«В Марьиной роще — люди проще»
(местная поговорка)

Русский человек — исстари общительный. Это его свойство казалось опасным царскому правительству. Поэтому так мало было сословных и профессиональных клубов и обществ в старой Москве. Для либеральной аристократии был Английский клуб, хранивший традиции времен Грибоедова, было Дворянское собрание, был Купеческий клуб для верхушки сословия, туманно именовавшегося «торгово-промышленными кругами», для интеллигенции был Литературно-художественный кружок, был и Юридический клуб, был и Приказчичий клуб…

А для широких масс народа, для рабочих и ремесленников, для мещан и вчерашних крестьян были трактиры и базары. Трактир заменял клуб, здесь собирались люди, близкие по ремеслу. Но все сословия, весь московский люд стекался на такие народные сборища, как гулянья под Девичьим, как крещенские катания на Москве-реке. Особенно многолюдным бывал традиционный вербный торг.

В последние дни вербной недели не так-то легко было добраться до Красной площади. Уже с Театрального проезда становилось тесно, около Думы (где сейчас Музей В. И. Ленина) люди уже не помещались на тротуарах, а под гулкими сводами Иверской часовни толпа поднималась плотной стеной. И по другую сторону нового здания Исторического музея вверх к площади стремились людские потоки. Среди них, как в бурном море, плыли экипажи. Человек больше не мог двигаться по своей воле, оставалось лишь отдаться течению. Стиснутых, разгоряченных, порою слегка помятых людей лавина выносила на Красную площадь.

Тут людей оглушала неповторимая симфония торга. Свистели, гремели, щелкали, гудели, хрипели, гнусавили, пели, ныли, издавали всевозможные звуки сотни гудков, свистков, пищалок, картонных и жестяных труб, свирелей, флейт, барабанчиков, трещоток; каждая группа старалась перекричать другую группу инструментов. По тротуарам и по мостовой двигалась неиссякаемым потоком огромная толпа. Докатившись до Никольской, она делилась на ручьи: одни шли вдоль Рядов, другие вдоль музея, а большинство пробивалось в середину.

В центре Красной площади раскинулся традиционный московский вербный торг — зрелище живописное и своеобразное.

Вдоль всей площади в пять рядов тянулись тесовые ларьки и палатки, выросшие за одну ночь, и жизнь их длилась самое большое неделю.

Здесь продавали все, чем славились российские ярмарки. Сюда стекались торговцы не только со всех сторон необъятной страны; много заграничных гостей приезжало продавать свои товары на этой ежегодной ярмарке. И чего-чего тут не было!..

Большие палатки первого ряда заняты преимущественно пряничниками. Вот тульская пекарня выставила свои обливные печатные пряники с цукатами, с орехами, кофейные, шоколадные, фруктовые…

Рядом бойко торгуют мелкими Вяземскими пряничками с вареньем. Их берет тот, кто побережливее: настоящий вяземский пряничек имеет секрет — никогда не черствеет, но — ах! — уже во второй половине XIX века трудно стало в Москве достать настоящий вяземский пряничек. Вот расторопные тверяки щеголяют своими фигурными мятными пряниками: тут и кони, и пастухи, и рыбы, и птицы, и крохотные, как пуговицы, шарики, и огромные, с блюдо, государственные орлы. Перед этими художественными изделиями надолго застывают ребятишки, и только пронзительная волна вкуснейших благоуханий следующей палатки отрывает их от упоения сказочными цветами, верблюдами и деревьями из ароматного белоснежного мятного теста.

Большой коммерческий успех имеют соседние палатки московских купцов Кукина и Выгодчикова. К ним неизбежно поворачиваются носы, человек глотает слюну, и рука непроизвольно тянется за кошельком. Москвичи бьют конкурентов запахами. Вот здесь, сейчас, на ваших глазах из заднего помещения палатки выносят противни с горячими пряниками, от них идет пар и аромат, и… кто устоит перед таким ароматом? Пряники здесь не так красивы, все однообразные, круглые. Но сколько сортов! Белые и розовые, мятные, миндальные, медовые, обливные, саксонские, ореховые, жареные… И каждый сорт благоухает по-своему.

Тут же с краю — утлая палатка. В ней совместно торгуют представители нарождающейся марьинорощинской «индустрии». Главное место занимают расписные пряники пекарни Елагина. По коричневому фону паточной коврижки струйкой цветного сахара выведены такие узоры, что ребятишки застывают перед ними как вкопанные… Рядом — высокие стеклянные банки с витыми палочками леденцов. Ни у одного художника на палитре не найдется столько красок, сколько на этих пестрых леденцах! Знает купец Ливанов, чем привлечь покупателя.

Оба марьинорощинских купца держат скромную палатку; хоть и богаты купцы, а все-таки еще боязно вступать в прямую конкуренцию с такими китами пряничного и кондитерского производства, как Чуев, Расторгуев, Белоусов… Крошечный уголок в палатке занимает товар «мастерской» Алешина. Этот будущий богач начинает дело с малого: покупает в зеркальных мастерских обрезки, отходы и брак, режет их на кусочки, оклеивает пестрой бумажкой и через продавцов вразнос продает свою копеечную продукцию. Впоследствии его зеркальная мастерская станет поставлять не кривые зеркальца, а монументальные трюмо ручной работы.

Тщетно пытаются перебить пряничный запах соседние палатки восточных сладостей. Сочатся тахинным маслом кубы халвы, несокрушимыми глыбами белеют утесы кос-халвы, и когда ее откалывают топориком, в стороны брызжут веселые голубые искры. Тянутся ленивые белые, желтые, розовые шербеты и помадки. Легкими пушистыми горами громоздится сладкая вата. Висят длинные ряды розовых полупрозрачных колбасок чучхелы, обильно пересыпан сахарной пудрой тягучий рахат-лукум. А дальше — кучи и штабели всяких неведомых по вкусу и названию сладостей, изобретенных изощренным вкусом Кавказа, Средней Азии, Ирана…

Фруктовые палатки щеголяют плодами юга, отборными алжирскими финиками на ветках в овальных лубяных коробочках, круглыми яффскими, овальными мессинскими и сладкими корольками — красными испанскими апельсинами из Барселоны и Мурсии. Связки желтых с черным кантом бананов почему-то мало прельщают москвичей, как и шишки сингапурских ананасов с зелеными хвостами. Зато нарасхват берут всякие орехи: кедровые в шишках и на вес, грецкие, волошские, китайские (арахис), жирные неразгрызаемые американки, круглый фундук. Покупают сладкие сухие александрийские стручки с плоскими, каменной твердости семечками, палочки дивьего меда, где за каждой перегородкой хранятся коричневые капли приторно-сладкой тягучей жидкости. Пирамиды яблок всех колеров, форм и размеров испускают тонкий аромат осеннего сада. Среди всевозможных нежных на вид и на вкус «иностранцев» царствует отечественная антоновка. Из вскрытых ящиков, переложенных соломой, выглядывают ее янтарные щеки и несется крепкий дух родных просторов.

А дальше — горы сухих фруктов. Это специальность восточных купцов: узбеков, персов, турок. Ай, хорош сладкий урюк!

С краю притулилась легонькая палаточка. Рыжий немец из Риги ловко печет вафли, а голубоглазая фрау в изумительном передничке длинными щипцами берет теплые пластинки, плавным движением смазывает одну кремом, прихлопывает другой и подает покупателю, обнажая в улыбке белейшие зубки:

— Битте, пьять копейкен!

И еще, еще палатки со всякой снедью, с пастилой ядовитых колеров, липкими леденцами, карамелью «король Сиамский», обманчивым ярмарочным шоколадом в ярких обертках, под которыми обнаруживалась какая-то серая мучнистая лепешка… Эти торговцы шумели, зазывали больше других, но стреляный москвич знал им цену, и лишь оглушенный яркостью оберток и дешевкой новичок покупал здесь в первый и обычно в последний раз.

