Констебль Хьюз появился в зале суда при полном параде, в полицейской униформе, если не считать головного убора, который он снял и держал в руках, давая показания. Время от времени он начинал вертеть его в руках, словно пытался почерпнуть вдохновение, скрытое где-то под полями.

Вопросов к нему у Джона Спарлинга было совсем немного, и вскоре он уступил место своему оппоненту. Майлз Ламберт, видимо, пытаясь усыпить бдительность этого бравого полицейского из Кармута, задал невинный и ни к чему не обязывающий вопрос:

— Если не ошибаюсь, вы были первым представителем полиции, прибывшим в дом «Четырех ветров» пятого июля?

— Да, сэр. Поступил звонок от одного из жильцов этого дома, Томаса Робинсона. И мы с констеблем Джонсом немедленно выехали на вызов. Просто в то время мы находились ближе всех остальных патрульных.

— Вы запомнили время, когда поступил этот звонок?

— Да. Он был зарегистрирован компьютером и поступил ровно в семь ноль шесть вечера.

— Спасибо. Кто из вас сидел за рулем?

— Я.

— И автомобиль имел все опознавательные знаки и атрибуты полицейской машины?

— Да.

— И вы, разумеется, включили сирену?

— Да, сэр. Ведь мы выехали на срочный вызов.

— Понимаю. И где же вы остановились, подъехав к дому?

— Вначале у главных ворот, сэр. Но они были заперты, и тогда я вышел из машины и позвонил в звонок. Томас Робинсон ответил, я представился, сказал, что я из полиции. И тогда он открыл нам ворота с помощью специального дистанционного пульта.

— Ну а что сказал вам Томас по домофону?

— Просто спросил, кто я такой. Вот и все, сэр. Больше ничего не говорил. А потом открыл ворота.

— Так значит, больше ничего не говорил?

— Нет, сэр.

— Скажите, офицер, а с того места, где вы остановились, была видна главная дверь в дом?

— Нет, сэр. Но потом, когда ворота открылись и мы въехали во двор, я ее сразу увидел. А до этого — нет.

— И эта дверь, когда вы впервые увидели ее, была открыта или закрыта?

— Открыта. И Томас Робинсон стоял внизу, у лестницы, примерно в четырех-пяти ярдах от этой двери. Я и его тоже сразу увидел. Перед домом растут шесть высоких таких деревьев, и он стоял перед первыми двумя, что ближе к входу. И выглядел страшно расстроенным, сэр.

— Он плакал?

— Нет. Был, я бы сказал, очень возбужден.

— Что он сказал?

— Мы с офицером Джонсом вышли из машины, и я спросил Томаса, что случилось.

— И что же ответил на это Томас?

— Сказал, что через главную дверь в дом ворвались двое мужчин и что он узнал одного из них. Запомнил с той самой ночи, когда была убита его мать. Сказал, что увидел, как эти двое приближаются к дому, и показал, с какой стороны. Они прошли через широкую лужайку, что к северу от дома.

— Хорошо. Сейчас секретарь передаст план. Вы видите на нем лужайку и дом? Все соответствует?

— Да, сэр. Затем Томас сказал, что мужчины покинули дом через главную дверь за несколько минут до нашего прибытия.

— И что же вы сделали, офицер, получив эту информацию?

— Я оставил офицера Джонса с Томасом, а сам сел в машину и объехал окрестности. Потом вернулся с той стороны, где находилась северная калитка, но никаких признаков вторжения не обнаружил. Как и самих этих мужчин.

— Калитку проверили?

— Да, сэр. Она была заперта.

— Следы на земле?

— Нет, сэр. Дождя давно не было, а потому какие на земле могли остаться следы.

— Но, возможно, вам удалось обнаружить какие-либо другие признаки?

— Нет, сэр. Впрочем, я не слишком тщательно осматривал окрестности. Положился на нашего эксперта. Примерно через час после нас с Джонсом на место происшествия прибыл детектив Батлер.

— Понимаю. Ну и чем же вы занялись после того, как осмотрели северную калитку?

— Присоединился к офицеру Джонсу, сэр. Он вошел в дом, и Томас Робинсон показывал ему старую деревянную скамью в холле, в которой он, по его словам, спрятался от этих мужчин.

— И еще вы увидели ключ от входной двери, не так ли?

— Так точно, сэр. Томас мне его показал.

— Наверное, это вы попросили его показать?

— Да. Ключ висел на гвоздике, в холле, прямо рядом с дверью. Томас сказал, что разбойники отперли двери этим ключом и выбежали из дома, как только заслышали сирену.

— Благодарю вас, мистер Хьюз. Вопросов к вам у меня больше нет.

— Желаете задать свидетелю еще какие-то вопросы, мистер Спарлинг? — спросил судья.

— Всего один, ваша честь. Скажите, офицер, вот вы вроде бы упоминали, что остановились поначалу у главных ворот. С того места был виден выход на северную лужайку?

— Нет, сэр. Ворота там немного отстоят от дороги, а между стеной и обочиной растут деревья. Так что от того места, где мы припарковались, видно ничего не было, сэр.

— Спасибо, офицер. Вопросов больше нет.

Констебль Хьюз надел головной убор и покинул зал суда. Ему предстояло вернуться в Кармут к прежней полной безвестности.

День тянулся страшно медленно. В час сделали перерыв на ленч. Джон Спарлинг голоден не был и выбрал себе зеленый листовой салат, который запивал минеральной водой, сидя наверху, в специальном обеденном зале для барристеров.

