начать с того, чтобы сделать всех в Австралии миллионерами.

— Умный выбор, — отозвался Оскар, и я сразу догадался, что мы поняли друг друга. — Как вы намерены это сделать?

— Доверьтесь мне, у меня все разработано.

— Довериться вам?

— Ясное дело. Поскольку вы главный игрок в многонациональном конгломерате, довериться вам я не могу. Следовательно, вам придется довериться мне. Когда настанет время, я сообщу вам детали.

Оскар метнул на Анук быстрый взгляд и вновь уставился на меня.

— О'кей.

— Как о'кей? Постойте, вы серьезно?

— Да.

За этим невероятным развитием событий последовало неловкое молчание, и я заметил, как обычно бесстрастный Оскар смотрит на Анук — будто борется с чем-то в себе. Что бы это значило? Анук посулила ему интимную благосклонность? Заключила ради меня противное своей натуре соглашение? Мелочные подозрения подпортили мне успех. Так бывает всегда: полная победа невозможна — всегда обнаруживаются какие-то оговорки. Тем не менее я без колебаний принял предложение. И тут же получил удар под дых: лицо Анук приняло разочарованное выражение, словно, согласившись на предложение Оскара, я оказался не таким значительным, каким она меня считала. Как это понимать? Разве инициатива исходила не от нее?

Но я обязан был его принять. Выбора у меня не было. Время утекало сквозь пальцы.

 

Глава вторая

Мы сразу вошли в боевой ритм. Прежде всего следовало позаботиться о рекламе и разжечь аппетит публики. Оскар проявил решительность и не стал тянуть. Уже на следующий день, прежде чем мы успели обсудить детали нашего нелепого проекта, он поместил мой портрет на первой полосе еженедельного таблоида под заголовком: «Этот человек хочет сделать вас богатыми!» Пожалуй, слишком в лоб, не изящно, зато эффективно. А для меня это означало конец жизни человека-невидимки.

Далее следовала краткая справка о моей персоне, но самое возмутительное — меня представили как брата культового преступника Терри Дина.

Я разорвал газету в клочья. Зазвонил телефон: меня домогались низшие формы человеческой жизни — журналисты. Вот во что я ввязался. Лезть в публичные люди — все равно что поддерживать дружбу с ротвейлером, имея мясо в карманах. Все жаждали знать, как я намеревался действовать. Первым клюнул продюсер программы теленовостей и спросил, не соглашусь ли я дать интервью.

— Конечно, нет, — ответил я и повесил трубку. Сработал рефлекс.

— Ты должен афишировать свой план, — заметила Анук.

— Да пошел он, — вяло отмахнулся я. Понимал, что она права. Но не имел сил разговаривать с нудно тянущими свои вопросы репортерами, ибо слышал в них отголоски ужасного прошлого. Я оказался из тех, кто способен испытывать неприязнь всю жизнь. Не мог успокоиться после того, как журналисты без устали травили нашу семью во время диких эскапад Терри. Как было поступить? Они звонили и звонили, спрашивали обо мне, о моем плане, о брате. Голоса были разные, но вопросы — одни и те же. Когда я выходил на улицу, то слышал: звонили откуда-то из лабиринта. Над головой кружили вертолеты. Я запирал за собой дверь, забирался в постель и гасил свет. Мой мир пылал в огне. Я сознавал, что сам устроил себе такую жизнь, но от этого было нисколько не легче, а лишь тяжелее.

Программа последних известий все-таки рассказала обо мне, интервью дал Оскар Хоббс. Он никогда бы не позволил моей мизантропии погубить проект. К моему ужасу, нашлась пленка времен похождений брата, и я фигурировал в ее кадрах. Поскольку я в то время не смотрел телевизор, то ни разу ее не видел. На пленке был: наш городок, которого больше нет, поскольку я спалил его своей обсерваторией, а перед камерой все живые — мать, отец, Терри и даже я. Даже молод, семнадцати лет. Невозможно поверить, что я был настолько юн. И настолько худ — кожа да кости. На экране я удалялся от объектива размеренной походкой человека, шествующего в свое будущее и не знающего, какую оно причинит ему боль. Я моментально установил со своей прежней сущностью отношения любви-ненависти. Любил себя за то, что так уверенно шагал вперед, и ненавидел за то, что все там испортил.

На следующее утро я направился к Хоббсам — в их тихую, не подверженную смене времен года крепость в центре города, где на семидесяти семи этажах располагались защищенные от солнца, запахов и бедности кабинеты. Как только я попал в вестибюль, сразу возникло ощущение, что я постарел в течение наносекунды своей вечности. Вокруг сновали настолько молодые и здоровые люди, что от одного их вида у меня случился приступ кашля. Это был новый тип работников и работниц, совершенно отличный от породы прежних, которые с лихорадочным нетерпением ждали пяти часов — времени освобождения от рабства. Теперешние были ярко выраженными потребителями и трудились на ниве индустрий под названием «новые телекоммуникационные технологии, цифровые технологии и технологии передачи информации». В этом месте старые методы и методики давно забыли, а если бы помнили, то говорили бы о них с теплотой, словно о похоронах мешавших жить родственников. Ясно было одно: это новое поколение работников вывернет наизнанку Маркса.

Против моих ожиданий кабинеты Рейнолда и Оскара оказались не на самом верху, а где-то в середине здания. Входя в строгую и в то же время стильную приемную, я собирался состроить лицо готового к долгому ожиданию человека, но меня встретила секретарша с коническими грудями и пригласила:

— Проходите, мистер Дин.

Кабинет Оскара был на удивление маленьким и простым и выходил окнами на здание напротив. Хозяин говорил по телефону, как я понял, со своим отцом, который вещал ему в ухо настолько громко, что я расслышал слова:

— Ты что, совсем идиот? — Оскар поднял голову и махнул рукой, давая мне знак войти, затем показал на неудобный на вид антикварный стул с плоской спинкой. Но я не сел, а подошел к книжному шкафу, где была собрана впечатляющая коллекция томов: Гете, Шопенгауэр, Ницше (на немецком), Толстой (на русском) и Леопарди, от чего в голове всплыли не самые радостные стихотворные строки:

Что это за жалящая точка во времени, Нареченная именем Жизнь?

Оскар повесил трубку, но выражение его лица было мне не совсем понятно. Я бросился в наступление:

— Послушайте, я не давал вам права вытаскивать на свет имя моего брата. Наше соглашение не имеет к нему никакого отношения.

— Я финансирую это предприятие, и мне не требуется ваше разрешение.

— Что правда, то правда — не потребовалось.

— Мартин, вы должны быть мне благодарны. Хотя ваш брат был, по-моему, опасным маньяком и не заслуживает того, чтобы его превозносили в Австралии…

— Именно таким он и был! — выкрикнул я, потрясенный до мозга костей. Этой очевидной истины еще никто не высказывал вслух.

— Только слепой этого не заметит. Но его обожают в нашей стране, и благодаря вашим родственным связям вы получите необходимый мандат на то, чтобы вас принимали серьезно.

— Хорошо, но я…

— Давайте не будем перемалывать одно и то же. Проект ваш, ваша очередь выйти на сцену, и вы не хотите, чтобы вас заслонял давно ушедший в могилу брат.

— Вот именно.

— Не беспокойтесь, Марти. Пройдет неделя, и главным станете вы.

Пришлось согласиться, Оскар Хоббс был истинным джентльменом. С каждым разом он нравился мне все больше и больше. Кажется, он полностью меня понимал, и я подумал: может быть, людям необходимо сознавать, что родственные связи не обязательно означают превознесение идиота.

— Давайте перейдем к деталям, — предложил он. — Каков ваш план?

— Все очень просто. Вы готовы?

— Готов.

— Все просто. При нашем населении приблизительно двадцать миллионов человек, если каждый житель Австралии будет отправлять по определенному адресу раз в неделю всего один доллар, а затем эти деньги поделят на двадцать, раз в неделю двадцать австралийских семей будут превращаться в миллионеров.

— И все?

— Да.

— В этом заключается ваша идея?

— Да!

Оскар откинулся на спинку стула и состроил задумчивую мину. Лицо осталось обычным, но словно немного уменьшилось в размере и стало строже. Молчание меня смущало, и я добавил несколько деталей:

— Пусть те, что стали миллионерами после первой недели, внесут в качестве благодарности по тысяче долларов, и мы получим недельный бюджет в двадцать тысяч долларов для управления нашим предприятием. — Оскар ритмично кивал, и я продолжал: — По моим подсчетам, через год в стране появится 1040 миллионеров, через два — 2080, через три — 3120 и так далее. На то, чтобы миллионерами в Австралии стали все, потребуется примерно 19230 лет. Это без учета прироста населения.

— Или сокращения.

— Или сокращения. Разумеется, чтобы число миллионеров росло быстрее, необходимо со второго года ежегодно повышать на доллар отправляемую по почте сумму. Таким образом, во второй год мы получим 2080 миллионеров, на третий — достигнем результата 60 миллионеров в неделю, или 3120 по итогам года, и так далее.

— В этом ваша идея?

— В этом моя идея.

— Что ж, все настолько просто, что может получиться.

— Но если даже не получится, — улыбнулся я, — чем нам еще заняться в той жалящей точке во времени, нареченной именем Жизнь?

— Только не говорите так в интервью. Договорились?

Я озадаченно кивнул. Возможно, он не распознал стихотворения: я цитировал не по-итальянски.

В тот вечер объявился Эдди — как всегда, в отглаженных брюках и жеваной рубашке, и, глядя на его лицо, я задал себе вопрос: есть ли в азиатских универмагах манекены-азиаты? Я не видел его какое-то время. Эдди то приезжал, то пропадал, то снова появлялся. Глядя на него, я вспомнил, что считал, что он меня ненавидит, и присмотрелся внимательнее. По его виду трудно было что-либо определить. Может быть, он так долго притворялся, что любит меня, что сам в это уверовал? Но зачем ему было притворяться? Какую он мне готовил ловушку? Возможно, никакую — просто хотел скрасить свое одиночество, вот и все. Внезапно мне стало нас жаль.

— Где ты был? — спросил я.

— В Таиланде. Тебе бы Таиланд понравился. Ты должен как-нибудь туда съездить.

— Что мне может понравиться в Таиланде? Я тебе скажу, где мне бы понравилось: в Вене, в Чикаго, на Бора-Бора, в Петербурге девяностых годов девятнадцатого века. А вот насчет Таиланда не уверен.

— Это я твою фотографию видел на первой странице сегодняшней газеты?

— А чью же еще?

— Что происходит?

Я рассказал. Эдди слушал, и казалось, его глаза все глубже проваливались в череп.

— Как ты знаешь, мои дела в последнее время идут не совсем хорошо. Полагаю, в этом деле с миллионерами тебе не потребуется моя помощь?

— Возможно. Почему бы и нет? — ответил я.

Удача в самом деле его покинула, и жизнь дала трещину. Его стрип-клубы (один из которых я в припадке безумия разгромил, въехав внутрь на автомобиле) закрыла полиция, поскольку там выступали несовершеннолетние. Также обнаружилось, что в его клубах продавали наркотики, и однажды вечером в одном из заведений устроили перестрелку, в которой погибло несколько человек. Все эти неприятности Эдди переносил с завидным хладнокровием, но я подозревал, что это только маска. И к болезням он тоже относился равнодушно, словно взирал на реальность сквозь окуляры бинокля.

И когда он спросил, не может ли стать участником моего проекта, я, конечно, ответил «да». Трогательно, если с просьбой обращается близкий человек, который раньше ни о чем не просил. Кроме того, я так и не отдал долг — те деньги, которые он мне ссудил, и это был способ ему отплатить.

Поскольку Эдди обладал опытом управления, я решил, что он возьмет на себя административный аспект. Если честно, я испытал большое облегчение. Мне хотелось одного: чтобы моя идея была реализована. Но сам не горел желанием чем-либо заниматься.

— Не могу поверить, что мы собираемся делать людей миллионерами! — Он захлопал в ладоши. — Вроде как играем роль Господа.