Особо стояли палатки с искусственными цветами. Эту московскую специальность ревниво хранили мастерицы. Цветы всех видов, названий, из всевозможного материала свисали гирляндами, стояли букетами, громоздились корзинами; глаза разбегались от пестроты. Подражание природе было исключительно точным, особенно у дорогих сортов — шелковых, бархатных, восковых… Пробовали немецкие фирмы ввозить свои фабричные изделия, но дешевка не прельщала любителей красивого национального искусства. За прилавком отпускала товар одна продавщица, а две мастерицы на глазах покупателей делали цветы: круглыми ложечками и шариками разных сечений выдавливали лепестки, быстро-быстро окручивали проволочку бумажной ленточкой… Тут же продавался набор хитрых инструментов для производства стеблей, лепестков, листьев. Мастерицы могли не опасаться конкуренции. Дело было не в инструменте, а в умении владеть им. Московские цветочницы славились на всю страну, но купить их великолепные изделия из первых рук можно было только здесь, на вербном торге. В другое время они сдавали свою продукцию в магазины, где их цветы смешивались с фабричными, несравненно худшими. А какая же любящая мать выдаст замуж дочь без хороших московских цветов?

Дальше — рыбье царство. В самых разнообразных стеклянных сосудах плавали аквариумные рыбки. Конечно, преобладала золотая рыбка и ее красивые разновидности: широкохвостая комета и привезенная из Китая новинка — зеленые и золотые телескопы. Они были в центре внимания: вуалехвосты в ту поpy были редки. В новинку были и первые завезенные к нам живородящие рыбки: юркие пецилии и пятнистые гирардинусы. Топорщились драчливые сиамские петушки, выходили на смертный поединок макроподы, как драгоценные камешки мелькали красные щучки, солидно проплывала круглая луна-рыба, лежали на дне добродушные зеркальные сомики. А в больших ведрах и в бочках кишела дешевая рыба, наловленная утром в Москве-реке и в прудах: предсказатели погоды — вьюны, меланхоличные карасики, сердитые ерши, суетливые верхоплавки и красноперки. В аквариумах важно поворачивались аксолотли, розовые, как дети, и пятнистые, как сказочная саламандра. Эти привлекали больше всего учащихся, слышавших о разных любопытных свойствах земноводных.

Около них всегда споры. В качестве знатока обычно выступает великовозрастный гимназист, окруженный почтительными приготовишками. Прислушиваются и взрослые зеваки.

— А если второй раз оторвать ему хвост? — интересуется приготовишка.

— Все равно отрастет.

— А ежели лапу?

— Лапу? Гм… Науке известны и такие случаи.

— Ну, а если голову?

— Голову — нет. Голова не отрастет. А вот жабры — сколько угодно.

— Чудеса! — удивляется кто-то, а скептический мещанин в чуйке задает ехидный вопрос:

— А дозвольте узнать, господин гимназист, как они размножаются, эти ящерицы? Электричеством али как?

— Ну, при чем тут электричество? — отводит каверзный вопрос гимназист.

— А я-то думал, они по-нашему не могут, — разочарован мещанин.

Гимназист багровеет.

— Да нет… вы не поняли… они — как рыбы… как лягушки… икрой, — лепечет он. Но поздно, авторитет погиб, приготовишек как ветром сдуло, и надо спасаться от общего хохота.

Рыбьи палатки смыкались с птичьими. Сюда со всей Москвы сходились знатоки и любители. Весь год они встречались по воскресеньям на Трубной площади в поисках исключительного случая. А в дни вербного торга они демонстрировали свои достижения и находки, хвалились знаменитыми певунами, показывали своих обученных щеглов и дроздов, выносили состязаться в разговоре попугаев и, если стояла теплая погода, рисковали выставлять прославленных кенаров. Из года в год в вербную субботу старый часовщик демонстрировал своего ворона, который скрипуче, но внятно выговаривал: «Все суета сует». Послушать ученого ворона стекались москвичи старого закала. Не раз распалившийся купец предлагал часовщику любую цену за его умника, но ворон был непродажный и однажды выговорил новинку: «Деньги суть прах», чем окончательно покорил своих поклонников.

Голуби всех мастей и видов наполняли большие вольеры. Им было тесно и грязно, хотелось размяться и пить. Они хлопали крыльями, взлетали и, стукнувшись о сетчатый потолок, валились на товарищей по неволе.

В плетеных клетках жались друг к другу нежные морские свинки, суетливо сновали красноглазые белые мыши, беспокойно нюхали воздух кролики.

Первый ряд, ближний к Кремлевской стене, занимали букинисты. Здесь встречались московские книголюбы. Согнувшись над длинными ящиками, перебирали они случайные книги, остатки изданий, разрозненные тома распроданных собраний, непонятно как сюда попавшие книги в дорогих переплетах, с гербами не только русских вельмож, но и громких иностранных фамилий, преимущественно французских. Каждый книголюб искал и ждал своего случая: вот в его дрогнувших пальцах окажется редкая, уникальная книга, и необразованный букинист отдаст ее за гроши… А если и не попадется такой раритет, — вдруг найдется просто что-нибудь очень интересное… Это даже, пожалуй, лучше, потому что истинный любитель некорыстолюбив и лишь в оправдание своей страстишки убеждает себя, что ищет рыночные ценности.

Вот ученик облюбовал комплект журнала «Природа и люди» за старый год и задумался. Толстый том, безусловно, стоит своих четырех рублей: два захватывающих романа с продолжением, семнадцать рассказов, — но тогда на все остальное гулянье останется три двугривенных… Старик в сером картузике отложил два томика Вольтера из разрозненного собрания и дрожащими пальцами перебирает славянский требник, закапанный воском… Румяный студент подбирает по листкам литографированные лекции… Они устарели, но зато дешевы.

Женщины не грешат любопытством к книгам, они больше интересуются прохоровскими и цинделевскими ситцами, тяжелым поповским сукном, а за шелком и бархатом пойдут не на Красную площадь, а в пассаж, где французские фирмы поразят покупателей изяществом работы лионских ткачей.

Ближе к Лобному месту и у Василия Блаженного раскинулись рундуки со скобяным и щепным товаром. Сюда идет хозяин подобрать хорошую дубовую бочку, липовую кадушку, корыто, окоренок, прицениться к изделиям окских кустарей; а если хорошо поискать, можно найти здесь и ножевую сталь с искусным узором Златоустовских мастеров, и каслинское художественное литье, екатеринбургские поделки из малахита и орлеца.

Между солидными палатками совсем не к месту вклинился тощий, но пестро расписанный ярчайшими колерами ларек. В нем проворный продавец бойко торгует пестрыми игрушками и дудками, картонными патрончиками фейерверка и шутихами: это продукция марьинорощинских «фабрикантов» — игрушечника Петрова и пиротехника Вальковского.

Впервые этот ларек появился в прошлом году на очередном Вербном торге; до того нынешние «фабриканты» продавали свою кустарную продукцию с рук. Богатые владельцы палаток с хозяйственными товарами с негодованием встретили появление в своей среде гудящего и стреляющего проходимца. Но потом они заметили, что оживление, которое внес этот нахал в спокойный, солидный ряд, пошло им на пользу: торговля стала веселее, живее и прибыльнее.

В ларьке разрывается на части приказчик Филофей. Ох, нелегко служить двум хозяевам!.. А хозяева ревнивые: ларек строили и приказчика нанимают пополам, а каждый подозревает, что Филофей зажимает его товар и старается всучить покупателю товар компаньона. Беда с такими хозяевами!

