Они приехали в Роустон на рассвете. Настал тот час, когда небо меняло цвета и оттенки каждые несколько минут и птицы уже завели веселую утреннюю перекличку. Питеру было душно и одновременно знобило, и он опустил боковое стекло. В машину ворвался свежий утренний воздух. Грета вела «Рэнджровер», не произнося ни слова, глядя вперед, на дорогу, что навсегда уносила ее от Флайта.

В голове у Питера звучали голоса. Целый хор голосов из вчерашнего дня и сегодняшнего, и говорили они все одновременно. Томас кричал: «Уберите ее отсюда!», Грета нашептывала тайны из своей прошлой жизни, которые, казалось, не имели к ней никакого отношения. Никак не могли иметь. Раздавался также скрипучий и въедливый голос сержанта Хернса: «Пожалуйста, дайте нам знать, где вас обоих можно будет найти». Причем с каким-то особенным нажимом на «обоих», от чего слово это звучало почти оскорбительно. Затем снова голос Томаса, это когда он, Питер, вернулся в коттедж к Маршам. Голос без слов. Одни лишь крики, ужасные дикие крики. Затем мальчик наконец уснул, а из Вулбриджа приехала Джейн Мартин ухаживать за ним. Питер жалел о том, что Марши не позвонили ей раньше; мальчик действительно нуждался в заботе близкого человека. Впрочем, упрекать Кристи и Грейс Питер не имел никакого права, они показали себя добрыми соседями и верными друзьями.

И еще в самом уголке сознания звучал еле слышный голосок, но Питер все время отгонял его. Скоро он и без того его услышит в полную силу. Они въехали на холм, внизу показалась больница Роустона, светлое здание из бетона и стекла, в котором отражались первые лучи июньского солнца. У главного входа стояла полицейская машина. Вскоре должна была состояться первая посмертная церемония для каждого погибшего насильственной смертью — опознание тела.

— Хочешь, чтоб я пошла с тобой? — спросила Грета.

— Нет, — почти выкрикнул он. Энн и Грету больше нельзя сводить, они должны держаться как можно дальше друг от друга, теперь он понимал это со всей ясностью. Пусть Грета нужна ему больше всех на свете, но только вне этого ужаса, что ждал его там, внутри. Он придет к ней, когда все будет кончено. А теперь она должна вернуться в Лондон поездом и ждать его там, пока он не сделает все, что от него требуется.

— Извини, Грета, — добавил он через секунду уже мягче, даже почти с нежностью. — Ты и без того очень помогла мне, но есть вещи, которые я должен делать один.

Внизу его встретил полицейский в высоких грубых ботинках, они отбивали по линолеумному полу коридора громкую дробь. Шли они долго, сворачивали то направо, то налево, наверное, дюжину раз, ориентируясь по черным знакам на белых стенах, пока наконец не оказались перед высокими дверьми, которые в отличие от остальных не распахивались при легком нажатии на ручку. Нет, они были заперты, пришлось стучать, как во врата, ведущие в современный подземный мир.

Пока они ждали, когда им откроют, Питер заметил, что внизу краска на дверях облупилась. Наверное, больничные санитары бесцеремонно распахивали их толчком ноги, чтоб поскорее провезти на носилках покойника. Хоть бы покрасили, что ли, подумал Питер, и тут двери отворились.

По крайней мере, обставлено все это было более или менее по-человечески, размышлял Питер уже позже. Никаких стальных шкафов, из которых выдвигались ящики на колесиках, никаких там длинных рядов отливающих серебристым металлом столов, вдоль которых расхаживал врач, вслух называя номера, пока не окажется перед нужным. Нет, вместо всего этого врач отвел их в комнату с табличкой «Посторонним вход воспрещен». На стене картина, пейзаж в размытых серо-голубых тонах, на подоконнике ваза с гвоздиками. Интересно, живые цветы или нет, рассеянно подумал Питер, но проверять не стал.

— Это не займет много времени, сэр, — сказал полицейский. — Всего лишь идентификация, а затем вы можете побыть наедине с женой.

В голосе его звучала искренняя теплота, и Питер был за это благодарен. Понравилось ему и краткое описание состояния тела под белой простыней, которое дал патологоанатом, он говорил о покойной с уважением, избегая безликих медицинских терминов. Затем санитар откинул простыню, и Питер без труда узнал жену. Вторая пуля повредила голову, но вошла сбоку, у виска.

