В десятых годах Москва строилась. Давно не наблюдалось столь интенсивного строительства. Один за другим вырастали многоквартирные желтые и серые махины с дощечками «1912 год», «МСМХIII», «1914 год» на фронтонах. Наряду с вычурными купеческими особняками росли хмурые зализанные кубики импортного урбанизма. Но до того они бывали скучны, эти кубики, что не выдерживал заказчик или строитель, и на голом кубе вдруг вырастала такая заковыристая башенка, что зрители только руками разводили. Уже дважды подводился под крышу, спешно страховался и дважды рассыпался восьмиэтажный дом Титова на углу Калашного переулка. На окраинах росли целые поселки доходных домов…
Предприимчивые бельгийцы, отлично заработав на многих коммунальных предприятиях Москвы, решили осчастливить Марьину рощу. За линией, в депо добровольной пожарной дружины было созвано собрание домовладельцев. Солидный докладчик с ухватками адвоката и бархатным голосом сообщил уважаемому собранию, что группа бельгийских предпринимателей по согласованию с земством и городской управой получила концессию на постройку городка с многоэтажными домами в распланированной части Марьиной рощи, по образцу Тестовского поселка. Дома будут построены по последнему слову техники, со всеми удобствами: электричеством, водопроводом, газом, телефонами, асфальтовьими тротуарами… Но возникает вопрос: как быть с уважаемыми домовладельцами? Их дома стоят на земле, когда-то арендованной французским поземельным обществом у графа Шереметева и переданной уважаемым застройщикам мелкими участками на правах субаренды. Затем граф Шереметев отказался от своей земли в пользу города. Если не ошибаюсь, господа домовладельцы уже два года никому не вносят арендной платы?.. Это отнюдь не в укор, избави бог, ведь вносить-то некому. Граф уже не владеет этой землей, а городское управление (тяжелый вздох), внимательно рассмотрев документы и тщательно взвесив все обстоятельства, находит, что договоры субаренды не имеют определенного срока и, следовательно, могут быть прекращены по желанию владельца земли в любое время. Затем управа находит, что многие строения данного района не соответствуют правилам застройки и требованиям санитарии. Все это заставляет городскую управу, в неусыпных заботах о благе городского населения, ставить вопрос о благоустройстве Марьиной рощи. Или господа домовладельцы благоволят в короткий срок полностью благоустроить район, или уступить его тому, кто сможет это сделать, в данном случае — бельгийскому обществу.
Здесь поднялся такой шум, что оратор долго не мог продолжать свой доклад.
Но концессионеры не хотят жестких мер и предлагают уважаемым домовладельцам полюбовную сделку. Застройку предположено производить поквартально, и нет надобности сносить сразу все дома. Будет выработан точный график работ. Господа домовладельцы могут обменять свои строения на удобные квартиры в будущих домах, причем квартиры таких заказчиков будут планироваться и отделываться согласно их вкусам и указаниям. Владельцы более ценных домов могут войти в переговоры о денежной компенсации. Но, безусловно, всем предоставлено право переноса своих домов на участки, выделенные городской управой в других близких к городу районах.
Пылкие слушатели пожелали немедленно разорвать докладчика на клочки и на этом закончить обсуждение. Но по кличу брандмейстера пожарная дружина отстояла адвоката, усадила в пролетку и проводила до границ «цивилизации».
Обсуждение волнующего вопроса было перенесено в дома и в «клубы»-трактиры. Больше всех бушевали мелкие домовладельцы. Вложив последние средства в свои домишки, они почувствовали себя настоящими хозяевами, а перестав платить аренду графу, и совсем утвердились в своих бессрочных правах собственников. Как же это так? На чьей земле стоит мой домик? На городской — значит, на ничьей. Значит, я полный хозяин и дома и земли. И вот — пожалуйста… Да что же это? Грабеж!.. Да я!.. Да мы!..
Рощинские богатеи избегали высказываться, и не разобрать было, что им выгоднее: известно, мудрецы, дальновидные…
Примерно через месяц пожарные созывали жителей на новое собрание; в депо явилось десятка два ребятишек, прослышавших, что прошлый раз было шибко весело, забрели два дремучих старичка да любопытная богомольная бабка; из домовладельцев — никого. Так и не состоялось собрание. Вскоре и бельгийцам и городской управе стало не до благоустройства Марьиной рощи: настал 1914 год.
* * *
…Время сглаживает мелкие ямы и ухабы житейского пути, особенно если путь монотонный и спокойный. Шло время, старился Петр Шубин, забыл про скандал с Савкой; трактир уверенно поддерживал благосостояние, забылись ранние удачи с получением кулаковского трактира, с «Привольем»… Все шло гладко.
Поскольку Шубин не мог познать закономерностей в своей судьбе, он верил в случай. Действительно, все удачи приходили как будто без особых усилий с его стороны, все совершалось как-то само собой. Значит — случай. Он верил, что новый случай обязательно придет. Но когда?
…В один из обычных воскресных приездов Андрей Иванович Рыбкин как-то странно юлил перед зятем, потом заявил:
— Выручай, зятек! Нужны деньги. Неустойка вышла. Пожалел дружка, поручился — и вот… Брать ссуду в банке, сам понимаешь, нежелательно: пойдут разговоры, подрыв кредиту… Выручай!
— Сколько надо?
— Тысяч восемьдесят. А лучше сто. Срок два-три года, за это время дружок встанет на ноги. Обеспечение любое.
Петр подумал и ответил:
— Хорошо, достану. И никакого обеспечения мне не надо.
Андрей Иванович даже прослезился.
А через два месяца, в неурочный день, в Марьину рощу прискакал разгоряченный Угар, и кучер Прохор угрюмо сказал:
— Поедем, Петр Алексеевич. Беда у нас.
Встретила Петра обезумевшая от горя теща. Андрея Ивановича привезли из лабаза чуть живого. Он лежал на высокой постели, тяжело дышал, иногда открывал глаза, и было в них невыразимое отчаяние от невозможности сказать что-то важное. Его много рвало, он ослабел окончательно.
Домашний врач спешно собрал консилиум. Приехали специалисты, прибыл сам профессор Клейн. После тягостного получасового ожидания специалисты пошли мыть руки, переговариваясь по-латыни, а профессор, небрежно пряча сторублевку, сказал Петру:
— Как будто отравление. Подробности вам неважны. Надежда на режим и волю божью. Режим обеспечит домашний врач, а об остальном позаботьтесь сами.
Никакой режим не помог. К утру старика не стало.
Купца второй гильдии хоронили с подобающим почетом. Десятки нищих осаждали дом, и для всех был кусок и денежка. Петр сбился с ног, выполняя все требования траурного церемониала. Сведущие в этом деле старухи перевернули вверх ногами весь тихий купеческий дом.
Наконец, миновали чадные дни. Петр стал приходить в себя. Съездил в лабаз, попытался ознакомиться с состоянием дел, но из слов старшего приказчика ничего нельзя было понять: все, мол, благополучно, как тридцать лет торговали, так и теперь, слава богу, торгуем, а хозяин, вишь, чего-то покушал в недобрый час, потому и помре волей божьей.
