Война… Не сразу дошло до сознания это ужасное слово. Даже те, кому она была явно не нужна и не выгодна, в порыве патриотизма одобряли ее. Толпы демонстрантов устремлялись на Тверскую, к дому генерал-губернатора, чтобы выразить свои чувства.

Демонстрации возникали не стихийно. Хозяева фабрик и мастера, до того свирепо штрафовавшие за потерянную минуту, вдруг подобрели, прекратили работу с полудня, разрешив рабочим выражать патриотические чувства за хозяйский счет. А марьинорощинских обывателей попросту сгоняли на демонстрацию околоточные и городовые.

Толпа ремесленников с учениками повалила в город. Портрет царя взяли в полицейском участке, иконы собрали по домам, два национальных флага пожертвовал Захар Захарович Тихов.

Совершенно ошеломленные событиями, мушкетеры растеряли свою солидность и, как обыкновенные мальчишки, примкнули к марьинорощинской разношерстной толпе.

Идти было весело. По дороге вливались все новые и новые группы, откуда-то вышел крестный ход с хоругвями и певчими и возглавил шествие, но ненадолго. Большая толпа фабричных смешала все ряды, заводский оркестр грянул военный марш и совсем заглушил певчих. Видя, что бороться с медными трубами невозможно, крестный ход свернул в сторону.

По Тверской двигались в плотных колоннах. Мушкетеров несло в этом водовороте. Хроменький Ваня Федорченко отстал, но двоим удавалось держаться вместе. Своих, рощинских, они давно потеряли.

У Скобелевской площади был затор. Вокруг памятника генералу сгрудились толпы, с балкона губернаторского дома что-то выкрикивал военный. Толпа отвечала ему невнятным гулом.

Заводский оркестр грянул оглушительный марш, и, точно послушные его зову, потекли толпы вниз, к Охотноному ряду. Каждая группа пела свое: одни пытались петь гимн, другие — церковные песнопения, а рабочие, среди которых плыли два мушкетера, вполголоса, но явственно пели «Смело, товарищи, в ногу». Так, с революционной песней прошли они мимо балкона губернаторского дома, откуда неслись приветственные возгласы высших офицеров и гражданских чиновников.

На спуске люди прибавили шаг, тесные ряды стали размыкаться. Около Камергерского переулка Ваня Кутырин замахал руками и стал кричать:

— Леша! Леша! Микула!

То ли Лешу Талакина унесло людской волной, то ли он не слышал зова, но он мелькнул и скрылся; мушкетеры решили, что Ваня ошибся и принял за Лешу какого-нибудь немного похожего молодого рабочего.

* * *

…Угар первых недель войны. Пестрые флажки союзных держав. Можно, ничего не боясь, во все горло петь «Марсельезу», вчера еще запрещенную, гонимую, революционную «Марсельезу», сегодня — гимн союзной державы. Новые гимны: мелодичный, танцевальный бельгийский «Апрэ ле сьекль д’эсклаваж», простенький сербский. Нелепый инцидент во время исполнения английского «Год сэв ди кинг», когда некий седовласый развел руками и сказал: «Да ведь это мотив немецкого гимна», за что был помят и выброшен из рядов демонстрантов.

«Война», «войне», «войну» — во всех падежах замелькало это страшное слово на страницах газет. Героические бельгийцы, стойкие сербы, темпераментные французы, хладнокровные англичане, «С кем ты, прекрасная Италия?» Нос Фердинанда Кобургского, баки Франца-Иосифа и пронзительные усы Вильгельма. «Наши доблестные…», «Благородные союзники…», «Мощный английский флот, сильнейший в мире», и, наконец, лихой казак Козьма Крючков: у него во взоре победа, а на пике насажены жирные немцы и тощие австрийцы.

Исчезают белые летние кители и рубахи, военные одеты в новое обмундирование цвета хаки. Надевают форму офицеры запаса: известный актер становится подпоручиком, художник-пейзажист — прапорщиком, адвокаты ловчат попасть в военные чиновники; модные дамы примеряют косынки с красным крестом: их назначение — утолять муки воинов, разумеется, не всех, но даже в самом малом офицерском чине.

Печенье «Король Альберт», папиросы «Козьма Крючков», духи «Союз» с флажками стран сердечного согласия…

Нарядная публика машет платками вслед отходящему скорому поезду. Из окон смотрят смелые, благородные капитаны, лихие корнеты, мудрые полковники, поседевшие не в боях генералы. А на товарных станциях, вдали от вокзальных парадов, один за другим грузятся эшелоны теплушек с призывниками. Провожатых нет: район погрузки зорко охраняется от шпионов и плачущих жен.

Тысячи, тысячи от станка, от сохи отправляются на фронт. Идут воинские поезда мимо дачных платформ. В открытых дверях теплушек — молодцеватые солдаты с гармошкой. Дачная публика кричит «ура» и бросает им цветы, и пачки махорки. Поют гимн. Защитники родины едут! Кто там не снял шляпу? Панама зазевавшегося старика летит под колеса. «Ах, он еще ворчит? А может быть, он — немецкий шпион?..» — «Отпустите дурака, я его знаю, он пенсионер, отставной чиновник…» — «Шел бы ты, папаша, домой от греха…» — «Позвольте, уважаемый, я вам помогу… Фу, какой грубый народ!.. Хотя, с другой стороны — патриоты. Шляпочку вашу я почищу, хе, хе…»

А люди шли и шли на войну… Восемь миллионов людей было призвано в войска… Десять миллионов… Двенадцать… К концу войны четырнадцать миллионов мужчин оторваны от мирного труда.

* * *

Весной 1915 года мушкетерам выдали аттестаты зрелости. Володя Жуков, отставший от Вани Федорченко из-за рокового увлечения сыщиками и пикантными фильмами, дал обязательство идти добровольцем на фронт и тоже получил аттестат в порядке ускоренного выпуска: слишком велики были потери в боях, чтобы считаться с каким-то годом обучения.

