К началу нового века сложился быт не только во всех семнадцати проездах и пяти улицах, называвшихся собственно Марьиной рощей, но и на всем протяжении от Екатерининской площади до Останкина: ходили в одну церковь Лазаря, что на кладбище, покупали одежду и обувь в одних магазинах на торговой Александровской, а мясо и овощи — на одном рынке на площади. Обывателя это вполне удовлетворяло: меньше забот, все вперед ясно. Всякое новшество встречали с недоверием, — а не хочет ли ловкач ко мне в карман залезть? — но привыкали к новшествам довольно скоро. Молодое поколение на лету подхватывало те крохи цивилизации, что перепадали Марьиной роще, а старики уступали.
Установился быт скучный, свойственный российским городишкам и местечкам. Да ведь Марьина роща и была местечком, прилепившимся к городской окраине. Оформилась и сословная иерархия. В самом низу стояли пришельцы, вчерашние крестьяне. Они выбивались в люди, как умели. Овладев мастерством, большинство оставалось на той же низшей ступени. Кто посмелее и поудачливее, шли выше и становились «самостоятельными» хозяевами. Из этих некоторые достигали положения «уважаемых», но не богатых, а кто напористее, лез выше и становился богатым, но не уважаемым. На высшую ступень — богатых и уважаемых — поднимались единицы и обычно уезжали в город: масштабы Марьиной рощи становились для них малы.
За линией выросла национальная мордовская колония. Мордвины занимались главным образом продажей древесного угля вразвоз. Закупали его у своих соплеменников-углежогов и ездили по Москве в черных рогожных тележках и санях, сами черные, грязные, одни глаза да зубы сверкали. Куда хуже их жили работники ассенизационных обозов, стоявших в Марьиной роще. Они были не только грязны, но и пропитаны неистребимым зловонием. Именно для ассенизаторов, по преданию, был изобретен московский калач. Возьмет, горемыка, калач за такую ручку, объест тело, а замазанную ручку бросит.
Профессия ломового извозчика уже считалась чистой. А ведь возил он все: от муки до мусора.
В Четвертом проезде цыгане заняли обширный зеленый двор и зажили обособленно, в грязных, но привычных для кочевья шатрах. Они приходили и уходили, очевидно менялись семьи, но всегда двор кишел грязными босыми ребятишками, — здесь жило целое племя. И в самом деле, цыганское население было в постоянном движении, никто не мог его учесть и заставить предъявить обязательные в России паспорта. Это была вольница, никаким законам не подчинявшаяся, кроме своих, родовых.
В других проездах осели тихие китайцы, мастерившие бумажные игрушки, торговавшие на рынках всякой мелочью, носившие по домам плохие контрабандные ткани: чесучу, крашеную бязь…
Средний слой составляли ремесленники, тешившиеся иллюзией самостоятельности, мелкие хозяйчики, строившие свое благополучие на эксплуатации многочисленных учеников, мелкие владельцы пекарен, портновских, сапожных, столярных, ювелирных мастерских, трактиров, извозчичьих дворов, огородов…
Верхний слой составляли удачники и крупные хищники — те, что строили свои дома на месте своевремен-но сгоревших; скапливали капиталы на шинкарстве и жестокой эксплуатации работников.
Тут был и умелец Порошков, и ловкач Тихов, и владелец книжного склада Сумской, и профессиональный домостроитель Григорьев… Вычурную виллу на Александровской соорудил себе Сумской. Ходил он зимой на прогулку босой, его всегда сопровождали любопытные и зеваки. Разбогатевший игрушечник Петров каждый год строил новый дом и записывал его на имя очередного ребенка (дети рождались у него тоже ежегодно). Пиротехник Вальковский все не проданные за летний сезон запасы фейерверка торжественно пускал в небо октябрьским вечером. Обувщик Захарычев зверски избивал двух взрослых дочерей, хотевших замуж, сажал их в домовую тюремную камеру на хлеб и воду для охлаждения чувств и довел до самоубийства сына-студента. А с чужими был обаятелен и мил настолько, что присяжные не поварили в его виновность и оправдали, как действовавшего в невменяемом состоянии…
Люди верхнего слоя не могли скрыть своего богатства, а некоторые и не старались. Они поставили в 1903 году кирпичный храм «Нечаянной радости», замостили кое-какие улицы и проложили местами деревянные мостки-тротуары; иные провели в свои дома водопровод и канализацию. Этим большей частью дело и ограничивалось, фантазия богача иссякала…
В те годы много строилось домов в Марьиной роще. Нашлись предприимчивые люди, которые, учитывая мечту ремесленника о собственном домике, стали строить дома на продажу. Так строили подряд дома братья Ершовы, булочник Елагин… Ставились дома на добром фундаменте; первый этаж клали кирпичный, второй — деревянный и маскировали его одним рядком кирпичей. На пустыре построили кинематограф «Ампир».
Строили дома главным образом трех сортов, трех назначений: для себя, для других и для денег. Для себя ставили дома прочные, из крепкого материала, любовно и знаючи подбирая, чтобы стоял дом сто лет. Но для основательной стройки требовалось знать строительные материалы и строительное дело, а таких знатоков было наперечет. Поэтому большинство или покупало дома, построенные заведомо на продажу, или доверяло подрядчику сооружение своего дома. Ясно, что это были дома второго сорта, снаружи все как будто прилично, а внутри не то: и материал похуже, и работа тяп-ляп, — одним словом, стройка на продажу… Был и третий сорт домов. Строились они из плохого, обычно старого материала, еле-еле приспосабливались для жилья, но снаружи отделывались красиво; затем приглашались агенты страховых обществ, и дом по низкой оценке страховался в нескольких обществах сразу. А затем дом сгорал легко и быстро, а на вырученные от страховок деньги ставился новый, уже хороший.