Пробовал Петр сам разобраться в торговых книгах, но не сумел. Клал на счетах: с одной стороны — все выходило хорошо, а с другой — ничего не поймешь…
Обратился к теще. Та замахала руками:
— Ах, я ничего не знаю, делай, как хочешь!..
Пригласил эксперта-бухгалтера из специальной конторы, потом второго ему в помощь. Эксперты листали книги, щелкали на счетах и не спешили с ответом. А Петр мучился: его заем Андрею Ивановичу ведь не был никак оформлен. Ну хорошо, дело наследует теща, может быть, частично жена, а он-то тут при чем? Кому известно про сто тысяч? Кто знает, что похоронная канитель тоже обошлась немало, а счет его в банке совсем отощал? Тут он впервые усомнился в своей тактике осторожности и скрытности. Не потому он не взял векселей, что такова его благородная натура, а потому, что это было бы признанием размеров его капитала. Сможет ли вдова вести лабаз, и стоящее ли это дело? Проклятые бухгалтера все тянут с ответом…
Однажды в дом в Пыжовском переулке явился толстяк, представился как доверенный Купеческого банка и спросил, когда наследники купца Рыбкина намерены начать уплату по векселям. Только тогда открылось то, что тщательно скрывал покойный: он играл на бирже. Фондовые дела были для него темной водой, и ему оставалось или верить друзьям, или полагаться на чутье. Друзьям он не верил — слишком хорошо их знал, — а чутье подвело. Первый раз, будучи в сильном проигрыше, он взял деньги у Петра и заткнул ненасытную глотку онкольного счета. Затем проиграл снова и надавал векселей. Так что его смерть могла быть и не случайной. Но теперь с него нечего было спросить. Оставался актив: дом и лабаз неизвестной стоимости.
Петр попробовал говорить с тещей, но та твердила свое:
— Ничего не знаю, не понимаю. Делай, как лучше…
Для Петра это была большая неудача, больше, чем неудача, — потеря капитала, это был крах всей его продуманной жизненной линии.
Никак нельзя было испортить своей репутации — небогатого, но солидного и безусловно честного человека; поэтому никому нельзя было открыться, посоветоваться. Петр догадался искать сведущих людей в других районах: кто, скажем, в Рогожской знает скромного трактирщика из Марьиной рощи? А ходатаи по гражданским делам у старообрядцев — первый сорт.
Эта операция стоила ему остатка средств, но зато долги тестя были покрыты, и владельцем лабаза стал монополист Грибков со Смоленского рынка.
Остался ненужный дом в Замоскворечье. Татьяна Николаевна заладила одно:
— Тошно мне! Хочу в монастырь.
Зачатьевский монастырь принял ее, как многих купеческих вдов, без пострижения, а дом в Пыжовском переулке был записан матерью-казначеей как обычный вступительный вдовий вклад на помин души раба божия Андрея.
Так Петр Алексеевич Шубин потерял весь капитал. Никто в Марьиной роще этого не знал, его по-прежнему считали удачником, человеком себе на уме, впрочем отзывчивым и приятным в обращении.
Как ни старался Шубин сохранить спокойствие, не мог он простить себе ошибки. А может быть, и не одной ошибки? Вся жизненная система стала сомнительной. Стоило ли собирать по крохам состояние, унижаться, скромничать, идти только на верное и совершенно чистое дело? Может быть, следовало лезть* вперед, как иные, открыто, нагло спихивая с пути тех, кто мешает? Что дала ему добрая слава?
Продать «Уют»? Не сразу продашь. Покойный тесть был прав: продажу надо готовить исподволь, если хочешь получить настоящую цену. Это значит ждать, притворяться по-прежнему зажиточным трактирщиком, который слегка утомлен и не прочь бы уйти на покой, уступив свое прибыльное дело за хорошую цену. Утомлен? Вот, пожалуй, верное слово: он устал от медленных кошачьих движений… Нет, ждать некогда!.. Так он уступал, так спускался со ступеньки на ступеньку. Так он дошел до разговора с Ильиным.
Ильин был когда-то портным. Он и теперь считался портным, владельцем маленькой мастерской. Сам он шил медленно, плохо и давно бросил пальцы колоть. Эксплуатацию ребят-учеников он довел до совершенства. Первый год ученик делал всю черную работу в мастерской, второй год учился, на третий приносил доход хозяину почти как мастер. А за все это хозяин кормил его не слишком сытно и давал обувь. Таковы были обычные условия для учеников в то время. А на четвертый год, когда ученик становился мастером, Ильин выгонял его. Много учеников выпустил Ильин. Плохие из них получались мастера, брали их в лучшем случае в подмастерья, но они и сами были готовы на все, лишь бы уйти от такого хозяина. Кроме учеников, были у Ильина и настоящие мастера. Умело, по-паучьи опутывал он долгами пьяненьких портных, на это был он мастер. Система опутывания была и до него разработана поколениями пауков. Теперь в его сети барахтался десяток мастеров-портных, работавших дома и даже считавших себя вполне самостоятельными хозяевами. Даже в много видевшей Марьиной роще слыл он пауком и кровососом.
Ильин был толстый, оплывший мужчина, скорее похожий на лавочника, чем на ремесленника. Силы он был огромной, его панически боялись не только ученики, но и мастера-должники. Расправа у него была быстрая, кулачная. Жаловаться на него было некому. Не раз отчаявшиеся затевали ему темную, но никогда темная не удавалась: видно, были у него свои люди, хранители.
Ильин работал тишком, Шубин тоже. Они сошлись. Прошел год, и у Петра в банке появились первые тысячи.
Об их «деловых» приемах рассказывает старожил Иван Егорович:
— Дело было такое. Имел Ильин связь с уголовниками, и была у него в подчинении большая портновская сила. И вот стали по ночам приезжать в Марьину рощу подводы, с них сгружали тюки готового платья. Неизвестные люди сновали как тени, растаскивали тюки по домам. А под утро подводы вновь грузились и уезжали. Это значило, что ворье очистило магазин или склад, а к утру партия перешитого платья поступала в продажу на Сухаревку, на Смоленский или еще куда-нибудь. И ничего нельзя было сделать. Не только фирменные ярлыки были заменены, но и фасон порой был переиначен до того, что если хозяин с полицией и застукал бы свой бывший товар у спекулянтов, то ни опознать, ни доказать ничего не мог. Ильин, кажется, первым в Марьиной роще стал проделывать такие штуки, а позже с его легкой руки стали у нас не только платье, но и обувь переделывать. Конечно, полиция получала свой процент с дела. Много позже узналось, что Шубин в этом деле был организатором. Хитрый был он, ловкий, со всеми приветливый. Жил тихо-скромно на доход с трактира. Кто его мог подозревать в темных делах?.. Как бы это сказать?.. Таких вот сокровенных людей много стало в роще в те годы. Вроде двойной жизни у них было. Казался человек одним, а на деле был совсем другим. Оно, конечно, понятно, когда преступник честным человеком прикидывается. Но бывали случаи и обратные. Вот, скажем, огородник Иван Федорович Малахов. Много ль с огорода заработаешь? Завел Иван Федорович ломовой обоз в сорок лошадей — это же богатство!.. Вывозил он снег и мусор на свалку по пятаку с воза, приходил сам рядиться и клал медные пятаки в свой мешок. И вид у него был, как бы сказать… необычайный: лохматый, глазки злые, пальцы крючковатые, жадные, голос грубый, — ну прямо разбойник с виду. А на самом деле был человек добрый и честный, никогда никого не обидел.