— Ты так думаешь?

— Не знаю. Показалось на секунду.

Если бы мы играли роль Бога в кинофильме о его святой жизни, правдоподобно бы было или нет, что он раздает деньги? Если в распоряжении вечность, даже у Всевышнего со временем кончатся идеи.

Оскар был не в восторге от того, что я решил сделать Эдди администратором проекта, но сам был безумно занят, управляя двумя телевизионными станциями, интернет-службой и тремя газетами. Я невольно проникся к нему уважением. Если бы вы знали, как много работают эти люди, то не выступали бы против их привилегий, да и себе бы не захотели ничего подобного. В итоге он согласился и выделил нам по большому кабинету в новом здании Хоббсов. Мы с Эдди получили право подбирать персонал и, хотя по старой стрип-клубовской привычке брали только женщин с глубокой ложбинкой между грудей, дурака отнюдь не валяли. Эдди идеально подошел к должности и уверенно взял в руки бразды правления. Используя влияние Оскара, он добыл список электората всех штатов и, сформировав базу данных, устроил таким образом, что фамилии можно было перемешивать, как шары во время проведения розыгрыша лотереи. Затем компьютер выбирал из них в произвольном порядке двадцать. И хотя я не способен объяснить принцип действия, все было не слишком сложно. Ничего удивительного. На свете есть много не очень сложных вещей, которые мне не дано понять.

Газеты опубликовали детали проекта, и к концу недели потекли долларовые переводы. Персонал сбился с ног, открывая конверты и пересчитывая холодные круглые монетки. Одновременно мы готовились к премьере оглашения имен первых миллионеров и трансляции вечера по общенациональному телевидению. Список приглашенных включал гостей, которые либо считали других идиотами, либо делали вид, что, кроме них, вообще никого не существует. Перспектива разделить с ними компанию меня совершенно не радовала. Но моя роль автора нехитрой идеи с миллионами заключалась именно в том, чтобы стоять рядом с Оскаром Хоббсом во время чтения имен победителей и находиться там же, когда команда Эдди выведет на сцену новоиспеченных богачей и они надлежащим образом повизжат. Это был четверг — день накануне пятничной премьеры. Оскар договорился с телевизионными станциями, чтобы событие преподнесли не хуже экспедиции на Луну. На один вечер были забыты противоречия конкурирующих информационных сетей. Оскар был неподражаем — он все это устроил, продолжая заниматься повседневными делами.

Я хоть и воскрес, но моя энергия быстро истощалась, и по вечерам я без сил валился в постель, где меня часто поджидала Анук. Мы быстро доводили друг друга до полного изнеможения.

— Ты счастлив, Мартин? Счастлив? — спрашивала она.

Как странно спрашивать об этом именно меня. Я отрицательно качал головой:

— Счастлив? Нет. Но моя жизнь приобрела забавную форму и впервые меня заинтересовала.

Мои слова заставляли ее облегченно улыбнуться.

Во вторник перед оглашением победителей я неподвижно, словно посторонний предмет мебели, сидел за столом в своем кабинете, когда раздался телефонный звонок. Я поднял трубку:

— Слушаю.

— И что такое ты вытворяешь?

— Извините, я не даю интервью.

— Папа, это я.

— О, Джаспер, привет!

— Что ты задумал?

— Задумал?

— Ведь не просто же так, без всякой причины ты делаешь людей миллионерами.

— Почему ты так говоришь?

— Потому что знаю тебя лучше, чем ты сам.

— Полагаешь?

— Это твой открывающий гамбит?

— Я не люблю говорить по телефону. Надеюсь, мы скоро увидимся.

— Да… скоро, — ответил он.

Джаспер повесил трубку, а я еще долго с грустью смотрел на телефон и, только когда заметил, что на меня стали поглядывать, сделал вид, что протираю аппарат. Я скучал по сыну: он был единственным человеком, кто понял, что проект с миллионерами — хорошо просчитанная комбинация, которая служит средством привлечения людей на мою сторону, а затем последует нечто такое, что удивит даже Смерть. Моя сознательная стратегия должна завоевать одобрение масс, которое будет противостоять их неосознанному желанию уничтожить меня. Джаспер догадался, что мой простой план заключался в следующем:

1. Сделать всех в Австралии миллионерами и таким способом заручиться их поддержкой, доверием и, возможно, любовью, в то же время

2. Привлечь на свою сторону медиамагнатов

3. Стать политиком и добиться на предстоящих выборах места в парламенте, затем

4. Приступить к всеобъемлющей реформации австралийского общества на основе моих идей и таким образом

5. Произвести впечатление на Джаспера, который извинится и расплачется, а я в это время

6. Буду заниматься, сколько мне вздумается, любовью с Анук и

7. Мирно умру, довольный, что через неделю после моей смерти на площадях начнется возведение статуй,

8. Имеющих сходство со мной лицом и телом!

Вот таков был план: поставить восклицательный знак в конце моей жизни. Прежде чем умереть, я изгоню из головы мои идеи — даже самые глупые — все до единой, чтобы процесс умирания стал процессом опустошения. В те моменты, когда я не сомневался в успехе разработанного плана, образ моей смерти переплетался с образом Ленина в Мавзолее. Но когда охватывал пессимизм, этот образ превращался в картину повешенного на бензоколонке «Эссо» в Милане Муссолини.

В ожидании грандиозного вечера я маялся в кабинете, испытывая легкое раздражение от того, что нечем было заняться. Все дела я переложил на других. Оставалось принимать задумчивый вид, то и дело спрашивать, все ли в порядке, и притворяться, что меня интересует ответ.

Эдди, напротив, совершенно себя загнал. Наблюдая, как он старательно что-то пишет, я задавал себе вопрос, ощущает ли он себя, как я, набором случайных молекул, сложившихся в одну невероятную личность? И тут мне в голову пришла грандиознейшая идея.

— Эдди, — спросил я, — есть в списке миллионеров кто-нибудь из Сиднея?

— Трое, — ответил он. — А что?

— Дай мне их досье.

Первый миллионер проживал в Кампердауне. Его звали Денг Аджи, и он был родом из Индонезии. Ему было двадцать восемь лет, он имел жену и трехмесячного ребенка. Дом выглядел совершенно заброшенным. На мой стук никто не ответил, но через десять минут я заметил хозяина, который возвращался с тяжелыми пакетами. За десять метров до дома пластиковый пакет в его левой руке разорвался, и продукты посыпались на мостовую. Денг посмотрел на мятые консервные банки с тунцом с таким несчастным видом, словно эти консервы напрашивались к нему в друзья.

Я тепло улыбнулся, и по выражению моего лица он не отличил бы меня от журналиста.

— Как жизнь, Денг? — пропел я.

— Мы знакомы? — удивился он.

— Все нормально? У тебя есть все, что требуется?

— Отвяжись.

Он понятия не имел, что через неделю станет миллионером. Забавно.

— Ты счастлив здесь, Денг? Не сердись, если я скажу, что это место — дыра.

— Что тебе надо? Я вызову полицию.

Я обогнал его, наклонился и сделал вид, что поднимаю с земли десять долларов.

— Не ты обронил?

— Не мои, — огрызнулся Денг, вошел в дом и захлопнул перед моим носом дверь.

Будет хорошим миллионером, подумал я, словно мои миллионеры (так я их мысленно называл) обязательно должны отличаться честностью.

Вторым сиднейским миллионером — миллионершей — стала учительница биологии. Такого уродливого лица мне, пожалуй, не приходилось встречать. Увидев его, я чуть не закричал. И почувствовал, как сквозняки из тысяч дверей лупили в эту мерзкую физиономию. Она не заметила, как я вошел в класс. Я сел за парту в заднем ряду и глупо улыбнулся.

— Кто вы?

— Вы давно здесь преподаете, миссис Грейви?

— Шестнадцать лет.

— За это время вы часто заставляли учеников глотать мел?

— Никогда.

— Но они жаловались в Комитет по вопросам образования.

— Ложь!

— Я здесь для того, чтобы это выяснить.

— Вы из Комитета по вопросам образования?

Миссис Грейви уставилась на меня, словно решила, что я обман зрения. Я поискал глазами обручальное кольцо, но ее палец представлял собой ничем не украшенную плоть. Я встал и направился к двери. Мысль, что деньги — единственная вещь на земле и на небесах, способная доставить миссис Грейви радость, подействовала настолько угнетающе, что я чуть не отказался от визита к третьему сиднейскому миллионеру, но преодолел себя и, сознавая, что других занятий все равно нет, привалившись к похожему на поставленный вертикально гробик шкафчику в раздевалке, открыл досье.

На обложке значилась мисс Кэролайн Поттс.

Не помню, чтобы я часто задыхался от удивления, как это показывают в кинофильмах, но искусство на то и искусство, чтобы утрировать действительность. Но в данном случае все произошло именно так, и я могу свидетельствовать, что люди действительно способны задыхаться от удивления. Это не ложь. При виде ее имени я задохнулся с подтекстом и скрытыми смыслами. Подтекст: смерть брата. Неудовлетворенное желание. Удовлетворенное желание. Потеря. Тоска. Невезение. Упущенные возможности. Скрытые смыслы: она овдовела или разошлась со своим русским мужем. Не затерялась в Европе и много лет жила в Сиднее.

Боже!

Мысли возникали не в определенном порядке, а нахлынули разом — я не мог отличить, где кончалась одна и начиналась другая. Все говорили разом, как члены большой семьи за обеденным столом. Здравый смысл мне подсказывал, что на небольшой площади могли жить двадцать, а то и тридцать Кэролайн Поттс — не такое уж редкое имя — не Пруденс Кровосос и не Хэвенли Лопата. Что подумал Эдди? Что это одна из многих Кэролайн Поттс? Но я отказывался верить, что это не та самая, ибо во время личного кризиса обнаруживается именно то, во что веришь, а я, оказывается, во что-то еще верил, и это что-то было то, что я клубок ниток, а жизнь — играющая со мной кошачья лапка. Разве могло быть иначе? Вперед! — требовал внутренний голос. Вперед!

По дороге в такси я перечитал досье раз десять. Эдди не расщедрился на подробности. Я узнал лишь следующее: Кэролайн Поттс, сорока четырех лет, библиотекарь, имеет сына Терренса Белетски шестнадцати лет. Имеет сына! И его имя — Терренс. Терри! Дьявольщина! На меня словно вылили ушат холодной воды. Она назвала сына в честь Терри. Словно этому сукину сыну и без того мало почестей!

Невероятно!

Кэролайн жила в доме без домофона, так что можно было беспрепятственно войти в подъезд и подняться по обшарпанной лестнице к двери квартиры. Я подошел к номеру 4А, не задумываясь, что у Кэролайн вызовет большее потрясение — мой вид или перспектива стать через неделю богаче на миллион долларов. Я нетерпеливо постучал, и мы взялись за старое излюбленное занятие — возбужденно орать друг другу.

— Кто там?

— Я.

— Кто это я?

— Не поверишь, даже если скажу.

— Марта!

Я сразу потерял хладнокровие: после стольких лет разлуки она так быстро узнала мой голос.

Кэролайн открыла дверь, и я снова задохнулся — природа почти не коснулась ее пальцем. Затем я понял, что это не совсем так, — коснулась и наделила более массивной задницей и грудями, лицо слегка раздалось вширь, волосы, как говорится, были не в идеальном порядке, но она все еще оставалась красивой, ее глаза по-прежнему светились из глубины. Глядя на нее, я почувствовал, что наше свидание в Париже случилось только вчера, а пролетевшие с тех пор восемнадцать лет — всего лишь нелепо затянувшийся день.

— Господи, только посмотрите на него! — воскликнула Кэролайн.

— Я старик.

— Ничего подобного. Лицо нисколько не изменилось.

— Еще как изменилось.

— Подожди — у тебя новое ухо.

— Еще делали пересадку кожи.

— Здорово!

— Волосы выпадают.

— А у меня разнесло задницу.

— Ты все еще красива.

— Ты ведь пришел не для того, чтобы это сказать?

— Нет.

— Я прочитала твою фамилию в газете.