Так, между прочим, построил свой четырехэтажный кирпичный дом на углу Сущевского вала и Александровской улицы виноторговец Захар Захарович Тихов. Таким же путем построили себе неплохие дома Чудаков, булочник Подскоков, Кутасов…
* * *
Заводик назывался пышно: «Патронка». Собственно говоря, он был зачат как дроболитейная мастерская, и лишь позже его владелец Гусаров задумал ловкое дело. Не только в оружейных, но и во многих игрушечных магазинах продавались ружья и пистолетики «монтекристо», или, в просторечии, малопулька. Каждый уважающий себя ученик, начиная с пятого класса, считал долгом обзавестись таким не столь вредоносным, сколь схожим с настоящим оружием. Стреляли гладкоствольные монтекристо крупными дробинами на короткое расстояние и продавались без всяких разрешений. Делали монтекристо в Бельгии, оттуда же ввозили и патроны крошечного калибра. Поскольку это негрозное оружие имело большой сбыт, бельгийские предприниматели резонно решили открыть производство на месте, в России, а чтобы удержать монополию, привозить патроны из Бельгии. Поэтому патрончики в коробках, оклеенных таможенной бандеролью, стоили дорого.
Гусаров, ливший дробь для охотничьих магазинов, сорвал бельгийскую монополию: наладил выпуск нехитрых малокалиберных патрончиков. Стоили они дешевле бельгийских, поскольку шли без таможенного сбора, как отечественное производство. Прошло немного времени, и бельгийцы почувствовали силу марьинорощинской «индустрии». Их представители искали случая посчитаться с Гусаровым, как-нибудь избавиться от конкурента.
Такой случай как будто представился. На заводике Гусарова вспыхнул пожар: загорелась деревянная, двухэтажной высоты труба, где примитивно, через сита, отливалась свинцовая дробь… Запылал заводик, как свечка, а за ним и окрестные домишки.
Прискакали пожарные из Сущевской части на своих золотистых, как пламя, рысаках и остановились, как обычно, на Сущевском валу: здесь граница города, дальше не обязаны, плати за вызов двадцать пять рублей.
Владельцы горящих домов бросились к Гусарову:
— Твой завод горит!
— Да ну? — удивился тот. — Скажи, пожалуйста, какое нескладное время выбрал: ночь, темень…
— Пожарных надо звать!.. Сущевская часть приехала! Стоят, ждут, пока позовем!
— Зовите, коли вам надо.
Пока торговались жители с Гусаровым, занялись новые домишки. Пока собирали обязательные двадцать пять рублей, пока вручали брандмейстеру, пока, одолевая кочки и ямы, подъехали пожарные дроги, пылал уже весь порядок Межевого проезда, дымились крыши на Ямской… А Гусарову хоть бы что: заводик был застрахован.
Борьба с пожарами в Марьиной роще стала заботой не только обывателей, но и страховых обществ. При поддержке «Якоря», «России» и «Саламандры» ряд благонамеренных обывателей, не собиравшихся жечь свои дома, создали в Марьиной роще добровольную пожарную дружину: расписали, кому что делать при пожаре, завели хороших лошадей, пожарные насосы, бочки и пригласили начальником дружины Юлия Юльевича Риттера. Кроме того, страховые общества стали принимать страховку строений в Марьиной роще с оглядкой, справляясь друг у друга, не застрахован ли уже этот дом. Все это привело к некоторому сокращению числа пожаров.
А потом пожаров стало настолько мало, что Юлий Юльевич растолстел и приспособил пожарных коней возить линейки от Марьиной рощи до Останкина. Пожарные рысаки — не клячи, они лихо несли линейки, и цена за проезд была дешевле, чем у городских: пятиалтынный вместо четвертака, хотя и она для бедного человека была высока.
Промысел брандмейстера имел успех. Но случалось, что, заслышав призывный звук пожарной трубы, возница останавливал линейку среди дороги, выпрягал лошадей и верхом летел к пожарному сараю, оставив пассажиров на произвол судьбы.
* * *
Построил себе дом и Шубин. Дом скромный, на одну семью, в садике. В новом доме ничто не напоминало о трактире. Одного не могла добиться Варвара Андреевна от упрямого мужа — собственного выезда. Ехать на извозчике казалось ей уже зазорным. Поэтому каждое воскресенье к их дому подкатывал рысак купца второй гильдии Андрея Ивановича Рыбкина и увозил семью к старикам, в Пыжовский переулок…
Все обычные этапы трактирщика прошел Шубин, пока выбился, что называется, в люди. Благодаря приданому он сразу перескочил из просто самостоятельных в следующий разряд. Будь менее труслив, он без большого труда мог бы теперь шагнуть и на высшую ступень. Но трактирные встречи с любопытными людьми многому его научили. Вылезать вперед в те времена было заманчиво, но и опасно. Зачем создавать себе врагов-завистников? Его жизнь должна быть скромной, невидной, а что у него есть и что он думает, — это уж его дело. Таким его и знали: ровным, спокойным удачником. Никто не считал его капиталов, не знал истинного состояния дел, считали его просто зажиточным трактирщиком. Этого именно он и хотел.
Несмотря на советы тестя, он не записывался ни в мещанское, ни в купеческое сословие, а упорно оставался по паспорту крестьянским сыном. Тесть уважал его настойчивость, но Петр об этом меньше всего думал. Жить в тени было просто по душе ему и выгодно.
Варвара Андреевна принесла в дом капитал. В дела мужа она не вмешивалась, но в делах домашних сумела постепенно ограничить властную свекровь. Отстраненная от дел, мать Петра уехала доживать свои годы в костромскую деревню. А Варвара Андреевна родила двух дочерей и сочла свое жизненное призвание выполненным…
* * *
…Разные люди жили в Марьиной роще. Все новые и новые люди появлялись в ее дамах, на улицах, в трактирах-клубах.
Сперва у вдовы Балаихи в светелке поселились трое волосатых. Нестриженые люди — не редкость в роще, но эти были не просто нестриженые, запущенные и не поповского сословия, а косматые, длинноволосые. Потом такие же, с длинными волосами — у кого подлиннее, у кого покороче — стали селиться в дешевых комнатках.
Прошло как будто совсем немного времени, и студенты стали вполне привычными обитателями Марьиной рощи. И даже несколько загадочными. А как же иначе? Ими вдруг заинтересовалась городская полиция. Околоточные надзиратели с узкими портфеликами стали навещать хозяев, сдающих комнаты студентам, и в непринужденной беседе выяснять, «не заметно ли чего» за жильцами.
