Загадки истории. Злодеи и жертвы Французской революции

Толпыго Алексей Кириллович

Жирондисты, или «патриоты-якобинцы»

 

 

Весной 1794 года (II года Республики) один из виднейших жирондистов, Кондорсе, покинул убежище, в котором он скрывался несколько месяцев, и пошел пешком к границе. По дороге его арестовали, опознали и отвели в тюрьму. Наутро его нашли мертвым – считается, что он принял яд, не желая дожидаться суда и казни. А может быть, просто не выдержало сердце, никто не стал тогда разбираться насчет причины смерти врага отечества, которого так или иначе ждала гильотина.

Через год, когда колесо истории повернулось и уцелевшие жирондисты вернулись в Конвент, было решено опубликовать за государственный счет эссе «Историческая картина успехов человеческого разума». Это эссе, изображающее прогресс человечества от древности и дикости, через греческую культуру, через Век Просвещения – все ввысь, ввысь, ввысь – было написано именно в те месяцы, когда Кондорсе прятался в доме вдовы Верне.

Однако начнем с начала…

Историю жирондистов написал в XIX веке Ламартин, очень красочно, хотя не вполне точно. Пытаться здесь написать такую же историю, пусть и более краткую (Ламартин соорудил 4 тома), вряд ли возможно, я остановлюсь только на основных крутых поворотах в судьбе этой партии.

…Собственно говоря, почему «жирондисты»? Сами они называли себя «патриоты-якобинцы»; имя «жирондисты» прилипло к партии много лет спустя и почти случайно – на том основании, что именно от департамента Жиронды были избраны три виднейших представителя партии, «триумвират» Верньо – Гюаде – Жансонне.

Однако величайшим из жирондистов потомки признали Кондорсе. Современники считали лидером Бриссо, и враги нередко называли партию «бриссотинцами» (по-французски – «бриссотенами»). Лучшим оратором партии был Верньо. А душой партии была жена министра внутренних дел, Манон Ролан. Такое количество лидеров ясно показывает: вождя не было, вообще, во Французской революции начисто отсутствовал принцип вождя, ставший потом почти обязательным для любой партии. Ни Мирабо, ни Дантон, ни Робеспьер никогда не были партийными вождями. Тем менее можно искать такого лидера, такого вождя у жирондистов (хотя, если не понимать слова «лидер» как «единственный в своем роде», то лидером жирондистов можно назвать любого из перечисленных).

Итак, первый пункт, завязка – это появление жирондистов на исторической сцене Франции осенью 1791 года.

Как мы помним, Учредительное собрание после двух с половиной лет работы наконец приняло конституцию и самораспустилось.

Конституция принята, как предполагается, если не навечно, то очень надолго; ближайшие 10 лет менять ее запрещено, а после этого – только по сложной и продолжительной процедуре. (На самом деле она продержится меньше года.)

Согласно этой конституции, главой государства по-прежнему является король Людовик XVI. Правда, если раньше он был «Божьей милостью королем Франции и Наварры», то теперь он – «король французов по Божьей милости и в силу государственной конституции».

У власти – министерство фейянов, то есть тех, кто в Учредительном собрании были левыми, а теперь стали правыми. Впрочем, люди как раз не те или не совсем те. Ибо перед роспуском Учредительное собрание постановило, по предложению Робеспьера, что никто из его членов не может быть министром, не может быть избран в новый орган власти – в Законодательное собрание. Таким образом, министрами стали люди из второго ряда, все лидеры Учредительного собрания – Барнав, Сийес, Ламет, Мунье, Лалли-Толендаль, Петион и прочие – оказываются не у дел, а на политической сцене с неизбежностью появляются совершенно новые люди.

Как правило, это люди небогатые и малоизвестные. Если имена Мирабо, Сийеса, Лафайета и многих других лидеров Учредительного собрания были известны всей Франции задолго до 1789 года, то в 1791 году члены нового Собрания сами еще не были знакомы друг с другом: когда 5 октября 1791 года делегация Собрания отправилась представляться королю и тот попросил главу делегации, некоего Дюкастеля, представить ему своих коллег, Дюкастель извинился и сказал, что «он их не знает». Что же касается их доходов, то граф Ламарк, друг покойного Мирабо, презрительно говорил, что «девятнадцать двадцатых этой Ассамблеи имеют лишь калоши и зонтики вместо карет».