Через некоторое время, получив короткий отпуск, Володя появился в Марьиной роще с погонами, украшенными пестрыми выпушками вольноопределяющегося, не столько гордый, сколько смущенный своим положением. Ни особого восторга, ни зависти его поступок среди сверстников не вызвал, а улыбки девушек были ему не в диковину. Никакого патриотического энтузиазма он не испытывал, а близкая отправка на фронт просто пугала.

— Кажется, я влип с этим ускоренным выпуском, — сознался он Ване Кутырину. — А ты как будешь?

— Мы с Петей подали в инженерное училище, знаешь, на Бахметьевской? Ваня Федорченко идет в университет, не то на филологический, не то на юридический, не знаю. Ну, ему-то бояться нечего, его не возьмут. А вот Сережа Павлушков обязательно загремит при первом же призыве.

— А как наш Микула Селянинович? Лешку Талакина не встречал?

— Ничего о нем не знаю толком. Как будто видели его на демонстрации в прошлом году, да и то не наверняка. Его мать спросить неудобно…

— Что ж тут неудобного? Товарищи же.

Оказалось, что Лешу давно забрали в солдаты: что-то у него не заладилось с начальством в мастерских. Что именно — мать не знала. Получила из армии одно письмо, где Леша сообщал, что работает по своей специальности и просит не беспокоиться. Вот и все, что было известно о Леше Талакине весной 1915 года.

Прощание с матерью у Володи было тяжелое. Мать громко рыдала, потом вытирала глаза крошечным платочком, пудрилась и вновь заламывала руки. Несмотря на всю привычность таких сцен (как-никак Володя был сыном актера и неудавшейся актрисы), сын невольно играл матери в тон, и дуэт вышел вполне удовлетворительным. Когда сын уходил, мать четко произнесла громким сценическим шепотом:

— Я спасу тебя, мой сын!

Спасение началось на следующий же день. Нужна была материнская любовь и нескончаемая энергия, чтобы возобновить порванные связи в мире искусства. Одни разводили руками: «При всем желании… не в моих силах…», другие просто не помнили маленькую актрису, третьи… да разве перечислишь все причины, почему люди отказываются тебе помочь? Положим, ее пригласили участвовать в ряде благотворительных концертов в лазаретах, но ведь это не то, не главная цель! Настойчивость матери была неиссякаема. Звено за звеном обследовала она и прорвалась-таки к Николаю Ивановичу.

Старый актер вовремя оставил сцену. Теперь он режиссировал светские любительские спектакли, умел кстати польстить богатому балбесу, прокламировать гениальность золотушной графской дочки, между делом сводничать, сочно и на всякий вкус рассказать щекотный анекдотец, был на «ты» со многими влиятельными людьми и пил на брудершафт с генералами. На второй год войны попросили Николая Ивановича привлечь искусство на службу войне, одели его в полковничью форму и посадили в крупный отдел Скобелевского комитета. В своем отделе Николай Иванович был как рыба в воде. Пускай дельцы, тоже надевшие военную форму, обстряпывают свои делишки с кинофабрикантами, спекулируют пленкой, на то они и дельцы. Нет, Николай Иванович не спустится с высот искусства!

В его ведении были разъездные труппы, концертные группы, обслуживание фронтовых и- тыловых воинских клубов… очень много дела! Но ему некогда было заниматься этими вещами: на пятнадцатое назначен любительский спектакль у Боевых, на двадцать второе — концерт в лазарете Кокоревых, потом вечер у командующего военным округом… Поэтому все дела по службе вершил унылый штабс-капитан Уткин с помощью десятка адъютантов. В адъютанты… то бишь в сотрудники различных отделений попадали молодые актеры, извлеченные сердобольным стариком из воинских частей.

Жукова прорвалась сквозь скучного штабс-капитана и умолила Николая Ивановича спасти ее талантливого сына.

— Дитя мое, — сказал на прощание Николай Иванович. — Я помню вашего мужа, я смутно вспоминаю, что где-то встречался с вами… Я тоже считаю, что талантливая молодежь нужна для будущего. Идите с миром, я сделаю все, и мне не откажут… Что вы, что вы… как можно целовать руку мужчине!

Штабс-капитану Уткину он строго сказал:

— Заготовьте требование на этого юношу. Это выдающийся талант. Дитя мое, скажите капитану, как его зовут и где он сейчас находится. Я сегодня же буду у командующего округом.

— Но ведь у нас и так сверх комплекта, — заикнулся Уткин.

— Ну и что же? Искусство требует жертв, молодой человек!

Так Володя Жуков стал одиннадцатым адъютантом великого деятеля военных искусств.

Служба была положительно приятная, неутомительная, а если ладить с желчным штабс-капитаном, так и совсем чудесная. Была у штабс-капитана страстишка: он собирал художественные порнографические открытки. Володя возобновил старые знакомства и достал Уткину такую коллекцию пикантных кадриков, что тот назвал его «друг мой» и «достойный молодой человек». В общем, работенка была не пыльная, оклад шел по должности поручика, а Уткин обещал в скором времени устроить и офицерский чин. Действительно, через каких-нибудь три месяца «в изъятие из правил, в награду за успешную работу по обслуживанию войск», как значилось в приказе, Володя стал прапорщиком и не позорил больше отдела солдатским званием.

Да, Володя стал настоящим офицером, ему козыряли солдаты и городовые. Мать, нежно поцеловав его, сказала:

— Ты на верном пути. Иди вперед и надейся на маму.