Пока ничего не было заметно. Конечно, собираются, читают книжки, курят до одури, а так ничего: много не пьют, не безобразят. Да нет, не в том дело, пусть бы пили на доброе здоровье, а вот не говорят ли чего против царя-батюшки, против там министров и властей? Опять же, не поют ли запрещенные песни? Насчет царя и министров, слава богу, ничего не слышно, а какие такие запрещенные песни бывают — хозяйка и знать не знает… Впрочем, постой-ка: приходил намедни такой высокий, вихрастый, с рыжиной, и завели они песню про комара и дубочек, — так, может, это она и есть, запрещенная? Нет, эта ничего, про комара можно; но вообще пусть уважаемая Анна Петровна посматривает: народ молодой, ненадежный, того и гляди хозяйку подведут. Ежели ей что послышится, или, скажем, какую записку оброненную найдет, так об этом следует немедля сообщить ему, околоточному надзирателю; а он со своей стороны посодействует почтенной Анне Петровне в ее затруднениях, ну, допустим, если возникнут опять недоразумения по обвинению ее в шинкарстве. Пока об этом и речи нет, но все может быть…
И Анна Петровна затихала у себя за перегородкой, когда волновались и спорили студенты; тщетно пыталась, бедная, понять смысл их речей, — и слова вроде русские, а ничего не поймешь, — или запомнить хоть слово какое из всего непонятного, что пели жильцы. Запомнила было «гадеаму», да больно уж чудное слово показалось, такое околоточному и сказать стыдно, засмеет…
Далеко не к одной Анне Петровне наведывался околоточный.
Андрей Терентьевич Катков, по-уличному Шкалик, зажиточный сапожник, обладатель домика с садочком, пустил на квартиру трех вихрастых, но иного сорта. Они звались студентами Училища живописи: учатся, мол, рисовать, выучатся — станут художниками. Шкалик был доволен жильцами: полиция ими не интересовалась, хлопот с ними было мало, а когда заходили приятели и девушки (а художники нередко бывали при деньгах), они неизменно приглашали на чарку Шкалика.
Все бы хорошо, да стала мутить воду супруга Андрея Терентьевича, дама высоких моральных качеств, подавлявшая мужа добродетелью и сурово осуждавшая даже мелкие грешки. Она-то и начала портить отношения мужа с жильцами.
— Кого ты пустил в порядочный дом? — попрекала она. — Пустые люди! Разве это художники? Хохочут цельными днями, а как девки придут, хоть святых вон выноси…
— Так молодые ж, — возражал муж.
— И пьют. Вон сколько бутылок накопили!
— Веселие на Руси есть пити, — уклончиво отвечал Шкалик.
— Того гляди, тебя споят.
— Hу, меня опоишь, как же! Капиталов у них не хватит. Несерьезные твои речи, Софья Степановна. Дом, конечно, на твои деньги строен, и, коли тебе так хочется, можно им отказать, только, право слово, не за что…
Но однажды Софья Степановна потребовала:
— Гони!
— С чего это?
— С того! Переполнилась чаша моего терпения!
— Да что у тебя стряслось?
— У меня? У твоих художников стряслось! Ты пойди посмотри, что они на белёной печке нарисовали. Тьфу, тьфу! Сколько годов замужем, такой срамоты не знала!
— Ты сама видела?
— Да я б сама разве выдержала? Бабка Алена в окно видала. Такой позор!.. Эта язва всем расскажет. Ты хочешь, чтоб у тебя под окнами толпа стояла?
— Да что они там нарисовали, скажи толком?
— Что? Бабу нагую со всеми предметами! Тетка Алена язвит: на меня похожа. Разумеешь ты это, Шкалик? Вся роща будет говорить, что с твоей жены голые портреты рисуют…
Андрей Терентьевич встал и стукнул в соседнюю дверь: художники всегда запирались. Встретили его, как всегда, радушно: двое, помоложе, взяли его под руки и повели в угол показывать свои новые натурмур… — тьфу, не выговоришь! — пока третий, старший, чем-то занимался у печки. Ну как откажешься от лафитничка с кружком копченой колбасы? Но смех — смехом, а дело — делом.
— За угощенье спасибо, а только, молодые люди, безобразить нельзя. У меня честный дом, и я такое не позволю…
— Это вы о чем, Андрей Терентьич?
— Сами знаете, о чем. Нешто не слыхали, как мне жена жаловалась? Перегородка-то у нас не каменная. Такого мы в своем доме терпеть не можем. Вот!
Подошел третий художник и, вытирая руки тряпкой, сказал:
— Извините, Андрей Терентьевич, мы не знали, что вы старообрядцы.
— Какие там старообрядцы?.. Безобразить, говорю, нельзя! Жену мою рисовать на посмех всей рощи… Да я в участок заявлю!
— Какой посмех? Что вы, хозяин?
— А что вы на печке нарисовали? — И, резко повернув, он зашел со стороны окна. Действительно, на беленой голландке был углем нарисован человек в рост. Но совсем не женщина, а монах в скуфейке, аскетического сложения, с туманным взором…
Катков стоял разинув рот, а художники журчали наперебой:
— Да что вы, разве мы себе позволим вас обидеть?
— Это я эскиз для одной церкви делал.
— У нас заказ намечается, подмосковную церковь летом расписывать. Вот и упражняемся. Где ж такой величины холст взять?
— Мы этот рисунок мигом замажем, если вам не нравится.
— Да вы, оказывается, тонкий ценитель искусства!
— Да я… да нет… — бормотал Шкалик и, еще раз убедившись, что рисунок божественный, а не похабный, дал задний ход.
Софья Степановна сама смотрела в окно; язва — бабка Алена была подведена и ткнута носом туда же. Она долго качала головой, сомневалась, но под давлением неоспоримой действительности сослалась на слабое зрение. Тем дело и кончилось. В дальнейшем отношения оставались безоблачными.
А через несколько дней к художникам пожаловал степенный посетитель. Был он высокого роста, с благообразной бородкой.
— Порошков Иван Иванович, — представился он, подавая каждому сухую руку лопаточкой. — Будем знакомы к взаимной выгоде-с.
Он вежливо отказался от угощения и перешел к делу.
— Наслышан я, молодые люди, собираетесь вы храм расписывать. А раз так, не миновать нам с вами приятное знакомство иметь… Я, изволите видеть, Порошков Иван Иванович… Неужто не слыхали? Так когда думаете начать?
