В голубое ясное небо над Россией, подобно стае голубей, взвилось веками выстраданное слово: «Свобода!»
В ту необычайно раннюю весну это заветное слово было у всех на устах. Его не уставали повторять с нежностью, с гордостью, с надеждой: «Свобода!»
Впервые это слово перестало быть условным идеалом, мечтой поколений, приобрело плоть и кровь, стало осязаемым, живым.
А ведь свалились только тяжелые ножные кандалы, руки еще были прочно скованы.
До Марьиной рощи всякая злоба дня доходила с задержкой, и верили ей не вдруг. Февральская революция прошла здесь позже и проще.
Марфуша хорошо запомнила день первого марта. Начался он как всегда, а перед обедом в цех пришли чужие люди и сказали:
— Бросайте работу, бабы, выходите на демонстрацию.
Работницы и внимания бы не обратили: смеются-де мужики, а тут стали выключать моторы. Останавливались «штандарты». Нет, видно, не смеются.
Вышла из конторки Александра Павловна, прожевывая печеную картошку:
— В чем дело? Почему машины остановили?
— Да вы что, бабы, в самом деле ничего не знаете? — удивились мужчины.
— А что мы знаем? Откуда нам знать? Да говорите толком!
— Революция в Петрограде! Понимаете: революция!
— Дай, я им скажу речь, Михаил Васильевич! Я им все как есть расскажу.
— Некогда, Павлуша, некогда. Нам что поручили — речи говорить? Выходи, бабы, за ворота, в город пойдем на митинг! А ну, по-военному: раз-два, левой-правой!
— Стой-ка, шустрый! А хозяин как?
— Хозяин позволяет и прогульное время оплатит.
— Тогда, что ж, девушки, пошли! Посмотрим, какая она, революция.
Выходили все-таки с оглядкой, но нет, ничего. В окне конторы сам хозяин стоял, Иван Гаврилович, и улыбался, как добрый; а седой ежик на голове и бородка торчали сердито.
Революция оказалась интересная, как праздник… Не первый год живет в Москве Марфуша, все-таки кое-что повидала, но такого ни на каком гулянье не было. Народу, народу — ужас сколько! Все радостные, смеются; незнакомые мужчины целуются, как на пасху…
Чем дальше в город, тем дома выше, а людей больше. Идут кто рядами, кто так, поют разные песни нестройно, но, видно, от души. Идут, кричат, красными флагами машут. У многих красные банты, а то просто лоскутки кумача.
Потом стали встречаться автомобили-грузовики, и в них полно вооруженных людей: солдат, студентов и так, в пиджаках. Некоторые солдаты, уставя ружья вперед, лежали на крыльях машин и так ехали. Им кричали «ура» и махали шапками.
До Воскресенской площади так и не дошли, толпа стеной валит. На углу какой-то улицы хриплый дяденька кричал про революцию и махал руками. Ему тоже кричали «ура», но не слушали, шли мимо. Только и поняла Марфуша, что царя скинули и теперь будем жить хорошо.
Вернулись в Марьину рощу, а там новости: приехали вооруженные полицию брать, а в участке никого нет; городовых еще вчера, оказывается, как ветром сдуло, и на двери участка вывеска висит, как бывало только по двунадесятым праздникам и царским дням: «Закрыто».
Людей в участке не было, но оружия нашли немало. Погрузили винтовки, всяких бумаг да книг полицейских накидали. Потом пошли по домам городовых арестовывать. Тут ребятишки помогали, — им ли не знать, кто где живет!
Одного городового нашли в сарайчике за куриным насестом, так и повели его, измазанного в помете.
Жена помощника пристава удивилась: «Как так? Ведь муж еще вчера сам пошел в Городскую думу сдаваться». Жену околоточного Зверева застали в слезах: вчера вечером ворвались какие-то в военном и увели мужа.
Двое городовых успели своевременно уехать в деревню, что подтвердили все жильцы тех домов, а трое со вчерашнего дня неизвестно где.
Старый городовой Степан Иванович второй месяц не вставал с постели, что все соседи удостоверили, совершенно обезножев от застарелой ножной огневицы. Однако пришедшие высказали подозрение, что тут не без хитрости, что кто-то предупредил врагов, раз они все загодя скрылись, и только один околоточный Зверев вчера арестован, да помощник пристава сам сдался.
Тут не выдержал Степан Иванович. Кто это сдался? Кто это арестован? Еще сегодня с утра оба дома были… Нет, врете, не обманете… Куда и ножная огневица девалась: встал Степан Иванович, оделся, шмыгнул своим знаменитым носом и повел отряд в тайное место за линией, где прятались вчерашние начальники. Но опоздали: птички улетели.
Отряд забрал Степана Ивановича да жен других полицейских. Потом, спустя время, мальчишки выловили еще одного городового, вернувшегося из деревни.
Жен выпустили сразу, а Степан Иванович вернулся дня через три свою огневицу долечивать.
А по Москве митинги шумят во всех предприятиях, на улицах, на площадях. Как двое сойдутся, — сейчас спорить. Пушкину-памятнику в чугунную ручку красный флажок вставили, и кипят у подножия толпы народа целыми днями, слушают хрипнущих от крика ораторов, угодным хлопают, неугодных освистывают, а то и долой стаскивают: не заслоняй. Между собой спорят — стыкаются. Все перемешалось: чистая публика, солдаты, студенты, темнолицые рабочие, барыни-расфуфырки и прислуги в платочках.
* * *
Миновали первые праздничные дни, стала революция обычным делом, но как будет дальше — никому не ясно. По всей России споры идут. Спорят и в Марьиной роще, только на улице редко, все больше в трактирах.
А Петр Алексеевич Шубин слушает, на ус мотает, сам помалкивает, пусть гости высказываются, хозяину помолчать приличнее.
— А со жратвой, братцы, все равно трудно.
— Ну, а как же? Жрать все хотят, а работать — Иван с братом.
— В газетах пишут: полно хлеба в Сибири.
— В газетах тебе напишут что хошь. Ты в корень гляди, в корень.
— Это как же — в корень?
— А вот как. Сколько солдат у нас? Миллионы. Их кормить надо? Надо. Рабочих у нас тысячи? Тысячи. А прочее население? Не сочтешь. Всех кормить надо. Кто же хлеб для всех растит? Деревня. А в деревне одни бабы да малые дети. Много они нарастят?
— Н-да… Что ж, по-твоему, делать?
— Что? Замириться надо. Земля немцу нужна? На, бери, пожалуйста, у нас ее много. А как замиримся, вернется солдат домой, вся жизнь пойдет лучше прежнего.
— Дозвольте вмешаться в беседу, уважаемый. Вот вы говорите: в деревне работать некому, от этого вся беда. А вот то вы в расчет не принимаете, что рабочий наш лентяй стал, деньги ему подай, а работы с него не спрашивай. Избаловался народ, вот что… Как же может хозяин дело вести, ежели ему невыгодно? Вот про себя скажу. Булочник я. Так разве можно теперь работать? Муку купи втридорога, — да поди достань ее, — рабочим плати, возчикам плати, а как настоящую цену взять — погоди! Мародер, кричат, спекулянт! Ну, не надо, не буду печь, так кто в проигрыше останется? Тут хоть дорого, а достанешь, а задешево и совсем нет. И всякий купец так. Кто повезет ту же муку, коли на ней заработать не сможет? Вот в чем дело-то…
— А все-таки первым делом замириться надо.
— Это мы не прочь, мириться можно. Не под силу нам, значит, с немцем спорить. А только главное дело — нельзя купцу руки вязать.
…— Я почему им денег на руки не выдаю? Знаю я их, получат — пропьют и до дому не донесут. А жены получат, пускай как хотят уговариваются, все ж ребятишки сыты будут…
— Брось дурочку валять, не первый год знакомы, знаем твою повадку: бабу обсчитать легче, что она понимает?.. Ишь, какой ты радетель стал: пропьет рабочий, жалко его! Ведь он все равно пропьет да еще бабу поколотит, — это как, по-христиански?
— Мое дело сторона, как они там меж собой поладят, не моя забота. А ты-то лучше о своих заботишься? Знаем, знаем, что у тебя мастера нагишом работают, чтоб не сбежали.
— А что ж? Как их еще удержишь? Как деньга завелась — пропал. А пропьется вдрызг, ни за что ко мне не вернется, потому что стыдно, к другому идет… Да что мы с тобой, кум, друг дружку укоряем? Одно дело делаем, чего нам делить? Давай лучше по черепушке ахнем… Малый, чайку на двоих, да покрепче, градусов на сорок…
…— Будет тебе плакаться, Пал Палыч… Тебя-то чем революция обидела? Как было, так все и есть. Ты что, без мяса щи варишь, да чай вприглядку пьешь?.. Ну то-то! А что мастеров да учеников похуже стал кормить, в том война повинна… Ишь-ты, совестно? А где это видано, чтобы хозяин и работник одинаково ели? Никогда того не было и не будет… Напрасно ты, Пал Палыч, огорчаешься. Крокодиловы твои слезы… Да ты не обижайся, мы с тобой одного поля ягоды. Лучше жить нам стало, а не хуже, а впереди еще лучше будет, верные сведения имею.
…— Говорю тебе, фабричные от рук отбились. Смотри, пожалуйста, у Ливанова-то забастовали… Вот-те и революция!