Теперь Володя мог отдохнуть и развлечься. Друзья не могли делить с ним всех развлечений, на это нужны были серьезные средства, и больше слушали его красочные рассказы о московских увеселениях военного времени, о шикарных кафе Альбер, Флей и Яни, о гастролях петербургского «Кривого зеркала», о смелых репликах Балиева в «Летучей мыши».

Однажды великодушный Володя взял ложу в Театр миниатюр на Дмитровке, чтобы друзья услышали знаменитого «певца, не певца, а чудо», как он выразился. Пошли. Театр миниатюр оказался скорее похож на кинематограф, чем на театр. Маленький зал, человек на двести, маленькая сцена, маленький оркестр, маленькая двухчасовая программа.

Сперва для разгона шли обычные номера варьете. Немолодая женщина в платье с блестками, чем-то неуловимо похожая на Володину маму, шепеляво исполнила два кокетливых романса. Балетная пара целомудренно и скучно протанцевала акробатический вальс. Затем появился развязный куплетист с плоскими, но злободневными стишками на городские темы: о том, что Москве пора обзавестись городским головой («отцы города» никак не могли в те дни сговориться о достойной кандидатуре), о переполнении трамвая, о телефонной путанице… При зловеще красном свете бледная пара качалась в медленном аргентинском танго. Весело кружил по маленькой сцене горбатый француз-велосипедист на одном колесе, подпевая «ти-ра-рира». Английскую походную песенку «Типерери» прокричала мулатка с бесстыжими глазами и могучими формами. Потом вышел слоноподобный мужчина во фраке, с хризантемой. Его представили: артист Художественного театра Лопухин. Развеселая публика приготовилась скучать: серьезный жанр. И вдруг огромный дядя тоненьким-тоненьким голоском стал рассказывать детские анекдоты и по-ребячьи декламировать стишки…

Наконец, добрались до гвоздя программы. В мертвенно-лунном свете из-за бархатного занавеса появились худые бледные пальцы, и на просцениум медленно вышел Пьеро в черном домино с белым воротником и кружевными манжетами. Его набеленное лицо с ярко-красными губами застыло в страдальческой гримасе. Он пел… вернее, это была мелодекламация; голоса у певца не было, но была своеобразная манера исполнения: громкий шепот, изредка звучание протяжной ноты. Он пел о бедной девушке, кокаином распятой в мокрых бульварах Москвы, о бале господнем, о псе Дугласе, и каждая его песенка заканчивалась взрывом аплодисментов. Публика неистовствовала, без конца вызывая певца, сумевшего точно учесть дух времени.

Во втором отделении шла забавная пьеска «Вова приспособился» — о балованном баронском сынке, которого взяли в солдаты. Зал весело хохотал над объяснением баронессы с фельдфебелем, над неумением Вовы делать простейшие солдатские дела… Но не все были довольны: несколько человек поднялось и демонстративно шумно покинуло зал, презрительно именуя спектакль балаганом.

К этому времени член мушкетерской группы Петя Славкин свой путь определил твердо. Кончит институт, наденет инженерскую фуражку с молоточками, и начнется чудная жизнь: во-первых, личное дворянство. Да, он, сын сапожника-кустаря из Марьиной рощи, станет русским дворянином. Это одно открывает многие двери, а во-вторых, будущее принадлежит инженерам. Все знают: первые — пажи и лицеисты, вторые — гвардейские полки, а из гражданских — первые инженеры-путейцы. Что ж из того, что отец сапожник? Да и не сапожник он, а владелец сапожной мастерской, предприниматель, — это совсем другое дело. А Марьину рощу не трудно сменить на Арбат или Петровку; для умного человека там родина, где ему хорошо, где его ценят. И вообще, для него в России диковато, может быть, удастся уехать за границу. Правда, говорят, что хорошие деньги можно заработать на разных немыслимых окраинах, в Сибири, на Дальнем Востоке. Там видно будет. Вот очень выгодно, говорят, в Персии железные дороги строить. Идешь этак в тропическом шлеме, в руке стек, в зубах сигара, а кругом жгучий колониальный пейзаж, чумазые туземцы кланяются, — красота…

Это все впереди, а пока надо добиваться. Специальность Петя выбрал хорошую — строитель. Есть, конечно, специальности и посолиднее, например мостовики, но, боже мой, сколько там надо корпеть, сколько знать!.. Нет, кабинетная работа не влечет Петю, пусть ею занимаются те, кто лишен предприимчивости. Есть и еще более легкие специальности. Вот Ванька Кутырин будет эксплуатационником. Ну и дурак, загонят его помощником на глухой полустанок, и будет он годами скрипеть, чтобы выбиться в люди.

Если разобраться поглубже, станет понятно, почему Ванька взял то, что полегче: связей у него нет, отец где-то в Сибири, чем занимается — неясно, сегодня деньги шлет, а завтра — неизвестно. Нет, Петино положение много лучше. У папаши деньжата водятся, на карманные расходы сыну-студенту выдает исправно, а при крайней необходимости можно и мамашу потревожить. Поскрипит, а даст. Ничего, живем!

У Вани Кутырина неприятность глупейшего свойства. Мать в воскресенье в церковь ходила и после обедни слушала проповедь попа на тему «Бога бойтесь, царя чтите». В этой проповеди поп обрушился на ученую молодежь, которая в столь тяжкие дни суровых испытаний на поле битвы собирается на гулянки, пустословит, поет богохульные песни, а сие есть первый шаг, сие играет на руку врагу нашему — немцам, отсюда недалеко и до противоправительственных деяний. Так и выразился красноречивый иерей: «Воззрите на сынов своих, родители и наставники, доколе власть предержащая не обрушила на них карающую длань».