— Что начать, извините?
— Ясно: скоблить.
— Не ясно. Что скоблить?
— Хе-хе, какие вы-с. Да вы, может, в первый раз?
— Да, собственно… конечно… в первый раз… переговоры ведем…
— Вон оно что-с! Так вот о чем у нас разговор, молодые люди. Как приступите к делу, что вам в первую очередь нужно? Нужно вам старую краску долой снять-с. Уж я вас прошу, снимайте осторожнее старую позолоту, на бумажку там или в тряпочку. Да снимайте поглубже: старинные мастера для крепости клали ее в два-три слоя. Что наскребете, несите мне. Обоюдно выгодно-с.
На том и порешили, хотя никакой церкви в виду не было.
После ухода Порошкова заглянул Шкалик:
— Крохобор приходил? Какой это золотой клад у вас обнаружил? A-а, вон что, понятно. Ох, и смекалистый человек Иван Иванович!.. Неужто в самом деле не слыхали? Самородок, можно сказать. В Москву в лаптях пришел, а теперь вон какую мастерскую поставил, что твой завод. Как где? Да у линии, против зеркального заведения Алешина… Тоже не знаете? Ну и ну!.. И стал Иван Иванович заниматься золотом. У нас в роще всякие работяги живут. Есть, конечно, и золотарики. Кунаева, конечно, знаете?.. И Хвостова не знаете? Вот это самые крупные хозяева, на Хлебникова работают. Да помельче хозяев с десяток найдется. На них работают мастера и на дому, и в провинции. Так до чего додумался Порошков! Сговорился со всеми мастерами: раз в год им полы перестилает, там, где они работают. Зачем? А вот: золотарик, когда работает, теряет на обточке маленько золотой пыли. Садится эта пыль на пол, забивается в щели, и никакой бабьей тряпкой ее не возьмешь. Иван-то Иванович эту самую пыль вместе с половицами забирает — и в свою мастерскую. Знает он способ отделять золото от других металлов и отовсюду его вытапливать… Лет за пять поднялся человек из этой самой пыли. Скоро будет первым в роще богачом, и так уже церковный староста. Все золото в банк сдает, оттуда тоже работу берет, за это ему в мастерской охрана — городовые; иначе давно разорили бы.
Удивлялись студенты:
— Ну и Марьина роща!..
* * *
Заводские рабочие в Марьиной роще в то время не составляли сколько-нибудь значительной группы. Здесь преобладали ремесленники, «самостоятельные» и кругом зависимые. Прежде фабричные с завода Густава Листа селились здесь редко. А сейчас, когда стала застраиваться Марьина роща, обыватели стали охотно пускать квартирантов; для многих это была серьезная добавка к скудному заработку, а для тех, кто в деньгах не нуждался, — некоторое развлечение. Вот сдавал же комнату лавочник Блинов; жил в хорошем доме с женой и с больным братом, пустил жильца — механика с прохоровской «Трехгорной мануфактуры», Михаила Михайловича Савина, и не мог нарадоваться удаче.
Был механик жилец спокойный, частенько дома не бывал по нескольку суток, с хозяином беседовал на умственные темы; захаживали к нему знакомые, такие же солидные, приличные люди, беседовали тихо, скромно, оставались порой ночевать. Иногда механик присылал их ночевать с запиской к хозяину, а сам работал в ночную смену. Блинов питал к солидному жильцу симпатию и полное доверие. У жильца была тьма родственников и знакомых из провинции. Они приезжали со своими корзинками и мешками, а иные и вовсе налегке, и обязательный лавочник помогал приятному жильцу размещать их по соседям от поезда до поезда, — разумеется, безо всякой там прописки. Соседи уважали Блинова, уважали его жильца, да и кто откажется заработать полтинник, пустив человека переночевать?
* * *
Свои, коренные марьинорощинцы — сперва гимназисты, потом студенты — появились в начале века. Усилился напор разночинцев и кухаркиных детей в московские гимназии, из которых только первая и пятая еще с трудом сохраняли свой исключительно дворянский состав и то только до 1905 года.
Разумеется, в средние, а тем более в высшие учебные заведения шли только дети зажиточных обывателей Марьиной рощи. Девочки юркими стайками бегали на Александровскую, где в новом кирпичном доме открылась частная гимназия Иловайской. Мальчики в шинелях, с большими тюленьими ранцами ездили в разные гимназии и реальные училища сперва на конке, а с 1907 года — и на трамвае, который наконец связал Марьину рощу с центром.
Желтые аугсбургские вагоны с трясущейся световой арматурой, с невиданными ременными держалками сперва казались чудом техники. Первыми освоили их ребята, причем не только платные сиденья, но и бесплатные буфер и «колбасу». Ехать в гимназию было далеко, каждая станция (примерно километр) стоила пятак, а из проездных сумм необходимо было сэкономить на мороженое осенью и на пирожок зимой. Отсюда — буфер и «колбаса», свистки городового, попрание чести учебного заведения, а иногда и неприятные объяснения с родителями.
Это были мелкие дорожные приключения. Но до трамвая и обратно гимназистам и реалистам приходилось пробиваться через территории недружелюбных «туземцев». Главными врагами были нигде не учившиеся ребята. Их вечной свободе втайне завидовали учащиеся, но понимали, что вражда вызывалась именно завистью к их ясным пуговицам и шикарным ранцам.
Врагами другого рода были ученики городских начальных школ и церковноприходских училищ. Эти тоже, наверно, завидовали ясным пуговицам и фуражкам с гербами, но часто объединялись с гимназистами на почве профессиональной солидарности против не в меру агрессивных вольных ребят. Вообще ученикам удавалось найти общий язык, не надо было только задаваться и воображать. Гимназистам и реалистам мешали драться нескладные долгополые шинели, которые экономные родители шили на рост, а также плохо державшиеся на головах фуражки и неуклюжие ранцы. Вся эта амуниция была совсем не приспособлена для нормальной уличной драки. Единственной реальной выгодой формы был длинный ремень с металлической пряжкой, чего не было у вольных; но местный кодекс чести не считал это грозное оружие рыцарским, и в ответ можно было применять свинчатки и камни.