А вот еще человек — Иван Феоктистович Ланин. Уж до того был степенным и благообразным, ну прямо старовер-начетчик. И была у него поговорка: «братское сердце». Так его потом и прозвали. Кто близко его не знал, считали его безобидным сектантом.
Если идти по Октябрьской к центру, то на втором этаже дома № 82 на углу Четвертого проезда можно видеть несмываемую за пятьдесят лет надпись: «Экипажное заведение».
Здесь и держал Ланин извозчиков — и ломовых, и легковых. Лошадей он постоянно менял, покупал, продавал, — барышничал, одним словом. Наведывались к нему в случае пропажи лошадей и, случалось, находили пропажу в его конюшне. Но не это главное. Его ломовики работали на Сухаревку, и кто их знает, какие грузы перевозили! А его легковые, быстрые рысаки уносили крупных бандитов после смелых грабежей. Кое-кто знал об этом, но все было шито-крыто, и ходил Ланин в уважаемых людях… Много было в роще таких притворщиков…
* * *
Неожиданно судьба как будто сжалилась над Талакиными. Сибирский отец Вани Кутырина вдруг вместо обычных сорока рублей стал присылать сто. Наконец-то Антонина Михайловна Кутырина вздохнула с облегчением, но и всплакнула: в письме муж торжественно сообщал, что дела улучшаются, что сто рублей в месяц он будет присылать аккуратно, а дальше, может быть, и побольше. К сожалению, сам приехать никак не может — дело держит (а какое у него сейчас дело — и не пишет), просит беречь детей, вывозить их летом на дачу…
Первым делом Антонина Михайловна перебралась в трехкомнатную квартиру в новом доме Захара Захаровича Тихова. Затем потребовалась прислуга, и Настасья Ивановна Талакина с ее хозяйственным умением заняла это место: убирала, стирала, готовила еду, обшивала хозяйку, ее сына и дочь.
Леша сперва не чувствовал никакого неудобства ог перемены. Дружба с Ваней продолжалась: между ними лежала та самая тайна. О ней не надо было напоминать, она чувствовалась постоянно…
За эти годы союз шести мальчиков не распался, но ослаб. Они по-прежнему держались вместе, направляясь в город и возвращаясь домой, но происходило это скорее по привычке, чем по необходимости. Прошло время отчаянных драк, когда «ясным пуговицам» приходилось пробиваться кулаками. Исконные их враги подросли и сидели, согнувшись, за работой у отцов-ремесленников или у хозяев. Редкие схватки происходили только в Екатерининском парке с семинаристами, но разве эти жалкие стычки походили на «сражения» прежних лет?
Кроме того, если нет желания драться, садись в трамвай и проезжай за пятак опасный участок, где кишат враги; с площадки даже можешь покричать семинаристам что-нибудь обидное, но сразу прячься: запомнят лицо — не пощадят.
Замечено, что молодые люди, перешедшие в четвертый класс, отличаются выдающейся храбростью и рыцарскими повадками. Поэтому шестеро богатырей не уклонялись от схваток, не ездили в трамвае и при встрече с семинаристами не произносили бранных слов, — просто все разом поворачивались в сторону видневшейся на горке церкви Троицы, начинали истово креститься и бить себя в грудь.
Подобные вызывающие действия воспринимались семинаристами как сильнейшее оскорбление, и будущие священнослужители тоже молча бросались в бой, но лишь в тех случаях, если их было не меньше, а больше числом.
К маю Леша Талакин закончил свое четырехклассное городское училище. Ему оставалось получить казенное свидетельство и вступать в жизнь. В половине мая Ваня Кутырин перешел в четвертый класс реального училища, а 21 мая Кутырины переехали на дачу в Сокольники, а с ними прислуга Настасья Ивановна и Леша.
Дача оказалась для мальчиков волшебной страной. Они впервые жили за городом, и даже изрядно населенные к тому времени Сокольники были для них полны романтики и захватывающего интереса. Дача была дешевой, стояла в числе пяти других на большом зеленом участке в самом низу Оленьего просека. Но кругом все было ново и непривычно. Прямо — роща с красивыми, чуть грустными Оленьими прудами, по опушке заросшая дикой малиной. Влево — необъятные поля и огороды тянулись до самой Стромынки, но об этом ребята узнали только к осени, исследовав все остальные направления. Сзади — чудесный парк с тенистой аллеей и ясными, солнечными лужайками, где пахло медом и солнцем.
Парк спускался к Яузе, еле струившейся в заболоченных берегах. Купаться в ней нельзя: влезешь более или менее чистый, а вылезешь весь в радужных разводах от краски, которую спускает текстильная фабричка. А если удачно проскользнуть по мостику, то попадешь в заветную часть парка, где все ухожено и подстрижено, где розовые и синие колокольчики — аквилегии — растут запросто, как полевые цветы, где лужайки покрыты сплошным ковром маргариток. Дальше ходить не следовало. Здесь в красивой даче жила семья фабриканта Котова, и ее охраняли садовники, от которых еще можно было убежать, но от резвых фокстерьеров не скроешься иначе, как на дереве. Так что переходить мостик можно было лишь в припадке молодечества.
Вправо тянулся ряд чинных дач; здесь редкие сдавались внаймы, больше жили сами владельцы: банкиры Венцель, булочники Савостьяновы, сахарники Пасбург… Угловой была дача Стахеева. Большой, сильно заросший участок был обнесен железной решеткой на кирпичном фундаменте. Недалеко от забора высилась искусственная горка с беседкой, выложенная туфом, как грот. Летом в беседку ставили большую проволочную клетку с попугаем. Попугай был злющий и ругатель. Никого из прильнувших к решетке ребят он не оставлял без окрика, и, надо сказать, обширным ассортиментом комнатных ругательств попугай владел неплохо. Обидно было то, что, когда ругали его, он делал вид, что не понимает, оскорбительно и визгливо хохотал и кувыркался в своем кольце. Но стоило кинуть камнем, который через решетку и клетку никак не мог и попасть-то в него, как птица поднимала страшный шум, кричала ржавым голосом: «Караул! Грабят!»— и хлопала крыльями. На шум прибегал садовник с кнутом, отлично зная причину переполоха. Ребята не дожидались его прихода.