— И почему не пришла ко мне?

— Собиралась! Но после стольких лет сомневалась, что ты захочешь меня видеть. И кроме того, на фотографии тебя обнимала женщина — молодая и красивая.

— Это Анук.

— Она не твоя жена?

— Даже не подружка. Домработница. А что с твоим мужем?

— Мы развелись. Я думала, ты все еще в Европе.

— Я про тебя считал то же самое.

— Слушай, мы ведь договаривались встретиться через год после той ночи в гостинице — помнишь?

— Я был здесь, в Австралии. Ты ведь не станешь утверждать, что приходила?

— Если хочешь знать, приходила.

— Господи!

— Я не могла поверить, когда услышала имя Терри. О нем снова заговорили. А потом поняла, что это с твоей подачи. Что это за чушь, в которой ты участвуешь?

— Это не чушь.

— Ты собираешься сделать каждого австралийца миллионером.

— Ты права, это чушь!

— Что тебя толкнуло на подобную глупость?

— Сам не знаю, — ответил я. — Постой, ведь ты же среди победителей.

— Мартин!

— Я серьезно. Именно поэтому я сюда и пришел.

— Ты подтасовал результат.

— Нет. Имена выбираю не я.

— Не шутишь?

— Нисколько.

— Что мне делать с миллионом долларов?

— Подожди. В досье сказано, что у тебя есть сын. Где он?

— Умер. — Слово хоть и слетело у нее с языка, но, казалось, звучало откуда-то издалека. Кэролайн прикусила губу, и ее глаза наполнились слезами. Я мог читать на ее лице мысли, как субтитры. Рассказать тебе сейчас? Я попытался облегчить ей задачу и, гадая, как все случилось, избавить от необходимости рассказывать грустную историю от начала до конца. Так: подростки умирают, либо наложив на себя руки, либо погибают в аварии, сев за руль после пьянки, либо в результате аллергии на арахисовое масло. Что больше всего подходит в данном случае?

— Выпил и разбился на машине? — произнес я и увидел, как побелела Кэролайн и едва заметно кивнула. Мы долго молчали, не в состоянии закупорить память в бутылке. Горе — не слишком подходящая сущность для воссоединения.

Мне стало не по себе от того, что я не познакомился с ее сыном. Я все еще любил Кэролайн, и, наверное, мне бы понравился ее мальчик.

Она подошла и вытерла мне глаза рукавом, а я и не почувствовал, что заплакал.

Из ее горла вырвался печальный звук, словно голос крохотной флейты. В следующую минуту мы сжимали друг друга бедрами — так я нашел пристанище в ее объятиях и еще более теплое в ее постели. Потом мы делились своими тайнами и изобрели способ фальсифицировать историю, игнорируя факты. Главным образом говорили о настоящем. Я поделился с Кэролайн планами получить место в парламенте и в самые кратчайшие сроки — рак не оставлял мне много времени — произвести почти полную перестройку общества. А она рассказывала о мертвом сыне.

Является ли мать ушедшего на тот свет ребенка по-прежнему матерью? Существуют такие слова, как «вдова» и «сирота», но нет слова для обозначения родителей умершего чада.

Шли часы. Мы занялись любовью во второй раз. Не вызывало сомнений, что наша молодость, а с ней телесная свежесть канули в Лету и каждый из нас нес на себе следы времени и горестей, но мы видели, что годы гнули нас заботливо, и наши обрюзгшие лица и тела носили отпечаток наших общих душевных травм. Мы договорились больше никогда не расставаться, и, поскольку никто не подозревал о наших отношениях, не стоило опасаться, что возникнут подозрения, будто я подтасовал результаты отбора кандидатов в миллионеры. Мы решили хранить нашу связь в тайне до церемонии оглашения результатов, а затем без шума пожениться в лабиринте. Короче, день прошел с толком.

Если кто-то в тот день в Австралии не смотрел телевизор, то только потому, что вандалы выцарапали ему глаза или он уже умер. Кэролайн, миссис Грейви и Денг немедленно стали знаменитыми.

Церемония проходила в огромном бальном зале с люстрами, драпировками с цветочным рисунком в стиле семидесятых годов и сценой, с которой мне предстояло сказать свою историческую речь. Из высоких, с пола до потолка, окон открывался вид на мост через бухту, над которой висела луна. Я не мог себе представить, что попаду на торжество, где завсегдатаи выставляют себя великими, а когда у них для этого не остается средств, делают это косвенно, принижая тех, кто находится вокруг них. Пришел Рейнолд Хоббс со своей смущающейся молодой женой. Ее жестоко называли трофеем, словно он ее выиграл на спор. Это было несправедливо и не соответствовало действительности. Рейнолд ее не выигрывал — он ее заработал честным упорным трудом.

Свое внимание я главным образом сосредоточил на том, как ведет себя мое эго под влиянием переменчивой обстановки. Под напором комплиментов, улыбок и шквалов взглядов появилась тенденция к его разрастанию. Я почувствовал себя настолько счастливым, что захотелось упаковать всех присутствующих в бумажные самолетики и запустить в лишенные век желтые глаза луны.

Собралось такое количество людей, что негде было нервно расхаживать. Подумалось, что моя речь вызовет детонацию, и еще — что надо рассказать Анук о Кэролайн. Я понимал, что дня такого мужчины, как я, почти немыслимо кого-то от себя оттолкнуть, тем более такую женщину, как Анук. Как ей сказать, что я больше никогда ее не вкушу, особенно после того как она дала мне высшее удовлетворение, которое обретаешь, лишь освобождая рабов или ложась в постель с по-настоящему сексуальной женщиной лет на десяток моложе себя. К счастью, я вовремя вспомнил, что влюблен в Кэролайн. Подошел и показал на нее Анук. Кэролайн стояла в углу в красном шифоновом платье и делала вид, что не смотрит в мою сторону. Анук знала, кто она такая, из наших постельных откровений. Я объяснил, что через пару недель мы собираемся пожениться. Анук не ответила — громко и негодующе молчала, и мой монолог тоже стал громче и бессвязнее.

— Я бы не хотел, чтобы пострадала наша дружба.

Лицо Анук превратилось в камень под завесой улыбки. Внезапно она пугающе громко рассмеялась, и я невольно отступил на шаг. Но прежде чем снова сумел выговорить хотя бы слово, меня стали звать на сцену.

Вот оно. Настало время привести мой план в действие. Я поднялся на подиум. В конце концов, я же сделал их богатыми. Вес головы колебался между весом капли воды и галлона воздуха. Разве может не понравиться человек, который сделал вас богатым? Дело беспроигрышное. Я молча застыл и, чувствуя головокружение, смотрел на любопытную толпу.

Обвел глазами людей, нашел Кэролайн, и она мне ободряюще кивнула. От этого мне стало только хуже. А затем я увидел Джаспера. Не знал, что он на церемонии, не заметил, когда сын вошел в зал. Мне повезло: у него было выражение лица, как у собаки, которая смотрит на хозяина, а тот притворяется, что вот-вот бросит ей мяч, но продолжает держать игрушку в руке. Это дало мне силы.

Я кашлянул, хотя этого вовсе не требовалось, и начал:

— Благодарю вас и принимаю ваши аплодисменты в качестве знака вашего обожания. Вы алчете бежать из своих тюрем и надеетесь, что, сделав вас богатыми, я дам вам свободу. Этого не случится. Я могу вас вывести из камер в коридор, но тюрьма при этом никуда не денется. Тюрьма, которую вы, сами того не подозревая, так сильно любите. Ну хорошо. Давайте поговорим обо мне в ракурсе синдрома умаления успеха других. И лучше сразу взять быка за рога. Только не оторвите мне голову. Сегодня вы меня любите, завтра возненавидите. Что вы знаете о собственной жизни? Фактически ничего. И я предлагаю упражнение в масштабе всей страны, и это упражнение заключается в том, чтобы любить меня долго. Согласны? В таком случае у меня для вас объявление. Мой бог, вся моя жизнь вела меня к этому моменту. Не скрою, пять минут назад я забегал в туалет, жизнь завела меня и туда, но это совсем другое. Я хочу баллотироваться в сенат. Да, Австралия: я готов предложить тебе свои растраченные способности. Свой разбазаренный потенциал. Я вел унизительное существование, но теперь предлагаю себя вам. Стану частью нашего ужасного парламента — этой коллективной мистификации. Но почему я стремлюсь в этот свинарник? Я — безработный, а должность сенатора не хуже и не лучше любой другой работы. Чтобы вы знали, я не связан ни с какой партией. Собираюсь баллотироваться как независимый кандидат и буду с вами честен. Политики — это гнойная язва. И когда я смотрю на них, политиков в нашей стране, я не могу поверить, что всех этих несносных людей избрали! Что можно сказать о демократии, кроме того, что это недостаточно совершенная система, чтобы обязывать граждан отвечать за свою ложь. Защитники этой не отвечающей никаким требованиям системы утверждают, что виноватые ответят во время подсчета голосов на выборах. Но разве мы в состоянии кого-нибудь наказать — ведь соперники тех, кого мы провалим, такие же тупоголовые бандиты, которых нельзя подпускать к власти, но мы вынуждены, стиснув зубы, их выбирать. Беда таких атеистов, как я, в том, что наше неверие не дает нам оснований надеяться, что проходимцы понесут наказание в загробном мире, что каждый ответит за все содеянное. Это повергает в уныние. Все вертится на кругах своих и ничто не меняется с тех пор, как впервые появилось.

Вы следите за моей мыслью? Мы на удивление переоцениваем избираемых нами представителей. Предупреждаю, не надо переоценивать меня. Я буду делать одну глупую ошибку за другой. Но вы должны знать, на чем я стою и какие за этим последуют спорные проблемы, и тогда вам станет ясно, почему я совершаю ту или иную ошибку. Я, конечно, не правый. Мне плевать, будут или нет голубые вступать в браки и разводиться. Не то чтобы я был против прав голубых, но меня бесит, когда я слышу слова «семейные ценности». Если эти слова произносят при мне, у меня возникает чувство, будто меня отхлестали по лицу презервативом 1953 года. Левый ли я? Они, конечно, первые, когда требуется подписывать петиции, а в международных вопросах поддерживают явных неудачников, даже если эти неудачники — кучка каннибалов, главное, чтобы у них было как можно меньше денег. Сердобольные левые готовы на все, чтобы улучшить положение обездоленных, но при одном условии: никаких личных жертв. Вам понятно? Я ни правый и ни левый, а обычный человек, который каждый вечер ложится спать с чувством вины. Почему? Потому что в наше время восемьсот миллионов людей отходят ко сну голодными. Признаю, на первый взгляд наша роль безудержных потребителей кажется привлекательной и будто бы пошла нам на пользу — мы начали стройнеть, половина из нас обзавелась имплантированной грудью, которая, если честно, неплохо смотрится, но какими же мы стали толстыми и насквозь пропитались канцерогенами. Так какой от этого прок? В мире происходит потепление, снежные шапки на полюсах тают, потому что человек заявляет природе: «Я хочу такого будущего, чтобы у меня была работа». Вот все, что мы планируем. Более того, добиваемся своей цели любой ценой, даже если это означает, что со временем будет уничтожено само рабочее место. Человек спрашивает: жертвовать индустрией, экономикой и рабочими местами? Ради чего? Ради будущих поколений? Я не знаком ни с кем из тех ребят. Скажу так: мне стыдно, что наш вид, облагороженный жертвами, в итоге пожертвовал всем, но не за то, за что надо, и похож на расу людей, которым нравится, сидя в ванне, сушить волосы электрическим феном. Жалею об одном, что родился в третьей четверти развития трагедии, а не в ее начале или в конце. До смерти устал от того, как медленно все идет к развязке. Хотя с другими планетами все обстоит иначе — их солнца на грани умирания. Причина, что к нам не прилетают гости из космоса, не в том, что их не существует, а в том, что они не хотят нас знать. Мы деревенские идиоты набитых людьми галактик. Тихой ночью слышен их раскатистый смех. Над чем же они смеются? Скажу так: человечество — болван, испражняющийся в собственные штаны, а затем пристающий ко всем: «Как вам нравится моя новая рубашка?» Понимаете, в чем смысл моих слов? Я защитник окружающей среды лишь потому, что не хочу утонуть в горшке с кипящей мочой. Поверьте, желание остаться в живых не имеет никакого отношения к политике. Но и я не совершенен. Ответьте, почему нас поразила американская болезнь и мы хотим, чтобы наши политики были так же кристально чисты, как монахи? Сексуальная революция потрясла наше общество несколько десятилетий назад, а мы до сих пор судим тех, кто не управляет экономикой по викторианским законам, и это нам не кажется странным. Стоит узнать, что кто-то завел интрижку с практиканткой или коллегой, и мы начинаем топать обеими ногами. Но какое мне до этого дело, раз все кончилось удачно и никто не забеременел? Я ничего не отрицаю. Я все признаю. И позвольте вам сказать еще вот что: я не собираюсь притворяться, что меня не тянет к высоким старшеклассницам определенного типа. Некоторым из них исполнилось семнадцать, и, как ни ряди, они уже не дети. И большинство из них потеряли девственность лет в четырнадцать. Существует огромная разница между сексом с младшим по возрасту и педофилией. Глупо и опасно валить то и другое в одну корзину.