Это была его Энн, несомненно, и одновременно у него возникло ощущение, что ее здесь нет. Отсутствие — вот что по-настоящему больно. Вид тела заставил осознать всю бесконечность этого отсутствия. Ему хотелось просить у нее прощения, обещать, что он все исправит, но Энн не было здесь, она не могла услышать его признания, не могла простить ему грехи. Она ушла, и он не мог последовать за ней туда, ему оставалось лишь созерцать это пустое бледное лицо, прочесть выражение которого никак не удавалось. Да, страх, это несомненно, но проглядывало и что-то еще. Похожее на радость.

Сердце Питера было разбито. Он вспомнил, сколько раз оставался в Лондоне, отказываясь от поездки во Флайт; вспомнил слабый упрек в голосе жены, когда она говорила с ним по телефону; вспомнил, как смотрела она на него в тот последний вечер с дивана, когда он сообщил, что должен уехать пораньше. «Уезжаешь, Питер, так скоро? Не успел приехать и уже уезжаешь».

Вот что она тогда ему сказала. Он даже не помнил, ответил ли ей. Просто легонько чмокнул в щеку и пошел наверх собираться.

Он наклонился, последний раз поцеловал жену в ледяной лоб и едва отвернулся, как вновь нахлынули воспоминания. Позже, вспоминая об этом, он решил, что это последний подарок Энн ему. И всякий раз, думая о покойной жене, он вспоминал и это.

В точности такое же, как сегодня, ясное летнее утро, но только было это пятнадцать лет назад. И он проснулся дома, в супружеской постели. Томасу было тогда всего два или три месяца, и почти всю ночь Питер провозился с ним. Младенец кричал, не затихая ни на секунду, и он носил его на руках по коридору на втором этаже, и по лестнице, напевая какие-то дурацкие песенки, запомнившиеся еще с детства. Он проснулся, потянулся к Энн и вдруг понял, что ее рядом нет, хотя простыни еще хранили тепло ее тела.

Питер открыл глаза и сразу заморгал, в комнату через высокие открытые окна врывались яркие лучи солнца. Из одного окна было видно море, зеленовато-голубые с белой пеной валы разбивались о песчаный берег пляжа. А с южной стороны виднелись розы Энн, их было великое множество, и они тянулись навстречу солнцу из клумб, шпалер, карабкались по старой каменной стене, подставляли свои цветки теплым лучам.

Питер подошел к южному окну, выглянул и увидел жену и сына. Волосы у маленького Томаса были вьющиеся, золотистые, щечки розовые, пухлые, на подбородке ямочка. Крохотные пальчики цеплялись за длинные каштановые волосы Энн, а потом ребенок зашелся от восторженного смеха, когда мать вдруг подняла его повыше к свету. При виде сына Питер улыбнулся, тут Энн повернулась и заметила его. Голубые глаза ее сияли.

— Ах, Питер! — воскликнула она. — Я так счастлива. Просто слов не хватает сказать тебе, как я счастлива.

Питер высадил Грету у железнодорожной станции, а потом проводил глазами первый утренний поезд, на котором она отправилась в Лондон. Вот хвостовой вагон скрылся вдали, и он снова уселся за руль и медленно двинулся к Флайту. Там он снял номер в небольшой гостинице под названием «Якорь». Еще никогда в жизни не чувствовал он себя таким измученным. Рухнул на кровать не раздеваясь и тут же провалился в глубокий сон. Проспал он до полудня.

Разбудил его телефонный звонок. Он не успел подойти сразу, телефон умолк, потом зазвонил снова, и тут Питер снял трубку. Это был Томас. Вот только голос его звучал как-то непривычно. В нем слышалась отчаянная, почти истерическая решимость.

— Мне надо поговорить с тобой, папа. И тете Джейн — тоже.

— Где ты? Как ты?

— Мы в Вулбридже. В доме тети Мэри.

— Чьем?

— Тети Мэри, это сестра тетушки Джейн. Даю адрес: дом двадцать восемь по Харбор-стрит. Ты приедешь?

— Да, конечно, приеду. Рад, что Джейн увезла тебя туда. Мне следовало бы подумать об этом самому. — Питер уже приготовился повесить трубку, но в ней снова раздался голос Томаса.

— Она уехала, отец? Ты должен быть один, слышишь? Иначе не желаю тебя видеть.