Надо же понимать, что это не зря сказано с амвона, публично. А маме точно известно от добрых людей, что Ваня якшается с какими-то семинаристами, студентами из низшего сословия и даже с рабочими. Их гулянья в Останкине известны даже попу, раз он предупреждает. Если Ваня не хочет своей гибели и страшного удара для мамы, он немедленно, сейчас же даст маме слово, что прекратит навсегда всякие встречи с опасными людьми. Ваня дает слово? Честное слово? Ваня дал. Может быть, сгоряча. Мать права, и поп тоже прав: с этой компанией можно в такое дело влипнуть, что рад не будешь…

Вместо призванных в армию и для работы на новых заводах начался прилив рабочей силы из деревни. Шли безземельные, шли деревенские ремесленники и большой массой вливались в поредевшие ряды московского пролетариата. Они принесли с собой деревенские мечты и навыки, покорность и нетребовательность, непочатую силу, жажду учиться и жить лучше, чем жилось до сих пор. Москва встречала их многолюдством, грохотом, высокими ценами и скудными харчами.

На собственной спине постигали новички хитрую, сперва непонятную механику капиталистического строя. Много больше против прежнего стала выпускать Москва товара всякого, а купить его становилось все труднее.

Бросить бы все да податься домой, в деревню. Но оттуда тоже идут нерадостные вести: с хлебом плохо, городских товаров — ситца, сахара, керосина, гвоздей — совсем нет, скот отбирают будто для армии, работать в поле некому, деревенский богатей жмет пуще прежнего. Нельзя возвращаться в деревню. Как же быть-то? Встречаются, конечно, в городе умные люди, все они знают и объясняют, только больно непонятно, слова все какие-то не наши, до сути не доберешься. А так, по всему видать, люди хорошие, простецкие, добра тебе хотят.

Бывало так, что заговорит с загрустившим новичком старый рабочий, заговорит ласково, простыми словами, и воспрянет новичок, начнет постигать, что к чему. А насчет того, что опасны эти речи, не очень-то боязно, хуже не будет, помним, как было в девятьсот пятом. Понять бы только все как следует.

Эшелон за эшелоном прибывали раненые в Москву. Оборудованных санитарных поездов уже не хватало; в них возили только офицеров. Больницы переполнены. Наполнялись и реквизированные под госпитали гостиницы, театры, клубы, учебные заведения, а раненые все прибывали, и не только раненые, но и больные; для них требовался и особый уход. Мелкие частные лазареты брали только офицеров.

Чтобы не пугать население количеством жертв войны, спешно строились бараки под Москвой; разгружали эшелоны по ночам или везли мелкими партиями по Окружной дороге.

Поток раненых не прекращался.

Неудачи на фронтах сопровождались разрухой в тылу: исчезали товары первой необходимости, лезли вверх цены на продукты, но заработки не повышались; выходили из строя паровозы и вагоны, транспорт не справлялся с перевозками грузов и пассажиров, фронт терпел недостатки в снабжении. Солдат начали кормить постылой чечевицей и селедочным супом. Войска недоедали. Что же говорить о рабочих в тылу?

И трещала российская экономика по всем швам. Отказавшись от самого крупного источника доходов — запретив водку на время войны, царское правительство сознательно стало на путь инфляции. Металлическая монета исчезала из обихода. Скоро обнаружилась острая нужда даже в разменной монете из низкопробного серебра. В качестве заменителя выпустили на плотной бумаге почтовые марки, изданные серией в 1913 году к юбилею дома Романовых: на синей десятикопеечной марке самодовольно улыбался Николай II, на кирпичной в пятнадцать копеек красовался профиль Николая I, на оливковой двадцатикопеечной сияла лысина Александра I. На обороте вместо клея была надпечатка — государственный орел и надпись: «Имеет хождение наравне со звонкой монетой». Марки быстро грязнились, стирались и теряли всякий денежный вид. Появились юркие спекулянты царями-марками. Повесился растратчик-кассир Государственного банка Брут, бумажные рубли с его подписью ценились, как веревка повешенного.

Пока министерство финансов изыскивало способы не слишком откровенно печатать денежные бумажки без всякого золотого покрытия, нашлись энергичные предприниматели, которые «помогли» государству без его согласия: появились фальшивые деньги-марки. Их не трудно было отличить от настоящих, когда они были новые: печать была нечеткая, краска не в тон, но потертые — они сходили за настоящие. Появлялись и совсем нахальные марки, у них на обороте было напечатано: «Чем наши хуже ваших?» Но кто смотрел на оборот обесцененных денег?!

Печатание денежных знаков — сложное дело, состоит из ряда точных операций, требует хороших машин, специальной бумаги и труда квалифицированных мастеров. Царские ассигнации выпускались Экспедицией заготовления государственных бумаг. Ее фабрики обладали высокой техникой, снабжались бумагой особой выделки (с водяными знаками), специальными красками. Основная многокрасочная печать производилась литографским способом, подписи управляющего банком и дежурного кассира — высокой печатью с клише, очередные номера ставились специальным нумератором, обрезка производилась исключительно точно. Контролеры нещадно отбрасывали малейший брак. Таким образом, удачная подделка бумажных денег была почти исключена из-за сложности и тщательности производства, не допускавшего никаких упрощений. Другое дело — марки. Печатались они в один цвет на простой плотной бумаге, без всяких знаков, не нумеровались; единственную сложность представляла лишь перфорация (прокол дырочек для разрыва), так как машины Экспедиции, сделанные по особому заказу, давали иное количество проколов, чем обычные типографские перфораторы для квитанций, бланков. Но кто станет считать и мерить перфорацию? Специалист, собиратель почтовых марок. По всем этим причинам денежные марки могла бы выпускать любая мало-мальски оборудованная литография.