Что еще? Ах да: хочу, чтобы вы с самого начала взяли на заметку — если у меня появится возможность предоставить сыну какие-то привилегии — например, талоны на такси или отпустить на каникулы — я это сделаю. Почему бы и нет? Если вы автомеханик и ваш сын имеет машину, вы же ее чините и тем самым предоставляете ему привилегию иметь отца-механика. Или если вы сантехник, разве вы позволили бы сыну копаться по локти в дерьме, только чтобы заставить его что-то сделать самостоятельно?

В чем суть сказанного? Я считаю все кампании по очернению себе подобных излишними. К чему марать человека, который и так в грязи? К вашему сведению: я ходил к проституткам, воспитывал незаконнорожденного сына — встань, Джаспер, поклонись людям. Я потерял контроль над своим мозгом и мочевым пузырем. Нарушал законы. Построил лабиринт. Любил девушку брата. Верю не в войну, а в ужасы войны. Верю не в око за око, а в кругленькую сумму в расплату за глаз. Верю в унизительное школьное сексуальное образование. Верю, что экспертам по контртерроризму необходимо разрешить заглядывать кому угодно под юбки. Верю, что нам всем надо тихо поблагодарить хозяев-аборигенов и ехать в другие страны. Верю, что неравенство — не продукт капитализма, но вытекает из того факта, что если собрались двое мужчин и женщина, то овладеет ею тот, кто выше и у кого ровнее зубы. Таким образом, основой неравенства является не экономика, а форма зубов.

В условиях демократии правительство поступает так, как хочет народ. Но беда в том, что народ требует от правительства всякую гадость. Люди трусливы и алчны, эгоистичны и озабочены лишь своим финансовым благополучием. Суть дела в том, что великой демократической нации только предстоит появиться, как предстоит появиться великому собранию людей!

Спасибо!

Вот такую я сказал речь, за которую меня бы стоило сотню раз линчевать. Но я превратил людей в миллионеров, следовательно, не мог поступать неправильно. Даже эта идиотская, невнятная, местами банальная и обидная речь завоевала их одобрение. Люди жадно ловили каждое слово и бешено аплодировали. Никто из них ничего подобного раньше не слышал. Да и сейчас не исключено, что они усвоили только мои взволнованные интонации. Меня с моей речью затмил лишь экспромт Оскара Хоббса: он без всякого объявления вышел к микрофону и сказал, что женится на женщине своей мечты — Анук.

 

Глава третья

Привычки прожившего всю жизнь в одиночестве мужчины отвратительны, и от них чрезвычайно тяжело избавиться. Если поблизости никого нет, падающее дерево не производит шума, точно так же и мне не было необходимости убирать постель. Но теперь в лабиринт переехала Кэролайн, и мне пришлось готовить. И убираться. И делить с ней обязанности. Откровенно говоря, я понятия не имел, как люди ведут семейную жизнь. Хочу сказать, что, когда я иду из спальни в ванную или из кухни в спальню, последнее, что мне хочется сделать, так это остановиться и поболтать.

Но женитьба стала лишь одной из многих перемен. Разве я способен описать переломный период в своей жизни, если мне самому он представляется серией фотографий, снятых из окна быстроидущего поезда? На чьей свадьбе: на моей или на свадьбе Анук — меня стошнило салатом из осьминога? Это я или Оскар стоял перед алтарем словно деревянный? И на чьей свадьбе мы с Джаспером вступили в жаркий спор по поводу благодарственных карточек? Не знаю, что стало причиной — то ли обретенный успех, то ли новая жизнь с Кэролайн, — но у меня появились опасные мысли, и я, действуя наперекор всему, во что верил, начал бороться со смертью — объявил войну раку.

Позволял высасывать из себя кровь, мочился в колбы, подвергался облучению, забирался в пищащие, похожие на гробы трубы для компьютерной томографии и магнитно-резонансных исследований, выдержал сеансы комбинированной внутривенной интенсивной химиотерапии и рентгенотерапии, после чего почувствовал полное изнеможение: стал задыхаться, кружилась голова, появились провалы памяти, мучили тошнота, головные боли, попеременно поносы и запоры. В руках и ногах дрожь. Шум в ушах заглушал внутренние монологи.

Врачи советовали больше отдыхать. Но разве у меня были такие возможности при молодой жене и обязанностях перед страной, которую я хотел поставить с ног на голову? Поэтому я тянулся как мог. Чтобы защитить от солнца кожу, носил шляпу и темные очки. Не ел пряной пищи. Брил голову, дабы никто не заметил, что у меня выпадают волосы. Переливания крови взбадривали, и это мне было необходимо. А вот химиотерапия вела к бесплодию. Однако бесплодие меня нисколько не смущало. И Кэролайн тоже. Когда мы снова и снова вместе приходили к доктору Суини, я думал, что она с готовностью приняла бы летящую в меня пулю, если бы я не хотел, чтобы эта пуля угодила в меня. Не стану утверждать, будто наши отношения были такими страстными, как это бывает, если речь идет о любви всей жизни. Но винить Кэролайн в этом не могу — ведь я и не был любовью всей ее жизни, а лишь суррогатной заменой своему брату. Было нечто завершенное в том, как меня сравнивали с ним в стране, а теперь и в спальне.

Из этого понятно, почему я не могу сказать ничего определенного про те шесть месяцев, которые показались мне плохо вживленными в мозг имплантатами памяти. Я даже не помню выборов, только собственное лицо на плакатах на каждом углу и глаза, взирающие на прохожих с недвусмысленным упреком. Эти вездесущие плакаты были еще большим оскорблением моей прежней анонимности, чем газетные статьи и телерепортажи.

А каков результат? Я едва пробился. Вот в чем парадокс демократии: можно законно занимать публичную должность, хотя 49,9 процента глаз на улице косятся на тебя с подозрением и нисколько не одобряют.

Большинство людей за границей считают, что столица Австралии — Мельбурн или Сидней, но они не знают того, что в пятидесятых годах двадцатого века некие сельские тупицы основали деревню и назвали ее Канберрой. На каждое заседание парламента мне приходилось ездить с Кэролайн в этот унылый город, и именно там (мне самому в это трудно поверить) я заряжался энергией и превращался в настоящее динамо. Слизняки из Канберры обладали отталкивающей силой, которая помогала преобразовывать мой обычный внутренний хаос в прозрение. И я стал провидцем. Но почему меня не выставили оттуда вилами и не забросали негашеной известью? Ответ простой: австралийцы прилежно раз в неделю слали по почте долларовые монетки и тем самым превращали двадцать человек в миллионеров, а благодарить за это следовало меня. Соблазн богатства сплотил людей общей истерией, и они прислушивались ко всему, что обильно и торопливо извергали мои уста.

Я говорил о безработице, процентных ставках, трудовых соглашениях, правах женщин, воспитании детей, системе здравоохранения, налоговой реформе, оборонном бюджете, проблемах туземцев, иммиграции, тюрьмах, защите окружающей среды и образовании. Как ни поразительно, со многими моими реформами соглашались. Преступникам решили дать право служить в армии — вместо того чтобы сидеть за решеткой; возмещение наличными — предлагать тем, кто проявляет самосознание, а глупых и трусливых облагать более высоким налогом. Боксерам-профессионалам было решено поручать наказывать политиков, которые нарушили хоть одно предвыборное обещание, каждого здорового обязать ухаживать по крайней мере за одним больным, пока тот не умрет или не поправится. На пост премьер-министра назначать на один день всех без разбора, легализовать все наркотики, чтобы целое поколение узнало, что из этого получится. Одобрили даже мою самую противоречивую идею, и теперь воспитание детей в определенной религиозной традиции, то есть замораживание детского ума, когда он наиболее уязвим, будет приравниваться к жестокому обращению с несовершеннолетними. Я высказывал мысли, и мне отвечали: «Хорошо, посмотрим, что можно предпринять». Невероятно!

Разумеется, в качестве общественного деятеля, в чьей власти было унижать нацию в целом — привилегия, до этого доступная только кучке близких друг другу врагов, — я обзавелся критиками. Меня обзывали всеми синонимами слова «безумец» и иными, похуже. В Австралии самое страшное оскорбление, уничтожающее человека до последней клеточки, — «благодетель». Поясню, что благодетель — это тот, кто творит или собирается творить добро. Поясню далее, чтобы не возникло недопонимания: в глазах клеветника «благодетель» — не похвала, а обида. Быть благодетелем у нас считается постыдным — в отличие от других мест, например, небес, где это качество засчитывается как заслуга. И мои хулители прибегли к этому «оскорблению», чтобы унизить меня. А я их не благодарил лишь потому, что видел, как гадко они ухмыляются.

Но большинство людей были на моей стороне. Им нравилось, что я возвращаюсь к основам и мои основополагающие реформы лежат в области одиночества, смерти и страдания. На каком-то этапе мне показалось, что они прониклись моей главной идеей, которая заключалась в том, что мы становимся первым по-настоящему базирующимся на смерти обществом. Люди поняли: чтобы обрести должную перспективу жизни, каждый в стране должен смириться с тем фактом, что смерть — непреодолимая проблема, которую человеку не решить ни постоянным воспроизводством (чтобы фамилия Смит сохранялась в вечности), ни ненавистью к соседним странам, ни привязывая себя к Богу длинным списком того, что нам не по нраву. Я наполовину убедил слушателей, что если мы станем начинать день не с исполнения национального гимна, а с короткой погребальной службы по себе, если смиримся с неизбежным угасанием и прекратим искать героическое трансцендентное в своей несчастной судьбе, мы не зайдем так далеко, как Гитлер, которого настолько пугала перспектива смерти, что он, стараясь избавиться от мысли о ней, убил шесть миллионов евреев.

Признаю, моя революция была не более чем фарсом, но фарсом абсолютно серьезным. Если люди смеялись или соглашались с моими идеями лишь ради того, чтобы посмотреть, как все сложится в будущем, то потому, что хоть и подсмеивались, но зерно истины видели. А может быть, и не видели. Как бы то ни было, я знаю, утопии не проходят. Я поставил перед собой конечную цель сделать общество немного гибче и менее ханжеским. Теперь я понимаю, что задача была отнюдь не скромной — я вознамерился дотянуться до Луны. А пока, вспенивая миллионную тему, тешил нерв за задним карманом брюк электората и пытался убедить людей, что не прислушиваться ко мне опасно для структуры общества.

Скажу прямо: общество менялось, и это бросалось в глаза. На Сарри-Хиллз даже открылся ресторан с каннибалистской символикой. Вся Австралия сошла с ума — нация помешалась на реформах. Я даже думаю, люди понимали, что дело не в самих идеях, а в идее идей — что мы способны без устали обновлять и, если возможно, стирать из памяти нашу рабскую связь с прошлым. Зачем? Затем, что прошлое — это самое худшее, что происходит в каждый данный момент настоящего.