— Чего им надо-то?
— Толком не знаю, а болтают, будто требуют, конечно, жалованье увеличить, потом чтобы вежливо обращались.
— Смеешься, кум? Это я-то, к примеру, своему подмастерью говорю: будьте такие ласковые, Васька Иваныч, поработайте, прошу вас, лишний часок, потому что срочный заказец вашего милостивого внимания дожидается; уже не сочтите за труд, уважаемый Васька, за это вам будет заплачено впятеро… Тьфу! Никогда того не будет!
Такие разговоры слышались в трактирах днем. К вечеру состав посетителей резко менялся, и слова звучали иные.
…— Надо завтра, ребята, обязательно сходить на антоновскую фабрику, а то сидим мы в своей Марьиной роще и не знаем, что у соседей делается.
— У соседей, как у нас.
— Не скажи. Вот у Густава Листа ребята как хозяина прижали, всего добились.
— Сравнил тоже этакий завод с нашей ловушкой! Тут, брат, отдельным нажимом не возьмешь, всем вместе надо… Союз, говоришь? Что-то пока мало пользы от этого союза. Ходил я в союз, там не до нас совсем, там, брат, политики меж собой дерутся.
…— Он и говорит: «Почему в девятьсот пятом революция была задавлена, а теперь победила? Потому, что в девятьсот пятом были мы разрознены, политические партии были слабые, другие города не поддержали Москву. А теперь, говорит, почему весь народ единодушно поднялся? Потому, что революционные партии привели в движение народные массы». Складно говорил.
— Вот я не пойму насчет партий. Зачем их несколько? Была бы одна партия, сильная, правильная, чтобы рабочий человек только ее и держался… А то что получается? Каждый о своем толкует, каждый к себе зовет, а какая меж ними разница — понять мудрено…
— Конечно, понять нелегко, а разобраться надо.
— Главное, что плохо: они меж собой дерутся, спорят, а нам непонятно, из-за чего. Спрашивал я у Андрея Ивановича…
— Это студент?
— Ну да, что к нам ходил… Спросил я. Так он целую лекцию развел, и ничего-то я не понял: эсеры, меньшевики, кадеты, анархисты, большевики, партия Народной свободы… Да разве простой человек в этом может разобраться?
— Сам не разберешься — помогут.
…— Что это за министры-капиталисты?
— Ну как же… Засели в правительстве купцы да фабриканты: Гучков, Терещенко и прочие…
— Кто же их туда поставил?
— Сами себя поставили, Ваня, нас с тобой не спросили.
— Вот и плохо, надо было нас спросить.
— Ишь-ты, какой прыткий! Ребята, Ваня наш недоволен министрами и своих людей хочет поставить.
— Что ж, Ваня, дело!
— Старайся, мы подсобим!
— Напрасно парня на смех поднимаете, он ведь дело говорит.
…— Большевики, меньшевики, эсеры… Дай рабочему хлеба да хороший заработок, он тебе за кого хошь голосовать будет.
— Это, Антон Антонович, смотря какой рабочий.
— То есть как это — какой? Я тридцать лет у одного хозяина работаю, не обижаюсь, а ты без году неделя как на завод пришел. Разве нас можно равнять?
— Я и говорю, Антон Антонович, нельзя равнять.
— То-то вот, а то большевики, меньшевики… Кому это нужно? Одной шантрапе…
— Мы и есть шантрапа, по вашим понятиям?
— А то кто же?
— Спасибо на добром слове, Антон Антонович.
— Не на чем. Кушайте на здоровье.
— Только поимейте в виду, что на каждого Антона Антоновича приходится десяток шантрапы.
— Пугаешь?
— Нет, что же пугать? Вы царя не боялись, сколько годков дружно жили, чего же вам бояться?
…— И будет, братцы мои, жизнь чудесная… Снесут к чертям клоповники и застроят всю Марьину рощу хорошими домами. Около каждого дома сад зеленый — детям играть и нам отдыхать, мостовые камнем вымостим, чтобы в грязи не вязнуть, керосиновые фонари заменим электрическими, как у людей…
— А трактиры оставишь?
— Оставлю пяток, только чтобы безо всяких безобразий.
— И скоро ты это оборудуешь?
— Скоро. Как мы с тобой возьмем власть, так и начнем.
— Чудак ты, Сережка…
…— Уж до того мудрено говорят, мочи нет. Почему бы им не говорить попросту, по-русски? Или в нашем языке слов таких нет?
— Книжные люди, Петрович, с народом говорить не умеют.
— Надо уметь, коли ты с народом идешь… И потом еще вот что: как сойдутся спорить, все друг друга предателями кроют. Я так понимаю, что предатель — слово серьезное, смертельное, кидаться им нельзя. После такого слова… да я не знаю, что бы сделал! А они — ничего, умываются божьей росой… Ну что за люди, скажи на милость!
— Ты заметил, Петрович, кто да кого предателем называет? Нет? Вот заметь в следующий раз.
— А ты-то заметил?
— Ну как же… Большевики кроют меньшевиков да эсеров, что революцию продают, а тем и сказать нечего… Засели в Советах рабочих и солдатских депутатов и с капиталистами из одного корыта хлебают. Вот почему — предатели.
…— Товарищи, я по-ученому говорить не умею, я буду говорить попросту. Расскажу я вам, что случилось в Питере и почему вчерашний день в Москве была большая демонстрация. Случилось, товарищи, такое дело. Вы все знаете, товарищи, какие лишения терпит рабочий класс из-за войны. Вы знаете это по себе, я не буду повторять. Но есть некоторые люди, которым война выгодна. Это те, которые получают военные прибыли, кто не понимает вашей нужды, это хозяева, их ближние помощники, мастера, инженеры…
— Чего тебе мастера дались? — перебил оратора седоусый. — Ну, я мастер. Так что, не рабочий я?
— Извиняюсь, товарищи, отклонился, наболело у меня, — и парнишка улыбнулся так простодушно, что все одобрительно загудели. — Так вот, товарищи, в это самое время, когда всем нам так трудно и не знаем мы, за что ведем войну, наш полупочтенный министр господин Милюков посылает союзникам ноту. В этой ноте от имени русского народа он клянется, что будем мы продолжать войну до победного конца. В тот же день — позавчера это было — народ показал господину министру Милюкову, что напрасно он так много наобещал от имени русского народа. Вчерашний день в Москве на демонстрацию против Милюкова и его дружков вышли рабочие заводов Бромлея и Михельсона, фабрики Крылова. И заметьте, товарищи, что вышел на эту демонстрацию 55-й пехотный полк. Понятно, товарищи? Значит, не согласен рабочий и солдат с посулами господина Милюкова. Сегодня по всем фабрикам, заводам и солдатским казармам проходят собрания и митинги. Рабочие должны сказать свое слово, чего они хотят: поддерживают они министров-капиталистов, или свое мнение имеют…
После собрания говорили:
— Смотри, пожалуйста, молодой парнишка, а как все объяснил понятно.
— Вот такого и слушать хочется, все понимаешь.
— Парнишка-то, говорят, из здешних, из Марьиной рощи.
— А что ж? Растет народ.
Шумит Москва. Зашевелилась и Марьина роща, и особенно много говорят в трактирах.
* * *
Давно не был Степанов в «Уюте». Сегодня пришел и удивил:
— Покупай у меня Антиповский трактир.
— Что вы, Иван Сергеевич, в такое-то время?
— Какое такое время? Это нам, дуракам, сейчас гроб-могила, а вам, умным, самый клёв. Покупай, продаю вместе с Арсением и прочей обстановкой, хе-хе…
— А что вы так спешите? Или уезжаете?
— Угадал, уезжаю в дальние края, на теплые воды, зять зовет. А здесь мне что-то холодно становится. Видно, старость свое берет, кровь не греет, помирать пора…
— Будет шутить-то, Иван Сергеевич, вы всю Марьину рощу переживете.
— Постараюсь, Петр Алексеевич, постараюсь. Для того и еду согревать старые косточки. Как все тут наладится, ворочусь. Так берешь заведение? Для тебя дешево отдам. Крестник ты мой вроде, хе-хе… А вернусь, откуплю обратно. Идет?
— Что ж… Только уговор, Иван Сергеевич: коли сойдемся, чтобы никто о нашей сделке не знал. Арсения вы увольте, я своего человека поставлю.
— Злопамятный…
— Нет, я не злопамятный, просто не могу ему доверять.
— Ладно, уволю Арсения, а что молчать умею — тебе известно… Вот еще что: ты Ильина брось, глупый он, зарвется и лопнет, как болотный пузырь. Ему туда и дорога, а тебе рано.
— Кто вам про Ильина сказал?
— Экая тайна! Да он сам повсюду треплется: «Мы с Шубиным…» Ему все равно, а тебе не идет… На деньги он надеется, думает — всех закуплю, как прежних, царских, покупал. А ведь кто его знает, что за люди эти новые-то? Может, и дешевле продаются, а может, и цены им нет.
— Всякому человеку есть своя цена, Иван Сергеевич, ко всякому коли не ключ, так отмычку подобрать можно.
— Так думаешь? Ладно, твое дело. А я что-то утомился. Стяжаешь, суетишься, а к чему? Пора подумать о душе…
— В теплых краях в самый раз о душе думать. Так какая ваша цена будет?