Майлз Ламберт подниматься наверх не стал, а отправился вместо этого в маленький и уютный ресторанчик, что находился неподалеку от здания суда, где Дино держал специально для него отдельный столик в углу. Стакан доброго красного вина и огромная тарелка лазаньи, по части приготовления которой мать Дино была великая мастерица, — что ж, он прекрасно подкрепился, теперь сил должно было хватить до конца дневного заседания. На десерт он заказал чашечку крепкого и сладкого кофе по-турецки и сидел, откинувшись на спинку стула с самым довольным видом.

Да и ходом процесса Майлз пока что был вполне доволен. Линия, выбранная обвинением, рассыпалась в прах при первом же перекрестном допросе, и он с нетерпением ждал появления в суде главного свидетеля. Совершенно очевидно, что Томас попросил старую экономку и школьного друга подкрепить свою версию показаниями. И что он просто-напросто выдумал этих двух типов, Лонни и Роузи, появление которых в доме не подтверждалось ничем, кроме его собственных показаний.

Майлз знал, что может рассчитывать на свою клиентку. Уж она-то, когда наступит ее черед отвечать на вопросы, поможет ему устроить в зале суда представление, достойное премии Оскар. С каждым днем все более крепла его уверенность в том, что дело идет к оправдательному приговору. И что присяжные вынесут именно такой, справедливый вердикт. Еще задолго до начала суда Майлз про себя решил, что леди Грета — самая красивая из всех клиенток, которых ему когда-либо доводилось защищать. И вот теперь, выслушав главных свидетелей Спарлинга, он был твердо убежден в ее невиновности.

Сержант детектив Хернс был, разумеется, убежден в обратном, придерживался об обвиняемой совсем иного мнения. И перебирал в уме все доказательства ее вины, сидя в комнате для полицейских и жуя огромный сандвич с сыром и пикулями, который захватил с собой из Ипсвича.

Ровно в два он застегнул на все пуговицы двубортный пиджак, чтобы прикрыть оставшееся на нейлоновой рубашке пятно от неосторожно оброненного во время трапезы кусочка огурца, и спустился вниз в зал суда, где пришел его черед выступать свидетелем. В помещении было жарко, присяжные впали в сонное состояние. Спарлинг задавал вопросы, ответы на которые, казалось, им были известны заранее. Лишь когда со своего места поднялся Майлз Ламберт и потребовал, чтоб они на время покинули зал суда, настало некоторое оживление.

— Это надолго, мистер Ламберт? — спросил судья.

— Нет, ваша честь. Всего несколько минут.

Присяжные смотрели растерянно, Майлз терпеливо ждал, пока за последним из них не затворится дверь. И лишь после этого заговорил.

— Речь идет о личности моей клиентки, ваша честь, — сказал он. — За ней числится всего лишь одно незначительное правонарушение, и было это одиннадцать лет назад. С тех пор — ничего.

— Не нарушение, мистер Ламберт, — тут же поправил его судья. — Ей был вынесен приговор.

— Да, ваша честь, но речь тогда шла о хранении незначительного количества наркотиков.

— Кокаина, мистер Ламберт, — уточнил Грэнджер. — А это самый настоящий и опасный наркотик класса А.

— Да, ваша честь, но моя подзащитная была в ту пору совсем еще ребенком.

— Так в чем состоит ваша просьба?

— Желательно, чтобы с моей клиенткой обращались как с добропорядочной дамой. Правонарушение то было давнее и не слишком серьезное.

— Что скажете, мистер Спарлинг?

— Я бы не назвал хранение кокаина несерьезным преступлением, ваша честь. И мистеру Ламберту вовсе ни к чему поднимать тут вопрос о личности его клиентки. Но уж раз он это сделал, члены жюри присяжных должны знать все. У вас, ваша честь, может, разумеется, быть иное мнение на этот счет.

— Да, оно есть. И в данном случае я решаю в пользу обвиняемой. Случай действительно давний, никак не связан ни с насилием, ни с мошенничеством. Можете представлять вашу подзащитную перед судом, мистер Ламберт, как женщину вполне добропорядочную.

— Благодарю вас, ваша честь.

— Сержант Хернс, хочу расспросить вас о разговоре, что состоялся между вами и моей клиенткой вне стен дома «Четырех ветров», — начал Майлз, как только присяжные вернулись на свои места.

— Я всего один раз разговаривал с миссис Робинсон, сэр, и было это, когда сэр Питер приехал вместе с ней после того, как я сообщил ему об убийстве.

— Все правильно. Именно этот разговор меня и интересует. Вы к тому времени уже успели поговорить с Томасом Робинсоном?

— Нет, сэр. Мальчик был слишком расстроен. Просто вне себя. Я говорил с Кристофером Маршем, соседом Робинсонов. Томас успел что-то рассказать ему. И мне пришлось поговорить с ним, сэр, поскольку надобно было узнать, как именно преступники проникли в дом и где. Ну и вообще на территорию, — добавил полицейский.

Поверх широкого галстука, лежавшего на нейлоновой сорочке, нависал подбородок, а еще выше, на губах, сержант Хернс водрузил скорбно-ироническую улыбку. Намерения посвящать защитника в подробности этой беседы у него не просматривалось.

— Хорошо. Итак, вы говорили с Кристофером Маршем и выяснили следующее: возвратившись в дом «Четырех ветров», Томас увидел, что окно в гостиной открыто.

— Да, сэр. И было это примерно в половине девятого вечера.