А если идти дальше, то придешь на Ширяево поле, на большой отгороженный участок, который называется «Детские игры». Днем сюда вход свободный. В глубине участка, у сосновой рощи, стоят домики, где можно получить на время детские игры: серсо, крокет, лапту, городки, а для самых маленьких — вожжи с бубенчиками и обручи для катания. Слева на участке — расписной павильон, где московское купечество принимало какого-то из царей во время коронации. Справа — спортивные площадки для взрослых; сюда собирались дачники полюбоваться игрой в лаун-теннис. Играли на площадках преимущественно англичане, презиравшие всех неангличан, и немцы, старавшиеся подражать англичанам. Русские игроки насчитывались единицами.
Почему англичане, владевшие или управлявшие рядом предприятий в Москве, избрали местом летнего отдыха именно Сокольники — неясно, но до 1908 года они здесь задавали тон в спорте. Они первые ввели здесь теннис и футбол. Жили своей колонией, холодно отклоняя все попытки сближения со стороны немецких и русских фабрикантов.
Московские немцы утешались тем, что в гимнастике они первые и на их ежегодные праздники в турнеферейн на Цветном бульваре старается получить приглашение вся Москва.
Англичанам удавалось их splendid isolation (великолепное уединение) на теннисных кортах. Этот вид спорта не массовый, и привлекал лишь немногих снобов из состоятельных русских. Поэтому монополия на теннисные рекорды была обеспечена англичанам. Иначе случилось с футболом. Британский клуб спорта (БКС) первый показал москвичам увлекательную игру двух команд, и вот футбольные кружки и клубы стали расти не по дням, а по часам. Для футбола не нужны были ни бетонированные площадки, ни сетки, ни ракетки, в игре могло участвовать сразу двадцать два человека, это и определило успех футбола. Прошел год-два. Возникла футбольная лига, объединившая постоянные, клубные и сезонные, дачные команды. В первых же играх лиги англичане с трудом удержали первенство, на следующий год потеряли его и вновь замкнулись в своем тесном кругу, уклоняясь от вызовов русских команд.
К теннисным площадкам и прилип Леша Талакин. Ване быстро надоело благоговейное созерцание белобрючных джентльменов, с небрежной грацией посылающих мячи. А Леша влюбился в изящество движений игроков, в магию английских терминов и особенно в красавца Эдуарда Чарнока, чемпиона тенниса того времени. Действительно, Чарнок играл прекрасно и не проиграл за все лето ни одной партии. Леша следил за ним влюбленными глазами и был счастлив, если мог принести ему далеко выбитый мяч. Кумир заметил юного поклонника, улыбался ему и однажды даже доверил нести футляр с ракетками до дачи…
Увлечение спортом, охватившее Россию в первом десятилетии нового века и особенно после революции пятого года, не ослабевало. Процветали клубы спорта, не только футбольные: московские лыжники, объединенные в ОЛЛС, СКЛ и МКЛ, развернули в своих клубах все виды легкой атлетики, гимнастики и спортивных игр. Англичанам и немцам, живущим в Москве, вскоре пришлось потесниться даже в таких видах спорта, как теннис. Сотни здоровых, упорных юношей — рабочих и служащих — становились спортсменами-профессионалами.
Именитые московские купцы, чьи отцы съезжались на Москву-реку созерцать кулачные бои стенка на стенку, теперь, сидя на почетных трибунах, с волнением смотрели на состязание команды своей фабрики с командой фабрики соседа и конкурента. Прославилась орехово-зуевская футбольная команда. Фабрикант Морозов выписал из Англии хороших игроков-профессионалов, зачислив их инженерами и техниками своих фабрик. В числе прибывших был родственник чемпиона тенниса — Вилльям Чарнок, «рыжий Вилли». Эти игроки обеспечили первый успех морозовской команде. А те степенства, чьи футболисты не одерживали сокрушительных побед, быстро охладевали к футболу и открывали сердце и кошелек бегунам, дискоболам, прыгунам… Они быстро научились разбираться в спринтерах и стайерах и горделиво носили в объемистых бумажниках вырезки из газет о рекорде спортсмена Иванова (фабрика Запряхина).
В эти годы два увлечения захлестнули молодежь: спорт и детективы. После неудачной войны с японцами стали обращать внимание на физическое развитие будущих солдат, не надеясь на врожденных чудо-богатырей. Во всех учебных заведениях ввели уроки гимнастики, а позже и военного строя. Насаждались различные виды спортивных игр. Как обычно бывает при увлечениях молодежи, некоторые юные спортсмены посвятили себя исключительно физкультуре и забросили ученье; так стали формироваться профессионалы спорта.
Спорт во всех видах — от домашней гимнастики по Мюллеру («15 минут ежедневных упражнений, и вы будете здоровы») до автомобильных гонок — начинает занимать видное место в жизни, выходит на арену цирка и сцену варьете, на страницы газет, обрастает литературой и поклонниками, заводит свои газеты и журналы… Наряду с некоторыми действительно способными юношами, нашедшими здесь свое призвание, в спорт устремляется множество недоучек.
Другим повальным увлечением молодежи стало чтение лубочных книжонок о сыщиках. Все газетные киоски запестрели яркими обложками брошюрок об удивительных, захватывающих, потрясающих, душещипательных приключениях знаменитых американских сыщиков Ната Пинкертона и Ника Картера. Появился на витринах и конан-дойлевский Шерлок Холмс, но умных в литературном отношении рассказов хватило ненадолго, и посыпались один за другим аляповатые подделки, сплошь начиненные драками, выстрелами, коварными замыслами злодеев. Литературная зараза распространялась с огромной быстротой, и немало учащихся оставалось на второй год, сбегало из дому в «благодатную Америку» или, вооружившись чем попало, затевало массовые побоища.
Поскольку чрезмерность этих увлечений шла явно на пользу строя, борьбы с ними не велось. Наоборот, поощрялось все, что уводило подальше от социальных вопросов. Отсюда расцвет разных «половых проблем» в литературе и на сцене, проповедь опустошенного, но гордого индивидуализма, — это для учащейся молодежи и интеллигенции, а простому народу предлагалось и средство простое — водка.
И Марьина роща разделяла общую участь. А здесь пили страшно… Пьянство засасывало свои жертвы. Сколько хороших мастеров с верным глазом, искусными пальцами и тонкой смекалкой, пристрастившись к водке, теряло облик человеческий, опускалось все ниже и ниже, кончая ночлежкой или рабским существованием у паука-хозяйчика!
* * *
…Быстро катится время. Не прошло и десятка лет с того времени, как купец Томилин позволил себе завести автомобиль для личного пользования. На его ежедневные летние поездки на дачу, в Серебряный бор, стекались смотреть толпы москвичей. Приобрел купец одну из первых моделей самоходных экипажей, где двое едущих сидели лицом друг к другу; между ними помещался руль в виде никелированной рукоятки и торчали рычаги управления. Экипаж был высокий, ехал медленно, отчаянно пукая и дымя, и некуда было укрыть купцу бесстыжие зенки от укоризненных взоров и язвительных реплик потрясенных москвичей.