Технически это было возможно, но очень ли выгодно? Следует учесть, что марки нужно не только изготовить, но и распространить. Если изготовление их в массовом количестве обходилось дешево, то значительную часть выгоды поглощали агенты-распространители. В самом деле, они должны были не покупать товары, а ухитриться обменять фальшивые деньги на настоящие. Это возможно только путем сговора с кассирами магазинов, лавок. Печатник, агент и кассир рисковали очень многим. Царские законы не щадили ни изготовителей, ни распространителей фальшивой монеты. Мало того, был обычай выдавать доносчику награду в размере одной трети отобранной суммы. При всех этих условиях подделка марочной мелочи в небольших масштабах была мало выгодна, и занимались ею главным образом мелкие провинциальные литографы. С большими удобствами, спокойно и в солидных размерах печатали царские деньги-марки в подвалах монастырей. Москва поддельных марок сама не изготовляла, но распространяла в значительном количестве; оптовые сделки совершались и в трактирах Марьиной рощи.

С тех пор как исчезла из обращения звонкая монета, естественно, исчезла и фальшивая монета из сплава свинца, олова и прочих металлов. Подделка серебряной монеты никогда не принимала серьезных размеров. Фальшивый рубль, полтинник и четвертак легко было отличить от настоящего: ни блеска, ни веса, ни звона серебра. Сбыть такую монету можно было только в единичном порядке разве на базаре в провинциальной глуши, а отлить, изготовить ее было не так просто — требовалось умение и терпение. Как показала судебная практика, делали звонкую монету из олова угрюмые одиночки по заказу разъездных коробейников, делали в небольшом количестве, в самых примитивных домашних условиях. Из десятка судебных дел этого рода ни одно не связано с Марьиной рощей. Так опровергается ходячее мнение о фальшивомонетчиках — обитателях Марьиной рощи.

Положение становилось катастрофическим. Необходимо было принимать крутые меры. С трибуны Государственной думы либеральная буржуазия стала требовать назначения «министерства доверия», привлечения общественных сил к делу обороны страны, с которым царь и его министры явно не справлялись.

* * *

Новый московский генерал-губернатор носил пышный титул: князь Юсупов, граф Сумароков-Эльстон. Был он высок, плотен, с невыразительным лицом грубой, топорной работы. Собственно говоря, он-то сам был просто прибалтийский дворянин Эльстон из тех мелких помещиков, что традиционно поставляли преданнейших слуг российскому престолу. По высоким соображениям именно ему выпало на долю жениться на красавице, связанной родством с царствующим домом, княгине Зинаиде Юсуповой, графине Сумароковой. Так ничем не примечательный кавалерийский офицер стал вдруг русским князем и графом, мужем одной из красивейших великосветских женщин, владельцем огромного состояния и исторических имений. Если он и не был выдающимся мыслителем, то его супруга была достаточно влиятельна, чтобы доставить мужу место командира кирасирского полка, а во время войны — московского генерал-губернатора.

Ей постоянно приходилось опекать недалекого супруга. Простодушный бурбон, он не усваивал дипломатических тонкостей, то и дело совершал ошибки и бестактности. Поэтому так легко осуществился его перевод из Петербурга, к тому времени ставшего Петроградом.

Губернатор поселился не в казенной резиденции на Тверской, а в собственном дворце, в Хоромном тупике, у Красных ворот. Будучи военным в душе и кавалеристом по призванию, он первым делом занялся московским гарнизоном и с огорчением обнаружил, что московская кавалерия «курам на смех», что казаки вообще не годны для парадов, а все шестнадцать запасных пехотных полков представляют собой заповедники, где укрываются от фронта сынки именитого и неименитого купечества. Князь был очень богат и взяток не брал. Он назначил проверку всех тыловых офицеров и вольноопределяющихся. Дипломатические демарши военных и гражданских властей князь отклонил, и весьма резко. Это была первая бестактность, за ней последовала вторая.

Двадцать пятого мая 1915 года ломовые извозчики Малахова и отходники Антонова надели чистые рубахи, пригладили волосы лампадным маслом и в таком необычайном праздничном наряде на пятнадцати подводах отправились из Марьиной рощи в город. За ними выехал сам «братское сердце» Ланин с работниками.

В этот день в центре, по Кузнецкому мосту, Петровке, Рождественке к полудню собралось вдруг множество празднично одетых обывателей решительного вида. А немного позже полудня группы громил с криком «Бей немцев!» начали разбивать магазины владельцев с «нерусскими» фамилиями. Из окон третьего этажа полетели пачки нот, затем тяжело выдвинулся корпус рояля, покачался на раме и грохнулся на мостовую, завопив всеми струнами: громили музыкальный магазин Юлия Генриха Циммермана. Из разбитых зеркальных витрин аптеки Эрманса на улицу летел фейерверк коробочек и пузырьков. Благоухание духов смешивалось с удушливой вонью медикаментов. А проворные работники «братского сердца» деловито грузили на подводы тюки готового платья, которые один за другим вываливались из окон второго этажа вычурного здания магазина Мандля на Софийке.

Пострадали многие совсем не немецкие фирмы. Со всех окраин шли любители погромов. С гиканьем и свистом проследовали обитатели ночлежек с Хитрова рынка на Ильинку громить Гостиный двор. Этого уже не могла позволить полиция: русских купцов трогать не следовало даже в день массового патриотического подъема. А когда из опустевшего дома Мандля густо повалили клубы дыма, прискакали пожарные, подошли военные патрули, съехалось начальство, прибыл сам генерал-губернатор. Он пытался держать речь к толпе, но махнул рукой и уехал.

Вскоре московские купцы послали жалобу в Петроград, перечисляя свои миллионные убытки. Немецкие владельцы в самом начале войны продали свои предприятия русским коллегам. Тем самым немецкий погром, так кустарно организованный губернатором, ударил по лучшим патриотам.

Это была уже не бестактность, а серьезная ошибка. Юсупов получил выговор и с горя уехал в армию.