Естественно, в новом Собрании были «правые» – консерваторы или реакционеры – и «левые», то есть те, кто стоял за перемены. Разница с Учредительным собранием состояла в том, что «правые», или «фейяны», – это были единомышленники «левых» Учредительного собрания, тех, кто «сделал» революцию в 1789 году. Революция идет вперед, и бывшие «левые» очень быстро становятся «правыми». То же самое случится с «левыми» Законодательного собрания, которые станут «правыми» в Конвенте.

В Законодательном собрании 745 членов, из которых (как утверждает словарь Лярусса) человек 250 или несколько больше – «правые», 350 – «центр» и 136 – «левые», которых современники называли «якобинцами, или кордельерами». Это-то и был зародыш будущей партии жирондистов. Именно в Законодательном собрании выдвинулись в лидеры те, кому посвящен этот очерк, Бриссо, Верньо, Гюаде и прочие.

Марат позже иронически называл их «государственными людьми», имея в виду, конечно, что быть государственным человеком – очень плохо. Но Марат, безусловно, заблуждался. Наблюдатель, некий Рейнгард, ехавший с ними в сентябре 1791 года из Бордо в Париж, так их характеризует: «Очаровательная молодежь, полная энергии и прелести, необыкновенно пылкая и безгранично преданная идеям».

С такими данными они быстро возглавили влиятельную партию в Собрании, во многих случаях могли вести Собрание за собой. Но вот как государственные люди они оказались не на высоте.

 

Жирондисты и революционная война

Первый поворот судьбы – война, а точнее – борьба за то, чтобы воевать.

«Почему воевать?» – спросит меня читатель нашего времени. Прежде всего он должен помнить о том, что в XVIII веке война не считалась чем-то чудовищным или даже особо нежелательным. Если есть причина или хотя бы убедительный предлог, отчего же не повоевать?

Правда, министерство – стоявшие тогда у власти фейяны – воевать не хотело. Фейяны предпочитали мир, с тем чтобы спокойно управлять страной вместе с королем согласно новой конституции. Позиция довольно здравая, но… непопулярная. Общее настроение было в пользу войны.

Так, дворяне («бывшие» дворяне, ибо титулы и сословия были отменены еще два года назад) были не прочь повоевать. Для них это было профессией, возможностью прославиться или хотя бы отличиться.

В пользу войны выступали и придворные советники короля. Они полагали, что престиж королевской власти сильно упал (так оно и было) и что небольшая победоносная война позволит поправить дело.

Совсем иначе смотрели на войну в кружке королевы. Там настроения были самые мрачные: Франция поражена тяжелой болезнью, положение почти непоправимо. Остается надеяться лишь на иностранные войска, пусть будет война. Франция ее, разумеется, проиграет, потому что армия дезорганизована – ну что ж, придется расплатиться одной-двумя провинциями, не впервой. Это скромная плата за ту катастрофу, что произошла в стране в последние пять лет. Пусть иностранные войска войдут в Париж и восстановят порядок.

Если еще учесть, что войны хотели также и жирондисты (почему – скажем чуть ниже), то получается, что в стране было почти полное единодушие: давайте повоюем! Правда, против войны были министры, но в годы революции быть министрами невыгодно: вы за все отвечаете, а власти у вас почти что и нет, если вы не готовы во всем потакать сегодняшним настроениям. И министерству без союзников было не устоять.

Впрочем, не совсем уж без союзников. Был один довольно влиятельный и проницательный человек, решительно выступавший против войны. Читателя, вероятно, удивит имя этого человека: то был Максимилиан Робеспьер.

Поражение, говорил Робеспьер, может привести страну к катастрофе, а победа… победа грозит тем, что какой-нибудь удачливый и честолюбивый генерал станет диктатором – «Кромвелем», как любили говорить тогда, вспоминая опыт английской революции.

Робеспьер был даже более прав, чем он сам думал. Он полагал, что война приведет к одному из двух зол; на самом же деле результат был такой: сначала поражения и военно-революционная истерия, а потом все-таки победы и, как их результат, – приход к власти «Кромвеля», то бишь Бонапарта.

Однако Робеспьер остался практически в одиночестве и в конце концов сам снял свои возражения, боясь слишком резко идти против популярного общественного течения. 20 апреля 1792 года король предложил начать войну, эта война продлится 20 лет с лишком, сметет с лица земли и французское королевство, и его наследницу – Республику, и Империю, разрушит все учреждения Европы и построит новые.