Если до линии вольные были еще не очень сильны, то за мостом через Виндавскую дорогу их господство было неоспоримо; и учащимся, живущим за линией, неоднократно приходилось дожидаться темноты или предпринимать глубокие обходы, чтобы благополучно добраться домой. Особенно яростные бои происходили на углу Шереметевской и Девятого проезда. Здесь в угловом доме жил портной Квасов. Сегодня он был бы рядовым болельщиком футбола и хоккея, а тогда удовлетворял свой азарт в созерцании мальчишеских драк. Он пылал, волновался, подбодрял дерущихся вполне бескорыстно, не держа ничью сторону. К своему углу он привлекал ребят раздачей копеек и саек с колбасой. Он любил и оплачивал бои собак и петухов. После 1905 года он стал ярым приверженцем французской борьбы, одно время даже забросил ремесло, перестал пить и все вечера проводил в цирке, тая мечту, что увидит воочию, как сорвется сверху акробат, разобьется об арену. Ему не повезло. Когда в 1908 году в Замоскворечье, в саду «Ренессанс», упал и разбился гимнаст Ф. Бровко, и это произошло без Квасова, портной заявил: «Все это жульничество», вернулся к своей профессии и специализировался на травле кошек злыми собаками.
* * *
Володя Жуков, Петя Славкин, Сережа Павлушков, Ваня Кутырин, другой Ваня — Федорченко и Леша Талакин были не только одного года рождения, 1896-го, но и жили в соседних домах одного проезда. Необходимость пробиваться совместно сблизила их, хотя Жуков и Федорченко были гимназистами, Славкин и Кутырин — реалистами, Сережа Павлушков учился в коммерческом училище, а Леша Талакин — в четырехклассном городском.
Социальные различия в том возрасте не влияли на дружбу шести мальчиков, да и не так они были велики, эти различия. Отец Вани Федорченко был мелким служащим городской управы; мать Жукова имела какое-то отношение к искусству и жила на свои сбережения; отец Пети Славкина владел сапожной мастерской; отец Вани Кутырина жил где-то далеко в Сибири и посылал семье ежемесячно небольшую сумму; отец Сережи Павлушкова был лавочник; родители Леши Талакина — рабочие.
Несмотря на значительные различия в программах учебных заведений, все ребята в этом возрасте знакомились с былинами о богатырях и витязях русской земли. Конечно, богатыри становились их героями. Поэтому и случайный союз шести мальчиков скоро стал называться «славной дружинушкой хороброю». Ильей Муромцем стал признанный вожак и первый силач дружины Володя Жуков. На звание Добрыни Никитича претендовали сразу трое, и поскольку даже в дружине юных богатырей больше одного Добрыни иметь не положено, им стал Петя Славкин, а другие претенденты получили звания по собственному выбору: Ваня Кутырин стал Святогором (тоже неплохой богатырь!), а Сережа Павлушков — несколько сомнительным Васькой Буслаевым. Звание Алеши Поповича, мужа не столь сильного, сколь разумного, со вздохом принял Ваня Федорченко. Леше остались на выбор Соловей-разбойник и Микула Селянинович. Поскольку Соловей был героем отрицательным и его скрутил Илья Муромец, постольку Леша Талакин стал Микулой. А Идолищем поганым прозвали главного и самого упорного врага — Митьку, ученика сапожника Семена Палыча.
Ах, этот Митька! Иногда он действительно вырывал победу из рук богатырской дружины; когда Илья Муромец, разметав врагов, открывал путь соратникам, откуда-то с фланга налетал Идолище и обращал в бегство всю дружину. При этом Идолище оскорбительно хохотал и хвастался, что рабочая рука сметет захребетников. Откуда он только слова такие брал? Да он-то какой рабочий? Рабочий — это который на заводе, на фабрике. Вот, например, родители Леши Талакина были настоящими фабричными, ничего не скажешь: отец работал в литографии Мещерина, мать — на чулочной фабрике. Это рабочие, да. А Митька?
* * *
Коренное население Марьиной рощи, занятое своими ремесленными делами и домашними заботами, не очень любопытствовало насчет событий, происходивших в далеком мире. Газеты мало кто читал, новости больше доходили в устной передаче. Все, что не задевало непосредственно быта ремесленников, считалось пустяком, не стоящим внимания. Даже такое событие, как начало войны с Японией, первое время здесь считали чем-то случайным, незначительным. Война происходила где-то далеко, из-за чего — непонятно, с кем — тоже не очень ясно. Хвастливые лубочные картинки, развешанные в трактирах, еще больше укрепляли убеждение, что война с маленькими желтыми человечками — дело легкое и короткое. Еще бы! Вон нарисован русский богатырь, перед которым пасует смешной человечек в странной форме:
Но когда начались призывы запасных, пока еще первого разряда, пошло несколько человек из Марьиной рощи. В косматых сибирских папахах они покрасовались и погуляли два дня, грозя расшибить в пух всех врагов, но при отходе воинского эшелона рыдали навзрыд под стонущие звуки гармоники. Уехали и вестей не слали.
* * *
Савка Кашкин не состоял в числе почетных гостей «Уюта», но, будучи как бы соратником молодых лет Петра Шубина, занимал все-таки особое положение. Недавние посетители удивлялись, почему этот довольно мрачного вида мастеровой так запросто занимает место среди «чистой» публики. Старые посетители знали, что когда-то Савка служил здесь в мальчиках. Но, по их мнению, ни прошлое, ни настоящее не давало ему права держаться так гордо и независимо среди зажиточных хозяев. Немало Кашкиных жило в Марьиной роще, обширен был род ремесленников… И опять же тут нечем гордиться, а лучше бы вежливо поклониться самостоятельному, крепкому хозяину. Петр поеживался, когда заходил Савка, испытывая щекотливое раздвоение чувств. Впрочем, Савка не часто смущал! его своими посещениями, в разговоры обычно не ввязывался. А тут…
В этот день все шло своим заведенным порядком, трактир был, как всегда, полон, когда явился Савка и нашел местечко у окна.