— Не беспокойся, я один, — ответил Питер и повесил трубку. Он сказал сыну чистую правду, никогда прежде не доводилось ему испытывать такое полное абсолютное одиночество.

— Что собираешься делать, пап?

— Это ты о чем?

— О Грете. Это ведь она убила маму.

— Нет, никого она не убивала. Она здесь совершенно ни при чем, Томас. У тебя просто идея-фикс, не вижу в этом ничего хорошего.

Они сидели в гостиной маленького домика на Харбор-стрит, ее украшали бесчисленные безделушки. Очевидно, коллекцию эту собирали долгие годы. Тут были кружки, выпущенные в честь коронации, модели кораблей в бутылках, множество фарфоровых котов и собачек. Владелицей коллекции была сестра Джейн Мартин, Мэри. Она подала им чай с молоком, а потом оставила втроем за громоздким обеденным столом дубового дерева начала 30-х годов. Питер сидел по одну его сторону, Томас — по другую.

Питер понимал: так не годится. Ему следовало бы сидеть рядом с сыном, крепко обняв его за плечи, как обнимала сейчас экономка. Но их разделила ненависть Томаса к Грете, и тут он ничего не мог поделать.

— Хорошо, папа. Тогда послушай, что скажет тебе тетя Джейн, — продолжал Томас, с трудом сдерживая нетерпение.

— Она говорила о миледи разные гадости, сэр Питер, — начала экономка.

— Когда это?

— В тот день, когда погибла маленькая собачка. Сразу, как только вы вышли из дома. Она сказала, что миледи за все заплатит.

— Мало ли что в тот день наговорили люди. Главное, что все потом признали свою вину и извинились. Разве не так, Томас?

— Она оставила окно открытым. И я слышал, как один из тех мужчин говорил, что все остальные закрыты, — сказал Томас, полностью проигнорировав вопрос отца.

— Она оставила окно открытым просто по невнимательности. Что и понятно, вечер вчера выдался такой теплый. К чему тогда, по-твоему, ей было признаваться в этом, если она сделала это нарочно?

— Да потому, что не знала, что я узнаю этого человека.

— Того, которого ты видел в Лондоне ночью? Да, тогда она солгала, Томас. Но у нее были на то причины.

— Тогда зачем она договорилась, чтоб я уехал к Эдварду? Как ты это объяснишь, интересно?

— Я не знаю, Томас. У меня не на все есть ответы. Однако уверен, ты не прав. Я знаю Грету. Она не способна на такое.

— Еще как способна! Сам знаешь. Ты защищаешь ее просто потому, что трахаешь.

Томас вскочил, оттолкнул стул и угрожающе наклонился над столом к отцу. Все попытки Джейн Мартин удержать его были бесплодны.

— Да, ты трахаешь ее, и мама умерла из-за нее! Я ненавижу тебя, ненавижу, ненавижу!..

Голос Томаса сорвался на истерический визг. Но он тут же смолк. Отец перегнулся через стол и влепил ему пощечину тыльной стороной ладони.

Питер стоял и смотрел на сына. Томас прикрыл лицо рукой, но отец по-прежнему видел в глазах его неукротимую ярость.

— Прости, Томас, — пробормотал Питер. — Мне не следовало этого делать, но и ты не должен был так говорить со мной. Тебе решать, что ты скажешь полиции, но советую сперва хорошенько подумать. Иначе как бы потом не пожалеть.

Питер развернулся и двинулся к двери, потом вдруг остановился в нерешительности. Ни Томас, ни миссис Мартин не произнесли ни слова, и он понял, что у него нет другого выбора, кроме как уйти. Остаться — значит привести мальчика в еще большую ярость, твердил он себе. И вот, не сказав больше ни слова, он вышел из гостиной, а затем — и из дома.

Оказавшись на улице, он уселся в машину и какое-то время смотрел на зашторенные окна коттеджа. Его так и подмывало выйти из машины, снова пройти по тропинке к входной двери, но делать он этого не стал. Просидев неподвижно пару минут, он завел мотор и медленно отъехал. Пути назад не было.