И старается Филофей, рта не закрывая:

— А вот дудки-самогудки, ребятишкам — услада, старикам— досада! Бездымный, безвредный, холодный бенгальский огонь! Пищики-свисточки, покупай, сыночки!.. Вот они, вот они, шутихи пороховые, прыгают, стреляют, молодок пугают!..

А как сгрудится народ вокруг ларька, начнет Филофей такие шуточки отпускать, что ребятишки с хохоту надрываются, старики почтенные за бока хватаются, молодицы да девки рукавом закрываются. Ну и Филофей-приказчик! Умеет народ распотешить и товар продать.

Когда закончится вербный торг, возвращается Филофей к своим повседневным занятиям. Куда и веселость его пропадает! Сидит он скучный на липке и загоняет деревянные шпильки в подметки. Весь год он — сапожник средней руки, обремененный большой семьей. Филофей — это вербное имя, псевдоним веселого продавца, а скучный сапожник — это Федор Павлович Копытин. Мало кто знает, как раз в году на целую неделю расцветает этот хмурый, задавленный нуждой человек.

Но сейчас он — развеселый Филофей, насмешник и балагур.

Тесно-тесно прижаты друг к другу ларьки, палатки. А между ними и около них все щелки, все свободные уголки занимают торговцы вразнос с лотками на шее или на легких козлах. Здесь на каждом шагу гуляющий может утолить жажду и аппетит. Зазывно пахнут пироги подовые, жареные, вареные на пару. Ядовито-желтым и кроваво-красным светятся пузатые графины с напитками, высятся дубовые бочонки с грушевым квасом, и тут же на лотке — горки коричневых моченых груш.

А вот осколок XVII века — последний московский сбитенщик. Выпячивая живот, таскает он свой самовар со стаканами, продетыми в кольца вокруг самовара, с прибаутками цедит свой сладкий напиток, ловко вытирая стакан расшитым петухами полотенцем. Хлебным квасом здесь не торгуют. Его, под названием кислых щей, боярского, дедушкина кваса продают специальные квасные в прохладных подвалах рядов.

Над продавцами — фейерверк воздушных шариков всех цветов и размеров. То тут, то там взлетают они ввысь, выскользнув из рук зазевавшегося ребенка. А вот компания бездельников купила целый вымпел, привязала к нему на веревочку серого котенка, и летит невольный аэронавт в поднебесье, жалостно мяукая…

Гуляет преимущественно молодежь. Фабричные парни и девушки держатся стайками, жмутся в кучу; потом глаза разбегаются, то один, то другая, зазевавшись, уносятся потоком и пропадают: ау, Катя!.. Скоро только отдельным парам, крепко схватившимся за руки, удается держаться вместе, и от этого еще веселее, еще забавнее плыть в бурлящем, гомонящем течении.

Солидная возрастом публика, захваченная водоворотом, попадает в смешные положения: вот проплыла высокая дама в сбитой на затылок шляпке, красная от негодования и духоты; вот чистенький чиновник в фуражке потерял очки и близоруко тычется во все стороны; вот спиной вперед несет толстую деревенскую тетку, она окончательно растерялась и не знает, то ли ей зареветь в голос, то ли смеяться вместе с молодежью. Какой-то особый вид общения устанавливается между людьми в тесной толпе… И над всем — вой и писк «уйди, уйди» умирающих свинок, щелканье «тещиных языков», свист и гудение дудок и сопелок. Праздник…

А вокруг торга, по узким, метра в три, проездам от Никольской, мимо Исторического музея, затем вдоль стены от Никольских до Спасских ворот, дальше мимо Лобного места до угла Ильинки и вдоль рядов, вереницей в бесконечном кружении шагом тянулись экипажи. По двухсотлетней традиции в вербную неделю московское купечество вывозило на смотрины невест на выданье.

Тесно стояли на тротуарах зрители: кто специально пришел полюбоваться выездом, кто попал случайно. Во все глаза глядели молодые девушки на новые наряды, на манеры невест, не одна, вздохнув, воображала и себя едущей в пролетке под завистливыми и восторженными взглядами окружающих. Молодые приказчики и писцы смутно ожидали нечаянного счастья: вдруг заметят его красивое лицо, его вдохновенный взгляд, и в один чудесный день получит он загадочное письмецо с назначением свидания, после чего неизбежна свадьба с влюбленной миллионщицей. Пожилые женщины вздыхали, вспоминая свою молодость, солидные знатоки охотно делились своими познаниями о капиталах катающихся.

На плечах у отца сидит мальчуган. Отцу, по платью видно из мещан, интересно людей посмотреть и послушать, а мальчонку больше всего поразил памятник.

— Пап, а пап! — пристает он к отцу. — А эти двое кто, вон те, железные?

— Эти? Это, брат, памятник. Который сидит — князь Пожарский, а который стоит — купец Минин.

— Ну да, — обижается сын. — Ты обманываешь! Какой же это купец, у него коленки голые?..

Отец в затруднении. Он и сам не понимает, почему русских патриотов нарядили в одежду римских воинов.

— Ладно тебе, Федька, коленки смотреть. Может, они так для легкости ходили… А вот смотри, смотри, опять невесты едут. Ух ты, как разукрашены! Вот где богатство-то!..

Невесты чувствовали себя на первых ролях. Одна делала вид, что нисколько, ну нисколько не замечает чужих взоров, другая с преувеличенным оживлением щебетала с маменькой или степенной тетушкой, третья ехала с неземным выражением лица и томной бледностью ланит, четвертая, наоборот, выставляла напоказ добротное сложение и румянец во всю щеку…

Не здесь, конечно, решалась судьба солидных бракосочетаний, но тем нравился обычай, что каждый находил в нем что-то для себя: одни показывали, другие смотрели наряды и убранство; кто встречал знакомых, а кто был просто рад окунуться в гущу народного веселья. Богатое купечество давно чуралось старых обычаев и подражало европейцам. А здесь процветало среднее замоскворецкое купечество да вчерашние приказчики, только-только вступившие в гильдию. Одни посылали сюда свои экипажи из упрямства и верности обычаю, другие торопились скорее войти в сословие.

Теперь, в конце века, уже не слышно было таких разговоров:

— А вот едут Боткины, две сестры. За каждой по миллиону.

— Врешь?

— Чего врать? Не знаешь, что ли, наших чайных миллионщиков? Боткин, Губкин да Перлов…

Так и сыпались цифры приданого дочерей именитого купечества: Солдатенковых, Боевых, Кузнецовых…

Накануне нового века поблекли знаменитые выезды, и старожилы, знающие всех и вся, редко оценивали приданое проезжающей невесты выше ста тысяч.

* * *

Сваха толкнула Петра локтем:

— Смотри-ка, твои едут! Да не там, вон, на вороной паре.

В открытом ландо сидела полная женщина с очень белым лицом, в кружевной тальме и капоре со стеклярусом. Рядом с ней — ничем не примечательная девица в голубом. Напротив, на скамеечке, — вертлявая горничная. Как ни смотрел Петр, не мог разобрать лица невесты.

— Хороша? Нравится? — приставала сваха.

Петр постыдился сказать, что не разглядел невесту, и смутно ответил:

— Ничего.

Сваха всплеснула руками:

— Ничего-о? Да какого же тебе, батюшка, рожна еще надо? Красавица, я тебе говорю! Вот поедут еще раз, я им знак подам, а ты фуражку сыми и поклонись.

Ландо проплыло еще раз. Петр низко поклонился, старуха ему кивнула, горничная фыркнула, а невесту он опять не разглядел.

— Подождем, пока опять поедут, — попросил он.

— Ага! — засмеялась сваха. — Забрало-таки! Только они больше не поедут, не полагается. Ступай домой, а я дам знать, что надо дальше делать.