— И тогда вы спросили мою клиентку, возможно, это она оставила окно открытым. Так или нет, сержант?

— Нет, сэр.

— Нет?

— Нет, потому что я спросил об этом сэра Питера. И он сказал, что в кабинет вообще не заходил. А потом сэр Питер спросил об этом вашу клиентку, и та ответила, что да, возможно, это она забыла закрыть окно.

— Иными словами, она не отказывалась отвечать на этот вопрос, верно, сержант Хернс? Она не говорила, что Томас лжет. Она спокойно призналась в том, что могла оставить это окно открытым.

— Она сказала, что не помнит, но, может, и оставила. И знаете, она ужасно нервничала, сэр. Была прямо как на иголках.

— Как сэр Питер?

— Нет. Про него такое сказать не могу. Он был настроен скорее… решительно. А ваша клиентка, она нас прямо так и подгоняла, сэр.

— Возможно, ей не терпелось увидеть Томаса?

— Возможно, сэр.

— Но разве она не сказала тогда, что оставила окно открытым потому, что день выдался теплым?

— Да, она это говорила, сэр.

— И вы не арестовали ее тем вечером, не так ли, сержант, даже несмотря на то, что она призналась, что могла оставить окно открытым?

— Не арестовал, сэр. Я арестовал вашу клиентку после того, как взял показания у Томаса Робинсона и Джейн Мартин. Только тогда она и стала подозреваемой.

— Вы получили эти показания в субботу, пятого июня. То есть через пять дней после убийства. Я не ошибаюсь?

— Нет, сэр. Накануне Томас наконец смог поговорить со мной о том, что произошло.

— И на следующий же день вы арестовали Грету Грэхем. В воскресенье. В день похорон.

— Да, сэр. Утром. Мы прибыли к ней в Челси ровно в семь двадцать пять утра.

— И обыскали квартиру, верно?

— Да. У нас был ордер.

— В последнем ничуть не сомневаюсь. Нашли что-нибудь?

— Ничего, что могло бы иметь отношение к преступлению. Нет, сэр.

— И затем вы отвезли мисс Грэхем в Ипсвич и допросили ее?

— Да. Она все отрицала.

— А затем вам пришлось отпустить ее даже без залога, верно?

— Она подписала специальную бумагу. С обещанием вернуться по первому же нашему требованию. Но сперва мы связались с королевской службой прокурорского надзора. За советом.

— И там вам сказали, что арестовать ее нельзя, поскольку никакой реальной перспективы для обвинения не существует. Правильно, сержант Хернс?

— Нам просто посоветовали не задерживать ее, сэр.

— Именно. Не задерживать и не предъявлять обвинения, даже несмотря на ее признания в том, что она оставила окно в кабинете открытым, а северную калитку — незапертой. Вы даже не поленились навестить Томаса в доме Боллов, где получили от него письменное свидетельство, что убийца и мужчина, которого он видел у окон квартиры моей клиентки, одно и то же лицо. У вас было все это плюс еще показания Джейн Мартин, но для предъявления обвинения — все равно недостаточно. Потому как все это лишь разговоры, ничего больше. Я прав, сержант?

Майлз зарядил свою пушку, прицелился и произвел залп, но сержант Хернс лишь отмахнулся от снаряда. Мрачно-ироническая улыбка осталась на устах, он вопросительно взглянул на судью.

— Я должен отвечать на этот вопрос, ваша честь? По моему мнению, так нет.

— Вы совершенно правы. И не обязаны отвечать на этот вопрос. Мистер Ламберт, прошу, не надо играть со свидетелем в эти игры. Придерживайтесь фактов.

— Слушаюсь, ваша честь. Итак, сержант, насколько я понимаю, все ваши попытки найти таинственных Роузи и Лонни закончились полным провалом?

— Пока что арестов в связи с этим делом не произведено, сэр. Но следствие и поиски продолжаются. Главная проблема в том, что преступники оставили слишком мало следов и улик. У нас есть только марка машины, отпечатки ног и стреляные гильзы, вот, собственно, и все, сэр. Что касается анализа крови и образчика ДНК, в нашей базе данных аналог отсутствует.

— Ну а похищенные драгоценности?

— Тоже никаких следов, сэр. Нет, конечно, камни могли вставить в новую оправу и все такое…

— Так, стало быть, если не считать пресловутого медальона, вам не удалось обнаружить никаких драгоценностей леди Энн при обыске квартиры моей клиентки?

— Нет, сэр.

Майлз сделал паузу и многозначительно откашлялся, стараясь привлечь внимание присяжных к следующему своему вопросу.

— Моя клиентка, леди Грета Робинсон, вполне порядочная женщина, не правда ли, сержант?

— Верно, сэр.

— Вот и хорошо. А теперь хочу задать вам несколько вопросов о посещении дома матери моей клиентки, проживающей в Манчестере на Кейл-стрит. Вы сказали мистеру Спарлингу, что нашли в одной из комнат вот эти снимки леди Энн.

— Да. Они хранились в альбомах с газетными вырезками, датируемыми концом восьмидесятых.

— И этих альбомов с газетными вырезками в доме миссис Грэхем, насколько я понимаю, было много?

— Да, сэр. Полным-полно. И хранились они в спальне, которую, по словам миссис Грэхем, занимала ее дочь до переезда в Лондон.

— Сколько именно таких альбомов вы там обнаружили, сержант?

— Восемь или девять. А может, и больше.

— И там были тысячи снимков, не так ли? В том числе и два снимка леди Энн?