…Двадцать пятого мая попользовались и многие жители Марьиной рощи. Больше всего надеялись на богача Лемана. Владел он кузницей у моста, делал всякие художественные поковки: решетки, ворота, перила… Но громилы ошиблись: в кузнице ничего ценного не оказалось. От злости схватили железные палки и стали громить Леманову квартиру, — сам он успел скрыться. Много вещей попортили, но никто ничего не вынес — не давали. Зато из мыловаренной мастерской в Пятом проезде ведрами таскали пенистое зеленое мыло. Разбили аптекарский склад у Сущевского вала, сперва пили спирт, но его оказалось мало, потом эфир и разные смеси, от которых потом болели. Самым неудачникам досталось садоводство Фохта на Александровской, где сейчас корпуса дома № 38. Повыдергали цветы и рассаду, набрали в карманы луковиц, но луковицы оказались горькими… Что там еще взять? Стали по домам землю таскать. Таскали в ведрах, в корзинах, в мешках, в подолах, в картузах… К вечеру явилась полиция, и все кончилось: больше громить не приказано.

* * *

И в довоенные годы не пустовали трактиры в Марьиной роще, а во время — войны туда хлынула темная спекулянтская братия, всякие коммерсанты, железнодорожники, агенты, охранники и прочий люд, владеющий товаром или облегчающий путь к овладению. Эта пестрая суетливая публика не сидела на месте: облюбует один трактир, сделает его главной биржей, потом внезапно вспорхнет и сядет в другом. Иные сновали из трактира в трактир, встречаясь с нужными людьми. Где еще найдешь такое деловое уединение, как здесь, среди шмелиного гудения, звона посуды и громких выкриков подвыпивших «гостей»?

Здесь говорили и слушали, сообщали и узнавали, наматывая на ус правду и выдумку, решали и колебались, набирались ума и сбивались с толку. Забегавшему сюда хлопнуть с горя стопку ремесленнику некогда было сидеть и слушать речи, но трактирщик и таким посетителем не гнушался. Такой гость был самый выгодный: ни обслуживания, ни капризов — выпьет, закусит «собачьей радостью» и бежит скорее домой работать. А знатные сидят целыми днями, обороту от них не так много, а почтения требуют полную меру.

Жизнь пошла какая-то неустойчивая. Даже деньги, разменные медяки — тьфу! — и те обернулись бумажками вроде трамвайных билетиков. Руками разводили люди: совсем еще недавно свободно ходили серебряные пятачки и даже медные монетки в пол- и четверть копейки. Наполнялись кубышки золотой и серебряной монетой и сдавались на хранение матери-земле под третьим тополем или в углу сарайчика.

Стали свертывать свои дела марьинорощинские ювелиры. Не везли больше Еремееву подмосковные мастера-надомники целые версты серебряных крестовых цепочек, не чеканили мастера тонких узоров для Птицына, не носила жена Костина полных чемоданчиков ювелирной мелочи в Пробирную палату. Иные ценности появились в чемоданах. Носили братья Алексеевы и их многочисленные помощники денежные марки плохой калужской и серпуховской работы, уезжали с этими чемоданчиками в дальние города, все дальше и дальше от Москвы.

У трактирщиков забот прибавилось. Гостя надо кормить и поить, на то и трактир. Ныне многие на домашнюю еду не надеются. А тут с продуктами тяжко, да и соблазн велик. Купил, скажем, трактирщик партию сахара, — теперь не иначе, как партиями все продают, — купил по дорогой цене у спекулянта, из десятых рук. Подавать посетителям по прежней цене — убыточно. Брать повышенную цену — завопят постоянные:

— Шкуру дерешь!

Уменьшить порции? Опять крик подымут. Нет, уж лучше спрятать, благо цена каждый день растет. Но не всякий продукт может лежать — это раз. Корми гостя, а то к соседу уйдет — это два. И кормили на три разряда, проявляя тонкое понимание людей. Кому хочется по-старому, дешево — получай студень, но, понятно, тут тебе и конина, и хрящик, и всякая сомнительная живность. Кто вникает в затруднения трактирщика, тому и щи наваристые, и селяночку сборную, и первача, как слеза прозрачного, можно выставить по необидной цене… А для высшего разряда, кто сам от спекуляции пользуется, найдется и поросеночек молочный, и гусек, и бок бараний с гречкой, и белая головка, да не царская, а благородных кровей — смирновочка!

Время стало тяжелое, трудностей много, забот еще больше. По городу ходит всякая смута про царя и его придворных. Что будет впереди — неизвестно.

* * *

Тысяча девятьсот семнадцатый год Москва встретила огромными очередями за всеми видами продовольствия. Вагоны трамвая тащились немного быстрее былой конки, обвешанные гроздьями «висельников», едущих на одной ноге, часто даже на чужой. Небывалое количество людей в разнообразной военной форме заполонило улицы, театры, кафе, рестораны. В холодных цехах хмуро шевелились рабочие и каменно молчали: чуть что — отправка на фронт, на бойню. На рынках из-под полы продавали стаканами крупу, невероятной помеси муку, подсолнухи. Побрякивая медалями и солдатскими «Георгиями», инвалиды недружелюбно поглядывали на чистеньких тыловиков и земгусаров, военных чиновников. Дамы-патронессы в котиковых манто продавали на улицах бумажные цветочки и жетончики в пользу фронта, приговаривая: «Холодно в окопах, господа!» — и господа совали в кружки подешевевшие кредитки.

Табунки беспризорных начинали свои подвиги. За ними с криком гнались ограбленные торгаши. Унылые очереди часами стояли у общественных столовых, где кормили супом из воблы и неизменной чечевицей. По трактирам в чайниках подавали самогон, в ресторанах — коньяк; его в любом количестве получали иностранные подданные с обширных складов Леве и Депре. Шампанское? Марочные вина? Мускат «Гурзуф»? Кавалергардское из Кореиза? Пожалуйста, были бы деньги. А деньги были шальные. Спекулянты — не те, что привозили пуд пшена, а те, что торговали целыми вагонами, стоявшими в подмосковных тупиках, — сидели по ресторанам и кафе, бойко торгуя партиями мануфактуры, продовольствием, химикатами — всем, что было украдено у армии, у государства.