«Безумная политика!» – скажем мы, и она действительно была безумной. Но… она пользовалась большой популярностью.

Но какую же причину выдвигали, чтобы объявить войну? Зачем к ней стремились жирондисты, и как они мотивировали свою позицию?

Через три недели после начала работы Законодательного собрания на трибуну поднимается Жак Бриссо. Прежде чем следить за его речью, познакомимся с этим человеком. Оценки, которые ему давали, несколько противоречивы.

Родился Бриссо в Шартре в 1754 году, то есть был ровесником Барера и Талейрана (Верньо, о котором пойдет речь ниже, был на год старше). Происходил он из весьма религиозной семьи (его любимая сестра была набожна до экзальтации, а брат пошел в монахи). Жак, прихватив к фамилии название родной деревни, стал подписываться «Бриссо де Варвилль».

Бриссо писал книги, занимался, в том числе, социальными проблемами. Он посещал Англию (эту Мекку конституционалистов), Голландию, Америку – страны, где можно было учиться, как строить конституционную монархию или республику. Из учтивости можно было бы сказать, что он был энциклопедичен, но правильнее определить это словом «разбрасывался». К примеру, он, среди прочего, занимался проблемой негров и был, вместе с Мирабо и Клавьером, основателем «Общества друзей черных».

Жена его была гувернанткой в доме Орлеанов (опять и опять мы возвращаемся к этому дому!). Это как-то раз выручило Бриссо, когда он попал в Бастилию, видимо, безвинно, но думается, что он легко отделался (просидел всего 2 месяца) не столько благодаря своей невиновности, сколько благодаря связям. Он и сам несколько позже служил у Дюкре, герцогского канцлера. С начала революции, как и прочие ведущие политики, стал издавать свою газету, которая называлась «Патриот».

Общее мнение о Бриссо сводилось к тому, что он был большой интриган; различие лишь в том, что недоброжелатели утверждали, что он был интриган в свою пользу, а доброжелатели – что он был интриган бескорыстный и вел интриги в пользу общества (по крайней мере – в его понимании). Второе больше похоже на правду, потому что, в общем, все согласны, что он был человек бескорыстный, неподкупный (но он, в отличие от Робеспьера, не умел щеголять своей неподкупностью) и даже простодушный, которого скорее дурачили другие, чем он сам дурачил их. Несомненно, во всяком случае, что он всегда жил небогато и постоянно был в долгах. И тем не менее был даже создан глагол «бриссотировать», обозначавший – красть.

А политические комбинации Бриссо действительно были сложными, макиавеллистичными. Это можно заметить и в его агитации в пользу войны.

Еще в декабре 1791 года Бриссо заявлял в якобинском клубе: «…Народу, достигшему свободы после 10-векового рабства, необходима война. Нам нужна война, чтобы прочно утвердить свободу, чтобы исцелить ее от пороков деспотизма, чтобы удалить людей, которые могли бы погубить ее…»

Все же осенью Бриссо еще не требовал войны. Речь шла только об эмигрантах. Хотя в стране пока что сохранялось относительное спокойствие, но эмиграция уже приняла массовый характер. Кстати сказать, именно поэтому жертвами революции в основном стали как раз не яростные ее противники (те, в большинстве своем, эмигрировали вскоре после 14 июля), а как раз те, кто начинал революцию (о них говорит знаменитая фраза Верньо, которую мы еще услышим).

Эмигранты ведут себя по-разному. Одни примирились с тем, что им пришлось уехать – навсегда или на время, и сидят тихо, занимаются своими делами. Но немало тех, кто группируется в Кобленце или других местах близ границы (для простоты обычно говорили попросту «собрались в Кобленце»), кто считает происходящее во Франции национальной катастрофой и рвется к реваншу.

Возможно, в чем-то эти эмигранты были правы, но этот вопрос мы обсуждать не будем и посмотрим на вещи с позиций сторонников происшедшего. Для них, разумеется, реваншистские стремления эмигрантов преступны, и вопрос лишь в том, как именно на них отвечать.

Войной – полагает Бриссо. По крайней мере угрозой войны. Надо потребовать от иностранных держав, прежде всего от Австрии, чтобы она перестала потакать эмигрантам, выслала их из страны или хотя бы из городов близ границы, а в противном случае начать войну с державами.