Не нужен был второй трактир Шубину, купил, побоявшись Степанова.
Слушал трактирные разговоры. А разговоры в то время стали необычные. Прежде сойдутся хозяева, только о своих делах и разговор, да про соседние выведать хочется, а к тому, что в мире делается, никакого интереса не было: наша хата с краю, мы — не город, мы — Марьина роща, пускай они там бесятся, а мы здесь потихоньку, полегоньку…
А теперь все переменилось: газеты до дыр зачитывают, всемирными новостями интересуются. Да что? В политике, которой чурались, суждение имеют. Каждый свое толкует. Понимают, что политика к тебе в дом пришла.
Ежедневно менялась жизнь. Ход ее убыстрялся, превращался в бег. Марьина роща не успевала осмысливать события, — да что там, Марьина роща! — и чванный Арбат, и тугодумное Замоскворечье, и бойкая Тверская смутно чувствовали перемену, но что именно происходит, откуда ждать беды, а главное, что же делать-то — никак не могли разобраться.
Рушились самые незыблемые устои прошлого: извозчик на выборах голосовал на равных правах с генералом, прислуга Маша числилась такой же гражданкой, как графиня Н. и ее сиятельство княгиня М. Впрочем, ни графиня, ни княгиня не использовали своих гражданских прав: презирали все эти комитеты.
Графинь и княгинь в Москве было ничтожно мало, а господа положения, владевшие заводами и миллионами рублей, не слишком боялись напора со стороны извозчика и прислуги Маши; выборы в Городскую думу дали кадетам семнадцать процентов голосов, эсерам — пятьдесят восемь, меньшевикам — двенадцать. Кадетам не приходилось беспокоиться — эсеры и меньшевики стали их надежными союзниками, с тех пор как определилось, что главная угроза славной, смирной и вполне приличной Февральской революции исходит от этих ненавистных большевиков…Спасибо, эсеры, спасибо, попутчики! А окончательный расчет с большевиками будет потом, когда белый генерал все наладит.
А пока московская Городская дума стала полным подобием петербургского Временного правительства. Эта не выдаст. Семьдесят процентов мест в Думе принадлежит так называемым «социалистическим» партиям. А одиннадцать — большевикам. Новые события назревали.
Четвертого июля малаховские ломовики и легковые «братского сердца» снова помазали волосы лампадным маслом, как в день немецкого погрома, и отправились в город.
Четвертого июля утром Ваня Федорченко был удивлен приходом Вани Кутырина и Пети Славкина.
— Здравствуйте, друзья! Давно, давно мы не виделись.
— Ну как давно?.. Хотя верно, сейчас жизнь так насыщена событиями, что месяц за год кажется, — ответил Петя.
А Ваня Кутырин сразу перешел к делу:
— Мы пришли за тобой, тезка. Пойдем помогать родине.
— Не понимаю.
— Видишь ли… Ты, конечно, любишь Россию?.. Понятно, понятно. Вот мы и считаем, что если мы не сражаемся за нее с врагами на фронте, то должны сражаться с врагами в тылу. Понимаешь, что я хочу сказать?
— Не очень пока.
— Ты студент? Студент. Мы тоже студенты. Ты революционер? Не обязательно быть формально членом революционной партии, чтобы стоять за республику… Да что, в самом деле, мы в жмурки играем? Ведь ты понимаешь, что эти большевики угрожают революции. К чему они приведут народ? Либо назад, к царю, либо вперед, к анархии. Мы не допустим этого.
— Не допустим, — подтвердил Петя.
— Сегодня мы должны быть едины. Сегодня мы им покажем… Обещаю тебе красивое зрелище: народ разгоняет демонстрацию немецких шпионов и предателей революции. Ну, старый мушкетер, пошли?
— Не знаю, — забормотал Ваня. — Я, знаешь, вдали от всего этого… И какой я воин… Меня все комиссии бракуют.
— На твою боевую мощь мы и не рассчитываем, — ответил Петя. — Просто зашли к старому другу.
— Мы должны исполнить свой долг, — добавил Ваня Кутырин.
«Три мушкетера» еле вбились в трамвайный вагон, еле вылезли на Неглинной. До Скобелевской площади добирались пешком.
Как всегда, начиная с марта, на Скобелевской площади было многолюдно. Кучки людей, сгрудившись у памятника, слушали ораторов, а чугунный генерал, взмахнув саблей, все скакал и не мог ускакать дальше своего гранитного пьедестала.
Сняв соломенную панаму и плавно поводя ею, профессорского вида оратор что-то солидно докладывал группе студентов, офицериков и восторженные девиц, то и дело прерывавших его рукоплесканиями. Тогда оратор улыбался, раскланивался и не спеша продолжал свою речь. До мушкетеров доносились отдельные слова:
— …наш народ — ребенок… велика ответственность тех, кто руководит… парламент… до английской системы мы не доросли… исторически… в меру, в меру… молодежи свойственно увлекаться… задачи велики… постепенное приближение… партия Народной свободы — единственная, имеющая государственный опыт…
Кто-то из студентов окликнул Петю Славкина, потом отошел Кутырин, а Ваня Федорченко перешел к группе, слушавшей другого оратора. Этот был много темпераментнее профессора, носил косоворотку, тужурку и был похож на классического студента из «Дней нашей жизни». Жесты его были широкие, энергичные, а помятая студенческая фуражка то призывно стремилась ввысь, то грозно направлялась на слушателей, то хлопала по широкой груди оратора. Слушала его публика иного состава: скромно одетые люди рабочего вида, гимназисты, неизменные студенты, несколько солдат и офицеров. Подойти близко было невозможно, и опять до Вани Федорченко долетали только обрывки речи:
— …народоправство… новгородское вече… земля и воля… партия хранит святые традиции народовольцев… боролись с царизмом… в цепях… в сибирских рудниках… всем жертвовали для народа… партия социал-революционеров… то, что нужно каждому… земля и воля… борьба не кончена… хотят сорвать все достижения нашей великой, бескровной… народ не позволит… хочет спокойно трудиться… Временное правительство ведет по пути, намеченному историей.
Совсем маленькая кучка служащих и рабочих терпеливо слушала худого, дьяконского вида оратора, который скучно бубнил:
— …наши разногласия… нельзя требовать… на данной стадии… ленинцы отвергают… не хотят понять… международная социал-демократия…
Вдруг зашумели, засвистели, закричали. На месте профессора стоял солдат окопного вида. Когда гам смолкал, он пытался говорить:
— Мы, вот, солдаты, думаем, что войну кончать надо…
— A-а! У-у! — выли слушатели. — Предатели! Дезертиры! Вон!
Солдат неловко слез, его пропустили, он остановился около Вани и забормотал:
— Ну, собаки, прямо собаки… Чего накинулись? Повоевали бы, помокли у нас, на Северо-Западном… Эх, и здесь правды не найдешь!
А на пьедестале стоял новый оратор:
— Я, конечно, человек рабочий и… того… говорить не привык…
— Говори, товарищ, может, что дельное скажешь, — раздались издевательские выкрики. — Послушаем рабочего человека, ха-ха!
— Что ж, я скажу, — неуверенно произнес рабочий. — Много у нас споров идет, у рабочих то есть, а кто прав — мы не знаем. Вот послушаешь одного — будто он верно говорит, а послушаешь другого — и этот верно говорит…
— Слушайте, что говорит честный рабочий! — прервал его господин в канотье. — Продолжай, голубчик, продолжай.
— …Вот, значит, думаешь-думаешь, посмотришь кругом и увидишь: обдурили нас, рабочих-то…
— Но-но, кто вас обдурил? Ты не завирайся, парень.
— А как же? Ну, скажем, царю наподдали, свобода и все такое… а хозяин по-прежнему прижимает… Подсадили своих человечков в разные комитеты), все на нашу голову… Того мало, фабрики стали закрывать. А куда рабочий народ денется?
— Так чего ты хочешь-то?
— Хочу, чтобы все по правде было, по-справедливому, значит… Да ты чего толкаешь-то?
— Слезай, голубчик, слезай, — говорил господин в канотье. — Дай и другим говорить. Твое время истекло.
Рабочий, начавший спускаться, остановился.
— Мое время истекло? — крикнул он. — Ошибаешься, ваше степенство! Мое время только приходит!
На его место встал новый оратор, но тут закричали:
— Идут, идут!
И кучки слушателей распались.
Ваня поспешил вскарабкаться на пьедестал памятника. Отсюда все было хорошо видно.
Снизу, от Охотного ряда надвигалось море голов. Нельзя было назвать колоннами людской поток, вдруг захлестнувший чинную Тверскую. Красные флаги и плакаты с лозунгами качались над идущими. Шли вразброд, но плотной массой рабочие в кепках, работницы в летних платочках; между ними группами держались солдаты.
Конца не видно было людскому потоку. Люди шли и пели «Варшавянку», «Рабочую марсельезу», кто что знал. Вот зазвучала песня с другой стороны: новая масса демонстрантов поднималась по Косьмодемьянскому переулку.
Когда голова шествия плотно заполнила Скобелевскую площадь, внизу, где еще шевелился хвост процессии, раздались крики, гул, и люди стали разбегаться. Заволновалась толпа на площади.