Какие заблуждения и разочарования посещали меня в этот период жизни! Химиотерапия как будто подействовала; раковые клетки заметно съежились. Моя личная смерть, кажется, отступила. Я испытывал душевный подъем и не роптал даже против злых карикатуристов, изображавших мой рот настолько огромным, что он был размером во всю мою голову. Говорят, власть портит — еще как! Тот я, которого я всегда любил, несмотря на ложное самоуничижение, отражался в глазах окружающих. Фантазия эгоиста! Мой дух воспарил. Меня настолько захватили реформы, что я не заметил, что теряю составляющие, которые привели меня к успеху: непреклонное отрицательное отношение к человеческому духу, цинизм и прагматизм по поводу сознания и его ограничений. Успех вывел меня из равновесия; в результате я начал верить в людей и, что еще хуже, начал верить в народ. Надо было прислушиваться к сыну, который, хоть и не словами, но взглядом и интонациями, давал мне понять: «Папа, ну ты и мудак! Все испортил!»

И где же все это время был мой исполненный сыновнего долга отпрыск? Бросим взгляд и на него. Первое требование в достижении самодостаточности гласит: надо стать выше отца, и мой неожиданный успех — успех человека, всю жизнь символизировавшего собой неудачу, а теперь добившегося и славы, и состояния, — обнажил враждебность Джаспера. Чем выше я поднимался, тем труднее становилась его задача меня обогнать. Короче, благодаря моему успеху он оказался в смертельной опасности.

Помню, еще в самом начале, сразу после представления первых миллионеров, он позвонил мне по телефону.

— Что ты, черт возьми, вытворяешь? — раздалось в трубке.

— Привет, сын! — парировал я, зная, как больнее его уколоть.

— Все это плохо кончится, ты в этом сам не сомневаешься.

— Придешь ко мне на свадьбу?

— Что ты мелешь? Кто выйдет за тебя замуж?

— Кэролайн Почте.

— Старая подружка твоего брата?

Негодник! Неужели от него убудет, если он проявит немного больше великодушия? Согласен: в прошлом я совершал над ним умственное насилие, но делал это не из извращенного побуждения, а любя. И теперь, в мой единственный миг счастья, он мог бы оказать немного больше поддержки и не упоминать моего треклятого братца. Но дело было не только в Джаспере. Все газетные статьи без единого исключения представляли меня как брата Терри Дина. Никто не пропустил. А ведь он двадцать лет, как умер!

Я хотел обратиться к австралийскому народу с сердитым призывом — забыть о нем, но память не настолько уступчива. Оставалось улыбаться и терпеть, даже когда при упоминании Терри Дина на лице Кэролайн появлялось мечтательное выражение.

Придя на свадьбу, Джаспер уставился на невесту с таким видом, словно хотел проникнуть в психологию смертницы-бомбистки. После этого я долго его не видел. В те дни хаоса и беспорядка, когда я находился в центре внимания, он совершенно меня избегал. Ни разу не поздравил, даже не упомянул о моих реформах, интервью, дебатах, речах и всяких прочих общественных конвульсиях. Ни словом не обмолвился, насколько я плохо выгляжу после химиотерапии, а по мере того как я постепенно начал терять расположение масс, вовсе перестал мне звонить. Может быть, понимал, что я страдаю тяжелым проявлением высокомерия, и считал, что заслуживаю наказания? Может быть, чувствовал, что крах неизбежен? Может быть, хотел затаиться? Но почему я ничего не заметил? Не затаился сам?

Когда несколько редакционных статей намекнули, что у меня звездная болезнь, мне следовало садиться в первый космический челнок и убираться к черту с Земли. А когда обвинили в небывалом тщеславии, поскольку я ношу в портфеле зеркальце (а как же иначе: если на тебя устремлены взоры всей нации, нельзя, чтобы люди заметили, что у тебя в зубах застрял шпинат), следовало понять: один неверный шаг — и не избежать всенародного линчевания. Я не страдал, как утверждали некоторые, манией преследования. И уж точно не по отношению к тем, кто меня преследовал. А если и потерял голову, то это проявлялось в том, что я их не замечал. Разве не я утверждал в течение всей своей никчемной жизни, что людей убивают их бессмертные планы? Что отрицание смерти ведет людей к безвременной кончине, и нередко они забирают с собой и своих близких?

Я часто думал о Кэролайн и Джаспере. И пришел к выводу, что совершил в жизни непростительную ошибку: всегда отрицал, что нет таких людей, которые способны искренне меня любить.

 

Глава четвертая

Однажды я заглянул на работу к Джасперу. Я не видел его несколько месяцев — с самой своей свадьбы, с тех пор как отдал себя медицинской науке. Я даже не сказал ему, что у меня рак, и решил, что лучше это сделать в самой неподходящей обстановке, например, у него на работе, и таким образом избежать сцены. Сын сидел за перегородкой и смотрел в окошко на другую часть комнаты. У него был вид, словно он ждал, когда человечество поднимется в своей эволюции на следующий уровень. Пока я наблюдал за ним, мне пришла в голову странная мысль, что я могу читать, что творится у него в голове: «Почему мы с тех пор, как лишились волосяного покрова и научились ходить на двух ногах, перестали развиваться, будто гладкая кожа и прямохождение — это все, чего следовало достигнуть?»

— Джаспер! — позвал я.

Сын обернулся и неодобрительно на меня посмотрел:

— Что тебе здесь надо?

— У меня Цэ-эр.

— Не понимаю.

— Латинское сокращение.

— Ты о чем?

— Рак. Заполз ко мне в легкие. Теперь мне крышка. — Я старался, чтобы мои слова звучали обыденно: мол, всю жизнь то и дело подхватывал рак, и вот незадача — снова приболел.

У Джаспера отвалилась челюсть, но он не проронил ни звука. Над головой гудели дневные лампы. Ветер шелестел бумагами на его столе. Я слышал, как слюна проскользнула в его пищевод. Ни один из нас не пошевелился. Мы напоминали людей из той эпохи, когда еще не было языка, — людей палеолита, но в современном офисе. Наконец сын проговорил:

— Что ты собираешься делать дальше?

— Не знаю, — ответил я.

Джаспер понимал то, о чем не задумывалось большинство людей: умирание требует принятия важного решения. И теперь интересовался: собираюсь ли я держаться до конца или предпочту обскакать смерть? А затем сказал, что думает об этом сам. Я был тронут.

— Отец, пожалуйста, не надо умирать медленно и болезненно. Лучше совершить самоубийство.

— Я как раз об этом и размышляю, — бросил я, чувствуя одновременно и облегчение, и раздражение оттого, что он облек в слова то, о чем обычно вслух не говорят.

В тот вечер Джаспер, я и Кэролайн ужинали вместе, как одна семья. Нам столько следовало друг другу сказать, что мы не смогли сказать ничего. Сын не сводил с меня глаз, стараясь поймать с поличным надвигающуюся смерть. Я больше не сомневался, что мы с Джаспером могли читать мысли друг друга, а это гораздо хуже, чем просто разговаривать.

Я предложил ему покататься, хотя сам в жизни просто так никогда не катался. Ночь была темной, звезды спрятались за облаками. Мы ехали без всякой цели, и я разразился глупейшим монологом о том, что автомобильное движение — это не что иное, как толпа конкурентов, каждый из которых вооружен мотором и в своей машине грезит о вечном движении.

— Остановись! — крикнул Джаспер. Сам не заметив, я подъехал к нашей первой квартире — месту, где так часто выходил из строя мой мыслительный двигатель. Мы постучали в дверь, и Джаспер заявил вышедшему мужчине в запятнанных боксерах, что нам бы хотелось взглянуть на комнаты, причем с той же целью, с какой люди разглядывают фотографии в альбоме. Парень нас впустил. И пока мы бродили по квартире, мне пришло в голову, что место совершенно нами испорчено и в каждом лишенном воздуха углу ощущается осадок нашего присутствия. Видимо, мы испускали в атмосферу наши глубинные проблемы, и отголоски болезни духа заражали всех, кому не посчастливилось жить здесь после нас.

Потом мы вернулись в машину и метались от одного места к другому, где однажды побывали: были у закусочных, парков, супермаркетов, книжных магазинов, парикмахерских, бакалейных лавок, психиатрических лечебниц, новостных агентств, аптек, банков — везде, где нам когда-то было неуютно. Я не в состоянии объяснить цель этого завораживающего и отнюдь не метафоричного путешествия по дорогам нашей памяти, но могу сказать, что везде видел ясно как день наши прежние «я». Словно мы шли назад по собственным следам и в каждом отпечатке обнаруживали свои ноги. Ничто так не вселяет чувство отчуждения от прошлого и настоящего, как ностальгия. Понимаешь, что в тебе неизменно, от чего не хватило мужества избавиться и какие страхи ты до сих пор носишь в себе. Разочарование от собственных неудач почти осязаемо. Ужасно таким образом наталкиваться на себя самого.

— Жутко, правда? — спросил Джаспер.

— Жутко — не то слово.

Мы переглянулись и расхохотались. Единственно положительное, что принесла гонка: оказалось, что наш взаимный антагонизм не настолько неистощим, как мы прежде думали. В машине мы говорили, вспоминали, смеялись. Лишь в ту ночь я почувствовал в сыне друга.

К трем утра мы настолько устали, что потеряли задор. И решили закончить поездку кружкой пива в «Котле удовольствий» — том самом стрип-клубе, которым я некогда управлял, а несколько лет назад чуть не разнес своей спортивной машиной.

— Заходите, ребята, заходите, — пригласил стоящий на улице швейцар. — У нас красивые танцовщицы.

Мы миновали знакомый темный коридор с красными подмигивающими лампами и оказались в зале. В воздухе клубился дым — в основном от сигар, но также, хотя и в меньшей степени, от стоящего на сцене приспособления. Стриптизерши у шестов проделывали под взглядами бизнесменов свои обычные бесполые па. И никто не мог предположить, что некий безумец въехал на подиум на красном автомобиле. Я обвел глазами зал — вышибала был новый. Та же груда мяса, то же тупое выражение лица, а само лицо другое. Девушки тоже были другими — казались моложе тех, что нанимал я. Я! Нанимал стриптизерш! Выпучив глаза и сорвавшись с поводка. Выбирал из вереницы пританцовывающих едва одетых и только что достигших совершеннолетия женщин. Но за два года, пока я их нанимал, выгонял и управлял ими, я переспал лишь с тремя. Если ты руководишь стрип-клубом, это, можно сказать, не считается.

Мы сели перед сценой, заказали напитки и медленно тянули пиво.

— Мне здесь не нравится, — сказал Джаспер.

— Мне тоже, — ответил я. — Почему тебе должно нравиться?

— Я не могу понять логику стрип-клубов. В борделях есть смысл. Бордели мне понятны. Хочешь трахаться, идешь туда, трахаешься, испытываешь оргазм и уходишь. Половое удовлетворение — все просто и ясно. Стрип-клубы — другое дело. Если даже от них не воротит, человек смотрит на женщин, возбуждается, но трахнуть их не может и уходит неудовлетворенным. В чем удовольствие?

— Может быть, мы не такие уж непохожие, как ты считаешь, — заметил я.

Джаспер улыбнулся. Если честно, сколько бы шуму ни поднимали отцы насчет уважения и послушания, на земле не найдется ни одного, который бы в глубине души не хотел простой вещи: чтобы сын его любил.

— Боже! — удивился Джаспер. — Ты только посмотри на бармена.

— Которого?

— Вон того. Разве он не один из твоих миллионеров?

Я посмотрел, куда указывал сын. За стойкой стоял худощавый азиат. Прав Джаспер или нет? Я бы не взялся утверждать. Не хочу изрекать ничего расистского вроде: «Они все на одно лицо», но сходства отрицать невозможно.

— Обрати внимание, — продолжал Джаспер. — Старается изо всех сил. Зачем миллионеру лезть вон из кожи?

— Может, успел потратить все деньги?

— На что?

— Откуда мне знать?