Подвалы и склады банков не вмещали ценных грузов, скупленных по случаю и хранящихся до «настоящих» цен.

Огромные мебельные склады Ступина на Разгуляе были забиты сахаром и мылом. Голодные жены и дети рабочих днями стояли в очередях за скудным пайком мокрого, с примесью хлеба. Никогда не удавалось получить все, что полагалось по карточке. Солдатки получали издевательски крохотное пособие. Медленно, с натугой поднимался заработок трудящихся, никак не поспевая за повышением цен на товары. Каждая попытка регулировать цены вызывала немедленное исчезновение товара.

Напрасно грозились поэты:

Прежде, чем весна откроет Ложе влажное долин, Будет нашими войсками Взят заносчивый Берлин!

Никто этому не верил. Даже великому властителю дум и сердец, самому Игорю Северянину, призывавшему на поэзоконцерте:

…и я, ваш нежный, ваш единственный, Я поведу вас на Берлин!—

дерзко крикнули:

— Ходи без нас!

Булочнику Савостьянову Соединенный банк давал за дом миллион, потом полтора. Булочник выжидал: на что ему миллион, если даже половина валютой и чеками на Лондон? Куда спешить? Вывезти благополучно муку из тайных подвалов — тот же миллион. А дом, — он пускай стоит. Недвижимость все-таки…

День производства в офицеры, который обычно обставлялся с большой помпой, на этот раз прошел бледно. Даже традиционный кутеж новоиспеченных прапорщиков устроили не у разгульного «Яра», а в скучной профессорской «Праге», с одним оркестром. Пели, конечно, юнкерских «Фараонов» и развеселого «Журавля», но не было ни цыган, ни битья посуды. Сережа Павлушков был разочарован. Приятно, конечно, что тебе козыряют нижние чины, но и самому приходится все время тянуться перед разными окопными замухрышками, у которых на погонах еле заметны звездочки, нарисованные химическим карандашом. Хорошо еще, что удалось словчить и попасть в 55-й запасной, в Москву, а не куда-нибудь к черту на рога или, того хуже, на фронт. Обидно, что не вышла поездка во Францию с экспедиционным корпусом. Кто-то более ловкий перебил вакансию. А гарнизонная служба и так называемое обучение запасных и скучны до чертиков, и опасны. Солдаты смотрят исподлобья, начальство — подозрительно. Не будешь тянуть солдат — загремишь на фронт с очередной маршевой ротой; станешь цукать «серую скотинку»… у-у, как смотрят! Нет, не везет, не вовремя родился, не вовремя стал офицером, все не вовремя! Остается положиться на милость судьбы да глушить липкий страх вином, благо офицеру полагается винная порция.

Сердобольный снежок прикрыл кисельные хляби и тухлые ямины; Марьина роща выглядит даже нарядной. Знаем мы эту обманчивую чистоту! Дома тоска, отец по-прежнему хворает — не живет, не помирает, мать совсем очумела от своей лавки: то кричит, то плачет. Истеричка! Совсем избаловались марьинорощинские девчонки, носы подняли, мало им одной звездочки на погонах прапорщика. Нет, ясно, жизнь не удалась! Но в это смутное время Сережа Павлушков правильно определил: отношения между офицерами и солдатами резко обострились.

Командующий Московским военным округом Мрозовский требовал подтянуть дисциплину. Комендантские патрули беспощадно сгоняли с трамвая солдат, придирались к сущим пустякам, хватали за малейшее нарушение бесчисленные правил, наводили страх даже на больных и раненых, вышедших на прогулку.

* * *

Почувствовал всю надвигающуюся опасность и марьинорощинский городовой Степан Иванович. А нюх у него был чуткий, как у кота. Поведет носом и видит, что к чему. Хотя по первому взгляду нос ничего особенного не представлял — обыкновенная картошка над густыми усами… Но эта картошка была подвижна, как у охотничьего пса: ноздри шевелились непрерывно и улавливали все запахи, так что, не сходя с поста, Степан Иванович всегда знал, чем дышит Марьина роща, хотя он занимал очень скромное положение.

Беспокойный пост у электротеатра «Ампир». И прежде-то здесь было самое бойкое, после рынка, место, а разве сравнить прежнюю тишь и благодать с нынешней суетой? Стоял себе Степан Иванович на своем бессменном посту много лет, и все его знали, и он всех знал, и жил с людьми «душа в душу»: в какую лавку ни зайдешь — везде встречают с поклонами, у любого самостоятельного хозяина Степан Иванович всегда желанный гость. Голь всякая, конечно, почтения не оказывала, да на то она и есть голь, кому она нужна?

А приятелям старый городовой был верным другом и заступником. Поманит, бывало, толстым пальцем мальчишку-ученика, что бежит в булочную или в казенку:

— Скажи хозяину, что Степан Иванович нынче кланяться велел.

Получив поклон, начинал суетиться хозяин и таскать вдвоем с женой куда-то узлы и мешки, а то спешно снимались с места хозяйские жильцы. Ночью же приходил полицейский чин с городовыми и агентами в штатском, делил обыск и писал в протоколе, что ничего не обнаружено. Зато был домик у Степана Ивановича — полная чаша. Помощник пристава любил получать сухими, а Степану Ивановичу можно чем хочешь. За то и любили.

И еще уважали его в Марьиной роще за большие знания. Кто без греха живет? Полагалось Степану Ивановичу по службе знать всю подноготную. Он знал и не знал. Может, знал, да помалкивал. Так шли годы, так утверждался авторитет. А насчет того, сколько у него чего, никому дела не было.