— Не поддавайтесь на провокацию, товарищи! — кричали люди, видимо руководившие шествием. — Плотнее, плотнее! Не впускайте чужих в свои ряды! Сворачивайте к Капцовскому училищу! К Московскому Комитету!.. Организованно, товарищи!
Но не успела часть демонстрантов завернуть в тесный переулок, как на них бросились давно поджидавшие враги.
Дикое зрелище представляла площадь. Студенты, гимназисты, «приличные» господа с бранью и воем набрасывались на рабочих, вырывали знамена и плакаты, били кулаками, кастетами, палками… «Благовоспитанные» дамы яростно кидались на демонстранток, норовили по-кошачьи вцепиться в волосы, в глаза.
— Что вы делаете? — закричал Ваня, но его никто не слышал.
Свалка продолжалась. Рабочих разгоняли, теснили в переулки. Толпа редела, шум схватки отдалялся. Но вот погромщики остановились; со стороны Страстного монастыря показалась колонна солдат, идущая в строю, печатая шаг.
— Ура! — завопила барыня, косматая, как ведьма. — Солдатики идут! Сейчас они им покажут!
Но что за странность? Восторженные приветствия стихают; пятятся и растворяются в переулках храбрые гимназисты и лихие студенты!; теряя зонтики и шляпки, спешат удрать барыни. Солдатики оказались не те: Емельян Ярославский вывел на демонстрацию колонну 1-й запасной артиллерийской бригады.
…Потрясенный всем виденным уходил с площади Ваня Федорченко. Что же это такое? Весь народ свергал ненавистного царя, а теперь победители вступают в бой между собой? Чего хотят рабочие и солдаты? Разве им мало той свободы, что они получили в феврале? Но как отвратительно, точно дикари, улюлюкали и дрались наши интеллигентные люди, студенты, женщины!
Попасть в трамвай не было возможности, пришлось ковылять пешком. На Самотеке его нагнали мушкетеры.
— Ваня, куда же ты пропал? — возбужденно говорил Петя. — Мы тебя искали, искали…
— Видел? — подхватил Кутырин. — Хорошо мы их разделали? Кр-расота! Не будь этой солдатни… Ну, ничего, пусть пока потопают. Скоро мы их загоним обратно в клетку…
— Да, кстати, Ваня, — перебил Петя. — Ты Митьку заметил?
— Какого Митьку?
— Идолище. Он шел с краю в первой шеренге солдат. Злой, черт!
Ваня Кутырин свистнул:
— Вон что! То-то я смотрю, рожа будто знакомая… Хорош! Вот уж именно: Идолище поганое!
— Был Идолище, стал Соловей-разбойник… Ну, ничего, мушкетеры, недолго ждать осталось. Правда, Ваня?
Ваня Федорченко молчал.
— Да ты устал, наверно, — сочувственно сказал Петя. — Давай поедем. Эй, извозчик!
— Не поеду, — сказал Ваня так резко, что его спутники переглянулись. Петя обиженно поджал губы, а Ваня Кутырин сухо сказал:
— Ну, как хочешь. Прощай пока, — и, не подав руки, влез в пролетку.
Так кончились июньские события в Москве для Вани Федорченко. А дома его ждало письмо с фронта.
«Друг мой, Ваня! — писал Леша. — Спасибо тебе за ласковое письмо. Я писал и Ване Кутырину, но ответа не получил. Узнай у него, пожалуйста, почему не пишет. Прошу помочь мне в важном деле. Мне нужно узнать, чем занимается сейчас в Москве мой старый знакомец Эдуард Чарнок. Как это узнать, я тебя научу. Во-первых, может быть, знает твой отец, ведь он и сейчас работает в городской управе? Во-вторых, Чарнок — человек известный и в спортивном мире, и среди англичан, и среди московских купцов. До войны он работал не то по мануфактуре, не то по машинам. Если сможешь что узнать, напиши. Об этом я просил и Ваню. Но он молчит.
Я сейчас (дальше несколько строк густо замазано тушью).
Крепко жму твою руку».
«Милый Леша! — отвечал Ваня. — Нам обоим повезло с твоим поручением. Отец эту фамилию слышал. Я его просил узнать подробнее, и он это сделал. Действительно, твой знакомец принадлежит к богатому московскому купечеству, он еще перед войной начал работать в Соединенном банке. Председатель правления этого банка — граф Татищев. Капитал банка почти исключительно иностранный. С городской управой твой знакомец имел дела неоднократно, приторговывая по поручению банка разные городские предприятия; говорят, что банк усиленно скупает крупные дома в Москве. Вот все, что я мог узнать от отца по твоему поручению.
У нас тихая семейная радость, отец ходит именинником: наконец-то решился старинный спор с земством, и городская черта Москвы отодвинута до линии Окружной железной дороги. Тем самым Марьина роща стала Москвой. Отец рад и кричит, что цель его жизни достигнута. А я думаю, что сейчас это имеет ничтожное значение.
Пиши чаще. Крепко тебя целую.
Твой Ваня».
* * *
В это утро Володя Жуков особенно тщательно расчесал пробор, и вместо большой, неудобной шашки прицепил легкий кортик; хотя он был и тупой, но ручка белой кости, сложная сбруя муаровых лент и золоченых пряжек подчеркивали сугубо символичность элегантного оружия.
Николай Иванович благосклонно напутствовал адъютантов:
— Идите, идите, юноши, исполняйте свой патриотический долг и передайте мой низкий русский поклон спасителю родины. Эх, когда-то мы с Лавром Георгиевичем… гм… да… — и закашлялся, вспомнив, что никогда не встречался со скромным провинциальным генералом, волей военного случая вознесенным на пост главнокомандующего.
— А вы, Николай Иванович?
Николай Иванович изобразил высшую степень расслабленности:
— Нет уж, куда уж нам уж, старикам! Надо же кому-нибудь, господа, и на службе оставаться. Идите, идите, друзья мои, а мы с капитаном дела будем править.
Когда юноши ушли, Николай Иванович болезненно поежился:
— Что-то мне не того… не то знобит, не то жар… — и уехал. В этот день верный долгу штабс-капитан Уткин был сам себе и начальник, и подчиненный.
…Толпы нарядно одетых людей запрудили вокзальные площади. Буржуазная Москва встречала своих героев. С Петроградского вокзала прибыло правительство. Студенты, учащиеся, истеричные барыньки встретили градом цветов и аплодисментами «первых актеров» — Керенского и Чернова. Стоячий ежик удлинял и без того лошадиное лицо Керенского с оттопыренными ушами и толстоватым носом. Да, премьер был некрасив, но душка, душка! Зато менее знаменитый Чернов, кудрявый, розовый, с чувственными губами и маслянистыми южными глазками, привел в полный восторг многочисленных дам и девиц. Сорванным хриплым голосом Керенский наскоро произнес речь, из которой запомнилось только то, что он, как социалист, будет стоять на страже завоеваний революции.
Будучи адвокатом, Александр Федорович мог произносить речи любой протяженности, в любое время и на любую тему. Правда, были вопросы, которых он касался нежно и лишь в самых крайних случаях. Например, он избегал говорить о своей партийной принадлежности; бывший трудовик, а ныне как будто эсер, он скромно называл себя социалистом, избегая уточнений. Но никто из поклонников и не задавал каверзных вопросов «первому тенору революции».
Чернов бархатным баритоном призвал московских друзей оказать поддержку открывающемуся в древней столице Государственному совещанию и выразил надежду на близкий расцвет нашего великого отечества.
Новым градом цветов и визгливыми «браво!» проводила толпа своих «кумиров». «Кумиры» приветливо улыбались и совсем по-театральному посылали воздушные поцелуи. Это было уже несолидно для министров и правителей государства, но что вы хотите — такой подъем, такие овации…
Площадь перед Александровским (Белорусским) вокзалом заполняла толпа иного состава — представители армий. Здесь были представлены все формы: парадные, повседневные, полевые, гвардейские, армейские, всех родов оружия и званий. Были и дамы, державшиеся гордо, строго, были и солидного вида штатские господа, немного смущенные своим неподтянутым видом среди блестящего офицерства. Они тщетно старались втянуть непристойно большие животы и молодецки выпятить немолодецкие груди, краснели, пыжились и были сами себе противны.
Вот донесся гудок паровоза, и по площади пронеслось:
— Прибыл!
Прошел десяток томительных минут. В подъезде поднялась какая-то возня, нестройной группой вывалились явно вытолкнутые юнкера охраны, и в дверях показалась группа офицеров и юнкеров с поднятыми руками. А на руках у них, растопырившись, в неудобной позе сидел маленький генерал в полевой форме, без фуражки, с коротко остриженным жестким бобриком. На его невыразительном скуластом лице читалась лишь одна мысль: «Уронят, черти!»
Оркестр медно грянул встречу, площадь взяла под козырек и завопила «ура» главковерху.
Городской голова Руднев выступил вперед в сопровождении двух ассистентов и поднес генералу традиционные хлеб-соль. Генерал неумело кланялся и жал руки.
— Видишь, видишь? — шептал Володе знакомый офицер Беляев. — Обрати внимание — символическое единение партий. Хлеб-соль подносит эсер Руднев, хотя какой он к черту эсер? Просто купчина! Рядом с ним толстенький, лысый — Пуришкевич, ну да, тот самый, монархист, убийца Распутина. Слева, тот, с седой шевелюрой, в пенсне — Милюков-Дарданельский. Вот здорово!