Прошло четыре дня, прежде чем полиция объявила, что семья может вернуться в дом «Четырех ветров». Сэр Питер оставался в гостинице во Флайте, делал распоряжения насчет похорон, а тетя Джейн решила, что пока что ей с Томасом лучше остаться в доме сестры в Вулбридже. Однако Томасу не терпелось вернуться в родной дом, и он постоянно теребил экономку. И сумел настоять на своем. Ведь там, в доме «Четырех ветров», прошла вся жизнь его мамы. И он был уверен, что в саду, который она так любила, до сих пор живет ее душа.

На закате он сидел на старой деревянной скамье в саду и смотрел на окно в спальне леди Энн. Его затеняли белые вьющиеся розы, и он вдруг очень живо представил, как в этом живом занавесе вдруг появится мама и позовет его к себе. Сам вид этого дома в сумерках вызывал новый острый приступ боли от утраты. Лишь сад, которому мама отдавала столько душевных и физических сил, мог как-то примирить его с необходимостью жить дальше. Все остальные мысли были исключительно о мести: негодяи, сотворившие такое с мамой, должны за это заплатить. Он знал, что думала мама о Грете; тетя Джейн просиживала с ним на кухне часами и пересказывала все, что говорила мама в адрес этой дамочки. Леди Энн часто использовала экономку, чтоб выплакаться у нее на плече, не отдавая отчета в том, что каждое ее слово, полное негодования и обиды, западает в душу этой старой бесконечно преданной ей женщины, которую она знала с самого детства.

Теперь, вспоминая, какие сны снились ему о Грете, Томас испытывал стыд. И он горько сожалел о признании в любви, которое сделал ей в такси; всякий раз, думая об этом, он вспоминал маму, глядевшую на него из окна первого этажа лондонского дома, и о том, какое печальное при этом у нее было лицо.

Ночами, лежа без сна в постели, он придумывал, как бы убить Грету. Лучше всего вонзить ей в грудь нож, но тут же вспоминалась мама, лежащая наверху, у лестницы, лужица липкой густо-красной крови у ее головы и пустые открытые глаза. Нет, должен существовать другой способ наказания Греты, более чистый, который мама бы наверняка одобрила. Он помнил совет отца о разговорах с полицией, но отец… он снова был с Гретой. Как всегда, только с ней. Томас вспомнил сильную и хлесткую пощечину отца и принял решение.

На следующий день, прямо с утра, он позвонил в полицию и договорился о приезде сержанта Хернса. А когда тот около полудня прибыл в дом «Четырех ветров», Томас дал показания. Он торопился, хотелось сделать все это до похорон матери, назначенных на следующий день.

С самого утра в день похорон зарядил дождь. Типичный для Суффолка дождь, неспешный и затяжной, крупные холодные капли падали на головы скорбящих прихожан, что столпились вокруг свежевырытой могилы на церковном кладбище Флайта.

В церкви Томас сидел между отцом и тетей Джейн. Надо было соблюдать приличия, не показывать присутствующим, что между ним и отцом произошел полный раскол. Но у могилы он вывернулся из-под руки отца и всем телом приник к тете Джейн.

Мокрая грязь липла к подошвам черных кожаных туфель Томаса, длинные светлые волосы промокли насквозь. Он то и дело отводил пряди со лба и удивлялся тому, что не плачет. Тетя Джейн тоже не плакала. Старуха стояла, выпрямив спину и прикусив нижнюю губу, и то и дело гневно поглядывала на низко нависшее небо с темными тучами, где не было видно и намека на просвет. В этот момент она напоминала ветерана, готового ринуться в бой по первому приказу. Томас любил старую экономку; теперь, когда мамы не стало, она превратилась для него в единственного близкого человека на свете, которому можно полностью доверять.

Томас старался не смотреть на отца, все время отворачивался. И еще старался не заглядывать в глубокую темную яму в земле, куда гробовщики осторожно опускали тело матери. Он слышал, как барабанят капли дождя по деревянной крышке гроба, слышал голос викария. Теперь он звучал громче, священник старался перекричать раскаты грома.

— Век человека, рожденного от женщины, краток и полон страданий. Едва успел прийти он на свет, как тут же срезают его, точно цветок…

«Да, — подумал Томас. — Точнее не скажешь. Мама никогда не была счастлива. Да и как она могла быть счастлива, если отец предал ее? И прожила она совсем недолго. Ее срезали, точно одну из любимых роз, в самую пору расцвета, когда она была полна жизни, красива. Ее погубили, самую прекрасную женщину в мире».