Петр шагал в некотором смущении. Любовь явно не давалась ему в руки. Вдова Кулакова? Один расчет, никакой любви тут не было. Потом случайные, очень короткие связи, но и это опять не любовь. А тут? Может быть, теперь и придет настоящая любовь, о которой говорят, что она захватывает человека всего целиком?

Он размышлял, а ноги сами несли его привычным путем по Неглинной. «Так-то, Петр Алексеевич. Что с тобой творится? Возносишься ты в вышние края… Был ты желторотый несмышленыш из нищей деревни, а за семнадцать лет что с тобой город сделал…»

Вспомнил он, как привезли его добрые люди после смерти отца из голодной костромской деревни в Москву, в трактир Кулакова, где служил половым земляк, бобыль Арсений Иванович.

Арсений Иванович поморщился, но мальчишку оставил и, выждав время, поклонился хозяину. Кулаков взял Петьку в дом. Началась для Петьки обычная жизнь мальчика на побегушках. Вместе со сверстником Савкой Кашкиным, жителем Марьиной рощи, они делали все по дому и присматривались к трактирному быту.

Трактир Кулакова стоял неподалеку от проезжей дороги на Останкино и в былое время процветал: не только по праздникам захаживали гуляющие, но наезжали ямщики и обозные — самые желанные гости для трактирщиков. Ямщиков и подводчиков встречали поклонами, как именитых купцов, ухаживали за ними, как за богачами; у дорогих гостей от гордости дух захватывало, и они готовы были всеми средствами доказать широту своей натуры. Можно было и покуражиться, и возмечтать, а почтительные «шестерки» — подавальщики поддерживали любую похвальбу тороватого гостя. Такова уж трактирная установка: кто платит, тот все может.

Кулаков — наследственный трактирщик. Отец его держал постоялый двор на Троицком тракте и сытно кормил обозников. Разносолов у него не полагалось, и такса была старинная: без выхода — гривна, с выходом— пятиалтынный. Сел за стол — ешь и пей, сколько душа принимает, на свою гривну. Но коли встал из-за стола и вышел по надобности хоть ненадолго, — плати пятиалтынный.

Умер отец, уважаемый всеми посетителями, но никаких капиталов не оставил: сильно пала в цене гривна. Продал сын постоялый двор, купил трактир в Марьиной роще. Здесь, у самой Москвы, не сумел он разбогатеть, а может, и не старался. Детей у него не было; жена моложе его, но хворая, безрадостная, равнодушная ко всему, что ее не касалось.

Жил Кулаков скучно, все о чем-то задумывался. Его равнодушие не радовало и не обижало окружающих.

Скоро Петька стал постигать несложные способы угождения хозяину, вихрем летал по поручениям гостей, и не одна семитка перепадала ему за расторопность. Савка был медлительнее, тяжелее на ходу, раздумчивее. Ребятам в общем повезло, их не мучили, не перегружали работой. Кулаков с женой были, что называется, добрыми людьми. Ребята подрастали, из мальчиков становились юношами.

Трактир — что клуб, здесь всё знали. События порой доходили сюда в искаженном виде, но все же доходили. В трактире бывали всякие люди, и от каждого можно было узнать что-нибудь полезное. Пытливый крестьянский ум бойкого Петьки жадно и без разбора впитывал всё: и горький протест обиженного ремесленника, и долгие степенные рассуждения подводчиков, и похвальбу удачливого вора, и косноязычный лепет пьяного, и цветистую мудрость народную. Все это складывалось в емкие хранилища памяти, и годы перерабатывали детские впечатления в правила жизненной игры.

Трактир получал газеты. Петька легко выучился читать и умел подмахнуть фамилию — Петр Шубин — с замысловатым росчерком, но писать письмо или расписку было трудно: буквы получались бестолковые, раскоряки. Антон Иванович, отставной чиновник, завсегдатай «Уюта», писавший трактирным клиентам письма и прошения, сердился:

— Малый ты разумный, а пишешь, как медведь. Разве это письмо? Письмо должно иметь каллиграфию! — И он поднимал тонкий палец. — За кал-ли-гра-фию человека уважают.

Но в этом Петька сомневался. Писал Антон Иванович, действительно, мастерски, как печатал, но уважение к нему поднималось не выше стаканчика водки или двугривенного звонкой монетой.

Сперва Арсений Иванович с некоторым удовлетворением наблюдал за успехами питомца, который уже через год стал понемногу посылать деньги матери в деревню; потом начал испытывать что-то вроде ревности, порой грубо одергивал парнишку, явно придирался. Петька всегда и сразу покорялся и тем сохранял мир.

А вот Савка, мальчонка самолюбивый и ершистый, иногда бунтовал. Дело тогда доходило до хозяина, который лениво и небольно щелкал его в лоб. Савка пуще взвивался, долго не мог успокоиться, все у него из рук валилось. А если такое происходит с мальчиком, который моет посуду, тут уж прямой убыток хозяину. Поэтому всякое рукоприкладство к Савке быстро кончилось. В крайнем случае он получал ленивое и необидное ругательство, но и к этому не мог привыкнуть. Парнишка явно болел обостренным чувством справедливости — болезнью всех подростков — и никак не мог понять, почему, скажем, Арсению Ивановичу можно то, чего нельзя Савке, а хозяину можно и то, чего нельзя даже Арсению Ивановичу.

Как-то без видимых причин он взял расчет.

— Куда ты, Савка? — только успел опросить Петька.

— На фабрику пойду. Надоело здесь, — угрюмо ответил тот, завязывая тощий узелок. — Мать померла, теперь сам себе хозяин.

— А что, на фабрике лучше?

— Кому как. Тебе, может, здесь лучше.

И ушел. А сейчас мастеровой, гордый такой, независимый.

Арсений Иванович взял двух новых мальчишек, одного на побегушки, другого поваренком в помощь постаревшему повару. А Петька стал старшим над мальчиками. С этого и началось возвышение Петьки. Командовал он своими подчиненными и с юношеским задором посматривал на всех, даже на хозяйку.

Хорошо помнит Петр, как разбил хозяина паралич, когда пришли новые арендаторы Марьиной рощи; недолго пролежал он без языка — помер. Когда его хоронили на Лазаревском кладбище, в роще звенели пилы — арендаторы кромсали остатки зеленого массива, землемеры спешно намечали улицы и проезды.

Похоронили Кулакова честь-честью. Наутро Арсений Иванович, как старший подавальщик, примаслил голову, надел новый парадный жилет и достойным шагом поднялся наверх к жене трактирщика. Его важная походка заранее оповестила всех, что отныне за стойкой буфета будет стоять он, Арсений Иванович, самый опытный и облеченный доверием работник здешнего заведения. Через некоторое время он спустился вниз, и походка его выражала растерянность и обиду. Когда же открылись двери трактира, то первые посетители увидели на хозяйском месте за стойкой его, Петьку, ныне Петра Алексеевича Шубина. Держался он тихо и скромно, всем видом показывая, что на все воля хозяйская, а он как был почтительный ко всем Петька, таким и остался.

Арсений Иванович крепко обиделся и взял расчет. Из старых служащих остался только повар Назар Никитич, соратник покойного Кулакова, остальные все сменились. Говорили, что, отбыв в трауре законный срок, вдова Кулакова взяла Петьку не только в буфетчики, но и в мужья. Однако по паспорту Петька числился холостым, и злые языки доказать ничего не могли. На трактирной вывеске перед фамилией Кулакова было скромно добавлено слово «наследников». Молчаливая вдова редко показывалась на людях, разве только в церкви да на кладбище, и жизнь ее интересовала только заядлых сплетниц.