В большой военный автомобиль сели генерал и текинцы из его личного конвоя в косматых папахах. За рулем сидел красивый поручик.
— Везет дураку Карзинкину! — прогудел Беляев на ухо Володе. — Теперь целый месяц будет в героях ходить: еще бы главковерха возил! Да что удивляться, наследник миллионов…
Володя дико посмотрел на Беляева. Как можно сейчас думать о каком-то Карзинкине и его миллионах, когда перед тобой историческое событие: только что отбыл «национальный герой», «спаситель отечества»!
«Спасителя отечества», едущего по Тверской, встречали жидкие кучки франтоватой публики, кричавшей «ура» и бросавшей цветы. Мужчины салютовали шляпами, а барыни стыдливо опускали глаза под огненными взорами текинского конвоя. Процессия автомобилей направилась в Кремль. «Национальный герой» первым долгом хотел посетить национальные «святыни». Он отстоял парадною, но краткую службу в Архангельском соборе, чин-чином принял благословение и тут только заметил, что верные его конвойцы, стиснув рукоятки огромных кинжалов, так и простояли все богослужение, не сняв папах. И никто не посмел сказать им, что в русском храме принято обнажать голову. Эта почтительность умилила маленького подозрительного генерала. Он наскоро поболтал тремя пальцами около грудных пуговиц и направился к выходу.
На паперти его встретила депутация от именитого московского купечества, биржевой комитет, гласные Думы. Вперед выступил высокий, в очках, некупеческого вида человек.
— Ваше высокопревосходительство! — сказал он. — От имени московского купечества привет вам в стенах древней столицы. Мы — купцы, а не адвокаты, ваше высокопревосходительство. Наше слово кратко, но веско. Примите сей святой образ. Сим победиши!
Благообразный седобородый купец старинной складки поднес на полотенце большую икону в золотом окладе. Сияние драгоценных камней, матовая белизна жемчуга ударили в узкие генеральские глазки.
— Спасибо, спасибо, — сказал он. — Вы кто?
— Я-с? — спросил седобородый.
— Нет, нет, — бесцеремонно отмахнулся генерал. — Вы… ну, в очках!
— Челноков, ваше высокопревосходительство, бывший градский голова, а ныне…
— Хорошо, хорошо… — прервал генерал и стал рассматривать икону. Вдруг он резко поднял голову и гневно сверкнул глазами: — Почему тут двое? Это что — намек?
Общее смущение сгладил европейского вида мужчина с холеной бородкой:
— Видите ли, Лавр Георгиевич, — спокойно сказал он, — православная церковь чтит двух святых воинов — Фрола и Лавра. По святым канонам их всегда изображают вместе…
— Ах да, — забормотал генерал, — верно, правильно, я знал, но запамятовал. Я плохой богослов, знаете, я солдат… Ваше лицо мне знакомо. Вы кто?
— Рябушинский, ваше высокопревосходительство. Если угодно, могу стать вашим Фролом.
— Моим Фролом?.. Ага, понимаю, понимаю. Очень остроумно… да, да…
Генерал взял под руку председателя Всероссийского промышленного комитета и стал спускаться с паперти.
* * *
Купеческая Москва торжественно обставила открытие Государственного совещания. Подтянутые юнкера — московская гвардия — четкими цепями окружили здание Большого театра. Золотое шитье мундиров и бриллианты дам ослепительно сверкали в партере и в ложах. А на сцене происходило символическое единение партий. Министр-социалист меньшевик Церетели крепко жал руку капиталисту Бубликову. Грозно гремел Керенский. Вкрадчиво уговаривал отсутствующих рабочих Скобелев. Как святую икону от Иверской, оберегали бабушку русской революции Брешко-Брешковскую. Главковерх Корнилов оказался плохим оратором. Он говорил скупо и невыразительно, потребовал упразднить всякие комитеты и Советы и тогда ручался за спасение родины.
Рабочая Москва отозвалась на совещание по-своему. Четыреста тысяч рабочих забастовали в этот день. Союз шоферов отказался возить участников совещания. Повара «Метрополя» и официанты крупнейших ресторанов отказались кормить делегатов. Десяток военных автомобилей отвез крупнейших участников совещания в их специальные поезда, все время стоявшие под парами, готовые к отходу. Менее важные «государственные деятели» уныло тащились по притихшим московским улицам.
* * *
Черт! И трамваи не ходят. Ну, уж это окончательное безобразие: бастовать в такое время. Плетись теперь пешком через весь город. Не везет, зверски не везет! Точно все сговорились против Сережи Павлушкова. Кончил училище, попал в 55-й запасной полк в Замоскворечье. В свое время подал рапорт о переводе в 85-й полк.
Командир полка вызвал: «Почему просите о переводе?» Сережа чистосердечно объяснил, что Астраханские казармы ближе к его дому. Полковник Какульский презрительно смерил его глазами, разорвал рапорт и сухо сказал: «Никогда не пишите глупостей, прапорщик. Кругом, марш…» Из-за дурацкого упрямства полковника теперь изволь плестись из Замоскворечья… Вообще Сережина жизнь складывается исключительно неудачно. С офицерами полка у него натянутые отношения. А разве он-то виноват, что именно его, неопытного, ничем не замечательного прапорщика, кто-то, почему-то выдвинул в полковой комитет? Как ни брыкался Сережа, как ни отговаривался полным незнанием политики, не помогло. Вольноопределяющийся Штейн уговорил:
— Я тоже ничего в этом не понимаю, прапорщик, а пошел. Избранники народа, все-таки…
«Народ… Что я знаю о народе? Солдаты злые, смотрят подозрительно. Одна выгода быть в комитете — на фронт теперь не отправят. Зато с офицерством отношения испорчены. Язвят: „красный прапорщик“, „деятель“… А ведь все вместе, всем полком ходили на демонстрацию двадцать первого апреля… Впрочем, то были радужные времена. Ну, черт с ними, с офицерами, умные люди поймут, что я совсем не деятель, никакой активности не проявляю, на заседаниях молчу. А дуракам все равно ничего не докажешь… Эх, оставили бы они меня в покое со своими партиями, комитетами!…Кончилась бы эта ужасная война, снял бы я дурацкую форму и вернулся в свою лавку. Пусть безумная мать, пусть больной папаша, пусть марьинорощинская грязь и скука, только бы миновали все военные страхи», — так думал Сережа о своем положении.
— Здравия желаю, ваше благородие!
— А, Володя… Смотри, пожалуйста, вторую звездочку нацепил…
— Ну как же, сражаемся…
— В канцелярии?
— Но-но, завидуешь, брат.
— Ну что ж, и завидую…
— То-то. Как служба на пользу революции?
— Да как тебе сказать?.. Служу. Скучно.
— В какой организации состоишь?
— Как это?.. Не понимаю.
— Ну, разумеется, не в Союзе георгиевских кавалеров и не у казаков. Может быть, в Офицерской лиге? Или в Союзе армии и флота? Вот в штабе формирования добровольческой армии очень энергичные ребята. Например, Беляев. Это, я тебе скажу, орел!
— Нигде я не состою.
— Брось! Ты же офицер. Хотя мы с тобой больше не благородие. Тю-тю наше благородство, отняли у нас благородство.
— Важное дело, подумаешь!
— Вот как? Я, друг мой, тоже не дворянин, но «наше благородство» мы с тобой заработали трудом, горбом, как говорится, учебой, а у нас его из кармана вытащили. Нет, с этим примириться невозможно. Слышал, что господин военный министр на совещании сказал: «Железом и кровью!» То-то вот.
— Какой кровожадный…
— Не советую этим шутить. Чумазые все больше власть забирают; пора звать городового. И некоторым отставшим пора примкнуть, а то поздно будет… Тебе прямо? Мне направо. Будь здоров, «ваше благородие»…
«Вот еще напасть! Одни тянут туда, другие сюда, и всем нужен именно я. Сережа Павлушков… А я не хочу никуда… Хочу вот сбросить всю эту мороку и почувствовать себя свободным человеком, хозяином своих мыслей и действий. Хочу — напьюсь, хочу… Напиться я и сейчас могу. И плевать на все, на службу, на комитет, на офицеров, на папу и маму, на весь этот сумасшедший город, которому нужна молодая жизнь Сережи Павлушкова!..»