Бриссо был прав, по крайней мере, в одном: эмигранты в Кобленце действительно рвались к реваншу, короля за недостаточную решительность в борьбе с революцией презрительно именовали «гражданин Капет», а неэмигрировавшим дворянам девушки иронически посылали прялку и веретено.

Разумно ли это? Действительно ли эмигранты настолько опасны? И если даже опасность так велика – то следует ли грозить войной?

Тут немалую роль играла самоуверенность. Вот, к примеру, что говорил о войне в те же дни Верньо:

«Скоро увидят, как эти высокомерные нищие, которые не могли перенести климат страны равенства, заплатят позором и нищетой за свое высокомерие и обратят свои полные слез взоры на покинутое ими отечество. А если жажда мести, преодолев раскаяние, толкнет их с оружием в руках на землю Франции и иностранные державы оставят их без помощи, то что такое будут они, как не жалкие пигмеи, дерзающие корчить из себя титанов в борьбе с небом?»

Европейское равновесие, как и европейское (и тем самым международное) право, на протяжении нескольких столетий основывалось на определенном равновесии сил. Ни одна из великих держав не была настолько сильна, чтобы ее не могла одолеть коалиция других держав, потому-то ни одна держава не могла себе позволить уж слишком нагло пренебрегать международным правом.

Ситуация меняется в «острый период» революций. Революционная страна – будь то Франция в конце XVIII – начале XIX века или Россия сто лет спустя – полагает, что она в силах бросить вызов всем сразу.

Но суть была в другом, и эмигранты были скорее предлогом. Истинные планы жирондистов шли много дальше. Они мечтали о революционной войне народов против королей, иными словами – войне против всего мира (мира тирании) за свободу всех народов. Франция – полагали жирондисты – способна одна противостоять коалиции врагов, буде такая составится, победить – и принести свободу.

«Мир хижинам, война дворцам!» – провозглашает в конце 1791 года близкая жирондистам газета «Космополит», издаваемая, к слову сказать, банкиром Проли, жившим отнюдь не в хижине. «Война народов против королей!» – восклицают жирондисты. («Коммуне не быть под Антантой!» – скажет сто с лишним лет спустя Маяковский).

«Наша честь, – писал в эти месяцы Бриссо, – наш общественный кредит [то есть – доверие общества], необходимость упрочить революцию – все требует этого».

«И чего опасаться? – рассуждал он. – Какие солдаты деспотизма могут долго устоять против солдат свободы? Солдаты тиранов более дисциплинированны, чем мужественны, проникнуты более страхом, чем преданностью; они хотят денег, не отличаются верностью, дезертируют при первой возможности. Солдат же свободы не боится ни усталости, ни опасности, ни голода, ни безденежья; те деньги, которые он имеет, он с радостью отдает на защиту своей страны; он бежит, он летит на призыв свободы, между тем, как деспотизм заставил бы его сделать лишь несколько вялых шагов. Пусть будет уничтожена одна патриотическая армия, тотчас же из праха ее вырастет другая, ибо при свободе всякий является солдатом: мужчины, женщины, дети, священники, судьи. Два поражения уничтожают в Европе самую многочисленную армию тиранов. Солдат же свободы поражения просвещают, возбуждают, не уменьшая их числа».

Тут для сравнения уместно привести слова, с которыми генерал Бонапарт обратился к своим войскам перед походом в Италию четыре года спустя. Он уже не говорил ни о патриотизме, ни о свободе; он обращался совсем к иным чувствам и интересам. «Солдаты! – сказал он. – Вы раздеты, вы плохо накормлены – я поведу вас в плодороднейшие равнины мира! Вы найдете там почет, наслаждение и богатство!»

За прошедшие годы энтузиазм выветрился. Зато появилась солдатская выучка… и солдатский интерес – богатство и почет.

Но вернемся в 1791 год. Итак, непосредственная цель жирондистов – это либо унизить иностранные державы, заставив их отречься от эмигрантов, либо вызвать войну, которая понесет по Европе знамя новых идей, будет способствовать распространению света Просвещения. Собственно, это можно назвать одной из главных идей жирондистов – революционная война во имя Прогресса.