С тех пор московское купечество не только бросилось покупать заграничные машины, но стало подумывать и о своем заводе. Но пока оно чесало в затылке, иностранцы сбывали в Россию устаревшие модели. Только в 1912 году маленький заводик Рябушинского «АМО» начал выпускать первые русские машины.
* * *
…Годы идут. Растут дети. Растет город. Разве узнает Марьину рощу тот, кто уехал отсюда в начале нового века? Застроилась окраина, от рощи осталось одно название, московское стадо больше не поднимает клубы пыли по Шереметевской. Провели трамвай, а летом 1910 года открылось впервые автобусное движение Останкино— Марьина роща и Останкино — Крестовская застава.
Из рощи в Останкино ходили два автобуса. Один настоящий — мышиного цвета закрытая карета мест на тридцать, другой — импровизированный: на грузовом шасси были поставлены четыре обитые черной клеенкой скамейки, сверху — фанерная крыша, с боков — занавески коричневого брезента от дождя и пыли. Оба автобуса были на жестких шинах, — пневматики тогда только-только появились на легковых экипажах.
Сообщение между Крестовской заставой и Останкином по Ярославскому шоссе поддерживали три маленькие машинки, подобные первым выпускам голенастых фордов; они отличались желтыми брезентовыми занавесками, юркостью и лихой ездой. Их побаивалась семейная публика.
Серую карету водил Эдуард Иванович — седой, медлительный, всегда с трубкой в зубах. Одевался он опрятно и щеголевато: коричневый вельветовый костюм, кожаные краги на ногах, кожаная фуражка с очками и перчатки — классический костюм шофера из заграничного журнала.
Был Эдуард Иванович неболтлив, говорил на ломаном языке, и по акценту трудно было понять, латыш он, эстонец или финн. Его серая карета выезжала в первый рейс ровно в девять часов утра, с двух до четырех дня Эдуард Иванович обедал, а затем снова возил публику в Останкино и обратно ровно до десяти вечера.
Разумеется, Эдуард Иванович был героем и мечтой многих юных марьинорощинцев, не то что шофер другой машины — цыганистый и пьяноватый Колька Мохов, часто болевший запоем и не выезжавший на линию. В такие дни Эдуард Иванович не уезжал домой на обед, а закусывал во время рейса, недовольно качал головой и усиленно дымил горьким табачищем.
Стоянка кареты у рынка быстро стала местом постоянного пребывания юных любителей техники, трамвай был забыт. Что такое трамвай? Ходит только по рельсам, а вот Эдуард Иванович даже обедать домой ездит в чудесной серой карете. Нет, далеко трамваю до автобуса!..
Вернейшим поклонником автобуса и его водителя стал Леша Талакин. И вот внезапно решилась его судьба. Эдуард Иванович стал кивать ему как знакомому и однажды позвал:
— Эй, мальчик! Хочешь со мной?.. Садись сюда.
Замирая от счастья, Леша уселся рядом с шоферским сиденьем. Эдуард Иванович подошел к радиатору, сунул под него железную рукоятку и сильно повернул несколько раз. Мотор оглушительно затрещал, вся шоферская кабина затряслась мелкой дрожью. А Эдуард Иванович влез в кабину, солидно уселся, унял моторную дрожь, показал Леше маленький медный насос под ветровым стеклом и сказал:
— Когда поедем, надо качать часто, вот так… — и поставил ноги на педали.
Треск мотора перешел в рев. Рулевое колесо так и норовило вырваться из рук шофера. Потом под полом что-то охнуло, заскрежетало — и машина тронулась. На булыжниках трясло нестерпимо, в ушах стоял оглушительный грохот, рука немела от усердного качания насоса, но что значат эти пустяки для поклонника передовой техники?
Сперва в редких, а потом в ежедневных поездках с Эдуардом Ивановичем в то лето Леша постепенно узнал кучу полезнейших вещей: например, что серую карету построила немецкая фирма Даймлер, на это указывает ее марка — треугольник и в нем звезда; что принимать карету Московская городская управа специально посылала Эдуарда Ивановича, который хорошо знает и автомобили, и немецкий язык; что карета совсем устарела и потому пущена на эту захолустную линию; что автомобильное дело имеет — о! — огромное будущее и молодым людям следует изучать его. Когда в начале сентября летняя автобусная линия была закрыта (и, как оказалось, навсегда), Леша стал учеником слесаря при гараже, где стала на зимний ремонт серая карета.
Учился Леша с упоением. Бесплатный проезд в трамвае, как работника городского предприятия, был не только большим удобством, но и предметом гордости (плохо ли сказать небрежно кондуктору: «Свой, бесплатно» — и показать кончик удостоверения?) и уважения с примесью зависти у старых друзей. Теперь он имел маленький, но свой заработок, любил свою работу, был ловок и понятлив. Парень стал на верный путь — так считали мать, Эдуард Иванович и сам Леша.
Он первым отошел от сверстников: работа в гараже не оставляла много времени. Затем окончилась учеба для Сережи Павлушкова. Отец заболел, еле перемогался, и мать взяла сына из училища, чтобы помогать в лавке. Веселый, озорной, Сережа без огорчения снял форму коммерческого училища, деятельно занялся своей лавкой, а на воскресные встречи с друзьями приносил полные карманы конфет и пряников.
Местное кино «Ампир» перестало удовлетворять друзей, и по воскресеньям они с утра отправлялись на Тверскую в «Люкс» или в «Арс», где в один сеанс шли две видовые картины, большая драма, две комические и волшебная феерия. Дневной сеанс продолжался четыре с половиной часа, и публика покидала зал, еле покачивая распухшими головами, — и все за тридцать копеек. Еще больше давал кинематограф Карла Ивановича Алксне на Страстном бульваре; кроме того, там были еще увлекательные автоматы… Но скоро количество перестало прельщать друзей: в пятнадцать лет запросы начинают расширяться.
Ваня Кутырин, Петя Славкин и Ваня Федорченко пристрастились к многосерийным приключенческим картинам и ловчили просмотреть каждую серию «Парижских тайн» или какой-нибудь «Печати дьявола». А Володя Жуков переодевался в потертый костюм покойного отца-актера и таинственно возвращался поздно ночью. Товарищи не без труда дознались, что ему удается по знакомству попадать на закрытые ночные сеансы, где демонстрируют «парижский жанр», но повести с собой он никого не может… Когда-нибудь, потом…
А потом Володя стал отходить от компании, пропускал занятия, бывал бледен, рассеян и остался на второй год в пятом классе гимназии. Он пришел в отчаяние, собирался бежать из дому, а потом выяснилось, что мать, разумеется, огорчена, но не сердится на него (с кем не бывает недоразумений в таком возрасте?); раны души стали легко заживать, и лето он провел в Серебряном бору, где жила Тося Иванова из гимназии Иловайской, хорошенькая пепельная блондинка с актерскими задатками.