Глупейшее положение — сидеть между двух стульев. А именно в таком положении и очутился Сережа Павлушков. Отношения с офицерством полка, — а триста офицеров это большая сила! — не улучшались. Правда, заметного ухудшения тоже не было — видимо, понимали, что только роковое стечение обстоятельств швырнуло Сережу в полковой комитет и не позволяет сбежать оттуда под страхом отправки на фронт. Мелькнула было надежда, что его по добру освободят от опасного звания, когда завод Михельсона прислал своих делегатов в состав полкового комитета. Не получилось: столько же солдат — членов комитета вошли в состав завкома, и все осталось по-прежнему. Хотя Сережа и не проявлял никакой активности, но это безразлично, за все решения комитета отвечает и он. Мало того, несмотря на строжайшее запрещение Совета солдатских депутатов, большевистские агитаторы свободно проникают в казармы с молчаливого одобрения комитета. Да, все это знают и делают вид, что ничего не знают. Конечно, непосредственная угроза миновала, корниловский поход провалился, но ведь всем понятно, что Корнилов — это только неудачный эпизод в начинающейся схватке. Одолев случайного союзника, ставшего было опасным соперником. Керенский иным путем стремится к тому же: навести порядок, закончить затянувшееся недоразумение. Сережа мог бы сочувствовать этому стремлению, как и все офицерство, — не все ли равно, каким путем прийти к цели: прямым ли генеральским ударом или обходным движением так называемых социалистов? Но, черт возьми, тут есть серьезное «но». Керенский желает продолжать войну. С этим Сережа никак не согласен. Во-первых, что это за войска, которые больше митингуют, чем учатся владеть винтовкой, а во-вторых, война — это фронт, бой, гибель для несчастного Сережи Павлушкова. И те и эти хотят его гибели. Выхода нет. Положительно, жизнь не удалась!
Черт его знает, что это Беляеву взбрело назначить свидание в этом идиотском кафе? Помещение узкое, тесно, дымно, спекулянты галдят; кроме того, всей Москве известно, что среди кельнерш кафе Сиу на Кузнецком нет ни одной приличной мордочки.
Володя Жуков не грешит скромностью, но этот нахал Беляев положительно подавляет своим авторитетом. И вот по его милости Володя скучает в кафе и слушает, как волнуются спекулянты:
— Господа, господа, вы недооцениваете…
— А вы переоцениваете, вы оптимист, каких мало…
— Но позвольте, вот же черным по белому напечатано, что сказал Рябушинский на съезде промышленников… Слушайте.
— Да слышали уже, читали…
— Послушайте еще раз: «Костлявая рука голода, народная нищета схватит за горло лжедрузей народа — демократические советы и комитеты». И дальше: «Пусть развернется во всю ширь стойкая натура купеческая. Люди торговые, надо спасать землю русскую!»
— Прямо Кузьма Минин!
— Не смейтесь, пожалуйста, Пожарский недалеко… А Бубликов так прямо и сказал: «Скоро конец всему, что в народе колобродит, конец молодой гульбе». Уж он-то знает!
— Да все это известно. Вы лучше скажите, какие выводы: покупать или продавать? Этот вопрос для нас поважнее всего.
— Вы грубо упрощаете…
— Нет, это вы усложняете…
Наконец-то! С Беляевым — высокий, стройный мужчина. Недурен, очень недурен собой. Такой цвет лица бывает у скандинавов. По-видимому, швед. Интересно, что нужно шведу за его деньги?
— Знакомьтесь, — говорит Беляев. — Жуков… Смит.
— Андрей Генрихович Смит, — уточняет иностранец на чистейшем русском языке.
Значит, англичанин, а, впрочем, неважно. Сели.
— Вы живете в Марьиной роще? — спрашивает иностранец.
— Да… то есть не совсем… Я там родился…
— Так что же: живете или нет?
Володя пунцово краснеет:
— Живу.
— Очень хорошо. Господин Беляев говорил вам о деле?
— В самых общих чертах.
— Нет, позволь, — перебивает Беляев, — ты же знаешь, что господин Смит хочет повидать одного человека, который не желает или не имеет времени его навестить. Наша задача — убедить упрямца и доставить на свидание с господином Смитом.
— Именно, — подтверждает иностранец. — Вы знаете за линией дом Федотова? Это сразу за мостом. Там у Федотова мастерская, он делает чемоданы. Я говорю про старшего брата…
— Я знаю всех троих и отца.
— Прекрасно. Как вы думаете удобнее проехать к их дому, не привлекая излишнего внимания? Через мост не следует, через Останкино можно, но далеко.
— Можно через Старое шоссе, Седьмым проездом.
— Хорошо, вы знаете людей и место. А где же третий офицер, господин Беляев?
— Третьим будет шофер.
— Но мы договаривались: три офицера плюс шофер.
— Вы, кажется, сомневаетесь, дорогой господин Смит? Вы плохо знаете русских офицеров.
Иностранец тонко улыбнулся:
— О нет, я хорошо знаю русских офицеров, — встал, прикоснулся к шляпе и упругой походкой пошел к выходу.
— Кто это? — заинтересованно спросил Володя.
— Ты же слышал: Смит.
— Он такой же Смит, как я китайский богдыхан.
— А нам какое дело? Платит хорошо, пусть называется по своему вкусу. Смит, так Смит.
— Позволь, мне не все ясно. Ну, привезем мы ему человека, а обратно?
— Не наша забота. Мы договариваемся только привезти.
— Откуда везти и когда?
— Он скажет. Да ты волнуешься как будто?
— Не люблю покупать кота в мешке.
— Во-первых, покупаешь не ты, покупают тебя. А во-вторых, пари во бьен ла месс, — как говаривал мой незабвенный друг Анри Катр.
— Анри-то Анри, а денег не вижу.
— Могу выдать часть вперед. Вот твоя доля.
— Маловато.
— Мне же еще автомобиль с верным шофером искать. Ты не огорчайся, что денег пока мало: лиха беда начало. Деньги будут, ручаюсь тебе.
Деньги давно прокучены, — эти красотки кабаре чертовски дорого обходятся! — а от Беляева никакого сигнала не поступало. А деньги — презренные бумажки с одноглавым орлом! — нужны до зарезу. Мамаша совсем не хочет думать о средствах, ей вскружили голову выступления в разных аристократических лазаретах; ей там хлопают, говорят лестные вещи, а денег не платят. До того дошло, что Володе приходится давать деньги на хозяйство. Хороша мамаша! Ребенок надрывается на службе… Впрочем, правду сказать, не очень надрывается. Формированием разных актерских бригад завладел сам Николай Иванович, часами ведет переговоры с забавными мордашками в своем кабинете, а на долю адъютантов остаются потрепанные, видавшие виды гранд-дамы, престарелые субретки и комические старухи. Уткин блаженствует среди льстецов-актеров и без конца повторяет экспромт одного режиссера. На актерском собрании оратор призывал возродить древнее народное вече. Гутман ответил ему экспромтом:
«Подите к черту с вашим вечем: ведь скоро….. уж будет нечем!»
Но ведь Уткин — примитив. Много ли ему надо?.. А денег нет и нет. Лиги и союзы обещают золотые горы в будущем, а пока там около денег пристроились важные полковники и бедных подпоручиков кормят обещаниями. Вот в Союзе георгиевских кавалеров, говорят, неплохо подкидывают, но как туда попасть, не имея «Георгия»?
Впрочем, через мамахен удалось схватить кусочек, получив синекуру в одном купеческом госпитале. Был там Володя всего один раз. Обстановка приятная: все офицеры, ни одного больного или раненого, живут весело, как в запасе. Но ведь жалованье помощника заведующего хозяйством — сущие гроши, хотя всего и дела, что приехать двадцатого числа, поцеловать ручки у патронессы и расписаться в получении суммы. Должность прекрасная, но дает гроши, а мамаша считает, что навек облагодетельствовала Володю… Почему Беляев не приходит?.. Кончить бы это дело, рвануть остальную суммочку — и с плеч долой! А то все время чувствуешь, что ты кому-то что-то должен… А вот и Беляев собственной персоной.
— Ну?
— Во-первых, здравствуй.
— Ну, здравствуй. А во-вторых…
— А во-вторых, ничего…
— Как Смит?
— Какой Смит?
— Вот тебе раз! Тот Смит, которому надо привезти несговорчивого приятеля.
— Забудь о Смите.
— Почему?
— Тю-тю Смит. Пропал Смит, и выкинь это дело из головы.
— Взяли?
— Ну, такого не возьмешь. Уехал Смит, и забудь о нем.
— А деньги?
— Какие деньги? Сделка не состоялась.
— Но мы получили аванс.
— Хуже, если бы не получили. Ты об авансе беспокоишься? Плюнь и забудь… Вообще, знаешь, я думаю, что русским офицерам не к лицу такие авантюры. Надо зарабатывать честно.
— И давно ты так думаешь?
— Целых три дня. Подвернулось одно дельце — ах! Это тебе не частное предприятие, а государственное, па-три-оти-ческое!
— А меня забыл…
— Не забыл, но некогда было искать… Срочное ночное дело… Скажу по секрету: связано с политикой.
— Расскажи.
— Тебе можно. Помнишь корниловскую историю? Дураки, мямли допустили переговоры и пропали без выстрела! Ну, черт с ними, так им, ослам, и надо!.. И получилась такая история. Сидели в Двинской крепости солдатики-большевички за разные хорошие дела. Корнилов, отправляя крымовский корпус на Петроград, заодно распорядился доставить этих двинцев в ставку, в Могилев, чтобы там кокнуть. Как пошла волынка с переговорами, витебские товарищи ухитрились повернуть этот штрафной эшелон на Москву. Представляешь себе картинку, если бы к нашим, красным солдатикам прибавилось бы восемьсот горяченьких большевичков с тюремным стажем? Ну-с, как их изолировать? Новый командующий Московским военным округом полковник Рябцев в эсерах ходит, стесняется на такую операцию войска давать, да и не пойдут войска. А изолировать их он весьма не прочь, но так, чтобы без огласки…
— И хорошо заплатили?
— Ого!