Я процитировал Наполеона, теперь процитирую Энгельса. Когда вся Франция чуть ли не поклонялась генералу Буланже, он писал Лауре Лафарг: «Причина опьянения буланжизмом лежит глубже. Это шовинизм… Такое заблуждение повторяется третий раз с 1789 года: в первый раз эта волна вознесла Наполеона № 1, во второй раз – Наполеона № 3, а теперь субъекта, худшего, чем любой из них, – но, к счастью, сила волны тоже сломлена. Как бы то ни было, мы, по-видимому, должны прийти к заключению, что отрицательная сторона парижского революционного характера – шовинистический бонапартизм – столь же неотъемлемая его часть, сколь и сторона положительная, и что после каждого крупного революционного усилия мы можем иметь рецидив бонапартизма, взывания к спасителю, который должен уничтожить подлых буржуа… я буду приветствовать каждый революционный порыв, которым парижане соблаговолят облагодетельствовать нас, но готов ожидать, что после этого они снова окажутся обманутыми и опять бросятся к какому-нибудь спасителю-чудотворцу. Я надеюсь и верю, что на действие парижане способны не меньше, чем когда-либо, но если они претендуют на руководство в области идей – благодарю покорно!»

Энгельс писал все это, уже умудренный опытом последующих событий. Он, как и мы, знал, что жирондисты даже были отчасти правы: идеи и учреждения революционной Франции действительно были распространены по миру с помощью победоносных армий Наполеона. Но он знал и другое: насколько все идеи Просвещения оказались скомпрометированы тем, что их навязывали насильно.

Робеспьер более или менее понимал это еще в 1791 году. «Самая сумасбродная мысль, какая могла бы прийти в голову политику, – пишет он в начале 1792 года, – это думать, что достаточно одному народу прийти с оружием в руках к другому народу, чтобы заставить последний принять его законы и его конституцию. Никто не любит вооруженных миссионеров».

Именно вопрос о войне или мире рассорил Робеспьера с жирондистами и, в конечном счете, привел к катастрофе сначала их, потом его.

Впрочем, может быть, все было наоборот: не потому Робеспьер рассорился с Бриссо, что у них были разные взгляды на этот (пусть и весьма принципиальный) вопрос, а Робеспьер не любил Бриссо, завидовал ему и потому пошел по пути «раз Бриссо за войну – я буду против»? Точно сказать трудно. Определенно лишь можно сказать, что в данном вопросе Робеспьер занял гораздо более ответственную позицию, позицию политика, а не политикана.

А вот поведение Бриссо можно назвать макиавеллизмом, хотя, пожалуй, правильнее считать его безответственностью. Чувство ответственности – вот чего жирондистам, при всех их талантах, катастрофически недоставало.

Но они добились своего. Весной министры-фейяны получили отставку и в новое правительство вошли, как тогда говорили, «министры-патриоты», то есть друзья жирондистов. Следует трагический эпизод 20 апреля. Но прежде чем рассказать о нем – один комический эпизод.

Ролан, новый министр внутренних дел, явился к королю… не так одетый. То есть он конечно же был одет вполне прилично (пора санкюлотов, щеголяющих рваными штанами, еще не пришла), но он был в башмаках! Церемониймейстер не мог не пустить министра к королю; но он все-таки указал ему: «Ах! Башмаки без пряжек!» – «О! Значит, все погибло!» – в тон ему ответил Ролан.

Он думал, что он шутит; но если подумать… может быть, он был не так далек от истины.

А через несколько недель наступило 20 апреля.

В Законодательном собрании выступал Кондорсе со своим проектом системы народного образования. Но дебаты были прерваны: вошел король, сильно взволнованный, и сообщил Собранию, что он принял решение: объявить войну Австрии.

По новой конституции, это решение должно было быть одобрено парламентом. Но трудностей тут не возникло: энтузиазм был всеобщим, при голосовании против войны было подано только 7 голосов из 745.

Народное просвещение было отложено на неопределенный срок. Вместо этого занялись войной.

 

Падение королевства. Июль 1792 года

Война началась с поражений.

Виноваты ли в этом жирондисты, легкомысленно навязавшие стране с полуразваленной армией «победоносную» войну? Или Лафайет, который в Америке научился полупартизанской войне, но никогда не командовал крупными соединениями? А может быть, министр иностранных дел Дюмурье, не сумевший предотвратить вступление в войну Пруссии? Все это сыграло какую-то роль. Впрочем, не стоит говорить «это понятно, это было неизбежно» – это не так, ведь потом Франция начала одерживать победы на всех фронтах, да какие! Но факт остается фактом: война началась крайне неудачно.

Как на это отреагирует народ? И как отреагирует Собрание?