Тут толстый Мякишин и скажи громче, чем надо:
— Вот и забастовщик пожаловал…
Савка промолчал, только на крепкой скуле желвак шевельнулся. Мякишин опрокинул для храбрости стопку, закусил рыжичком и продолжал:
— А что, хозяева, скоро, говорят, забастовщики нас резать будут. — И по-шутовски запричитал — Ой, пропали наши головушки!..
— Верно, — кивнул Савка. — Пропали.
— Слыхали, хозяева? Грозит нам забастовщик! Уж не ты ли нас резать собираешься?
— Кому больно надо об вас руки марать?
Тут загрохотал Алешин, зеркальщик:
— Да мы тебя!.. Да я!.. Да мы!..
И другие поддержали:
— Зови городового! Они против царя!.. Да что на него смотреть? Бей его, хозяева!
Навалились на Савку. Будь Петр на месте, он не допустил бы драки, развел бы людей. Но был Петр в тот день в городе, половые растерялись, и пошла свалка.
— А, проклятые!.. — рычал Савка. — Семеро на одного, негодяи?
Громко хрюкнув, ткнулся в пол Алешин, выл Мякишин, забравшись под стол, в ход пошли стулья. Когда привели городового, окровавленный Савка все еще бился с врагами, понося бога, царя и всех грызиков-хозяйчиков.
Об этой драке заговорила Марьина роща. Род Кашкиных безоговорочно принял сторону Савки, хозяйчики злобились на него и других подбивали… А владелец трактира «Уют» был оштрафован полицией за нарушение порядка. Шубин заплатил без возражений, это отметили в роще и поставили ему кто в заслугу, кто в вину.
А 19 сентября Иван Васильевич, Лешин отец, непривычно рано вернулся домой, вымыл руки и сказал сыну:
— Ну, вот и мы забастовали.
Слова «забастовка», «забастовщик» Леша слышал не впервые, особенно в последнее время, и смысл этих слов граничил с государственным преступлением, изменой или чем-то в этом роде. Он широко раскрыл глаза:
— Значит, ты забастовал, папа?
— Выходит, так. По всей Москве бастуют печатники.
* * *
В 1905 году Марьина роща не видела ни рабочих демонстраций, ни черносотенных банд. Здесь было мало крупных заводов и торгашей. Был завод Густава Листа, вполне революционный и передовой, полностью бастовавший в октябре 1905 года. Но ни завод, ни Марьина роща не считали себя в родстве, не было у них в те годы почти ничего общего. Мещанство в политике не разбиралось, считало, что его хата с краю. Однако, когда в октябре водовозы повысили цену на воду с одной до трех копеек за ведро, мещане решили, что и до них добралась революция.
Двадцатого октября, в 10 часов утра, полусотня казаков 30-го Донского полка заняла литографию Мещерина. Но в этой части Марьиной рощи все было спокойно, и войска отвели ближе к заводу Листа — главному центру революции на тихой окраине.
* * *
Анна Петровна сбилась с ног: у ее студентов — прямо проходной двор. Десятки людей приходили и уходили, и все в грязных сапогах так и валили в комнату. Потом кто-то прибежал, что-то крикнул, и все ушли. Когда же явился знакомый околоточный с нарядом городовых, студентов уже не было. Он забрал с собой какие-то книги и оставил двоих в засаде. Городовые сменялись два раза в день, съели все припасы в хозяйской кладовке, провоняли всю квартиру махоркой и ушли без добычи.
Все учебные заведения закрылись в это тревожное время. Но разве могли ребята усидеть дома? Если в Марьиной роще было тихо и скучно, то в других районах было оживленно. Какие расстояния тяжелы для ребячьих ног? Зато как интересно было у трамвайщиков на Лесной, у железнодорожников на Грузинском валу, у мебельщиков на Новослободской, у листовцев на Филаретовской!
…Сквозь тонкую пленку утреннего сна Леша различил громкий шепот родителей.
— Пойми, Настя, больше некому, — говорил отец. — Васек не пришел, а сегодня — крайний срок.
— Да ведь ребенок же!
— Не так мал: десятый год.
— Давай лучше я снесу.
— Ни тебе, ни мне не пройти. Знаешь, что нам будет, если с этим задержат?.. То-то! А мальчонка… что с него возьмешь?
— Ведь сын единственный!.. Да и не донести одному…
— Это верно. Павел так и говорил: наряди двух-трех ребятишек, будто в школу. Где взрослый попадется, там мальчишки пройдут.
Лешу разбудили, и отец заговорил с ним серьезно, как со взрослым. Ему доверяют большую тайну. Вместе с двумя товарищами он должен пробраться на прохоровскую фабрику за Пресненской заставой, найти там механика Михаила Михайловича (ну, того, что у Блинова квартирует) и передать ему пачку вот этих листочков. В общем, дело простое, но следует опасаться встречи с солдатами и особенно с полицией. Поэтому надо взять сумки с книгами и делать вид, что идете в школу. Если заметят, ни за что не бежать сразу, а постараться обмануть полицию. Надеяться на ноги — только в крайнем случае.
Ваня Кутырин и Петя Славкин, которым Леша кое-что рассказал, поклялись хранить важную тайну и сопровождать приятеля в опасный путь. Но в последний момент Петя отказался, и не понять было отчего: то ли не оказалось у него подходящей одежды, то ли отец не позволил… Тогда Ваня предложил позвать на это дело Митьку-Идолище. Об этом надо было подумать. Митька был враг номер два для гимназистов, но вообще парень артельный. Сапожник Семен Палыч Дубков лупил сироту без жалости. Длинный Митька терпел, вымещая злобу в уличных драках с «ясными пуговицами». Но однажды, когда он вел пьяного хозяина домой и тот вдруг вцепился ему в волосы, Митька не выдержал и так отхлестал обидчика по щекам, что тот только головой мотал. Доставив его домой, Митька собрал свой узелок и хотел уходить, когда протрезвившийся Дубков как ни в чем не бывало послал его за опохмелкой. Но больше хозяин не дрался.
Безо всяких колебаний и расспросов согласился Митька идти на интересное дело. Иван Васильевич, Лешин отец, уже приготовил свои листовки, разделив на тонкие пачки, которые ребята попрятали по внутренним карманам и под рубашки.