— Жаль, я не знал. Предвидятся еще такие операции?
— Такие ли — не знаю. А вообще ожидаются.
— Будешь иметь меня в виду?
— Обязательно… Вообще я считаю, что время выплывать на большую воду. Имей и ты в виду: корниловская авантюра не удалась, глупо не удалась; будем умнее, в следующий раз не сорвется. Советую быть поближе и в случае чего — прямо в Александровское военное училище… Это секрет, разумеется, но не для тебя. Если есть надежные друзья, привлекай, но с разбором и понемногу. Не горячись, дело верное, но требует мозгов получше, чем у неудачного главковерха. Ну, пока! Спешу.
Москва зашевелилась, как пчелиный улей. Пятнадцатого октября полковник Рябцев отдал приказ о расформировании шестнадцати революционных полков.
В тот же день 1-я артиллерийская бригада получила приказ ставки о немедленной отправке в полном составе на фронт.
В тот же день в Калугу на отдых прибыл с фронта 4-й Сибирский казачий полк.
Страшный день пережил Сережа Павлушков. Ну, что из того, что на бурном заседании полковой комитет решил не выполнять приказа? Что они могут сделать? Надо решать — с кем? Еще можно вернуть доверие офицерства, голосуя за выполнение приказа. Но это значит ехать на фронт. Ужас! Нет, лучше держаться за солдат…
Назавтра стало легче: все полки отказались подчиниться приказу командующего военным округом. Так, ясно.
Нет, неясно! Через три дня опять осложнение. Казаки и драгуны в Калуге обстреляли Совет и схватили его руководителей— большевиков. Ага, начинается… Но как быть Сереже?
Ничего, ничего не понимает и Ваня Федорченко, что творится кругом. Занятия в университете, по существу, прерваны. Ну, это временно, пока можно бы заниматься дома. Но и дома нет спасения от событий. Отец каждый день приносит странные новости. Бастуют городские служащие: трамвайщики, электрики — это понятно. Но что какое-то делегатское собрание милиции постановило присоединиться к ним, — это уже непонятно. Милиция — и вдруг бастует! Потом еще нелепее: отряд вооруженных рабочих — Красной гвардии (она сейчас существует во всех районах) — приехал на грузовиках на Чистые пруды и произвел обыск в доме городского головы Руднева. Обыск у городского головы! Отец крайне удивлен, но не возмущается. Говорит только, что это несколько недемократично. Что Руднев получил несколько ящиков оружия с Тульского завода, это всем служащим известно, но неужели он так глуп, что сложил их в свой чулан? Все служащие городского общественного самоуправления знают, что это и еще кое-какое оружие роздано домовым комитетам. В общем, это справедливо: если вооружать рабочих, почему не вооружить и домовую охрану? Спросили бы у Федора Ивановича, где оружие, не нужно было бы поступать так недемократично, делать обыск у городского головы. Что будет дальше? Не волнуйся, мать, мы люди маленькие, беспартийные, не рабочие, но и не капиталисты, нам ничего не будет. Правда, Ваня? Все утрясется, не может Москва жить без городского самоуправления — раз; России, какая она ни будь, нужны ученые люди — это два, и всем, всем, всем нужны добрые жены, заботливые хозяйки и нежные матери.
* * *
Вечером 26 октября мать Володи Жукова отправилась на очередной концерт в госпиталь мадам Филипповой. Хотя Филипповы только булочники, но это — крупнейшая фирма, у них все как в лучших домах, и даже свою оригинальную виллу в Вадковском переулке мадам Филиппова превратила в уютнейший лазарет.
«Странно, почему у лазарета не стоят автомобили, как обычно? Мне-то совсем близко, но неужели другие артисты поедут на извозчиках? Странно.
Еще более странно было в самом лазарете. Больные были не в халатах, а в гимнастерках, суетились, шептались, гремели ружьями. Мадам Филипповой нет. А как же концерт? От-ме-няет-ся? Но почему? Боже мой, откуда я знаю о каких-то событиях? Что? В Петрограде восстание? Ну и что же, при чем тут концерт? Ведь мы в Москве, а не в Петрограде; пусть там отменяют концерты… Что вы говорите? Большевики заняли телефонную станцию? Дом генерал-губернатора? Ужас, ужас!
А Володя? Где мой мальчик? Конечно, дома нет… Побегу к Павлушковым, у них тоже сын офицер… Не возвращался? Представьте, Володя тоже. Я так беспокоюсь, так беспокоюсь! Говорят, выступили эти ужасные большевики, и офицеры будут с ними сражаться… Мне странно слышать это от вас… Вы — мать и должны тоже беспокоиться о своем сыне… Не-по-нят-но… Ну, прощайте, голубушка, я иду спасать сына…»
Спасение пришлось отложить до утра. На улицах темно и страшно. И вообще надо все обдумать.
«…Неужели я проспала?.. Гм, уже двенадцатый час… Итак, в Скобелевский комитет, к Николаю Ивановичу. Он начальник и должен знать, что с Володей… Ни одного извозчика. Придется идти пешком до Екатерининской площади: чего не сделаешь для сына? Странно, магазины на Александровской закрыты. Разве сегодня праздник?.. Позвольте, почему нельзя дальше идти? Вы, что же, милые мои, с ружьями кинематограф „Олимпию“ охраняете?…Нет, никто не смеет остановить мать, идущую спасать сына!.. Не кричите на меня, я вам не разрешаю!.. Арестовать? Меня-я? Глупости какие! Я же иду домой: видите, поворачиваю. Охраняйте ваш кинематограф, „олимпийцы“, ха-ха!..»
Не вернулся и Митька к своему старому хозяину Дубкову. Красногвардейцы военно-артиллерийского завода преградили путь и высокому худому солдату.
— Назад я не поверну, — твердо заявил солдат. — Ведите меня к своему караульному начальнику.
— Мы не военные, — ответил рабочий, — мы — Красная гвардия; сейчас вызову кого надо.
В здании кинематографа на углу Александровской и Трифоновской расположился Военно-революционный комитет Сущевско-Марьинского района. Было шумно и суетливо. Прибегали и убегали связные, шли рабочие с окрестных заводов. Где-то неспоро стукали две пишущие машинки.
Митьку привели к усталому седоватому человеку с воспаленными глазами. Митька его сразу узнал: Савин Михаил Михайлович, к нему на Прохоровку ходили они, ребятишки, в девятьсот пятом. Постарел, — видно, много пережил… Не стоит напоминать ему о той встрече, — разве он может помнить долговязого парнишку, которого и видел-то всего раз?
Михаил Михайлович внимательно прочел Митькины бумажки и особенно тщательно разглядывал партийный билет.
— В свою часть хочешь, товарищ? Здесь, знаешь, люди очень нужны. Вот прислали два десятка красногвардейцев с военно-артиллерийского, а свои все без оружия… Положим, винтовки вот-вот доставят, да ведь обучать надо, чтобы хоть немного владеть умели… Обучение? Проходили, возможно, но лучше еще раз проверить. Очень нам люди нужны. Я считаю, что здесь не менее важный пост, чем в другом месте. А впрочем, как знаешь… С нами? Ну и хорошо… Сейчас тебе настукают мандат, возьмешь пяток вооруженных и сходишь по одному делу.
Митька вернулся в революцию.
Никогда еще не было такого бурного митинга в 55-м полку. Сережа всегда считал, да и в комитете говорили, что полк у них средний и, стало быть, правильный, все партии представлены, а что большевики все норовят свои резолюции провести, так это не очень страшно. На ночном митинге прочли телеграмму из Петрограда, что II съезд Советов объявил переход всей государственной власти к Советам. Что тут было! Одни большевистские высказывания. Другим партиям и рта разинуть не давали, да, надо сказать, и не особенно пытались выступать меньшевики и эсеры. Офицеры враждебно молчали, а наутро оказалось, что из трехсот офицеров в полку осталось всего восемь, в том числе Сережа. Остальные ушли в Александровское военное училище. Вместо полкового комитета избрали ревком.
Наступают грозные дни.
В эти дни, Сережа, должна решиться твоя судьба.
Двадцать седьмого октября Рябцев объявил город на военном положении и предъявил наглый ультиматум Военно-революционному комитету, требуя его роспуска, отозвания из Кремля караула 56-го полка и возвращения всего оружия, вывезенного из арсенала. Срок — 15 минут.
Днем двадцать восьмого октября, после объединенного заседания райкома партии, районного Совета, ревкома и штаба Красной гвардии Сущевско-Марьинского района, Михаил Михайлович созвал командиров отрядов и сообщил:
— Товарищи! Бои с буржуазией начались. Пролилась первая кровь. Вчера вечером на Красной площади юнкера напали на отряд двинцев, которых в свое время мы сумели освободить из тюрьмы. Были серьезные потери с обеих сторон. Двинцы штыками пробились к Моссовету.
Юнкера открыли наступление со своих опорных пунктов. Они сосредоточиваются главным образом около центра. Окружен Кремль, около Моссовета идет перестрелка. Но окраины в наших руках, а на окраинах наши главные силы— революционные полки и Красная гвардия. Наша задача — помочь товарищам. Но нельзя забывать, что и у нас в районе есть вражеские гнезда. Разведка (он взглянул на Митьку) доносит, что господа будущие инженеры собрались в своем училище на Бахметьевской. Ревком постановил в первую очередь разоружить этот очаг контрреволюции. Боевые задания получите в штабе.