Петр вел дела по доверенности хозяйки. Он оформил новую аренду земельного участка в банке, потом арендовал соседний пустырек, где появился жиденький трактирный садик с беседкой. Сюда семейным гуляющим подавали самовары. Петр чувствовал, как отрастают крылья.

К этому времени он получает уже не начальное, а «среднее» трактирное образование. Присматриваясь ко всему с точки зрения своего нового положения, он начал постигать многие полезные истины, и в каждом человеке находил что-нибудь достойное внимания. Особенно привлекали люди оригинальные. В трактирной обстановке они ярко цвели. Иные раскрывались слишком поспешно, и это было плохо: вся сущность их умещалась на пятачке. Слетала шелуха — и под ней обнаруживался голый организм во всей своей несложности и неприглядности.

От интересных людей Петр научился ценить игру ума, выдержку, полет мысли — все то, от чего зависит счастье в жизни в его крестьянском понимании.

Интересные встречи оказывались полезными. Талантливый человек щедр и рассыпает свой блеск бескорыстно. Советами умных и полезных людей всегда пользовался Петр. Был он почтителен без угодливости, скромен и нравился самым своенравным посетителям. А теперь, скакнув из «шестерок» в доверенные, он почувствовал к себе интерес окружающих. В нем оценили сметливого, разворотливого хозяина.

Убедил его в этом старый повар Назар Никитич. В трезвые часы был Назар величествен и благочестив. Торжественно священнодействуя в своем кастрюльном царстве, он распевал акафисты и стихиры, удостаивая разговора лишь хозяина, Арсения да кое-кого из почетных гостей; поварятами управлял при помощи выразительных жестов, то поднимая палец вверх, то тыкая вниз, то плавно колыхая всю пятерню. Со своей бородой пророка, он был благообразен, как библейский Саваоф. Но обычно дважды в день Назар выпивал, и тогда из-под бороды Саваофа вылезал разбитной, болтливый Варлаам российского Ренессанса; тогда по-человечески он говорил только с поварятами и подавальщиками, а хозяину, Арсению и особо почетным гостям отпускал лишь колкие, злые шуточки. Чтобы избежать развития событий в нежелательном направлении, Кулаков спешил напоить Назара допьяна и вместе со всеми его обширными знаниями мелких человеческих тайн уложить в каморку.

Назар спал час-полтора и вновь являлся, величественный и благообразный, гудя: «Преподобный отче Пантелеймоне, моли бога о нас», ибо считал Пантелеймона-целителя своим покровителем.

И вот однажды совершенно трезвый Назар разгладил библейскую бороду и пророчески изрек Петру:

— Я тебя вот как понимаю: ты еще делать ничего не можешь и должен ждать. Правильно, присматривайся пока, мозгуй свой закон жизни. Для тебя он — простой. Чтобы встать выше других, нужно иметь деньги. Иметь деньги можно двояко: или во всем себе отказывать, копить грошик к грошику, или грабить, ничего не боясь. Бывает, конечно, везенье, но это редко. Вот тебе и закон твой: жди, копи, а придет случай — хапай. Только помни, что ты все-таки человек, и деньги тебе нужны для чего? Чтобы свои желания исполнить. Разные бывают желания, и разные для них деньги надобны. Коли только о себе печешься, немного тебе денег нужно. Потому — не зарывайся, на удачу не надейся; удача, она к тому добра, кому и потерять не страшно.

Петру и самому приходили подобные мысли, но мог ли он их выразить так складно? Его удивляло, что мудрее всего о богатстве говорят те, у кого его нет и не было. Почему бы так? Раз они понимают, как достичь богатства, почему же не схватили его? Не сумели? Или не хотят? И он спросил Назара:

— А хорошо быть богатым?

— Хорошо, — серьезно ответил тот. — Очень хорошо. Тогда ты — свободный человек и можешь своим мыслям жизнь дать. Есть у тебя мысли?

— Ну какие у меня мысли?

— Неправда. Есть. Вот ты меня спросил — значит есть. Старайся. Может, и достигнешь.

Надолго запомнил Петр этот разговор.

…У Петра Шубина не было недостатка в предложениях о расширении дела. Обычно он скромно отвечал:

— Заманчиво, но капитал не позволяет.

А сам все приглядывался, прислушивался. Понимал, что стоять на месте по старинке нельзя. Понемногу расширял дело «наследников Кулакова», взял еще троих половых из закрывшегося трактира Смирнова, порадовался, что прогорел и уехал неизвестно куда опасный соперник Антипов, владевший самым благоустроенным в округе трактиром. Его дело взял на себя незнакомый в этих краях трактирщик из Сокольников, но ему не повезло. Нового владельца прямо преследовали разные неприятности.

Ненадолго хватило у антиповского преемника средств и упрямства. Знал сокольнический купец, что к чему, сам был таковский. Поэтому никто не удивился, когда за стойкой антиповского трактира появился Арсений Иванович, известный по работе у Кулакова. Что он не владелец трактира — это ясно, держался он как приказчик. Но чей приказчик — интересовало лишь немногих. Стал антиповский трактир с тех пор опрощаться. Арсений Иванович быстро повывел разные там модные новшества, которыми гордился Антипов: керосинокалильные лампы, воду из сухаревского бассейна, пиленый аккуратными квадратиками сахар с Даниловского завода, кружочки лимона и филипповские калачи к чаю. Опять половые надели грязноватые белые рубахи вместо куцых пиджачков, опять сюда пришла ремесленная братия с Сущева и отхлынули торговцы и хозяйчики — «чистая публика».

Потянулась «чистая публика» к «Уюту» наследников Кулакова. У нее были свои вкусы и требования.

Тогда еще не вполне знал Петр всю механику трактирных удач и промахов. А потом случайно эту сложную игру раскрыл ему тот же хитрый Назар. Тогда только узнал Петр, что, помимо хозяев-трактирщиков, есть и другие соперники, с которыми надо держать ухо востро.

Захаживал к Петру в «Уют» огородник Степанов, на вид добрый и чудаковатый мужик. В десяток лет стал он богачом, — так считали окружающие, — поставлял овощи первейшим в Москве зеленщикам и ресторанам. Впрочем, в чужом кармане легко считать.

Как-то поманил он Петра:

— Слышь-ка, хозяин, сказать тебе хочу. Присядь-ка. Вижу я, Петр Алексеевич, пришло тебе время развертываться. Вот ты к своим посетителям присмотрись. Замечаешь, что ль? Изменились. Другого им надо, чего получше, подороже… Да нет, не здесь новые порядки заводить, а ставить новое заведение с новыми порядками для таких, кто уже в купцы глядит. И название тому заведению — «Приволье». Разумеешь?

— А «Уют» как же? — помолчав, спросил Петр.

— Когда тебе штаны тесны становятся, ты их татарину продаешь, a caм новые покупаешь, попросторнее. Так ведь? Найдется покупатель и на «Уют», все-таки дело старое, известное…

— Спасибо, Иван Сергеевич. Подумать надо, прикинуть.

— А как же? Коли надумаешь, скажи.

— Насчет чего?

— Ну, вообще… Порадуюсь за тебя, посоветую…

И Петр стал думать, узнавать, прикидывать. То вспыхивал крестьянской жадностью, предвидя удачу, то сомневался и падал духом. Увлекся расчетами и не замечал времени. А жизнь шла своим чередом. Тихая вдова Кулакова, поев чего-то, скончалась так же тихо, как жила, и легла на Лазаревском кладбище рядом с мужем.

Когда издалека прибыли ее родичи за наследством, Петр предъявил законную купчую на трактир «Уют», со всем инвентарем проданный ему, крестьянскому сыну Петру Алексееву Шубину, за недорогую цену в знак его верной службы; выдал он родственникам носильные вещи вдовы и выпроводил с честью. Затем вызвал из деревни мать, посадил ее хозяйкой в кулаковский трактир, а сам вплотную занялся новым «Привольем».