Маловато осталось от «дружинушки хороброй», но троим еще можно было называться мушкетерами. Замечено, что у молодых людей, перешедших в шестой класс, начинает ломаться голос, появляется критическое отношение к признанным авторитетам, обостряется тяготение к абсолюту справедливости и растет презрительное отношение к девчонкам. Вместе с некоторым внешним огрубением утончается деликатность и чуткость к товарищу. Этим можно объяснить, что мушкетеры не входили в подробности, кто из них Атос, кто Портос, — боялись обидеть Ваню Федорченко. Ваня был хромой и в мушкетеры не годился.
Очень тяжело переживал Ваня свою хромоту. Сверстники рано дали почувствовать ему неполноценность. Насмешки глубоко обижали его; потом стало казаться, что он привык и не слышит их, — конечно, это было не так: просто ребятам надоедала одна тема. Нет, к этому нельзя привыкнуть… Обостренный слух ловил малейший обидный намек, подозрительный взор — любую мимолетную усмешку, и болезненная мнительность все относила на свой счет. Ваня глубоко страдал. От сверстников отставать не хотелось, а приходилось: многие игры ему были недоступны. Оставалось только читать, читать запоем, забывая все, в том числе обиды, воображать себя не только умным, но и сильным, и ловким, и подвижным… Хромота не мешала любить природу, музыку, искусство… Но все это было самоутешение, хотелось быть не слишком умным, но таким же физически полноценным, как другие мальчишки. Когда он был меньше и насмешки ребят доводили до слез, он бежал домой искать утешения у родителей. Отец нравоучительно говорил:
— Не обращай внимания. Человеку на роду положено много всего перенести, а это еще не худшее горе… А вот в жизни из-за куска хлеба придется куда больше страдать от сильных…
— А для меня ты всякий хорош! — восклицала мать и прижимала сына к груди.
Нельзя всегда помнить о плохом. Любое чувство со временем притупляется. Ваня привык считать себя человеком второго сорта. Отцовские нравоучения о скромности сильно влияли на него. В самом деле, что еще ждало впереди? Отец получает гроши, ни на какое улучшение не рассчитывает. Все, что у них есть, — это вот домишко в Марьиной роще — материнское приданое. Вся надежда семьи на него, на Ваню: кончит он гимназию, университет, станет врачом или учителем, будет прилично зарабатывать и отблагодарит отца за заботы, за полученное образование. Так говорили книги, так думали окружающие. Если честно сказать, не очень заманчивые перспективы для юноши с уязвленным самолюбием. А сколько нужно силы и упорства! Но все же Ваня принял героическое решение — оправдать надежды родителей.
А возраст требовал своего. Слабоватый, тщедушный, Ваня любил силу и ловкость, завидовал сверстникам. В цирке он бывал в раннем детстве и презирал его, как зрелище недостойное. Мушкетеры уговорили Ваню, и вот он впервые увидел здесь чемпионат французской борьбы, услышал волшебное «Парад, алле!» — и влюбился в борьбу, борцов, арбитра в поддевке, в праздничный свет дуговых фонарей…
Сперва влюбленность была тихой и немного стыдливой. Но потом оказалось, что многие взрослые, серьезные люди увлекаются борьбой. Для кого же иначе в таком количестве выпускают фотографии, открытки и целлулоидовые брошки с портретами всемирно известных чемпионов: пластического Луриха, пламенного Майсурадзе, непобедимого Поддубного, гибкого Саракики? Почему полны оба московских цирка и летние сады, когда там проходят чемпионаты, и пустуют, когда в программе нет борьбы?
Увлечение было в разгаре, когда отличился Петя Славкин. Собрав друзей-мушкетеров, он с таинственным видом повел их к трактиру «Уют», поманил во двор и зашептал:
— Смотрите!..
Человек огромного роста неуклюже орудовал метлой во дворе. Метла гнулась, как былинка, то взрывала целую яму, то со свистом гнала пыль…
— Ваня, здравствуй! — крикнул Петя.
Богатырь повернул к нему озабоченное детское лицо, просиял и протянул медвежью лапу.
— Знакомьтесь, мушкетеры, — представил Петя. — Это Ваня Чуфистов, здешний дворник, самый сильный человек в Марьиной роще. Он все может.
Богатырь застенчиво улыбался:
— Ну уж, что уж…
Он подставил мальчикам согнутые руки, ребята уселись, и богатырь, легко ступая, бегом пронес их по двору. Потом несколько раз одной рукой подбросил и поймал Петю Славкина. И все это шутя, без малейшей натуги.
Совет мушкетеров решил выставить своего борца против таинственной «Черной маски», клавшей всех своих противников на открытой сцене в Зоологическом саду. Трое юношей пришли в Зоосад днем. В летнем театре был только один сторож.
— Нам бы повидать арбитра французской борьбы…
— Он в это время не бывает, приходите под вечер.
Под вечер арбитра застали в ресторане. Он пообедал, курил и задумчиво орудовал зубочисткой. Опытным взором окинул юношей и сразу потерял к ним интерес: жидки очень.
— Чем могу служить, молодые люди?
Он внимательно выслушал предложение, подумал и произнес:
— Видите, в чем дело, молодые люди… Как я понимаю, ваш борец еще не борец, а просто сильный человек. Чтобы стать борцом, ему надо учиться, освоить приемы… У меня чемпионат профессиональный, подбор хороший. Есть, конечно, и «яшки», но без них скучно и дорого, есть две «звезды», остальные «апостолы», в общем все солидно. Любителей не держу, с ними много возни и мало толку… Приводите вашего силача, посмотрю, что тут можно сделать, но про «маску» забудьте и думать, не выпущу любителя против «маски». Пивка по кружечке?.. Ну, как хотите. Адью!
За небольшую мзду сторож расшифровал техническую терминологию арбитра:
— «Яшки» — это по-ихнему плохие, старые или слабые борцы, их кладут на лопатки средние борцы — «апостолы». А «звезды» — это особо дорогие, настоящие силачи. У них, между прочим, вроде театра: все заранее определено, кто кого победит… А своего силача приводите, здесь он все больше заработает… А то есть у них такие борцы, как дядя Пуд, для смеху. Толщины — во! — в три обхвата, а слаб до того, что его должен держать, кто с ним борется, иначе дядя Пуд сам себя на лопатки положит. Много здесь мошенства…
…Через год Иван Чуфистов числился «апостолом», клал «яшек», но покорно уступал таким «звездам», как Заикин, Крылов, Шемякин. Его портреты тоже появились на целлулоидовых брошках.
* * *
Уезжала Марфуша из деревни без грусти. Москва, так Москва. Жаль было котенка: пестрый игрун, он признавал ее за хозяйку, баловал с Марфушиной косицей, неумело, но усердно мурлыкал и спал у нее в ногах. Пожалуй, немного жаль было мамку, хотя она всегда охала и проклинала тяжелую жизнь и детей, которых бог зачем-то посылает бедным людям. Может быть, эти жалобы и не относились к Марфуше, но ей было обидно: она не зря живет, делит с матерью всякую работу. Прежде, верно, как совсем маленькая была, только ей и дела было, что за птицей ходить да грибы-ягоды собирать.