— А я знаю. Он наверняка из тех, кто всю жизнь вкалывает, потому что не умеет ничего другого.

Мы еще немного посидели, размышляя про людей, кому необходимо упорно работать, чтобы себя уважать, и радовались, что сами к ним не принадлежим. Вдруг Джаспер встрепенулся:

— Подожди-ка, вон еще один!

— Кто еще один?

— Еще один миллионер — выносит мусор.

Этого я узнал. Он был из первой партии. Денг Аджи, я был рядом с его домом и лично помучил его.

— Каковы шансы, что… — Я замолчал. Не стоило продолжать: мы оба понимали, каковы шансы — такие же, как на ипподроме, если в забеге участвует всего одна лошадь.

— Сукин сын!

— Кто? — спросил Джаспер.

— Эдди. Он нас надул.

Мы бросились в здание Хоббсов и схватили папки с делами миллионеров. Читали и перечитывали, но не было возможности узнать, сколько своих друзей Эдди сделал богатыми при помощи моей схемы. Он меня наколол. Подставил. Нет шансов, чтобы это дело со временем не выяснилось. Надо же — подложить такую свинью! Вот вам и дружба! Предательство в чистом виде. Мне хотелось придушить проходимца собственными руками.

Пока мы торопились к Эдди, я сообразил, что он, этот мой так называемый друг, окунул меня в дерьмо, подчиняясь внезапному порыву. Я еще не догадывался, что все обстоит намного хуже.

Мы уже шли по дорожке к его утопающему в папоротниках дому, когда он помахал нам из окна. Нас ждали. Ничего удивительного.

— Какой приятный сюрприз! — улыбнулся Эдди, открывая дверь.

— Зачем ты это сделал?

— Что сделал?

— Мы были в клубе и видели всех твоих якобы миллионеров!

Эдди, прежде чем ответить, помолчал.

— Ты водил сына в стрип-клуб?

— Мы влипли! И это ты нас подставил!

Эдди прошел на кухню. Мы последовали за ним.

— Это не конец света, Марти. Никто не догадывается.

— Я догадался, и Джаспер тоже. Вопрос лишь во времени — знать будут все.

— Думаю, ты преувеличиваешь. Хочешь чаю? — Он включил чайник.

— Почему ты так поступил? Это все, что я хочу знать.

Объяснения Эдди не отличались глубиной. Он заявил без стеснения:

— Хотел что-нибудь сделать для своих друзей.

— Хотел что-нибудь сделать для друзей?

— Вот именно. Ребята попали в тяжелое положение. Ты представить себе не можешь, что значит для них и их семей миллион долларов.

— Джаспер, как ты считаешь, его объяснение может нас удовлетворить?

— Хреновое твое объяснение, Эдди, — заметил сын.

— Вот видишь, даже Джаспер так считает. Объясни ему, Джаспер, почему его объяснение хреновое.

— Если он сделал своих друзей миллионерами, почему они до сих пор работают в стрип-клубе?

Эдди как будто был не готов к такому каверзному вопросу. Он закурил и скорчил гримасу, словно старался втянуть дым только в правое легкое.

— Вы меня поймали.

Виноват по уши, решил я. Но есть нечто такое, что он не хочет мне говорить. Проворачивает гнуснейшую махинацию — это очевидно, однако неясно, какие за этим кроются причины.

— Отвечай на вопрос, Эдди. Почему все эти миллионеры вкалывают за нищенскую зарплату в сомнительном, третьесортном стрип-клубе?

— Может, успели просадить все деньги?

— Ерунда!

— Господи, Мартин, откуда мне знать? Может, они из той породы людей, кто привык всю жизнь вкалывать, потому что не представляют, чем еще заняться?

— Эдди, как ты считаешь, что произойдет, когда люди узнают, что те двадцать миллионов долларов, которые они аккуратно каждую неделю высылают в наш адрес, не распределяют по совести, а отдают твоим друзьям, которых они посчитают моими друзьями?

— Может, они об этом вообще никогда не узнают?

— Узнают. И тогда нам крышка.

— Ты слишком драматизируешь.

— Эдди, где деньги?

— Не знаю.

— Они у тебя.

— Поверь, нет.

Мы замолчали. Эдди заварил чай и глоточками пил с мечтательным выражением лица. Меня он все больше и больше бесил. Казалось, он вообще забыл о нашем присутствии.

— Как бы нам все это похоронить? — спросил Джаспер.

— Не удастся, — ответил я. — Остается надеяться, что никто не пронюхает.

Сказав это, я понял, что мать была не права, когда говорила, что независимо от того, как далеко ты прошел по дороге, всегда есть возможность возвратиться. Я оказался на шоссе с односторонним движением, без единого съезда и мест разворотов. Мое дурное предчувствие было оправдано — через две недели история с миллионерами выплыла наружу.

 

Глава пятая

Мне снова пришлось столкнуться в жизни с людоедским ажиотажем прессы. За меня взялись одновременно газеты, радио и телевидение. Атаку возглавил не кто иной, как Брайан Синклер — тот самый бывший ведущий выпуска новостей, которого я видел с подружкой сына.

Мы с Кэролайн обедали в итальянском ресторане за столиком у окна и ковырялись в огромном куске телятины под лимонным соусом, когда в поле моего бокового зрения возникла его лоснящаяся седая голова. Мы встретились взглядами через стекло. Превратившись в публичного человека, я привык, что на меня в самых немыслимых ситуациях наставляют объектив, словно перст судьи, но на сей раз гнусное выражение его алчущей физиономии произвело впечатление внезапной разгерметизации салона самолета. Он бешено замахал оператору. Я схватил Кэролайн за руку, и мы метнулись к заднему выходу. К тому времени, когда мы добрались до дома, телефон уже разрывался от звонков. В новостях в половине седьмого мы увидели наши удирающие спины.

«Четвертой власти» в эти дни было чем похвастаться. Журналисты дали волю языкам и напоминали рыбаков после выходных. Брайан усердствовал больше других, то и дело напоминая, что именно он раскопал, как совершилась величайшая в истории Австралии афера. Ему не составило труда обнаружить восемнадцать миллионеров в «Котле удовольствий» — все бармены, бухгалтеры, вышибалы, посудомойки — и каждый прошел перед объективом, закрыв лицо руками — жест, равносильный признанию вины. Но то, что обнаружилось дальше, не соответствовало моим ожиданиям, потому что Эдди, когда я припер его к стенке, не рассказал, в чем был смысл его махинации. Речь шла не о том, что его друзья украли деньги из карманов рядовых австралийцев. Я понял, что все намного серьезнее, когда позвонил очередной журналист и ошарашил меня вопросом:

— Что вас связывает с Тимом Лангом?

— С кем?

И вот что я выяснил. Те два стрип-клуба, которыми управлял Эдди и короткое время я, принадлежали тайскому бизнесмену Тиму Лангу. Из 640 миллионеров 18 в то или иное время служили именно ему. Эдди работал на него много лет и, судя по всему, занимался этим и теперь. Те деньги, которые Эдди ссудил мне на постройку лабиринта, поступили непосредственно от Ланга. Человек, о котором я никогда не слышал, без моего ведома финансировал строительство моего дома. Это он предоставил мне место управляющего клубом. Что я мог ответить? Я был действительно с ним связан. Или, по какой-то неведомой мне причине, он был связан со мной. Улики были косвенными, но обличали в преступлении. Но и это было не все. Хотя достаточно, чтобы затянуть на моей шее петлю, но не все!

Дальнейшее расследование пролило свет на то, что Тим Ланг владел небольшим флотом рыболовецких траулеров, задержанных французскими властями после того, как они были уличены в контрабанде оружия и боеприпасов из Франции в Северную Африку. А это означало, что на работу, которую я выполнял двадцать с лишним лет назад, перетаскивая контейнеры на берегах Сены, меня нанимал тот же Тим Ланг, благодаря которому была развязана война между бандитскими группировками, а жертвой в те далекие времена пала Астрид. Моя голова шла кругом. Я бесчисленное количество раз прокручивал в мозгу последние откровения. Тим Ланг: я работал на него во Франции, он предоставил мне работу в Австралии и наконец потребовал оказать услугу и ему, обворовав мой проекте миллионерами. Неужели он все время стремился именно к этому? Разве это возможно? И как убедить людей поверить в невероятное: что я никогда о нем не слышал? Но как я мог не слышать о человеке, с которым был связан почти всю свою взрослую жизнь? Этот таинственный тайский бизнесмен стал ключевой фигурой моего существования, но я узнал о нем впервые. Немыслимо!

Я воспользовался Интернетом и обнаружил пару зернистых снимков и ссылку на зарегистрированный на тайском языке сайт. Тим Ланг оказался высоким, худощавым мужчиной лет под шестьдесят. Отличался мягкой улыбкой. Ничто в его облике не намекало на принадлежность к преступному миру. Даже глаза не были посажены ни слишком близко, ни слишком широко. Не узнав ничего нового, я выключил компьютер, а вскоре в наш офис нагрянула полиция и забрала все компьютеры. Копы хотели установить мои знакомства, о которых я намеренно старался забыть: всех, с кем я работал, пусть совсем недолго и за сущие гроши, и товарищей по несчастью, оказавшихся одновременно со мной в доме для душевнобольных. Вытащили на свет даже проституток, и те добавили к истории скромную лепту. Каждый вышел на тропу войны, ведущую ко мне.

Мой проект с миллионерами признали интеллектуальным преступлением века. Я спекся! Стал символом всего, что ненавидели в стране: во мне теперь видели этакий денежный мешок, высасывающий у честных австралийцев трудовые деньги. Я стал официально подонком. Последним гадом. Подлецом из подлецов. И тому подобным. К моему удивлению, для меня нашлось расистское определение — еврей! И хотя с еврейской общиной у меня было не больше контактов, чем с амишами, газеты окрестили меня еврейским воротилой. И впервые правильно окрестили — братом только по матери Терри Дина. Таким образом, они отделяли мое преступление от тех, что совершил мой канонизированный братец. Никто не хотел, чтобы я замарал наследие Терри.

Жизнь моих запуганных сограждан наконец обрела смысл: оказалось, что они сами умеют пугать. Страна превратилась в водоворот ненависти — настолько мощной и всеобъемлющей, что у меня закрадывались сомнения, что соотечественники все еще способны целоваться и заниматься по ночам любовью. В этот момент я понял, в чем мое предназначение — служить объектом неприязни, — и одновременно осознал: в этой негативной энергетике что-то было. Я глубоко, всем нутром чувствовал волны презрения. И, честно говоря, недоумевал, как с таким народом удалось протащить отмену смертной казни. Мне было не в новинку наблюдать, как ненависть моих соотечественников концентрируется, словно смертоносные лучи, в одной точке. Пришел на память министр, чья жена заплатила за дизайнерские темные очки из средств налогоплательщиков, и это практически стало концом его карьеры. Плюс счет за телефон сына, и с министром было покончено. Или член парламента — женщина, которой пришлось оправдываться, что у нее и в мыслях не было бесплатно проходить на Королевское пасхальное представление. Двенадцать жалких долларов. Что же в таком случае грозит мне?

Зато мои оскорбленные в лучших чувствах политические противники едва скрывали восторг на лицах. Они обожали все, что позволяло им выражать возмущение от имени электората. Не потребовалось никаких усилий, чтобы закопать меня. Желающие сделать из меня жаркое были избавлены от необходимости раздувать скандал. Им оставалось строить потрясенные мины и, не мешкая, действовать, и тогда каждый мог рассчитывать, что именно в нем увидят того, кто попирает мою шею стопой. Выстроилась очередь желающих меня осудить, их голоса тонули веточной канаве, и каждый отпихивал с дороги других, стараясь присвоить себе славу виновника моей погибели.