Так и этак прикидывал, видел, что надо доставать денег. Как? Под вексель? Рисковать «Уютом»? Или войти в компанию? А то, может, бросить эту затею? Нет, нельзя, нельзя такой момент упускать… Еще больше стал он прислушиваться к рассказам и сплетням трактирных посетителей, мучительно стараясь заполучить ту ниточку, которая приведет к правильному решению. Помог опять-таки Назар, затянувший в пьяном виде акафист великому дельцу и хитрецу Иоанну свет Сергеичу…

Когда неторопливый Степанов вновь явился посидеть за столиком в «Уюте», Петр сам подсел к нему и стал жаловаться, что на новое дело нужны слишком большие средства, а сам чутко следил за собеседником. Это был его первый опыт дипломатии. И сразу понял, что огородник интересуется его делом. Значит…

— Так я подсчитал, — смиренно сказал Петр, — что никак мне одному такого дела не поднять.

— Одному где ж, надо компаньона, — рассудительно ответил тот. — Тут ведь особо считать надо. Выстроить да всю обстановку и посуду там приобрести — это еще не все затраты. Нельзя на первое время на доход рассчитывать — вот что. А сколько оно продлится, это первое время, неизвестно. Денежный человек — капризный. А тут для него все удовольствия будут.

— Значит, пожалуй, отказаться?

— Нет, зачем же? — как-то слишком быстро ответил огородник, и Петр сразу понял его игру.

Такого человека надо иметь компаньоном, а не конкурентом. И пошел напролом:

— Одному мне не по силам. Идемте со мной в долю?

— Да что ты, парень? Я же в этом деле ничего не понимаю.

— Ну, как же… Человек вы торговый, во всем хорошо разбираетесь, не чета мне, неучу. Что я, кроме своего трактира, знаю?

— Ну, ты в своем деле, в трактирном, мастер.

— А разве вы не мастер?

— Как же, мастер, конечно… Шесть лет в твой трактир хожу, вот этот стул просидел…

— А с антиповским трактиром вы неплохо управились.

Недобрая искра мелькнула в тусклых глазах огородника.

— Арсений рассказал? — овладев собой, спросил Степанов.

— Нет. Арсений на меня зол.

Помолчали.

— Кто? — в упор спросил Степанов.

Петр понял, что разговор идет в открытую, медлить нельзя: или себя спасай, или других топи.

— Назар Никитич.

— Вот как? — усмехнулся Степанов. — Старик, а болтун какой! Ну, мне пора. А насчет того… я подумаю.

Ночью Петр разбудил старого повара в его клетушке.

— Назар Никитич, а Назар Никитич, проснитесь!

— Ну, чего, чего тебе? А, это ты, хозяин…

— Назар Никитич, слушайте меня. Можете вы меня слушать тихо? Очень серьезное для вас дело, Назар Никитич. Вот деньги. Спрячьте их. Это на дорогу. Вам нужно уехать в деревню. Понимаете?

— В деревню? А что у меня есть в деревне? Что ты, хозяин, придумал? Что мне там делать?

— А я говорю: поезжайте, Назар Никитич, поезжайте скорее. Вот прямо сейчас и уезжайте.

— Да с чего это вдруг?

— Слушайте: Степанов узнал, что вы рассказали про его дело с антиповским трактиром.

Разутый, всклокоченный Назар сразу вскочил на ноги.

— Как же это я? Да когда же? Неужто спьяна? — бормотал он, хватая одежду. Ничего в нем не осталось от Саваофа.

Утром поваренок Филька прибежал к Петру:

— Петр Алексеич, что делать-то? Назар Никитич пропал.

— Как так пропал?

— Наверно, и дома не ночевал!.. А нам сейчас плиту растоплять…

— Вот что, Филя: ты скажи Сереге и Никишке, чтобы поискали его где-нигде, а сам добеги до мамаши, доложи, как и что, пусть хозяйка позаботится.

Хозяйка позаботилась.

Впервые приехав из деревни в город к разбогатевшему сыну одна и оставив двух младших дочерей на попечение старшей, замужней, она проявила свою деловую политичность. В первом же разговоре с сыном выяснила границы их отношений и соответственно повела дело. Умная женщина трезво оценила обстановку. Помимо своего собственного опыта, она должна создать сыну твердую опору в жизни. Опора — это друзья и деньги.

Проведав о денежных затруднениях сына, она по-своему считала, что верным выходом будет выгодная женитьба.

Свахи предлагали одну невесту соблазнительнее другой. Петр отмалчивался, отшучивался, но однажды обмолвился:

— Что ж, если человек хороший и с капиталом…

Теперь дело двинулось всерьез. Одна, дочь чиновника, «благородных кровей и на музыке может», явно не подходила — капитала не было, и дворянская сваха ушла в обиде.

Вдова бакалейщика из Дорогомилова хотя имела капитал, но характера оказалась строгого — прямая угроза будущей свекрови — и тоже была отвергнута. Наконец, сваха пришла сияющая:

— Нашла, матушка, клад, сущий клад!

После торжественных обещаний не обидеть в случае удачи рассказала о новой невесте, затмевающей всех прежних. Действительно, преимуществ было много. Единственная дочь. Отец держит свой лабаз на Болоте: фрукты-овощи. Живут в Замоскворечье, в лучшем месте, свой дом в Пыжовском переулке. Отец шибко нравный: сватались и купеческие сыновья, и благородные, один даже военный капитан, значит дворянин, — всем отказ, не нравятся; чего ему надо — и не понять. Деньги есть, немалые. И возраст невесты не так, чтобы большой — двадцать шестой годок, и собой мила. Вот главное препятствие— отец. А мать для дочери на все согласна.

Потолковали женщины, попили чайку и наливочки, и забегала сваха из Марьиной рощи в Замоскворечье и обратно.

Смотрины были организованы по купеческим правилам, пристойно. Петр посмеивался, но понимал, что следует уважать обычаи. Встреча была назначена на вербное воскресенье, в два часа дня, против памятника Минину и Пожарскому.

Вот она и состоялась, эта встреча. Что ж, и Петр кой-чего стоит! Капиталец хоть невелик, да в деле, и впереди помаленьку умножение предвидится. А коли сумеешь, так и рванешь кус по силам. Дело на руках неплохое. Мать-старуха нужду забыла, козырем ходит, сестрам помог, сам себе голова, налоги в срок вносит, перед воинской повинностью чист как единственный сын. Патент имеет, в любой день может в мещанское сословие переписаться, теперь купеческую дочь ему сватают.

Так что же все это? Одна удача? Нет, к удаче сколько-то и ума приложено, и смирения, и терпения… Не робей, Петруха, шагай дальше, в большие люди выйдешь!..

— Куда прешь, рыло? Пьян, что ли?

И резкий толчок в грудь встряхнул Петра. Он заморгал и пришел в себя. Перед ним стоял молоденький офицерик в обтянутом мундирчике, и рука его в белой перчатке вновь замахнулась.

— Виноват, ваше высокоблагородие, — залепетал Петр. — Простите великодушно! Шел замечтамшись…

— То-то, замечтавшись, — сбавил тон офицерик. — Ну, шут с тобой! — И, явно довольный такой развязкой, проследовал дальше.

Дворник в фартуке с медной бляхой сметал с мостовой мусор в большой совок. Наблюдая, он приостановил работу и ухмыльнулся:

— Дешево ты отделался, парень. Намедни у нас вот тоже штатский офицера толкнул. Тот, ничего не говоря, вынул шашку, да как рубанет его поперек. Что кровищи было!..