И тут Томас разрыдался. Он плакал не только о себе, но и о маме тоже. Он плакал, потому что ее забрали у него. Она никогда уже не увидит лета; она не увидит, каким станет он, ее сын.

— О, святой и милостивый Спаситель наш, избавь нас от горьких тягот смерти вечной! — громко взмолился викарий, но эти слова показались Томасу пустыми. Мама умерла, и это навечно. Для того и устраивают похороны. Ее никогда уже не будет. Никогда не увидит он ее чудесную улыбку, от которой озарялось все лицо, когда она входила к нему в комнату; никогда не почувствует на голове своей ее руку, нежно откидывающую длинные пряди со лба жестом, преисполненным такой любви и заботы. Томас не понимал, зачем он остался в этом мире, если ее больше нет рядом. Как вообще можно жить, если она ушла?..

— О, святой и милостивый Спаситель наш, тот из нас, кто заслуживает жизни вечной, пусть не страдает больше, не доставляет страданий нам. Пусть встретим мы свой последний час достойно, зная, что предстоит нам жизнь вечная. Спаси нас от смерти мучительной, упокой души усопших, что покинули нас.

Томас вспомнил о последнем часе матери, и тут на него снова, как это часто бывало в последние дни, нахлынули воспоминания о тех последних минутах, что они провели вместе. Он помнил, как оттолкнул книги и перед ним открылся тайник. Он слышал голоса внизу, у лестницы, видел мечущийся луч фонарика. Он сделал шаг вперед и провалился во тьму потайного укрытия. И почувствовал, что из руки его выскользнул край белой ночной рубашки мамы, за который он так отчаянно цеплялся. Он много раз проигрывал всю эту ситуацию в уме, но так и не понял, выпустил ли он этот край сам или мама вырвалась. Он едва успел обернуться к ней во тьме, как дверца тайника за ним закрылась. Очевидно, затем она стояла спиной к шкафу и нажимала на полки, чтоб встали на свое место и скрыли тайник. А потом прогремел первый выстрел, и она упала. Но цели своей мама достигла. Умирая, она знала, что сын в безопасности.

Последний ее поступок в жизни был направлен на то, чтоб уберечь ему жизнь, и тут внезапно Томас понял, что это означает. Он должен жить дальше потому, что она спасла его. Он не расстался с ней окончательно, потому что теперь точно знал, чего она хотела. Она вовсе не там, не в этом коричневом продолговатом ящике, что опустили в сырую землю, на крышку которого отец сейчас бросал прощальные цветы. Она продолжает жить в нем. «Земля к земле, пепел к пеплу, прах к праху», нет, этому не быть. Он этого не допустит.

Томас огляделся. Кругом, насколько хватало глаз, тянулись у серых стен старой церкви могилы целых поколений Сэквиллей и их верных слуг. Обрывалось это грандиозное захоронение у ствола некогда огромного каштана, буря, разразившаяся в 1989 году, снесла ему макушку. Некоторые плиты настолько глубоко ушли в землю и заросли мхом, что порой было просто невозможно прочитать имя одного из Сэквиллей, чьи кости покоились там, на глубине.

За триста пятьдесят лет существования церковь и этот двор с кладбищем ничуть не изменились. Здесь обрели вечный покой те же мужчины и женщины, которые младенцами отчаянно верещали в крестильной купели церкви, сияли от радости, ставя свои подписи в толстой церковной книге регистрации браков, а теперь прах их истлевал под тяжелыми замшелыми плитами. Вот по этой дорожке между могилами расхаживали викарии восемнадцатого и девятнадцатого веков, теперь новый священник читает здесь заупокойные молитвы все по той же книге.

Внезапно Томас ощутил всю значимость мертвых, что лежали под плитами вокруг. Эти люди ходили по старым узким улочкам Флайта, эти люди боролись с тем же неукротимым жестоким морем. Это были Сэквилли, унаследовавшие дом «Четырех ветров» и передававшие его следующим поколениям. Отец был здесь чужаком, но сам он, Томас, неотделим от тех поколений, что ушли, и тех, кто придет им на смену. Он поднял голову, всмотрелся в дружелюбные сочувствующие лица соседей; этих мужчин и женщин он знал всю свою жизнь. И Томас улыбнулся им сквозь слезы. Он не один, и словно в ответ на эту спасительную мысль дождь перестал, а в голубоватой прогалине неба робко появилось солнце.