— Да, сэр. Она собирала фотографии модных дам.

— И вырезаны они были из глянцевых журналов вроде «Тэтлер» и «Харперс энд Квин»?

— Так точно, сэр.

«Интересно, что же они обо мне думают», — размышляла Грета, всматриваясь в непроницаемые лица присяжных. Они с регулярностью метронома переводили взгляды с адвоката на полицейского и обратно, точно следящие за полетом мяча зрители на теннисном матче.

Много лет прошло с тех пор, когда она вот так же смотрела на присяжных. Зато живо помнила альбомы газетных вырезок, которые с такой любовью собирала еще подростком, и долгими зимними вечерами сидела у газового камина с ножницами и клеем. На столе остывал чай в фаянсовой кружке, мама смотрела телевизор. Она уже давно перестала обшивать семью, мешала рано развившаяся болезнь Паркинсона, превратившая ее теперь, пятнадцать лет спустя, в жалкую трясущуюся развалину.

«Но, возможно, виной тому была вовсе не болезнь, — продолжала размышлять Грета. — Возможно, это от страха перед мужем, Джорджем, у мамы начинали трястись руки теми давними зимними вечерами».

В шесть показывали выпуск новостей. Мама не то чтобы смотрела их, нет, она словно пропускала все через себя. Наводнения, голод, землетрясения, извержения вулканов, экономическое неравенство — все эти зрелища действовали на маму успокаивающе. И еще ей нравился симпатичный мистер Бейкер, телеведущий новостных выпусков, и, когда он заканчивал, она говорила умиротворенно: «Ужасно. Все это просто ужасно. Бедные, несчастные люди. Мы должны благодарить господа за то, что имеем, Грета».

Но Грета не испытывала к богу никакой благодарности. И вклеивала газетные и журнальные снимки в большие альбомы в черных обложках потому, что, глядя на них, начинала верить, что где-то существует совсем другой мир, где женщины носят красивые платья и ходят по толстым пушистым коврам в изящных туфлях на высоченных каблуках. В том мире наверняка и пахло совсем по-другому, не вареной капустой и дезинфектантом, это уж точно.

После выпуска главных новостей начиналась программа, повествующая о местных событиях. В Манчестере открылась новая школа, в Манчестере была изнасилована женщина, и мать Греты уже не выглядела умиротворенной. Джордж должен прийти вскоре после семи, и на столе его должен ждать обед. Если, конечно, он не заглянет по пути домой в паб, но тогда все будет еще хуже.

Сидя на скамье подсудимых, Грета пыталась вспомнить времена, когда отец был совсем другим, а не таким, как всегда, когда возвращался с фабрики, — грязным, пропыленным насквозь и озлобленным. Нет, наверняка когда-то он был совсем другим человеком, иначе не занимал бы так часто ее воображение, уже давно отправившись в мир иной. Но сколько она ни пыталась, припомнить никак не могла. Слишком уж давно это было.

Отец был человеком, совершившим столько мерзких поступков, что пути назад у него уже просто не было. Он опускался все ниже и ниже, словно специально старался погасить еле тлеющий в глубине души огонек добра, и достигал самого дна, где царила тьма. Тьма и жажда еще более полного забвения.

У матери Греты пути назад тоже не было. Возможно, тогда еще молодой Джордж прельстился в ней именно этим отсутствием внутреннего стержня и добрыми коровьими глазами, когда они познакомились на танцах в клубе «Манчестер Эмпайер». В ту пору он был стройным парнем с угольно-черными волосами и заостренными, точно вырезанными из камня чертами лица, и пользовался огромным успехом у местных девиц. Грета могла побиться об заклад, что мама и надеяться не смела заполучить его в мужья. Ей он казался прекрасным и недостижимым, почти божественным существом.

Однако они поженились. В тот день шел дождь; Грета хорошо помнила фотографию в старом альбоме матери, что пылился на шкафу в их так называемой гостиной. Один из приглашенных держал над головами молодоженов промокшую насквозь газету, а сами они стояли на ступеньках у выхода из церкви и ждали, когда их запечатлеют для последующих поколений. Мама нервно улыбалась в камеру, отец смотрел с вызовом и одновременно как-то отрешенно.

Фотография в насквозь пропыленном альбоме — вот и все, что осталось потомству на память о той свадьбе. «Интересно, — подумала Грета, — заглянул ли Хернс в этот старый альбом во время обыска, обшаривая дом матери в поисках вещественных доказательств». Может, и заглянул. Усердие и тщательность были главными его качествами. Она представила, как он пролистывает альбом, рассматривает снимки, переворачивает страницы толстыми пальцами, а затем небрежно ставит его на полку между кулинарной книгой и атласом автомобильных дорог выпуска 1966 года.

Но вещественные доказательства, которым впоследствии были присвоены номера 18 и 19, он нашел наверху. То были газетные вырезки со снимками леди Энн. Она в сверкающем платье от Диора выходит под руку с молодым мужем с какого-то светского мероприятия. В подписи под снимком говорится, что Робинсона ждет блестящая политическая карьера. «Лето 1988», — написала Грета на обложке этого альбома. Всего лишь пара снимков среди тысяч других. Сама мысль о том, что сержант Хернс решил использовать их в качестве вещественных доказательств, вызывала улыбку. Грете даже необязательно было слушать Майлза, который вволю поиздевался над таким вот усердием сержанта детектива по прозвищу Ищейка.