Петр ничего не ответил, надел картуз и зашагал дальше. Никакой обиды он не испытывал. Так и должно быть. Вся жизнь построена по таким ступенькам. Внизу — мужик, темный, неграмотный, неловкий. Им командует городской мещанин, может его прижать, обдурить, шкуру содрать. А над мещанином — купец с деньгами да чиновник-начальник. А над ними — начальство побольше. Еще выше — графы и министры. Над всеми — царь, а над царем — только бог. Все правильно, и нужно подчиняться, на том мир стоит. И вдруг, уже на Цветном бульваре, усмехнулся. Вспомнил Петра Панкратьевича.

…Заходили в кулаковский трактир двое: толстый, важный, с львиной седой шевелюрой, и плюгавенький, незначительного вида. С ними был любезен угрюмый Кулаков, а глядя на него — и «шестерки». Садились приятели вдвоем, заказывал толстый и жужжал шмелем, а плюгавенький слушал, вздыхал и редко-редко вставлял слово. Видно, приживал у толстого.

Однажды плюгавенький пришел один. Петр, бойко скользя, подлетел к столику, смахнул салфеткой крошки и с пренебрежением спросил:

— Чего изволите?

Тот поднял на него близорукие глаза и тихо сказал:

— Стакан чаю. Без лимона.

Петр осклабился:

— Да нешто у нас чайная?

Посетитель молчал.

— Чудные вы, — продолжал Петр. — Ежели приятеля подождать, так и скажите, я не прогоню. А то — чаю! Сидите уж, ждите.

И отошел. Посетитель постучал по столику.

— Чего надо? — уже резче спросил Петр.

— Стакан чаю.

Петр хотел уже чертыхнуться — всякая голь над тобой издевается, но не посмел и доложил Кулакову:

— Вон тот маленький — гы! — чаю просит. Потеха!.. — и под суровым взором хозяина сразу подобрался.

— А ты не рассуждай, как овца, — спокойно сказал Кулаков. — Чаю — значит чаю. Я знаю, что ты думаешь, Петька, только ты глуп еще. Тот, толстый, — регент церковный, пьяница, пустой человек. А этот умник. Так и запомни. Живым манером лети наверх, скажи жене, чтобы заварила лучшего, моего лянсину, и неси сюда Петру Панкратьевичу. Ну, живо…

Никто толком не мог объяснить Петру, кто такой Петр Панкратьевич и в чем секрет его влияния. Арсений полагал, что он богатый человек, только прибедняется. Савка сделал страшные глаза и сказал, что это сыщик. Но все это были предположения. Петр видел, что плюгавенького уважают не напоказ, а по-настоящему. Иногда, кланяясь и смущаясь, подходили к нему спорщики и просили рассудить их. Судил Петр Панкратьевич, несомненно, умно, но как-то необычно. С мелкими житейскими делами к нему не обращались, не такой это человек.

Запомнился Петру его ответ, когда по какому-то случаю Петру Панкратьевичу изложили привычную схему сословных отношений: мужик — барин — начальство — царь — бог.

— Неверно вы смотрите. Сколько богов? Один. А царей? Ну, десяток. Начальства, конечно, побольше, бар еще побольше, а мужиков множество. И ежели это множество захочет, то ничьей не будет воли, кроме его воли. Вот вы удивляетесь, почему так не получается. И не получится, пока у множества много воль. А как будет одна-единая — получится. Все это понимают: и баре, и начальство, и цари. Вот насчет бога не знаю, не спрашивал…

Вот и сейчас вспомнил Петр это необычное суждение. Много — это значит сила. Вот много людей на улицах, а разве это сила? Вот нищий стоит. Его можно обидеть, так, ни за что, потом дать целковый, и он еще рад будет. Вот проехал кто-то важный; городовой подтянулся и отдал честь. Может этот важный городового, скажем, за ус дернуть или по носу щелкнуть? Вполне может, и городовой не пикнет: из графских ручек удостоился. И верно. Никакой обиды тут нет. Так и положено…

Уже не задумываясь, Петр шагал дальше… Вот грязный Самотечный прудок, за ним — Екатерининский парк с раздумчивыми дорожками и тенистой горкой. Дальше— институт, а за крючковатым переулком начинается Александровская. Она уже здорово обстраивается, появились кирпичные дома. Здесь начинают чаще ползти пассажирские линейки и трюхать желтоглазые Ваньки на безответных своих клячах. А вечером звонко про-цокает рысак, легко неся лакированную пролетку на резиновых шинах: какой-нибудь богатей возвращается из города.

А за Александровской, за Сущевским валом — конец города, начало Марьиной рощи. Это сразу видно. Мощеная улица всего одна. Пылища непродыхаемая летом и сугробы зимой. Ни освещения, ни водопровода, о канализации и говорить нечего. Пустыри с застойными, цветущими лужами; здесь часто плавают, пока не сгниют, трупы собак и кошек, сюда экономный хозяин тайком вывозит всякий мусор: не платить же за вывоз по пятаку за колымажку, проплатишься, пожалуй!.. И над всей рощей вонь от выгребных ям, въедливая днем и густейшая ночью. Люди привыкли к ней, не замечают как будто.

* * *

Сваха свое дело тонко знала. Челноком сновала между Замоскворечьем и Марьиной рощей и устроила вторую встречу суженых. Расфранченный, в серой тройке и новых ботинках, которые невыносимо жали, приехал Петр на Сокольнический круг. Здесь в гулком царском павильоне вечером будет концерт оркестра Большого театра под управлением иностранной знаменитости. А до семи часов пускают без билетов.

Вокруг павильона по широкой песчаной аллее гуляли разодетые дачники и публика из «средних».

Пошли. Впереди Петр и она, чуть позади мать невесты с деловито нашептывающей свахой. Петр был смущен, не раз собирался прервать тягостное молчание, но дальше покашливания дело не шло. Она шла рядом, опустив глаза, скромная, приятная, загадочная… А ботинки жали невыносимо. Петр решился.

— Век бы не уходил от вас, так мне с вами приятно, — смущенно проговорил он. — Счастье-то ведь какое!.. Только нельзя мне долго сейчас: дела-с… Может, позволите в другой раз?..

— А вы приезжайте к нам, — простодушно сказала невеста.

Точно в угаре, простился Петр и, только сидя на империале конки и сняв ботинок, понял, что жестоко нарушил этикет встречи. А какие глаза у Вареньки, он так и не рассмотрел.

Но ошибка обернулась в его пользу. Сваха легко убедила Татьяну Николаевну, мать невесты, что смутился Петр от больших чувств. И мать спросила невесту:

— Ну, а ты что скажешь?

— Это моя судьба, маменька, — убежденно отвечала девушка.

— Вон, видала? — Мать покачала головой. — В наше время мы годами сохли, суженого в кои-то веки видели, а тут увидела — и сразу на тебе, готово: судьба.

— А может, верно судьба, Николаевна? — задушевно вздохнула сваха.

— А может, и судьба, — согласилась та. — Мы жили по-своему, молодые хотят по-своему, — и, перекрестясь, добавила: — Ладно, завтра, благословись, с отцом разговор заведу.

Но разговор с купцом второй гильдии оказался нелегким.

— Да ты что? Трактирщика мне в зятья предлагаешь? Из Марьиной рощи?

Неизвестно, что было бы дальше, но в этот миг вошла заплаканная Варя и деревянным голосом сказала:

— Папенька, это судьба моя! Как хотите. — И зарыдала.

Весь вечер Андрей Иванович не говорил с домашними. Сидел у себя, щелкал на счетах, совещался с приказчиком. Промолчал и ночь. А утром, собираясь в лабаз, спросил:

— Что Варвара?