Отец… что ж, отец было ничего, только что-то скучно, скучно становилось при нем, — хмурый, неласковый, котенка все норовил пнуть ногой, ворчал:
— Ну, чего всяку погань разводить?
А разве котенок — погань? Лягушка — погань, змея или там ящерка — погань, а Васька — теплый, ласковый и все, все понимает.
Тетя Маша везла в Москву племянницу Нюру да Антонову Катьку, заодно взяла и Марфушу. С тетей Машей не страшно ехать, она Москву во как знает!
Ехали весь день в душном дребезжащем вагоне, где вповалку на мешках и корзинах спали люди. Тетя Маша быстро нашла местечко и пристроила девочек. Ели лепешки-подорожники и смотрели в тусклое окно, за которым то опускались, то поднимались проволоки; по ним можно письмо-весточку домой послать, кто писать умеет. А девочкам эти проволоки ни к чему, им надо работать и хозяину угодить. Хозяин на фабрике строгий, ему нельзя плохого слова сказать, а он может, потому что он хозяин. И мастерицам надо угодить, и всем ласково говорить: «Как прикажете, тетенька».
Конечно, тетя Маша все знает, будешь ее слушать — счастливой станешь. А коли будешь такая неслух и супротивная, как Нюрка, пропадешь, ей-пра, пропадешь, съест тебя хозяин с косточками, одна косёнка останется…
Похоже, Нюрка пропадет, она не слушает наставлений умной тети Маши, на все хихикает, все-то ей смешно. Катя — та молчит, слушает, а по глазам видно — думает о чем-то другом. Она всегда такая: молчит и будто ничего не видит, не слышит. Зато Марфуша прямо впивает мудрые речи тети Маши и за усердие получает сдобную лепешку из обильного тетиного запаса. Нюрка фыркает, не берет лепешки, Катя взяла и опять задумалась, а Марфуша кусает вкусную лепешку (мать таких никогда не печет, потому что бедная) и слушает, слушает…
Клопы в городе оказались очень злые. То ли они были другой породы, то ли очень голодные, только жгли немилосердно. Марфуша долго не могла уснуть. Мерно, с присвистом дышала тетя Маша, тихо лежала хохотушка Нюра, изредка вздыхала и стонала во сне Катя. Воздух в комнатке был такой же густой, как в вагоне, только махоркой не пахло.
Утром помылись, усердно помолились богу для удачи и двинулись на фабрику. Тетя Маша и впрямь все знала. В конторе носатый молодец с прыщами еле поглядел на девочек и привычно сказал:
— Завтра в семь часов на работу. Спросить старшую Александру Павловну, — ловко зажал сунутую тетей Машей зеленую бумажку и уткнул длинный нос в ворох ведомостей. Девочки стали ученицами чулочной фабрики Кротова и Метельцева.
Дни шли за днями, тянули за собой недели. Уехала тетя Маша; девочки осваивались: коечная жизнь у Матрены Сергеевны и фабрика становились их бытом.
Фабрика была кирпичная, двухэтажная; прямо перед воротами тянулась глубокая канава, а за ней — пыльная, плохо мощеная улица. Улицу почему-то называли Сущевский вал, хотя никакого вала не было, одни выбоины и ухабы. День-деньской по этой улице тарахтели ломовые подводы, летом столбами вилась желтая пыль, а зимой наметало косые сугробы. Летом среди улицы усаживалась артель, мужики обертывали ноги тряпками, дробили булыжник и мостили плешины на мостовой. А приходила осень, грязь — и вновь многострадальные ломовые лошади ныряли в ухабах… Все-таки тут чувствовался город: по вечерам проходил фонарщик с лесенкой и зажигал фонари. Хотя фонари стояли редко и светили слабо, но такого в деревне не увидишь.
А в проездах Марьиной рощи было совсем как в деревне. Лишь по Шереметевской да по Александровской улицам вдоль домов и заборов протянуты деревянные мостки. Но по ним ходи осторожно: гнилые и с дырами, разве только в грязищу, когда иначе не пройти, но иди с опаской. А кто в Марфушином возрасте ходит с опаской, шаг за шагом? Куда проще: скинь тяжелые башмаки и дуй прямо по улице…
Трудно было привыкнуть к фабрике: много людей и очень шумно. Машины жужжат, работницы, когда нет хозяина, все время меж собой разговаривают, а чтобы слышно было, громко кричат друг другу, точно ругаются. Но они не ругаются, просто говорят о своих делах, иные песни поют…
В закутке, который называется конторкой, сидит Александра Павловна. Она в этом отделении главная; выходит она из конторки редко, больше сидит в закутке и без передышки ест и чайник за чайником пьет. Такая худая, и куда в нее лезет? Иногда ее сменяет хозяйский брат Леонтий Гаврилович; он нестрашный, часто пьяненький, спит или песни мурлыкает, никто его не боится. Но и Леонтий Гаврилович еще не самый главный, над ним тоже есть начальник — Марфуша еще в этом плохо разбирается, — а над всеми самый большой хозяин — Кротов Иван Гаврилович. Говорят, есть и другой хозяин, Метелицьин, но того никто не знает, он на фабрике совсем и не бывает. Выше хозяина кто же? Царь, да, может, еще бог. А Марфуша в самом низу.
Подружкам, тем легче: Нюра перезнакомилась, хохочет с другими девочками; Катя совсем какая-то бесчувственная, смотрит сквозь всех, точно они стеклянные, и что-то свое видит… Марфуша всем старается угодить, как учила тетя Маша, да не получается: пальцы у нее тонкие, да неповоротливые; учат ее с машиной обращаться, машина та называется не по-русски — «Штандарт», и ее вовек не постигнешь. Больше гоняют девочку по поручениям:
— Марфушка, принеси то! Марфушка, подай это…
И вертится вьюном Марфуша, и торопится, и старается угодить, и отчаивается:
— Ничего у меня не выйдет, не сумею я, как другие.
Однако сумела. Прошло время, и поставили Марфушу к машине. Сперва, конечно, шло не шибко, и путала, и трусила, а потом понемногу выровнялась.
А как пришло умение, стала проходить и трусость. Мастерицу уважала, хотя подружки смеялись над обжорой и дразнили Марфушу подлизой. Ну и пускай подлиза, а старших надо уважать и слушаться. Нет, она не боится Александры Павловны, — коли работаешь неплохо, чего же бояться? Но вот хозяина побаивается, он и впрямь грозный, и на работу не посмотрит, выгонит на улицу, и все тут.
Вот невзлюбил он за что-то Верку Иванову. Уж она ли плохо работала? Все говорят, что хорошо, лучше многих других, работница что надо. Так не понравилось ему, что кудряшки носит. Прозвал ее «куклой мериканской».
Не могли понять работницы), чего он к Верке придирается, сам осматривает ее работу, бородкой качает, бормочет:
— Ах ты, кукла мериканская!