И, однако же, эти альбомы с вырезками были дороги ее сердцу. Рассматривая их, она начинала мечтать, верить в то, что, помимо нищенских, пропитанных грязью и пылью окраин Манчестера, где она выросла, помимо заскорузлых, увесистых кулаков отца, где-то существует совсем иной мир. Отец вечно был зол и раздражен, точно разъедаем изнутри чувством глубочайшей несправедливости. Не проходило года, чтоб он не пускался на поиски новой, более выгодной работы, и всякий раз получал отказ, потому как на это место всегда находился другой претендент, какой-нибудь выскочка двадцатью годами моложе, зато с бумагой в кармане, дипломом или справкой о квалификации. И компания предпочитала его. Возможно, отец просто зациклился на своих неудачах, и это начало отражаться на его внешности, которая тоже имела значение при приеме на работу. На его лице было написано отвращение, и это отнюдь его не красило. Впрочем, находясь в родительском доме, Грета никогда не задумывалась о справедливости или несправедливости жизни. Она просто старалась выжить, как могла, а вечерами вклеивала в альбом снимки аристократов и благоговейным шепотом произносила слова: «Баленсиага», «Кристиан Диор», «Живанши», «Шанель». Грета подстригала свои черные волосы в стиле Коко Шанель, мало того, она даже повесила фотографию этой королевы моды у себя над кроватью. Тут была и сугубо практическая цель — прикрыть дыру в выцветших обоях.

По мере того как Грета становилась старше, власть отца над ней слабела. А сам он пил все больше, стуча кулаком по столу в пабе, громко жаловался на несправедливость, пока наконец постоянные посетители не стали от него отворачиваться, а хозяин паба недвусмысленно дал понять, что присутствие его здесь нежелательно. Да и в любом случае он больше не мог позволить себе покупать выпивку по ценам паба. Его уволили из очередной компании, и большую часть суммы, полученной при увольнении по сокращению, он потратил в первый же год на выпивку в обществе тех, кому еще не надоело его слушать.

Дома он сидел в кресле с ободранной обивкой, тушил одну сигарету за другой в черной пластиковой пепельнице и прихлебывал баночное пиво. Мать Греты продолжала готовить все ту же тяжелую и сытную еду, но ел он все меньше и меньше и постепенно перестал бить жену. Слишком уж ослабел. Он сидел, смотрел телевизор и всю свою ненависть изливал на мелькающих на экране людей. Всегда находился некто, кого можно было ненавидеть, — человек моложе его, богаче и успешней. Ну, к примеру, как тот парень, что поселился по соседству. Он въехал в их дом, когда Джордж Грэхем вот уже год был безработным, а Грете только что исполнилось семнадцать. Мать паренька была инвалидом, никаких признаков отца там не наблюдалось, что, на взгляд Джорджа, многое объясняло. Парень носил узкие кожаные брюки, в нагрудном кармане рубашки всегда лежала толстая пачка двадцатифунтовых купюр. Больше, чем Джордж зарабатывал за месяц каторжным трудом на фабрике. При этом мальчишка был всего на два года старше Греты.

Джордж выждал шесть недель, а потом позвонил в полицию. И обвинил паренька в том, что тот толкает наркотики в центре города. А чем еще, скажите на милость, можно заработать такую кучу денег? Но в полиции Джорджу сказали, что он только зря отнимает у них время. И если еще раз позвонит со своими поклепами, пойдет под суд.

Парень продолжал раздражать отца. Каждый вечер заводил под окном свой мотоцикл, треск и грохот стоял такой, что Джордж не слышал, что говорят по телевизору, а жестяная банка пива в руке вибрировала мелкой дрожью. Джордж позвонил в местный городской совет, но и там не предприняли никаких мер. Ничем не отличаются от полиции, ворчал он. Этот гаденыш из соседней квартиры купил их всех с потрохами за несколько паршивых фунтов, которые с таким презрением доставал из нагрудного кармана. А он, Джордж, честно платил налоги всю свою жизнь, и что теперь имеет?..

Грета тоже думала о соседском парне, пожалуй, даже не меньше отца. Однако рев мотоцикла под окнами почему-то не приводил ее в бешенство. Для нее он был песней свободы и независимости. Перед глазами так и стояли узкие бедра парнишки, обтянутые черной кожей, каждая мышца так и играла. Сердце начинало ныть от тоски. Ей страстно хотелось прильнуть к нему всем телом и унестись вместе с ним в ночь, в новый, неведомый и прекрасный мир.

Парень тоже заметил ее. Она почти физически ощущала, как он провожает ее взглядом по утрам, когда она шла в школу. От этого начинали гореть щеки, а ноги становились ватными. Ей было и жарко, и холодно одновременно.

Довольно долго он ее никуда не приглашал, а потому, когда наконец пригласил, она приняла предложение слишком быстро и страшно засмущалась. И почувствовала почему-то себя полной дурой. Словно этот паренек имел над ней какую-то особую власть. В каждом его поступке и жесте ощущался вызов, и она понимала: стоит отказать, и он никогда больше и не взглянет на нее.

Она переспала с ним потому, что знала: он не думал, что она согласится. И секс их не походил на занятия любовью, нет, скорее напоминал схватку. Ночами Грета выскальзывала из постели, спускалась вниз, родители к тому времени уже крепко спали, выходила и бесшумно притворяла за собой дверь. Потом перешагивала через низенький кустарник, разделявший два маленьких сада перед домом, и ждала, когда он впустит ее к себе.