Вышли поздним утром. Ваня нес свою пачку учебников на ремешке, Леша засунул пару учебников и тетрадку за борт пальто, а Митька, в больших сапогах, непривычно, но бережно прижимал книжку локтем. Шли три ученика в свое училище — и больше ничего. Первый разъезд драгун в башлыках встретился на Бутырском валу, второй — у самого Александровского вокзала.
— Сумские, — определил Ваня.
Но школьники нисколько не заинтересовали солдат. На Грузинском валу стояли городовые, по два, по три на углах переулков. Они оглядывали немногочисленных прохожих, но никого не останавливали. Особенно много городовых было у железнодорожных мастерских, а в Тишинском переулке стояли спешенные казаки.
Порой ребятам становилось страшно, но, подбодряя друг друга, они не сбавляли шага, благополучно проскочили через Пресненскую заставу и тут, не выдержав характера, бегом понеслись вниз — к «Трехгорной мануфактуре».
Ворота были закрыты, а в проходной недоверчивый хожалый долго расспрашивал ребят, зачем им нужен механик Савин. Неизвестно, пустил бы их или не пустил бы въедливый старик, если бы не раздался гудок, и хожалый, буркнув: «Подождите здесь», пошел к выходной двери. За ним из-за перегородки вышла толстая женщина в тулупе, и между ними двумя стали проходить рабочие.
Длинный коридор быстро наполнялся людьми. Пропускали выходящих медленно. Хотя личные обыски и были отменены, но глаза хожалых были не менее опытны, чем их руки. Шли «рогали» — ткачи с серыми, худыми лицами, «мамаи» — красильщики с неотмываемыми пятнами кубовой и пунцовой краски, усталые, поблекшие пряхи…
Перед ребятами остановились две девушки. Одна из них дерзкими глазами посмотрела на длинного Митьку, топнула каблучком и запела частушку:
Митька удивленно посмотрел на нее.
— Что, кашник, братьев привел? — продолжала девушка.
Митька напыжился, покраснел и сказал басом:
— Отойди, чего лезешь… А то вот как дам!
Подруга что-то шепнула, девушки фыркнули и протиснулись к выходу, оставив ребят в полном недоумении.
Когда человеческий поток поредел, хожалый кликнул:
— Эй, Витька, скажи своему мастеру, чтобы шел скорее. Знатные гости к нему пришли.
Ладный паренек лет шестнадцати довольно скоро вернулся с механиком.
— Кто ко мне? Вы, ребята? В чем дело?
— Здравствуйте, Михаил Михайлович, — бойко заявил Леша. — Нас Иван Васильевич прислал.
— А, вон что… Здорово, приятели! Ну пойдем ко мне, побеседуем. Пропусти их, Петрович.
— Никак нельзя, — отрезал хожалый.
— Да ведь дети.
— Это нам все едино.
— Ну пойдем тогда в большую кухню, потолкуем.
Вышли из проходной и свернули в раскрытые ворота.
— Михаил Михайлович, — сказал Витька. — Не надо в кухню, там народу полно. Пойдемте лучше в наше общежитие, там сейчас, наверно, никого нет.
— А надзиратель?
— Хотите, я его заговорю, пока вы с ними… потолкуете?
Механик подумал:
— Нет, давай, лучше иначе. Я займу его разговором, он у меня не вырвется, а ты сведи ребят в комнату, прими у них то, что они дадут, и пронеси в мастерскую. Понял?
Комната в общежитии была довольно чистая, все койки застланы одинаковыми серыми одеялами. Только непривычный густой запах постного масла бил в нос ребятам. Леша громко потянул воздух, а Ваня покрутил носом:
— Фу, как у вас тут тяжко пахнет!
— Так ведь мы — кашники, — ответил Витька. — Не понимаете? Ну, ученики мы, и нас дразнят кашниками, потому что нас каждый день кормят кашей.
Митька рассмеялся:
— Вон оно что, значит. А я и не понимал…
Быстро разгрузились ребята, и Витя бережно спрятал листовки под куртку. Когда они уходили, Михаил Михайлович пожал им руки и тепло сказал: «Спасибо, ребята», а Витя помахал рукой и пробормотал:
— Заходите когда, что ли…
На обратном пути ребят остановили было городовые у железнодорожных мастерских, но отпустили, даже не обыскав. Впрочем, сейчас ребята не боялись никакого обыска.
У дома Ваню и Митьку встретил Семен Палыч.
— Где был? — грозно спросил он Митьку.
— Далеко. А что?
— Ничего. Работать надо.
Тем дело и кончилось.
Мещанская Марьина роща была далека от революционного движения, лишь отдельные люди были связаны с рабочей Москвой.
Жил в Марьиной роще неплохой столяр, поэт-самоучка П. А. Травин. В недолгие месяцы «весны русской революции» он основал журнал, потом другой, третий. Разделяя участь многих изданий того времени, его журналы успевали выходить по одному-два номера, после чего наряд полиции являлся в типографию конфисковать тираж и закрывал издание «за вредное направление». Относительно дольше других держался травинский журнальчик «Доля бедняка». Каждый его номер печатался в другой маленькой типографии, сам редактор-издатель вел почти нелегальное существование, скрываясь то у друзей, то в задних помещениях типографий, то в нанятых на неделю временных экспедициях, где сам отпускал журнальчик мальчикам-газетчикам… Журнал выходил нерегулярно и продавался только с рук.
Главным и порою единственным автором в нем был сам Травин. Основное содержание журнальчика составляли стихи и раешники. Если стихи бывали слабы, подражательны и мало доходили до читателя, то злые, хлесткие раешники били прямо в цель. В их незамысловатой форме широко развернулся талант поэта из народа. Здесь не было общих мест и выспренних оборотов. Острые словечки и народная напевность были близки и доступны читателю. Именно раешники были основной силой «Доли бедняка». Автор раешников, неистощимый «Дед-травоед», всегда опирался на подлинные, известные многим читателям факты: там хозяйчик не в меру угнетает своих рабочих, там лавочник обжуливает бедняков-покупателей, там доведенные до отчаяния батраки поколотили хозяина-огородника…
Со всех концов Москвы собирал вести «Дед-травоед»; казалось, он бывал сразу везде, все видел, все знал. Если порою «Московский листок» позволял себе довольно робко задеть какого-нибудь не в меру обнаглевшего купчину, то «Дед-травоед» сплеча «крыл» и «протаскивал» мерзавцев и жуликов из номера в номер. От «Московского листка» купчина мог откупиться, а что поделаешь с ядовитым «дедом», которого даже полицейское начальство не знает, где искать? И приходилось хозяйчику, лавочнику, домовладельцу, попавшим на зубок к «деду», ходить оплеванными.