Беспокойный пост у «Ампира», зато все видно.

Девчонки стайкой бегут, хохочут, расфуфырились, дурочки, на последнее. Наверно, кротовские чулочницы… Это пустой номер, отсюда доходу не жди.

Санька-Зуб шествует, сапоги лаковые. Ну, этот горбом берет, — тоже пустой номер для полиции.

Спиридонова молодка бежит. Эх, хороша, ничего не скажешь! Смотри получше, Спиридон Петрович, такой товар не любит зря лежать, хе-хе…

Опять прапор, козырять надо. Тьфу ты, пропасть!..

— Ивану Феоктистовичу здравия желаю!

Забурел, скотина, еле кивает. Другой бы давно сгинул за свои художества, а этого трогать не велят — свой вроде…

A-а, Ленечке почет! Какой вы стали франт! Опять в наших краях появились? Зря, зря; спрашивали тут про ваши калуцкие марочки… Поклон вам, Ленечка, низкий поклон-с!.. Ни-ни, я на посту, никак не могу. Зайдите домой, жене вручите-с. Увидите Васька, и ему привет передайте, интересовались им на днях из сыскного… Пашку, верно, не видать. Хе-хе, не уехал, а сидит ваш Пашка! Ему бы, дураку, после того дела, верно, уехать бы надо, а он с бабой закрутил, моего поклона не принял… Счастливый путь вам, Ленечка…

Солдат-рассыльный с книжкой. Наверно, в мастерскую второй автороты, что в лемановской кузне. Не мое дело, пусть идет…

Танька-лыска опять пьяная. И кто только поит такую? Тьфу!..

Двое студентов прошли. Здешние: Славкин Петр и Кутырин Иван. Идут с гитарой, будто на гулянье в Останкино. Нет, в прошлые времена куда лучше умели прикрываться: бутылка водки в кармане — вот тебе и справка о благонадежности… Конечно, это дело жандармское, а только этим студентам верить нельзя. Студент — он или сам забастовщик или рядом стоит… Вот ведь как времена изменились: все знают, на какие гулянья эти двое ходят, с кем встречаются, а вот поди ж ты, жандармский ротмистр не велел их трогать. Они, говорит, неопасные, это у них от молодости. Удивительно! Чтобы в старое время жандарм — ротмистр! — и говорил такое: неопасные! Н-да…

А это кто шмыгнул? Эге, это другое дело! Кажись, на кротовской фабрике слесарит. Такими жандармы интересуются. Хоть не наше дело, а все ж присмотреть надо, куда пошел… Пригодится…

Да-с, изменилось все к худшему. Никогда не бывало столько офицеров. Ну зачем, скажите на милость, офицеру ходить по Марьиной роще? Оказывается, местные — сыновья, значит. Мальчишка, сопляк, а «ваше благородие», еле козыряет. Да прежде Степан Иванович их и не замечал в своем величии, а теперь только и знай, что тянись да козыряй. Это при его-то возрасте и заслугах! Да на этом одном все уважение растеряешь.

Потом околоточный новый обижать стал. Тоже взял манеру — во все дела соваться. Прежде тихо-спокойно мигнет Степану Ивановичу помощник пристава:

— Этот, как его… Бутылкин-то, подлец, оказывается, краденый товар держит. А у Семенова непрописанные живут. Надо бы нынче их проверить.

И Степан Иванович срочно передавал привет Бутылкину и Семенову, и всем от того было хорошо. А теперь околоточный Зверев все под себя подмял, ему мигает помощник пристава, а Степану Ивановичу — шиш!

Ушел бы старый городовой с беспокойного места, да куда пойдешь? На фабрику, в хожалые? Прижился здесь, свой домик, уважение… Хотя какое уважение? Падает уважение, с каждым днем падает…

И шевелятся подвижные ноздри замечательного носа и стараются нанюхать что-нибудь интересное, выгодное.

Война принесла много горя и в Марьину рощу. Одним из первых среди жителей рощи попал на фронт Леша, а сколько было еще взято за эти два года, а сколько пропало без вести! Да и сам район как-то изменился. Он стал теснее связан с городом. Хотя Иван Егорович несколько другого мнения:

— Верно, многие на фронт не попали. Это только сперва всех подряд гнали в окопы, потом стали разбираться. Наши ремесленники больше осели в военных мастерских, в полковых швальнях, сапожных и оружейных мастерских. За некоторых мастеров хлопотали хозяева. Кое-кто сумел добиться бумажки, что его мастерская работает на оборону, и сохранил своих работников.

Так вот поступил чемоданщик Федотов и другим дорогу показал. Достал Федотов бумажку от магазина Офицерского общества Московского округа, что работает специально на этот магазин, и стал называться оборонным предприятием. Как летние маслята, высыпали на Сущевском валу мастерские по обработке металла. Делали они для армии что угодно: пуговицы, котелки, всякую мелкую амуницию, железные коробки для противогазов. В этих мастерских укрывались от призыва военнообязанные. Некоторые здоровяки только числились там, а работали старики да подростки. Редко-редко, и то по доносу соседа, случались проверки; прикроют мастерскую, а рядом сейчас же появляется новая. Ловко орудовали! Аффинажный заводик Порошкова через министерство финансов закрепил своих мастеров, а вот зеркальный фабрикант Алешин совсем ловко вывернулся: достал бумажку, что обслуживает какую-то прожекторную роту запасными зеркалами, и тоже зачислился в оборонцы. Можно подумать, что от этого в Марьиной роще стало меньше ремесленников и больше рабочих. Ничего подобного! Хозяева зачисляли своих мастеров в рабочие только для виду, так как рабочих не прибавилось. Как была Марьина роща до войны мещанской, такой и осталась…