Он говорил, пусть Грету не смущает присутствие его матери в доме. И оно ее не смущало. Его гостиная в полночь, освещенная свечами, представляла для нее особый отдельный мир, и их переплетенные в любовной схватке тела отбрасывали на канареечно-желтые стены причудливые тени.

Именно тогда, в первый и последний раз в жизни, Грета забеременела. К тому времени, когда она наконец обратилась к врачу, срок составлял уже два месяца. Она вышла из смотровой в приемную и запаниковала. Рожать ребенка никак нельзя, убить его тоже невозможно. Она не знала, что ей теперь делать, и рассказала матери. А та рассказала отцу.

Тут к Джорджу Грэхему внезапно вернулись силы, и он влепил дочери пощечину. А потом обозвал чертовой шлюхой. Грета хотела дать ему сдачи, но вместо этого она поведала ему, кто отец ребенка. Джордж запустил в нее пепельницей и велел убираться из дома.

Уйти оказалось так просто. Она зашвырнула в чемодан какие-то тряпки, с грохотом захлопнула за собой дверь. И лишь раз позволила себе обернуться на отчий дом, где прошло ее детство. Один лишь беглый взгляд, но она успела заметить мать, с тревогой выглядывающую в окно сквозь грязную сетчатую занавеску.

Ребенка Грета так и не родила. На шестом месяце у нее случился выкидыш, а потом она долго лежала в больнице с осложнениями, и врач-индус сказал ей, что она поправится, если не будет больше принимать эти чертовы наркотики. Он не знал, где Грета их добывала. Но они едва не убили ее вместе с ребенком.

— Детей у вас не будет, вы должны свыкнуться с этой мыслью, — сказал он. — Однако это еще не конец света. Впереди у вас вся жизнь.

Позже она просто не позволяла себе думать об этом. Да и времени не было. Тремя этажами ниже в той же больнице лежал в одной из общих палат отец, боролся за свою жизнь.

Похоже, рак был у него уже давно. Вначале он разъедал мысли и душу, затем превратился уже в чисто физическое заболевание, и к тому времени, как был поставлен диагноз, надежд на излечение практически не оставалось. Грета всякий раз брезгливо морщилась, вспоминая больничную палату, ряды кроватей с металлическими спинками, и на каждой лежит умирающий, облаченный в полосатую пижаму, ну точь-в-точь как в концлагере. Цветы не могли простоять в жарком спертом воздухе и дня, и еще там весь день работал телевизор, включенный на полную громкость, чтоб заглушить кашель больных.

Заходя к отцу, Грета могла бы злорадствовать, тешить себя мыслью, что он наказан поделом, но не получалось. Она приходила в отчаяние, хотелось плакать, но она не плакала. Он судорожно цеплялся за нее, как цеплялся за жизнь, словно забыл, сколько зла причинил своей дочери. Глаза уже не горели гневом и завистью, в них остался лишь страх, он незримо витал над всеми ними. Слепой всепоглощающий страх, наверное, только он и позволил отцу продержаться еще много недель, гораздо дольше срока, предсказанного врачами. Казалось, последним не терпелось освободить койку для нового безнадежного пациента.

Грета ненавидела страх. Он тайно нашептывал порой, что ей никогда не выкарабкаться, как бы она ни старалась. Твердил, что она неизбежно кончит свои дни как начинала — в грязи, тесноте и унизительной бедности. Во всем она винила мать. За долгие дни, проведенные в больнице рядом с отцом, цепляющимся за нее, словно за соломинку, и отказывающимся умирать, Грета начала ненавидеть мать. Ей были противны ее трясущиеся руки, блекло-голубые запавшие глаза. Ее просто тошнило от одного вида ее безжизненных волос, бесформенной фигуры, но более всего было ненавистно ей покорство матери. Эта ее жалкая философия: «Все, что ни делается, все к лучшему».

Теперь она понимала, откуда в отце было столько злобы. И проблема его заключалась в том, что у него недостало ума правильно распорядиться этой злобой. Грета поклялась про себя, что с ней все будет по-другому, и повторяла эту клятву все то время, пока он держал ее за руку и молча смотрел ей в глаза, потому как говорить больше просто не мог.

Другие пациенты в палате говорить еще могли и часто хриплым шепотом окликали ее, просили подойти, но она делала вид, что не слышит, не замечает. И жалела только об одном: что отца нельзя поместить в отдельную палату, где он мог бы спокойно умереть.

Спокойно для нее, не для него, разумеется. Он никогда не испытывал чувства покоя или умиротворенности. Во всяком случае, пока был жив. Мать поговаривала, что не мешало бы пригласить священника, но ни она, ни отец, ни разу не побывали в церкви со дня венчания, а Грета об этом и слышать не желала. Нет отцу прощения за его грехи; как могла мать даже подумать о священнике? И ни в какой ад он после смерти не отправится, всю свою земную жизнь он и так прожил в аду. Уж кто-кто, а Джордж Грэхем изведал все «прелести» ада в большей степени, чем все люди, которых когда-либо знала Грета.

«Это уж точно, — размышляла она, разглядывая зал суда и отмечая про себя, как самодовольны и надменны все присутствующие здесь люди. — О, они вполне довольны своим жалким существованием, своими второсортными женами и мужьями. Даже старый судья в парике и мантии и тот выглядит просто смешно. Сидит на своем троне с величественным видом, и все называют его «ваша честь» и чуть ли не кланяются ему в пояс, а сам он в конце дня наверняка тащится домой, где его ждет надоевшая ворчливая жена и скверно приготовленный ужин».