Собрание приняло несколько очень решительных декретов, но я упомяну лишь два: устройство военного лагеря под Парижем и ссылка священников.

Два года назад Национальное собрание ввело новую организацию духовенства. В тот момент никто не собирался угнетать церковь или издеваться над ней, Собрание ставило вроде бы скромную задачу: навести порядок. И провело серию реформ. К примеру, Собрание постановило: епископства должны соответствовать департаментам. Значит, отныне во Франции будет не 135, а 93 епископа. При этом отменялись даже не 42 «лишних» епископства, а все 135, поскольку карта была перекроена (хотя, конечно, вовсе не запрещалось назначать на новые кафедры прежних епископов). Раньше епископы назначались королем – отныне священнослужители избираются народом. И наконец, все священнослужители должны принести присягу новой конституции.

В этих реформах ничто не противоречило церковным канонам. Ничто… кроме их духа. По достаточно мелкому вопросу (так оно и бывает в большинстве случаев) столкнулись две организации, претендующие на универсальность: старая – католическая церковь и новая – Учредительное собрание, намеренное перестроить мир по законам разума.

Церковь была в недоумении. Папа, после колебаний, отказался согласиться с такой конституцией. И французская церковь раскололась на «присягнувших» и «неприсягнувших» священников. Во время мира это еще куда ни шло. Но когда началась война, неудачи, патриотическая истерия – «неприсягнувших священников» стали рассматривать как агентов папы, Ватикана, вражеских держав…

Собрание декретировало ссылку всех неприсягнувших. Но король, с колебанием подписавший другие декреты (явно направленные против него лично), отказался подписывать декрет о ссылке людей, виновных лишь в том, что они следовали требованию своей совести.

Париж (который к тому времени уже далеко обогнал жирондистов в «левизне») возмутился. 20 июня парижане двинулись на Тюильри, пока что это мирная демонстрация, но она предвещала худшее. И жирондисты, левая сторона Собрания, внезапно видят, что оказались в том же положении, в котором недавно были фейяны. Те боялись войны, понимая, что в результате войны решительный перевес окажется либо на стороне левых – жирондистов, либо на стороне правых – монархистов; в том и другом случае их положение незавидно. Теперь уже жирондисты понимают, что результатом столкновения короля и народа будет победа той или другой стороны… и что они проиграют в обоих случаях.

Что же им делать?

3 июля жирондистский лидер Верньо выступает в Собрании с громоносной речью. Но прежде чем его цитировать, познакомимся с человеком.

 

Начало пути

Пьер-Виктюрьен Верньо родился в Лиможе в Южной Франции. Воспитанный в коллегии иезуитов, он собирался идти в священники, но в последний момент передумал; стал адвокатом в Бордо и быстро приобрел известность – несмотря на то, что был крайне ленив, работать ужасно не любил; точнее, не любил браться за работу (если уж брался – то работал энергично и с энтузиазмом). О нем рассказывают, что как-то раз прокурор, благожелательно относившийся к молодому адвокату, пришел в его кабинет с двумя важными делами, которые он намерен был ему поручить. Он начал рассказывать, но еще не успел дойти до второго дела, как Пьер, уже некоторое время зевавший, встал, подошел к своему бюро и поглядел: есть ли там деньги? Оказалось, что немного еще есть – и Пьер… посоветовал своему доброжелателю обратиться к другому адвокату.

В другой раз он на неделю приехал к своим друзьям на дачу с толстой сумкой. «Что у вас там?» – спросила его хозяйка. «Да так, дела, которые я должен подготовить в эти дни». Прошла неделя, Верньо стал собираться уезжать. «Да ведь вы и не развязывали свою сумку?!» – заметила ему хозяйка. В ответ Верньо пошарил в карманах и вытащил оттуда шесть ливров. «Что ж, – заявил он, – вы думаете, что я такой дурак, чтобы работать, пока у меня еще есть деньги?..»

«Какое несказанное удовольствие смотреть на течение реки!» – начиналось одно из его стихотворений, ибо он баловался стихами, был членом Академии Музы. Но, как уже говорилось, в те времена быть академиком отнюдь не означало быть чем-то. Общая характеристика жирондистов, данная в начале этого очерка, подходит к Верньо как нельзя лучше: беспечный милый человек, молодой ясноглазый энтузиаст.