И все-таки подловил. Пришел в мастерскую; работницы, конечно, меж собой тары-бары, и Верка тоже работает и пальцами, и языком. Назавтра Верка не вышла. Мастерица рассказывала:
— Уволил хозяин Верку, много, говорит, болтаешь, кукла мериканская!
А одну старую работницу уволил за то, что надерзила прыщавому конторщику, который обсчитал ее на выработке. В тот раз он всем не досчитал, но все-то промолчали, а Катерина Ивановна пошла да обозвала его щенком и жуликом. Уволил хозяин Катерину Ивановну, — неважно, что проработала она на фабрике двенадцать лет.
Так кто же главнее хозяина, Ивана Гавриловича Кротова?
* * *
Матрена Сергеевна жила, как многие хозяйки в Марьиной роще: снимала комнату и держала девочек-коечниц. Давала угол и питание — не ахти какие разносолы, но добротное и сытное. Сама ютилась в коридорчике, варила, стирала, убирала, помаленьку надзирала, чтобы девушки вели себя пристойно, брала по семи рублей с души и тем существовала: вдова, одинокая, много ли ей надо?
Вместе с тремя подружками-чулочницами в комнате жили еще две девушки с кондитерской фабрики Ливанова. Их Матрена Сергеевна считала самыми выгодными жиличками.
…Славную фабричку поставил Ливанов в конце Пятого проезда. Выпускает он ходкий товар, и правило у него незыблемое:
— На фабрике ешь вволю, а с собой не моги. Это уже воровство.
Поначалу накидывались девочки-ученицы на сладкое, удивлялись на старых мастеров, что пробу берут морщась, пожуют и сплюнут, а с течением времени начинали и сами ненавидеть свою продукцию и мечтать о селедочке или простых щах погуще. Но все равно в выгоде Матрена Сергеевна: пробыв день в жаре, пропитавшись до одури сладкими душистыми парами, плохо и мало едят девчонки, и без всякого риска может уговаривать хозяйка:
— Да ешьте, девоньки, а то побледнеете, похудеете, красоты да силы лишитесь…
Куда там!.. Нет аппетита у ливановских работниц.
Павел Иванович выпускает не так чтобы первостатейную продукцию, а больше для провинции, для базара, для окраинных лавчонок: ярко окрашенную полосатую кара-мель, паточные, тягучие леденцы. Не признает Павел Иванович варенья и сахара-рафинада. Его материал: патока, мучка, подбродившее повидло. Учли это привередливые потребители и ловкачи-богачи, пошатнулись дела мелких кондитерских фабричек.
Огромные фабрики Абрикосова, Эйнем, Сиу стали выпускать товар настоящего вкуса и на сахаре. Ну, это еще не обидно. А подставили Ливанову ножку такие же, как его, фабрички, владельцы которых хитро укрылись за французскими названиями Тидэ, Реномэ. Стали они заваливать рынок товаром в такой упаковке, что и не хочешь, а купишь: тут тебе и все цвета радуги, и лак, и наклейные картинки, и высечки, и золото, и серебро, и цветная фольга. Купят такую шоколадку ребенку, а тот обертку долой, десять упаковок одна другой краше да толще развернет и достанет тонкую пластинку, ни видом, ни вкусом на шоколад не похожую. Есть, конечно, такую пакость невозможно, зато картинка остается, а на ней крупными буквами реклама: «Кондитерская фабрика Тидэ. Москва».
С Сиу удалось бороться просто. Было их два брата-француза, и поставили они фабрики рядом: С. Сиу — кондитерскую, А. Сиу — парфюмерную. Стали газеты смеяться: не съешьте по ошибке мыло — фабрика-то общая!.. Перестала провинция брать конфеты у Сиу. А что сделаешь против немца Эйнем и русского купца Абрикосова и особенно против этих отчаянных Тидэ с Реномэ? Разве же их переплюнешь? А покупатель когда-то еще разберется в том, что их товар — подделка. Чем же их бить?
Сын посоветовал: качеством. Завести новые машины, работать на сахаре, варенье, соках. Ишь-ты, а не жирно ли будет деревне да окраине сахарные конфеты жевать? Но, впрочем, как хочешь, мне скоро помирать, хозяйствуй, сынок, по-своему, только денег не проси… А деньги и не нужны: есть на свете кредит — слава богу, в Москве живем; ну, хоть не совсем в Москве, но Москву кормим. И станем ее кормить таким шоколадом, чтобы Эйнем зачесался от досады. Не бойтесь, папаша, я вашего воспитания, но только время сейчас на новый курс поворачивать… Ишь-ты, слово какое — курс, мы таких и не знали… Ну-ну, сынок, заворачивай дело, а я посмотрю. А как с рабочими будешь, ась?.. Нынче и рабочий другой стал, после девятьсот пятого-то, у него тоже курс… Валяй, сынок, может, и дело сделаешь. Только ты за рабочим смотри, не давай ему засиживаться очень; ученик, он выгоднее, сам знаешь наш обычай, на том стояла Марьина роща…
Да, на том стояла Марьина роща, темная окраина.
* * *
Вскоре после выгодного пожара «Патронки» пожаловали к Гусарову весьма корректные господа в котелках и предложили ему продать то, что осталось от завода, но с обязательством прекратить навсегда выпуск малокалиберных патронов… Гусаров ответил, что пожар, вообще говоря, произошел вовремя, завод пора было обновить, расширить, и что с помощью страховой премии он вполне с этим справится. Но в хорошие руки и за хорошую цену отчего же не продать ходкое дело? А подписка… пожалуйста, подписку он даст любую. Сторговались. Зашел в последний раз Гусаров на заводик, где уже кипела работа — восстанавливали цехи, — попрощался со старыми рабочими, прослезился, все честь-честью.
Приехали на завод бельгийские мастера, привезли и установили новое оборудование. Пошла работа. Бельгийский директор руки потирает, но присматривается. И вот, присмотревшись, замечает он, что бельгийский Жан, получая втрое против русского Ивана, дает пользы втрое меньше. Не поверил своим глазам директор, поднял учет, бухгалтерию: все верно — русский Иван на таком же оборудовании работает куда производительнее, чем бельгиец Жан, у которого договор с правлением подписан и который вовсе не торопится умирать от свинцового отравления. В один пасмурный весенний день 1913 года директор заводика мсье Латуш по поручению правления расторг договоры со своими соотечественниками, выплатил положенную неустойку и отправил их восвояси. Русским мастерам выдал на пасху по пятнадцати рублей наградных, но никаких договоров не заключил.
В этом и была его ошибка. Летом лучшие мастера вдруг сразу собрались в деревню на полевые работы, взяли расчет и ушли. Пришла осень, они не вернулись к мсье Латушу. Уехали мастера недалеко, на Ярославское шоссе. Там около Пятницкого кладбища неугомонный Гусаров поставил новую мастерскую и возобновил выпуск доходных малопулек. Пока мсье Латуш сносился с правлением и советовался с юристами, подошел август 1914 года, когда всякие патроны стали необходимы.