Грета закрыла глаза. Она слышала монотонный голос Спарлинга, зачитывающего вопросы к свидетелям, но слова не доходили до ее сознания. Она снова была в больнице в тот день, когда умер отец. Как же отчетливо сохранилось все это в памяти, отпечаталось, точно на фотопленке. Как и у Томаса, тот день, когда погибла его мать. Казалось, она чувствует, как сжимают ее запястье тонкие пальцы отца. Они все крепче, все жестче сдавливают ее руку, куда только делась слабость, он снова силен, рука его снова способна причинить ей боль, как в детстве. А потом он вдруг широко открыл зеленые глаза, и ей показалось, что в них отражается сама Смерть, надвигающаяся на него стремительно и неумолимо, точно скоростной экспресс. Огромная, черная, тотальная и всепоглощающая, проносится она за секунду и увлекает за собой.

И, разумеется, мать Греты пропустила это событие. Сидела внизу в кафетерии за чашкой чая, а потом, вернувшись в палату, тут же пускает слезу, оплакивает человека, который избивал ее, с которым она была глубоко несчастна на протяжении всех двадцати восьми лет совместной жизни. Она и на похоронах тоже рыдала, и от дождя и слез неумело нанесенный макияж размылся, и темные полоски туши размазались по толстым щекам. Она выглядела столь ужасно, что другие скорбящие с явным усилием заставляли себя подойти к ней и выразить соболезнования. А Грета не плакала. Ни тогда, ни потом.

Смерть отца изменила все. Только теперь Грета поняла это. Смерть отца вселила в нее решимость круто изменить свою жизнь. Начать все сначала, уехать из Манчестера. Оборвать отношения с дружками и родственниками. Новую жизнь она должна начать в новом городе.

Ей удалось получить работу репортера в одной из газет Бирмингема и оплачивать таким образом обучение в колледже, чтоб затем получить другую, более выгодную и интересную работу. Она обладала редким даром, умела заставить людей почувствовать свою значимость. Возможно, все дело было в пристальном взгляде влажных светло-зеленых глаз, в низком голосе с зазывными и ободряющими нотками, но даже самые скрытные из ее собеседников не выдерживали и рассказывали ей во время интервью все, что она хотела знать, и даже больше. После они сами поражались тому, что наговорили, но, разумеется, было уже поздно.

И еще она научилась довольно прилично писать. Статьи Греты стали пользоваться успехом. Их герои выглядели живо и убедительно. Шло время, ее очерки перекочевали на первые полосы. Работодатели стали платить больше и опасались только одного: как бы талантливую журналистку не перекупила какая-нибудь крупная столичная газета. Но этого не случилось. Потому что в октябре 1996-го в жизни Греты появился новый знакомый, член местного парламента.

В ту пору Питер был на распутье, и она указала ему правильное направление. Совершенно очевидно, что он в этот критический момент, самый разгар кризиса с заложниками в Сомали, должен выступить в поддержку премьер-министра. И не обращать внимания на то, что пишут и говорят другие. И еще: Питер слишком погрузился в проблему, чтоб найти из нее достойный выход. Все очень просто. За исключением одного: Питер Робинсон не походил ни на одного из мужчин, с кем ей до сих пор доводилось встречаться. Он был бесконечно амбициозен, а потому не знал ни минуты покоя, кроме того, он помог ей по-новому взглянуть на мир современной политики. После чего и она сама уже не знала ни минуты покоя в стремлении войти в этот мир. Ей начало казаться невыносимым существование в маленьком провинциальном городке, и, когда после выборов Питер позвонил ей с предложением перебраться в Лондон, она, не колеблясь ни секунды, ответила «да». Даже не попросила у него времени на раздумье. Согласилась стать его личным секретарем со всеми вытекающими отсюда последствиями и обстоятельствами. То было самое легкое решение в ее жизни.

Но что же еще она получила вместе с этой должностью? Ощущение причастности ко всему, что происходит в самом сердце британского правительства. Ощущение счастья при одной только мысли о том, что Питер так зависит от нее, ощущение радости от общения с его сыном. Кстати, то был единственный недостаток ее высокопоставленного нанимателя, с которым Грета никак не могла смириться. Он явно пренебрегал мальчиком, и Грета не могла понять, как такое возможно. Она делала робкие попытки как-то переубедить Питера, но все разговоры о Томасе вызывали у сэра Робинсона беспричинное, на ее взгляд, раздражение. Он винил сына в том, что тот его не любит, и одновременно не давал мальчику шанса сделать это. Вскоре Грета поняла, что эти ее попытки все равно ни чему не приведут, и нашла единственно возможный выход: старалась проявлять к мальчику максимум любви и внимания. Томас тоже заметно потеплел к ней. Борясь с порывами ветра, дующего с моря, они часами гуляли по пляжу во Флайте, рассказывая друг другу разные занимательные истории. Томаса подкупал романтизм и богатое воображение Греты — то, чего напрочь был лишен его отец.

Поначалу, задолго до убийства его матери, Грета сама дивилась тому, что так быстро привязалась к мальчику. И в конце концов пришла к выводу, что причина кроется в ее невозможности иметь детей. Она как бы перенесла на Томаса нерастраченные родительские чувства, однако старалась не слишком открыто демонстрировать свою симпатию и привязанность из-за боязни, что матери мальчика это может не понравиться. Леди Энн терпеть не могла, когда посторонние искали сближения с ее сыном. И уж меньше всего она хотела, чтоб он подружился с дочерью фабричного работяги из какого-то городка на севере.