Оскар был не в силах остановить лавину, конечно, если предположить, что он вообще что-либо хотел останавливать. Власть взял в свои руки Рейнолд. Анук пыталась упросить свекра помочь мне, но тот оказался неумолим:

— Слишком поздно. Невозможно противостоять волне ненависти, если она достигла берега! — Он был прав: какой смысл по-идиотски заявлять о своей невиновности? Я прекрасно разбирался в механизме того, что происходило, — в сознании людей меня уже накрошили и нашинковали, поэтому граждане вообще не понимали, почему я до сих пор мозолю им глаза. Я это видел по их взглядам — они удивлялись, что я до сих пор дышу. Надо же иметь такие нервы! Мне захотелось обратиться к их снисходительности. Даже пришло в голову объявить, что у меня рак, но я тут же отбросил эту мысль. Я залез в их карманы и не мог рассчитывать на милосердие. Объяви им, что с меня содрали кожу, потому что слепой повар принял меня за большую картофелину, и они бы разразились аплодисментами. Аплодисментами! Такое впечатление, что в нашем обществе христианство как-то незаметно свернуло на путь, где принято требовать око за око, зато по части практического всепрощения никуда не продвинулось.

Но самый большой парадокс заключался в том, что химиотерапия завершилась и принесла положительные плоды. И вот когда я снова обрел жизнь, она стала несносной. Буддисты правы: виновных следует приговаривать не к смерти, а к жизни.

Как ни печально, Джаспер тоже принял долю побоев. Стыдно сказать, но в итоге ему пришлось расплачиваться за грехи отца. Ему стали приходить письма такого содержания: «Будьдобр, скажи своему папе, что я его убью!» Бедный парень! Ему приходилось играть роль курьера и передавать мне угрозы. Жене тоже было не легче. Несчастная Кэролайн! Запутавшееся создание! Она легкомысленно согласилась на интервью, считая, что способна все исправить. Не понимая одного: ее роль раз и навсегда определена, и ее ни вычеркнуть, ни скорректировать. Противопоставив себя свагмену, мы утеряли таланты австралийцев, а с ними права на честную игру. Кэролайн размазали по полу. Открылась моя единственная ложь, и стало достоянием публики, что мы с Кэролайн вместе выросли. С этого момента ее превращение в миллионершу сделало ее в глазах других такой же виновной, каким был я. Ее довели до слез в студии. Мою любовь! Женщины плевали в нее на улице. Слюной! Настоящей слюной! Иногда слюна была даже не белой, а темно-зеленой от долгого курения. Кэролайн оказалась к этому не готова. Меня травили все детство, и теперь это помогало мне справиться с собой: в былые времена с лихвой наглотался горького опыта. Начал жизнь презренной личностью и кончаю такой же — нет особого повода расстраиваться.

А теперь о самой печальной части трагедии: все мои реформы систематически сворачивались, ликвидировались нововведения, все положительное, что я сделал, подвергалось ревизии. Вот так! Случилась самая короткая в истории социальная революция! И этот срез австралийской действительности был отсечен, как вредоносная опухоль. Никого больше не забавлял тот фарс, которым я дирижировал. Все поняли: их одурачили. И мы оказались в той точке, откуда начали. Переписывая со сверхзвуковой скоростью историю, меня клеймили обыкновенным бессмысленным помрачением ума. Каждая тридцатиминутная программа новостей перечеркивала по месяцу реформ. На всех каналах телевидения появлялись грустные лица пенсионерок, рассказывавших, сколько денег они потратили, высылая каждую неделю по доллару, и сколько могли бы купить на них молока, жидкости для мытья посуды и — не сочтите за иронию — лотерейных билетов. Да, да, вновь закрутились барабаны общенациональных лотерей, и граждане обрели крохотные шансы на выигрыш.

Я старался улыбаться зеркалу, и улыбка превращала мою грусть в уродство. Вина полностью моя! Мне не следовало бороться с бессмысленностью, как не следовало сражаться с опухолью. Надо было ее растить, чтобы она стала огромной и мясистой.

В те дни я почти все время проводил на полу в спальне, с такой силой уткнувшись подбородком в бежевый ковер, что подбородок тоже приобретал бежевый цвет, а вместе с ним все внутренности: легкие были бежевыми, бежевое сердце толкало бежевую кровь по бежевым сосудам. Вот в такую минуту ко мне и ворвался Джаспер — нарушив мое бежевое существование, чтобы передать полученные в мой адрес угрозы расправы.

— Кто этот хмырь Тим Ланг? — спросил он.

Я перевернулся на спину и рассказал все, что знал, хотя знал я очень немного.

— Значит, моя мать погибла на его барже во время одной из его гангстерских войн?

— Можно сказать и так.

— Значит, этот человек убил мою мать?

— Она совершила самоубийство.

— Как ни поверни, он погубил наши жизни. Если бы не этот подонок, у меня, наверное, была бы мать, а ты не стал бы предметом всеобщей ненависти в Австралии.

— Не исключено.

— А что говорит Эдди?

— Ничего не говорит.

Я сказал правду. Власти прижали ему хвост, и не только потому, что он был администратором моего проекта. Просрочив визу, он уже нарушил закон. У него отобрали паспорт, каждый день вызывали на допрос, но не спешили выдворять в Таиланд, поскольку дальнейшее расследование требовало его присутствия в Австралии. Несмотря на это, он единственный среди нас сохранял спокойствие. И это спокойствие казалось естественным и непробиваемым. Внезапно я почувствовал, что восхищаюсь им, и хотя подозревал, что его спокойствие — только маска, но она была самой целостной и прочной из всех, что мне приходилось видеть.

— Черт знает что! — буркнул Джаспер. — Что ты намерен делать?

Интересный вопрос. Величайшее жульничество. Все утверждали в один голос: Мартин, тебе следует готовиться к тюрьме. Как ты готовишь себя к заключению? Заперся в кладовой и ешь черствый хлеб с водой? Но мне следовало что-то предпринять. Против меня выдвигали все новые и новые обвинения. Власти дошли до такой глупости, что вытащили на свет дело об «Учебнике преступления», решили продолжать расследование и в этом направлении. Я превратился в некое подобие ветхого здания, которое предназначили под снос, и все собрались посмотреть, как оно рухнет.

У меня остался единственный шанс немного успокоить людей — вернуть деньги. Я заявлю, что меня самого, как и их, обманули, но я сделаю все, что в моих силах, чтобы возвратить все, до цента, даже если мне придется потратить на это всю жизнь. Слабый ход, но я предпринял попытку. Пришлось продать лабиринт. Расставание с тем, что я так тщательно планировал и во что вдохнул жизнь, разбило мне сердце. Я строил его не для того, чтобы обрести мечту о счастье, а чтобы потрафить подозрительности и ненависти. Хотел спрятаться в нем от мира, и он служил мне в этом верой и правдой.

Все в один голос советовали мне не показываться на аукционе, но я не мог устоять — очень сильно хотелось узнать, кто станет новым владельцем моего детища. Джаспер тоже присутствовал — ведь и его хижина поступила на торги — та самая, которую мы строили будто бы своими руками. Потенциальных покупателей собралось не меньше тысячи. Хотя не могу сказать, сколько из них было настоящих, а кто пришел просто поглазеть.

Меня мучили спазмы в желудке. На меня смотрели и перешептывались. Я громко крикнул, что шепот — деградация человеческой речи, но мне никто не ответил. Я занял место под своим любимым деревом, но и оно не подсластило горечи поражения — враг пил шампанское в сердце крепости, возведенной специально для того, чтобы держать его на расстоянии. Одно было отрадно: многие потерялись в лабиринте, и их пришлось оттуда выводить. Это задержало торги. А когда они начались, аукционер произнес короткую речь, назвав дом и лабиринт «царством одного из самых противоречивых умов в Австралии», что неприятно меня смутило, но в то же время наполнило извращенным чувством гордости. Я царственно сложил на груди руки, хотя понимал, что меня посчитают шутом, а не низложенным королем. Лабиринт выдал масштабы моих раздутых страхов и паранойи, и, стоя на торгах, я ощущал себя физически обнаженным. Понимали ли собравшиеся здесь люди, что они укрепили меня во мнении, что я самый запуганный из всех живущих?

В итоге, видимо, благодаря моей диковинности, параноидальности и печальной известности, лабиринт был продан за семь с половиной миллионов долларов — почти в десять раз дороже его стоимости. Это, как и следовало ожидать, убедило прессу и ее верных подданных — народ, что я человек богатый, и только усилило ненависть ко мне. Покупатели, как я выяснил, владели сетью дорогих мебельных магазинов и намеревались открыть лабиринт в качестве аттракциона для туристов. Что поделать? Это не самое большое из всех унижений.

Я переместил книги и весь свой хлам в камеру хранения на склад, а себя самого — в квартиру, которую для меня и Кэролайн сняла Анук. Мне даже не представилось шанса предложить людям эти семь с половиной миллионов долларов в качестве брошенного собаке куска мяса, хотя собака с большим удовольствием вцепилась бы мне в ногу. Правительство наложило арест на все мои активы и заморозило банковский счет. И я, замороженный и обложенный со всех сторон, ждал, когда против меня выдвинут обвинение. Большего бессилия испытывать невозможно.

Я тонул. И мне захотелось потянуть кого-нибудь за собой. Но кого? Мне не приходило в голову ненавидеть соотечественников за то, что они ненавидели меня. Но я сохранил каждую каплю в необъятном резервуаре ярости на то, чтобы подпитывать отвращение к журналистам, этим лживым и лицемерным особям, похожим на сторожевых псов нравственности во время гона. Я возненавидел их зато, что они сделали с моей матерью и отцом. За то, что обратили свою любовь на Терри. За то, что травят меня. Да, я осуществлю месть. Эта мысль засела в моей голове. Вот почему я не дрогнул и не надломился. Я не был готов рухнуть в одиночку и начал строить последний план. План ненависти. План возмездия, хотя мне никогда не удавалась месть, несмотря на то что мстить — самое древнее людское занятие. Я также никогда не защищал свою честь. Даже не понимаю, как люди способны произносить с невозмутимым видом это слово. В чем, скажите на милость, разница между понятиями «запятнанная честь» и «задетое самолюбие»? Неужели есть такие, кто верит в подобную чушь? Нет, я хотел отомстить, потому что средства массовой информации постоянно ранили мое эго, мое подсознание, мое суперэго и прочее в этом роде. И я намеревался сделать им добро.

Я занял у Кэролайн денег, сказав, что на легальные расходы, и позвонил частному детективу Эндрю Смиту. Он жил с женой и пуделем и был похож скорее на бухгалтера, чем на частного сыщика. Хотя похож он был на самого себя — ничего особенного. Когда я опустился на стул в его кабинете и снял капюшон и темные очки, он спросил:

— Чем могу служить?

Я выложил ему все. И, квалифицированный профессионал, он не стал судить меня за мой низкий, полный ненависти план. Спокойно выслушал, улыбнулся плотно сжатыми губами, так что приподнялся только уголок лишь с одной стороны, и бросил:

— Немедленно берусь за дело.

* * *

Прошло не больше двух недель, и я снова увидел Эндрю Смита с его квазиулыбкой. Как я и рассчитывал, он основательно потрудился, нарушил несколько десятков законов о неприкосновенности личности и представил мне досье. Пока он кормил собаку, я пролистал папки — хихикая при этом, ахая от удивления и разражаясь хохотом. Досье оказалось потрясающим, и, если бы у меня не было на него иных планов, я бы опубликовал этот текст под видом романа, и он бы непременно вошел в список бестселлеров. Осталось выучить его на память.

Затем я приступил к осуществлению единственного, по-настоящему гнусного плана из всех, что мне приходили в голову.

Пресс-конференция в живом эфире проходила на ступенях оперного театра — и не случайно. В холодном утреннем воздухе перемешивались запахи бухты и журналистской свары. Здесь присутствовали репортеры, ведущие новостных программ, эпатажные диск-жокеи — в общем, все, кто имел отношение к средствам массовой информации в Сиднее, и каждый из нас ощущал себя карликом рядом с классическим зданием. Такое воссоединение что-то да значило. Я и журналисты — как встреча после многих лет находящихся в разводе мужа и жены на похоронах их единственного ребенка.