Но противник опередил ревкомовцев. С грохотом подлетел к «Олимпии» грузовик, из него загремели винтовочные выстрелы. Белые стреляли по окнам, но штурмовать здание не осмеливались.
Растерянность в ревкоме продолжалась недолго; поднялась ответная пальба. От Марьинского рынка перебежками спешили патрули Красной гвардии. Нестройно, но азартно стреляя на бегу, спешили на выручку с Трифоновской. Белые не стали ждать, когда их окружат, грузовик взвыл во всю мощь мотора и укатил, оставив лишь тучу зловонного дыма.
Все, кто еще сомневался, убедились, что дело пошло всерьез. Чтобы избежать повторных налетов, перекопали улицы вокруг «Олимпии». Начали стягиваться отряды.
Студенты Инженерного училища заняли Александровскую площадь. Прорыв к ревкому на грузовике казался им героическим подвигом. Офицер, присланный из штаба военного округа, объявил, что их задача — до утра двадцать девятого октября задержать местных красногвардейцев. В этот день офицерские части, юнкера и кавалерия, прибывающая с фронта, выбьют всех мятежников. У нас не такие большие силы, чтобы наступать, но свою задачу — продержаться до утра — мы выполним.
Пока ревком опоясывался окопами, студенты строили баррикады, перегораживая все три входа на Александровскую площадь. На крышу семиэтажного дома были посажены стрелки и скучали на посту, не видя противника. Офицер взял грузовик и уехал в штаб за пулеметами.
Ваня Кутырин отказался лезть на крышу и ушел в училище. Петя Славкин померз часа два и решил было сойти погреться, когда у Перуновского переулка защелкали выстрелы. Потом наступающие цепи красногвардейцев показались и на Божедомке. Из-за баррикад раздались нерешительные хлопки выстрелов. Защитники баррикад спешили отойти, не веря в неприступность своих позиций. С Бахметьевской бежали студенты, размахивая винтовками…
С высокой крыши Петя увидел, как от Екатерининской площади беглым шагом спешит воинская часть. Не сделав ни одного выстрела, он положил винтовку в желоб и полез в слуховое окно чердака.
Тошно и медленно тянулась эта страшная ночь на холодном, пыльном чердаке. Петя видел, как, бросая винтовки, удирали студенты, как дружно разбирали баррикады рабочие отряды, и дрожал в унизительном ознобе. Но никто не пришел на чердак. Утром можно было идти домой. Героическая эпопея для Пети закончилась. Никто его не остановил. Редкие красногвардейские патрули медленно шагали по пустынным улицам и совершенно не интересовались, куда идет понурый молодой парень без пальто.
Разобрав баррикады, красногвардейцы окружили Инженерное училище, где осталась кучка защитников; остальные разбежались. Подняв руки, в числе других вышел и Ваня Кутырин. «Сейчас расстреляют. Прощай, мама! Прощайте, друзья! Прощай, далекий, полузабытый сибирский папа, я умру, как герой».
Но никто не думал их расстреливать.
— Это всего-то? — спросил начальник.
— Все тут, — ответили ему.
— Идите по домам, глупенькие, и на будущее, чтобы мне не баловаться с оружием.
Ваня брел домой пошатываясь… Прогнали, как нашкодивших мальчишек… Даже не переписали…
…Не удалось Сереже отсидеться в казармах. Пришлось идти с очередной ротой.
Полк действует успешно. В Замоскворецком ревкоме сидит — подумать только! — профессор астрономии. Он, говорят, неплохой стратег и тонко понимает тактику уличных боев. Это и видно. Успехи налицо при малых потерях: у нас, в 55-м полку, ни одного убитого и всего десяток раненых. А успехи серьезные: прочно заняли все набережные Замоскворечья, отбив атаки противника; сами прорвались вчера через Крымский мост, вместе с 193-м полком выгнали белых из интендантских складов и лицея и подошли совсем близко к штабу военного округа на Остоженке. Дальше противник перегородил улицу окопами. В сущности, здание штаба зажато с трех сторон. Кто-то догадался подвезти кипы хлопка и сделать из них надежные укрытия. Сидеть за кипами надежно и даже комфортабельно: пули не пробивают такой толщины. Не раз защитники штаба кричали «ура», но в штыковую атаку не пошли. Вчера, говорят, их обстреляли артиллерийским огнем с Хамовнического плаца. Неприятно попасть под такой обстрел… Вот, так и знал, опять начинается… С тяжелым гудением сверлит воздух снаряд… Наши или не наши?.. Бух! — в здание рядом со штабом. Фу-у, значит— наш. Еще. Еще. И совсем не страшно… Товарищи, спокойнее, спокойнее, не тратьте зря патронов. Старайтесь бить прицельно. Откуда бьет артиллерия, товарищ? С Воробьевых гор? Интересно, какая часть… Осторожно, товарищи, они, кажется, что-то задумали, прекратили стрельбу?.. Что такое? Кто пропустил? Вы же видите, это юнкера!.. Ага, делегация… Сдавались бы сразу, что ли. Верно, товарищ?
Не принес успеха визит делегации сдавшихся юнкеров Алексеевского училища. Не уговорили они сдаться защитников штаба. Сдать штаб, — все это понимали, — значит открыть подступы к Александровскому училищу, потерять важнейший форт на западе обороны. И все-таки юнкера и офицеры начали поодиночке уходить из окружения и сдаваться в плен.
К ночи пришла смена. Сережа шагал в казармы гордо: он был в бою. В общем, совсем не страшно… Вернее, не очень страшно.
Наступало второе ноября.
* * *
Всю ночь пылал многоэтажный дом Коробова. В решето превратились окрестные домишки, особенно трактир и аптека. Невозможно держаться против артиллерии. Большевики научились стрелять и без таблиц… «Кроют не очень метко, но часто, и попадают. Что наши две пукалки могут против шестидюймовок? Говорят, погиб Беляев. Кто следующий? Не я ли?.. За что я, собственно, сражаюсь? Что мне нужно? Оставьте праздные мысли, Поручик Жуков. Даже если бы вы захотели, уйти вам некуда, вы в окружении, милый мой… А жизнь так хороша, так не хочется умирать… А что, если попробовать все-таки?..»
Рано утром третьего ноября пал последний опорный пункт белых: 5-я школа прапорщиков сдала оружие. Последний раз грохнули в Москве орудия и стихли. Враг был сломлен.
«Приказ Военно-революционного комитета от 2 ноября г.
С пятницы, 3 ноября, все магазины, лавки, трактиры, молочные и чайные должны быть отперты в часы, назначенные для торговли. За выполнением приказа должны строго следить районные комиссары».
«Обращение Военно-революционного комитета Сущевско-Марьинского района 4 ноября 1917 г.
Военно-революционный комитет просит всех товарищей весьма тщательно относиться к удостоверениям военно-революционных комитетов, Советов, предъявляемым разными лицами. Установлено, что многие мандаты некоторых районов: Центрального военно-революционного комитета, Сущевско-Марьинского, Городского и др. — подделываются разными темными лицами с целью шпионажа и грабежа. Пример: 1 ноября у одного из арестованных грабителей найден мандат Военно-революционного комитета Центрального Совета за подписью тов. Ярославского; между прочим, мандат оказался не отвечающим ни содержанию, ни редакции обычных мандатов.
Будьте осторожны, товарищи, и строго относитесь к проверке мандатов; не доверяйте всякому предъявителю таковых мандатов.
Военно-революционный комитет».
Не один житель Марьиной рощи, прочитав это обращение, вспомнил о братьях Алексеевых.
Любые справки можно было заказать братьям Алексеевым. «Работали» они на Тверской в очень удобном noмещении, принимали заказчиков в трактире на Сретенке, а жили в Марьиной роще. Дома ничего не держали такого и обысков не боялись: нет доказательств, не пойман — не вор. Славились по Москве их документики, да и Марьина роща по знакомству заказывала разные справочки.
* * *
В пятницу, десятого ноября, длинные колонны потянулись из районов на Красную площадь. Не было веселых песен, не было праздничного ликования. Москвичи шли хоронить погибших в октябрьских боях. В холодном воздухе печально раздавалось «Вы жертвою пали», и хотелось верить, что эти жертвы — последние.
Ровно в полдень 238 гробов были опущены в братскую могилу вдоль Кремлевской стены, между Никольскими и Троицкими воротами.
В молчании расходились люди с Красной площади. Радость победы была омрачена: все понимали, что наступает суровая эпоха борьбы за сохранение завоеванного, что впереди еще много труда и испытаний.
В списках личного состава красногвардейских отрядов Сущевско-Марьинского района, участвовавших в октябрьских боях, трижды встречается фамилия Кашкин. Николай Михайлович Кашкин был убит в одном из сражений с белогвардейцами на Кисловке, когда сводный отряд сущевско-марьинцев принимал участие в наступлении на Александровское училище. Он похоронен вместе с другими героями Октября в братской могиле на Красной площади. Савелий Сергеевич и Михаил Иванович Кашкины остались служить в Красной гвардии и после октябрьских дней. Оба защищали революцию на фронтах. Савелий Сергеевич погиб в 1919 году.
Пошла вторая неделя Советской власти.