Затем вдруг Энн погибла, и все сразу резко изменилось. Грета никогда не забудет, с какой ненавистью набросился на нее Томас, когда она пришла в дом к Маршам утешить его. Ей и без того в тот день пришлось нелегко, достаточно вспомнить весь этот изматывающий путь из Лондона с пьяным Питером на пассажирском сиденье, а потом Томас вдруг запустил в нее кружкой, истерически крича, чтоб она убиралась прочь. Он вел себя, как какой-то одержимый.

Она ушла. Уехала первым же поездом и старалась держаться подальше, как все они ей советовали. Затем ее допросили, обыскали квартиру, снова допрашивали во главе с этой свиньей Хернсом, до тех пор пока она уже не могла этого выносить. С нее хватит. В первую неделю октября она поехала в школу Карстоу, повидаться с Томасом.

Возможно, все прошло бы лучше, если б Грета заранее подготовилась к этой встрече, тщательней спланировала, как и что говорить. Но она бросилась в Карстоу на волне эмоций. Села в автомобиль и мчалась всю дорогу на бешеной скорости, с опушенными стеклами окон. И ветром выдуло, разметало, словно паутину, все те слова, что она собиралась сказать, все мысли, что ее обуревали.

Впрочем, наряд она выбирала тщательно. После долгих размышлений надела темно-серый деловой костюм, тот, что был на ней тем чудесным весенним днем в Лондоне, когда они с Томасом ездили на пикник в парк. Тем самым ей хотелось напомнить Томасу, что были в их жизни и другие времена, когда мама его была еще жива, когда сама Грета значила для него так много.

Встретившей ее в школе женщине Грета не стала называть своего имени, боялась, что Томас, узнав, кто приехал, вообще к ней не выйдет. Просто назвалась другом семьи и уселась в приемной на жесткий стул с прямой спинкой.

В костюме ей было жарко, надо было выбрать что-то более удобное и соответствующее поездке. Она чувствовала, как вспотела под мышками, но жакет снимать не стала и сидела в ожидании, барабаня пальцами по стопке школьных программ. Шли минуты, Грета начала задыхаться в этой комнате. Голова кружилась, она потеряла счет времени, почти забыла, зачем она здесь. И впала в полузабытье, когда вдруг услышала, как кто-то окликнул ее по имени. Подняла голову. Перед ней в дверях стоял Томас.

Она даже не сразу узнала его. Томас сильно похудел, пострижен был коротко, по-военному. Только глядя на эту стрижку, Грета вдруг поняла, что посадку и очертания головы он унаследовал от отца. В надбровных дугах и линиях лба читались упрямство и решимость, свойственные Питеру, на какую-то долю секунды ею даже овладела растерянность.

Что ж, по крайней мере, Томас не развернулся, не ушел, увидев ее. Уже хорошо. Стоял на месте. А вот выражение его лица Грета никак не могла прочесть. Решимость и уязвимость одновременно, пожалуй, так; и тут вдруг ее пронзила тоска по прошлому. Она поднялась, протянула к нему руки, в глазах ее стояли слезы.

Реакция Томаса последовала незамедлительно.

— Убирайся! Отойди от меня! — крикнул он и заслонился руками.

— Томас, не надо. Не сердись. Я только хочу объяснить. Ты все неправильно понял. Сам знаешь. То, что случилось с твоей мамой… не имеет ко мне никакого отношения.

Грета говорила торопливо, захлебываясь, понимая, что времени у нее мало.

— Врешь! — заорал он. — Это ты их послала! Точно знаю, что это ты.

— Никого я не посылала. Нет, клянусь! Я бы никогда и ни за что на свете не стала бы причинять тебе боль, Том. Ведь ты мне не безразличен, неужели не видишь, не понимаешь?..

Грета ждала ответа, но так и не дождалась. Томас по-прежнему прикрывал руками лицо.

— Я нужна тебе, — добавила она уже тише. — Ты знаешь, что нужна.

— Мне нужна моя мама. — Эти четыре слова, сорвавшиеся с губ Томаса, прозвучали как тоскливый стон.

— Конечно, конечно. Но ведь ее больше нет, Том. А я есть. Вот она, я. Я здесь, я пришла к тебе.

Грета шагнула к Томасу, взяла его за руки, отвела их от лица. А потом притянула к себе, как тогда, год тому назад, в спальне леди Энн. И, возможно, он бы сдался, если б им в этот момент не помешали. Разговор на повышенных тонах привлек внимание школьной секретарши. Она заглянула в комнату и спросила, все ли в порядке. И этот вопрос навеки разорвал существовавшую между ними связь.

— Да отстань ты от меня, в самом деле! — закричал Томас. — Меня тошнит от одного твоего вида! Ненавижу тебя, ненавижу!..

Злоба, звеневшая в его голосе, заставила Грету торопливо отступить. Вся кровь отхлынула от ее лица, она лишилась дара речи. Но вот Томас заговорил снова, и теперь голос его звучал спокойно и холодно. Прежде она не слышала, чтоб он говорил таким тоном.

— Я заставлю тебя заплатить за все, Грета, — сказал он. — И ты ничем не сможешь помешать. Ничем, как бы ни старалась.

Он резко развернулся на каблуках и вышел. Грета не пыталась остановить его.

Две недели спустя Томас приехал в Лондон вместе со своим другом Мэтью Барном и нашел медальон в потайном ящике отцовского стола.