Едва я взобрался на возвышение, они приготовились опустошить обоймы заранее заготовленных вопросов и продемонстрировать, какие они защитники идеалов. Но я их опередил:

— Гермафродиты от прессы! Я подготовил краткое заявление: вам неведомы приличия, если вас не макнуть в них лицом, как в дерьмо. Вот так. Я сказал — буду краток, но я не собираюсь объяснять, почему вы представляете собой пародии на свои прежние «я». Я здесь, чтобы отвечать на ваши вопросы. И, зная, как вам нравится их выкрикивать, не считаясь с товарищами, у кого голос слабее, буду обращаться к каждому персонально, и зададите свои вопросы по очереди.

Я указал на журналиста, стоящего ко мне ближе всех.

— А, мистер Гарди, рад, что вы пришли, а не отправились играть, как обычно, по вторникам, четвергам и субботам. Так какой ваш вопрос? Ах, нет вопросов?!

Журналисты смущенно переглянулись.

— Что скажете вы, мистер Хаккерман? Надеюсь, не устали. Ведь мужчина при жене и двух любовницах должен отличаться большой энергией. Тем более что ваши любовницы — студентка факультета журналистики Элин Бейли и сестра вашей супруги Джун — не отнимают у вас так много времени, как можно было бы подумать… Что происходит? Куда подевались вопросы? Вся надежда на вас, мистер Лоадер. Но надеюсь, вы не ушибете меня своим вопросом, как обычно бьете жену. Шутка ли — пять раз пришлось вмешиваться полиции. Интересно, почему ваша жена отказалась от обвинений: потому что она вас любит или потому что боится? Так что вы хотите у меня узнать? Ничего?

Я не прерывался. Дал себе волю. Выпустил из мешков всех кошек. Спрашивал то о жизни в браке, то об искусственном мужском достоинстве, то о трансплантатах, то о косметической хирургии; одного из журналистов спросил о том, как он увел у брата наследство, семерых — об их привычке употреблять кокаин, у одного поинтересовался, почему он ушел от жены, как только ей поставили диагноз рак груди. Унижая одного за другим, я снова превращал толпу в собрание личностей. Журналисты к этому не были готовы — корчились и потели в лучах своих же софитов.

— Уж не вы ли говорили на прошлой неделе врачу, что вас не покидает желание изнасиловать женщину? У меня есть запись вашего разговора! — Я похлопал ладонью по портфелю. Что мне обвинения в клевете и вмешательстве в личную жизнь, когда меня собираются судить за мошенничество? — А вы, Кларенс Дженнингс с канала 2СИ? Я слышал от одного парикмахера, что вы способны спать с женой только в тот период, когда у нее менструация. Интересно почему? Расскажите! Люди имеют право знать.

Они наставляли камеры и микрофоны друг на друга. Хотели выключить трансляцию, но не могли побороть себя, когда перед ними оказалась сенсация. Не знали, что делать и как себя вести. Царил хаос! Ведь нельзя стереть живой эфир. Тайны их жизни повсюду просачивались с экранов телевизоров и из репродукторов приемников, и они об этом знали. Но по привычке приговаривали друга — настала их очередь выйти на позорную сцену. Они недоверчиво смотрели на меня и переглядывались, смехотворные, как поставленные вертикально обглоданные кости. Один снял с себя галстук и пиджак. Другой всхлипывал. Большинство испуганно улыбались. Никто не мог пошевелиться. Их застали со спущенными штанами. Настал долгожданный день! Эти люди слишком долго раздувались от собственной значимости благодаря тому, о чем рассказывали, строили из себя знаменитостей, но ошибочно считали, что их собственная жизнь принадлежит только им. С этим покончено. Они попались в те самые моралистские капканы, какие расставляли другим. И отмечены своим же тавром.

Я им хитро подмигнул, чтобы они знали, какое я получаю удовольствие от того, что врываюсь в святилища их жизней. В их глотках застрял страх, они окаменели. Приятно было наблюдать, как рушится эта глыба гордости.

— А теперь по домам! — объявил я, и они послушались. Отправились топить свои несчастья в пиве и потемках. А я остался стоять один, и молчание, как всегда, выражало неизменно больше, чем слова.

В тот вечер я справлял победу в одиночестве в квартире Кэролайн. Она при этом присутствовала, но отмечать мой успех не хотела, разве что глотала пузырьки шампанского.

— Это ребячество. — Она стояла у холодильника и ела из картонки мороженое. Разумеется, Кэролайн была права, но у меня тем не менее поднялось настроение. Как оказалось, стремление к злобной мести — это все, что осталось неизменным со времен моей юности. И осуществление этой мести — пусть даже по-детски — заслуживало бокала «Моэт и Шандон». Но скоро мне открылась суровая истина: пройдет совсем немного времени, и журналисты с новой силой возобновят на меня охоту. У меня оставался выбор между реальностью тюрьмы и реальностью самоубийства. И я решил, что на этот раз мне придется покончить с собой. Тюрьмы я не вынесу. Не переношу вид формы на людях и большинство разновидностей содомии — все это вызывает во мне ужас. Следовательно, самоубийство. Согласно понятиям общества, в котором я живу, мой сын достиг совершеннолетия. Значит, моя смерть будет печальной, но не трагичной. Умирающим родителям естественно огорчаться, потому что им не дано наблюдать, как взрослеют их отпрыски, но молодежи совершенно ни к чему следить, как стареют их отцы и матери. Хотя я бы не прочь посмотреть, как седеет и сморщивается сын, пусть даже сквозь туманное окошечко камеры глубокой заморозки.

Но что это? Шум мотора. Черт! Я слышу шаги. Настойчивые, бьющие по голове. Вот они замерли. Стук в дверь! Кто-то колотит в нашу дверь. Что же мне остается: тюрьма или самоубийство?

Однако появился третий вариант.

Времени не оставалось. Надо было действовать быстро.

Я вышел из спальни и посмотрел на Кэролайн, свернувшуюся на диване и похожую на длинную костлявую собаку.

— Не открывай, — проговорила она беззвучно, одними губами.

Я снял ботинки и подкрался к двери. Доски в полу жалобно простонали. Сжав зубы, я сделал под их аккомпанемент еще несколько шагов и посмотрел в глазок.

За линзой глазка стояли с большими выпуклыми головами Анук, Оскар Хоббс и Эдди. Я открыл замок, и они поспешно прошли в коридор.

— Значит, так, — начал Оскар. — Я разговаривал со своим приятелем из федеральной полиции. Завтра за вами придут.

— Утром или днем? — поинтересовался я.

— Разве это имеет значение?

— Кое-какое имеет. За пять или шесть часов можно сделать довольно много. — Это была бравада. Наделе мне никогда не удавалось сделать ничего путного ни за пять, ни за шесть часов — требовалось восемь.

— А ему что здесь надо? — Я указал на Эдди.

— Необходимо сматываться, — ответил он.

— Ты хочешь сказать — бежать.

Эдди так энергично закивал, что при этом приподнялся на цыпочки.

— Если я даже решусь на побег, почему тебе пришло в голову, что я побегу с тобой? Да и куда? Вся Австралия знает мое лицо и не пылает к нему любовью.

— В Таиланд! — выпалил Эдди. — Тим Ланг предлагает спрятать тебя.

— Этот плут? Но почему тебе пришло в голову…

— Здесь ты умрешь в тюрьме.

Это решало все. Я не пошел бы в тюрьму даже ради того, чтобы сказать Эдди: «Отвали!»

— Нас задержат в аэропорту. Меня ни при каких условиях не выпустят из страны.

— Вот. — Эдди протянул мне коричневый пакет. Я заглянул внутрь и извлек содержимое. Австралийские паспорта. Четыре штуки: один для меня, один для Кэролайн, один для него и один для Джаспера. Фотографии были приклеены наши, но фамилии другие. Мы с Джаспером превратились в Каспера и Хораса Флинтов, Кэролайн — в Линду Уолш, Эдди — в Аруна Джади.

— Как ты их раздобыл?

— Благодаря любезности Тима Ланга.

Подчиняясь порыву, я схватил пепельницу и грохнул о стену. Это существенно ничего не изменило.

— На паспорте мое лицо! — выкрикнул я.

— Об этом не стоит беспокоиться, — заверил меня Эдди. — Я все устроил.

Кэролайн обвила мою шею руками, и мы накинулись друг на друга с вопросами, которые задавали шепотом. И каждый боялся, что желания другого не совпадают с его желаниями.

— Ты хочешь, чтобы я поехала с тобой? — спросила Кэролайн.

— А ты сама как хочешь?

— Я стану тебе обузой? Буду мешать?

— Хочешь остаться? — устало поинтересовался я.

— Черт возьми, Мартин! Ответь мне что-нибудь прямо! Хочешь, чтобы я разбиралась с твоими делами здесь? — Эта мысль одновременно пришла ей в голову и слетела с языка. И я понял: ее вопросы были не чем иным, как плохо завуалированными ответами.

— Кэролайн, — вступила в разговор Анук, — если Мартин исчезнет, полиция всерьез возьмется за вас.

— И общественность тоже, — добавил Оскар.

Кэролайн переживала. Ее лицо удлинилось. В глазах мелькали противоречивые мысли.

— Я боюсь, — проговорила она.

— Я тоже.

— Не хочу тебя бросать.

— А я не хочу, чтобы меня бросали.

Кэролайн коснулась пальцем моих губ. Обычно я выхожу из себя, если мне затыкают рот, но мне нравится, если женщины дотрагиваются до моих губ.

— Побежим вместе, — едва слышно сказала она.

— Договорились, — повернулся я к Эдди. — Мы бежим. Но зачем ты сделал паспорт для Джаспера? Ему нет необходимости скрываться.

— Есть.

— Он откажется.

— Семья, которая держится вместе… — пробормотал он и не докончил. Наверное, считал, что я докончу за него. Но у меня не было ни малейшего шанса. Откуда мне было знать, что происходит с семьями, которые держатся вместе?

Думаю, это был самый грустный момент в моей жизни — прощание с Анук. Какой ужас не иметь возможности сказать ей: «До скорого»! Мы больше не увидимся — ни в скором времени, ни потом. Такова реальность. Темнело. Солнце поспешно клонилось к закату. Все завертелось на предельных скоростях. Атмосфера накалялась. Оскар ни на секунду не забывал, насколько он рискует, явившись ко мне, и все быстрее и настойчивее постукивал себя пальцами по бедру. В песочных часах сыпались последние песчинки. Анук была в отчаянии. Мы не столько обнялись, сколько вцепились друг в друга. Лишь в миг расставания начинаешь понимать, насколько важен для тебя человек: Анук появилась рядом со мной, чтобы спасти мою жизнь, и спасала с тех пор много раз.

— Не знаю, что сказать, — проговорила она.

А я даже не знал, как сказать: «Не знаю, что сказать». Только сжимал ее все крепче и крепче. Оскар кашлянул уже не меньше десяти раз. А затем они ушли.

Я упаковал вещи и жду. Самолет взлетает часа через четыре. Меня окликает Кэролайн, но почему-то называет Эдди. Со мной никто не разговаривает. Я решил оставить эту рукопись здесь — в коробке, в квартире, и надеюсь, кто-нибудь найдет ее и возьмет на себя труд опубликовать после моей смерти. Может быть, она поможет реабилитировать меня, пусть хотя бы в могиле. Разумеется, пресса и общественность сочтут наш побег доказательством вины: им не дано заглянуть в психологию человеческой натуры, иначе они бы поняли, что побег — это свидетельство страха и не более того.

По дороге в аэропорт нам предстоит заглянуть к Джасперу и проститься с ним. Как сказать «прощай» сыну? Было не просто, когда он уходил из дома. Но какие слова подобрать теперь, чтобы он ясно понял: остаток жизни я проведу в Таиланде под именем Флинт Хорас в притоне гнусных бандитов? Наверное, утешу его словами, что его отец Мартин Дин не исчезнет, а превратится в Хораса Флинта и заслужит себе могилу на топком тайском погосте. Это его подбодрит. Решено. Вот теперь Кэролайн в самом деле меня зовет. Нам пора. Предложение, которое я сейчас пишу, станет последним.