И это бы еще полбеды, да вредный «дед» ухитрялся по каждому случаю подсовывать читателям свои политические выводы… Были эти выводы просты и понятны всякому: непрочен мир у волка с ягненком, есть против волка одно средство — всенародная дубина, — и пора этой дубиной протянуть волка по хребтине…
Мало кто в Марьиной роще догадывался, что грозный и язвительный «Дед-травоед» был местный житель, скромный «чудак» — столяр Травин. В ту пору Марьина роща газеты видела только в трактире, где читали «вгул» самое важное. А «Долю бедняка» в трактирах не держали: упаси бог от таких писаний! И все же проникала она всюду на правах подпольного издания.
* * *
…Отзвучали залпы орудий, громивших революционную Пресню, дотлевали развалины фабрики Шмита, опустели верхние этажи рабочих спален «Трехгорки», обстрелянные артиллерией. Волчьи отряды карателей бросились в Подмосковье. Вооруженное восстание московского пролетариата было сломлено… В городе начались массовые аресты. Кто мог — уходил с Пресни и скрывался в других районах у знакомых, кто мог — уезжал в деревню.
Некоторые участники пресненской обороны нашли временное убежище в Марьиной роще, переходя из трактира в трактир. Так, здесь скрывались боевик Никита Трофимович Меркулов и Александра Степановна Морозова, по мужу Быкова…
Тех, кто не сумел или не хотел скрыться, хватали без разбора. Число арестованных доходило до нескольких тысяч. В полицейских протоколах в графе «причина ареста» отмечалось:
«…за то, что шел самой короткой дорогой к месту назначения»;
«…за белую папаху»;
«…за подозрительно длинные волосы»;
«…за смуглый цвет кожи»;
«…за студенческую тужурку под пальто»;
«…за красный платок в кармане»;
«…за табак, завернутый в красную бумагу»;
«…за то, что не нашли креста на шее…».
Сторожа, хожалые и табельщики были героями дня: от них зависело выдать рабочего или пощадить.
В Марьиной роще аресты были немногочисленны. Одним из первых взяли Ивана Васильевича Талакина. Леша остался с матерью. Отец не вернулся, и узнать о нем ничего не удалось. Не вернулись к Анне Петровне и ее студенты. Прислал к Блинову за вещами механик Савин. Блинов попробовал задержать посланного, но тот вырвался. Разумеется, Савин больше не появлялся.
Казалось обывателям Марьиной рощи, что все кончилось, когда затишье прорезала новая молния: в районе появились листовки. Были они напечатаны слеповато, но типографским способом.
«…Даже по донесениям наших генералов к 1 января было расстреляно и повешено 900 борцов за народную свободу, убито 14 000 человек, ранено 19 000, взяты в плен и по тюрьмам рассажены 74 тысячи свободных русских граждан…».
Дрогнули пальцы с загрубелой кожей, непривычные к обращению с тонкой бумагой. Листовка исходила от Московского Комитета. В первые дни февраля 1906 года десятки таких листовок появились на заводе Густава Листа, проникли на чулочную фабрику, в мастерские…
Значит, партия жива.
Значит, борьба продолжается.
* * *
Талакиным приходилось туго. После ареста мужа недолго продержалась Настасья Ивановна на чулочной фабрике — уволил строгий хозяин Иван Гаврилович. Пыталась она устроиться в разные мастерские все дальше и дальше от Марьиной рощи, но нигде не требовалось вязальщиц. Пришлось продавать мужнину одежду, пустить в комнату одну, потом вторую жилицу-коечницу, согнуться, сжаться, перебиваться случайной работой на людей: стиркой, мытьем полов, несложным портняжеством. Время шло. Мать стискивала зубы, но не позволяла сыну бросить школу и поступить учеником к хозяйчику.
Революция пятого года подняла всю Москву и волной прокатилась по России. Лежащую за городской чертой Марьину рощу она также коснулась, как об этом рассказывает старожил Иван Егорович:
— В октябре и ноябре 1905 года творились и у нас разные чудеса. Образовались профессиональные союзы, до того неслыханные; например, в Марьиной роще крепко работал Союз служащих трактирного промысла. Правление его находилось на углу Трифоновской. Там подобрались твердые ребята, они сильно наступили на хвост нашим трактирщикам. Шубин оказался всех хитрее, сразу пошел на все условия. Очень был смекалистый мужик; конечно, хищник, но умел казаться ласковым, как и Мещерин. Следом за трактирными служащими стали было сбивать в союз портных и сапожников, которые работали на хозяйчиков, но из этого ничего не вышло: те своей пользы не понимали и сами надеялись стать хозяйчиками.
Многие старшие гимназисты и студенты агитировали за революцию, не понимая тонкостей партийных программ. Впрочем, в те времена только самые сознательные рабочие состояли в эсдеках, а массы мало понимали разницу. Кто был против царского режима, тот и считался революционером.
Октябрь и ноябрь были самыми грозными днями для царя. Войска колебались, в Спасских казармах что ни день — митинги, полиции мало… Ну, не все, конечно, стремились к революции. Я не говорю про дворян там и капиталистов. Мещанству тоже скоро надоел «беспорядок». Да и многие интеллигентные успели устать от революции. Как грибы-поганки стали появляться в Москве всякие диковинки. В Грузинах, например, открылся «трактир рыжих», где весь штат был рыжеволосым. А на Миусской площади в одно воскресенье кучка бездельников собрала целую толпу, совершая по-новому «таинство брака». Жених с невестой подписались на листочке с надписью «Исайя, ликуй», привязали его к детскому воздушному шарику и пустили в воздух. Готово, брак заключен! Стали открываться разные «Лиги свободной любви». На Лесной улице в окне появилось объявление, что здесь в скором времени откроется «Клуб плешивых». Вот как некоторые понимали свободу!.. Ну, вмешались трамвайщики и прекратили всю эту гадость…