— Известно что, плачет.

— Скажи: довольно! Зовите вашего трактирщика, посмотрю.

После свидания с Петром Андрей Иванович кратко сообщил жене:

— Неплох парень, толков, коммерческий ум; капитала нет, но на размах тянет. Не липкий какой-нибудь, не ластится, как щенок. И знаешь, с характером: не хочет свое дело бросать. «Вы, говорит, в своем деле царь и бог, а я хоть и маленький человек, но свое дело люблю. Торговать по-вашему не умею, у меня свои планы». Сильный! Такой зять мне подходящий.

— Это как же? — всплеснула руками Татьяна Николаевна. — Это что же? Значит, у нас жить не хочет? Значит, Варюша, наша голубка, из родительского дома улетит? Никогда этому не бывать!

— Замолчи! — прикрикнул муж. — Не понимаешь сама, что несешь, мать. Ты, что ль, замуж выходишь или дочь выдаешь? Меня попрекала, а сама дуришь. Есть мое согласие — и конец! Пускай живут отдельно; даже лучше — не поссоримся.

Свадьбу сыграли со всеми церемониями, с большой родней невесты. Со стороны жениха была только мать и держалась скромно, достойно. Молодые уехали на Волгу; только на пароходе Петр рассмотрел, что глаза у жены серые, томные, и светится в них та теплота, что обещает впереди крепкую любовь и безбурное житье. И не знал, того ли ему хотелось…

После свадебного путешествия Петр уверенно занялся делом. Теперь у него был капитал, и никаких компаньонов не требовалось. Осторожности ради посоветовался со Степановым. Тот подумал и ответил:

— Вижу, есть у тебя нюх. Только лучше иметь и помощь сведущего человека. Есть такой у меня на примете, бывший барин, кутилка, служил в гвардии, имение спустил, скучает. Для тебя человек полезный.

Понял Петр, что от Степанова так просто не отделаешься, надо его чем-то заинтересовать, а не то гореть ему и с капиталами, и с «Уютом».

Анатолий Николаевич — господин Нароков — оказался действительно полезным. Он тосковал по широкой жизни. Остатки дворянской спеси не позволяли ему идти на службу простым чиновником, ехать в провинцию он не желал и вообще считал, что все это временно, все образуется.

Он пронзительно осмотрел Петра и солидно заявил:

— Я дворянин, молодой человек, и звание ко многому обязывает. Ноблесс оближ. Вы по-французски понимаете? Ну-с, тогда дальше. Служить не желаю, подчиняться всякой шушере не привык. Но в солидное коммерческое дело пошел бы. Могу быть управляющим, директором-распорядителем, членом правления. Связи имею неплохие. Считаю, что сейчас самое время затеять что-нибудь вкусненькое, с перчиком, — и с увлечением набросал Петру несколько сумбурный, но заманчивый план постройки загородного ресторана для веселящейся Москвы.

Переговоры велись трудно. Нароков кипел. Петр измором добивался отмены многих эффектных, но дорогих и непонятных ему затей. Так осторожно, с оглядкой, обороняясь от взрывов пышной фантазии директора-распорядителя, он двигал стройку «Приволья».

Наконец, в «Московском листке» появилось объявление, которым москвичи извещались, что в Марьиной роще в собственном доме открывается трактир первого разряда «Приволье» с садом, с подачей крепких напитков, с цыганским хором и отдельными кабинетами. Подписано было: «С уважением наследники А. М. Кулакова. Фирма существует с 1850 года». Объявление было нарочито скромное, и за его текст Петр не только выдержал бой с Нароковым, но и должен был уступить. Следующее объявление было глазастое и наглое:

Затем в той же газете появилась беседа с директором-распорядителем, потом фельетон, затем почти каждодневно стало упоминаться «Приволье», да так, точно оно затмило всякие «Яры», тестовские и егоровские рестораны.

«Московский листок» был газетой для лавочников, читали его и ремесленники и извозчики. Газета изъяснялась простым языком, в ней печатались бесконечные, с продолжением, романы Пазухина, «Разбойник Чуркин», обильная уголовная хроника, сплетни. Лейкин и Мясницкий беззлобно высмеивали самодуров-купцов. В забавных сценках главными героями бывали теща, плут, пьяница, дачный муж, модница. Газета кокетничала своим демократизмом, хотя и была чисто коммерческим, доходным предприятием. Ее издатель Пастухов интересовался только бегами и сигарами и нимало не возражал, если театральный рецензент и прочие поставщики материала протаскивали рекламные сведения под видом хроники и заметок, а порой и шантажировали своих врагов.

«Приволье» пошло. Такой дерзости, как цыганский хор и дорогие проститутки, Марьина роща еще не видала. Бывали в трактирах гармонисты, захаживали бродячие циркачи, принимали гостей бойкие солдатки и тихие мамины дочки, но все это бывало скромно, укрыто, а тут— на тебе— с электричеством, с лихачами на резине у подъезда… Ух ты!..

Петр Алексеевич в «Приволье» не показывался. Тихонько сидел в своем «Уюте», по воскресеньям ездил с молодой женой в гости к тестю, и мало кто знал, что на его деньги построен кабак, потрясший тихую окраину. И только через год прознали, что сумел он продать свой кабак компании купеческих сынков, вдохновляемых кипучим директором-распорядителем, который вполне систематично довел заведение до краха.

Вспоминая о нравах трактирщиков, старожил Марьиной рощи Иван Егорович покачивает головой:

— Дикие времена были! С соперниками в роще не стеснялись. Особенно коли соперник сам не рощинский житель и здешних людей плохо знает. С трактирщиком справиться не труднее, чем с любым другим хозяйчиком. У этого соперника и драки в заведении каждый день, и бой посуды невозможный, и в хлебе мыши с тараканами постоянные гости, и вода, будь она хоть из лучшего колодца, невесть какой гадостью вонять начинает… Да что! Одними штрафами замучивали. Санитарный врач штрафует, урядник штрафует, исправник обратно штрафует, да еще городская полиция точно, как часы, начинает у тебя облавы и обыски делать. От одного сраму сгореть можно! И одно из двух: или закрывай свое дело, или, коль упрям, бросай большие деньги на взятки полиции. Только это зря. Да и сам тогда берегись в темную пору… Стукнет пьяный — что с него спросишь? Разобьют стекла — кого заподозришь? Свои, рощинские, соперники в бой вступали, всяк своих сторонников имел. Иногда мирились, иногда один ломал другого. Но пришлых, чужих всегда побеждали. Так и «Приволье». Чего-то тут не хватало. Были тебе и отдельные кабинеты, и хор, и лихачи, и гостеприимный хлебосол Анатолий Николаевич, а вот, поди ж ты, чего-то недоставало. Хирело «Приволье», хирело и осенней ночкой вспыхнуло веселым огоньком. Спасать? Куда там!.. К утру остались одни головешки да черепки посуды… Пришел на пожарище Петр Алексеевич Шубин, посмотрел хозяйским глазом, толкнул сапогом покоробленную жестянку с надписью «Страховое общество „Якорь“» и ухмыльнулся: «Молодцы, сообразили». Да и трудно было держать такой ресторан. К тому времени москвичи облюбовали другие, более приятные места для развлечений и отдыха. Воробьевы горы прославились своими вишневыми садочками и семейными самоварами. Купцы облюбовали Петровский парк. Ни Старое гулянье в Сокольниках, ни Марьина роща, темная и пьяная, против них не могли выстоять. Богатый кутила брезговал Марьиной рощей, вокруг которой все больше густела плохая слава. Да и небезопасно тут порой бывало…

Иван Егорович много знает. Не будем спорить с ним. Шел новый век, и с ним немало перемен происходило в мире, в Москве и в Марьиной роще.