Пройдет немного времени, и этот энтузиазм молодости сменится сначала военно-патриотической истерией, а потом – равнодушием и цинизмом, принципом «тащи, сколько можешь!». Впрочем, последнее к Верньо никак не относится: он, как и другие вожди Жиронды, погиб, не успев превратиться в прожженного циника. Случилось бы это с ним или нет – нам знать не дано.

В 1791 году, избранный в новый парламент, Верньо быстро завоевал славу лучшего оратора. Третьего июля 1792 года он поднимается на трибуну, предлагает объявить, что «Отечество в опасности!», и страстно обвиняет короля в том, что тот умышленно затягивает меры по обороне, что назначает командовать армией интригана и что его цель – утопить Францию в крови.

Но… все чудовищные обвинения против короля сделаны в сослагательном наклонении: «если бы король предоставлял командовать армией интриганствующему генералу… если бы результатом было то, что Франция тонула бы в крови, а неприятель господствовал бы в ней…» Впрочем, приведем более подробную цитату – тем более, что если не аргументы, то красота стиля того явно заслуживает.

«Я не знаю, – говорил Верньо, – блуждает ли еще под сводами Тюильрийского дворца мрачный дух Медичи и кардинала Лоренскаго, живет ли еще кровавое лицемерие иезуитов Лашеза и Летелье в душе какого-нибудь изверга, жаждущего возобновления Варфоломеевской ночи и драгонад; я не знаю, смущена ли душа короля фантастичными идеями, которые ему внушают, и введена ли в заблуждение его совесть религиозными страхами, которыми его окружают.

Но нельзя думать, не нанося ему оскорбления и не выставляя его самым опасным врагом революции, что он хочет поощрять, пользуясь своей ненаказуемостью, преступные поползновения папской власти и вернуть радетелям папства то сокрушающее могущество, которым они одинаково угнетали народы и королей. Нельзя думать, не нанося ему оскорбления и не выставляя его врагом народа, что он относится одобрительно или хотя бы равнодушно к тайным маневрам, употребляемым с целью внести раздор среди граждан, породить ненависть в чувствительных душах и заглушить, во имя Божества, самые добрые чувства, которые оно дало людям. Нельзя думать, не нанося ему оскорбления и не выставляя его самого врагом закона, что он отказывается одобрить репрессивные меры против фанатизма ради того, чтобы довести граждан до крайностей, внушаемых отчаянием и осуждаемых законами; что он предпочитает подвергнуть неприсягнувших священников, даже если они не нарушают порядка, опасности произвольной мести, чем подчинить их закону, который, обрушаясь лишь на мутителей, гарантировал бы неприкосновенность невинным. Наконец, нельзя думать, не нанося ему оскорбления и не выставляя его врагом государства, что он желает продлить мятежи и затянуть беспорядки и все революционные движения, толкающие страну к гражданской войне и через нее ведущие ее к разрушению».

Каков оратор! Речь эта, разосланная на места, произвела колоссальное впечатление. Но повторю: все чудовищные обвинения против короля – и те, которые я привел, и прочие – сделаны в сослагательном наклонении: обвинив его во всем, он в то же время оставляет ему возможность сказать: «я ничего подобного вовсе и не замышлял». Это обвинение, но и компромисс.

Ибо жирондисты в тот момент сильно колебались, чувствуя, что слишком уж заигрались в революцию. Верньо хотел не свергнуть короля, а припугнуть его, но красноречие занесло его дальше, чем он сам бы хотел. Также и Собрание было в недоумении, и когда через 4 дня, 7 июля, Ламурет предложил Собранию забыть раздоры, помириться – все депутаты в едином порыве кинулись обниматься. В историю этот эпизод вошел как «поцелуй Ламурета».

Увы, для компромиссов было уже слишком поздно. Через месяц дело дошло до решительного столкновения. 10 августа 1792 года парижане плюс батальоны добровольцев атаковали Тюильри; дворец был взят, защищавшие его швейцарцы перебиты, король низложен и арестован, а через полтора месяца, 22 сентября, Конвент едва ли не первым своим решением объявляет королевскую власть во Франции уничтоженной. (Заметим в скобках, что это был первый и последний случай единомыслия в Конвенте.)

Но еще раньше, в промежутке между 10 августа и 22 сентября, произошли отвратительные сентябрьские убийства, о которых мы уже рассказывали, но все остановимся на них подробнее.

 

Сентябрьские дни

Враг наступает, а в стране и особенно в столице вакуум власти. Законодательное собрание, которое формально остается верховной властью, в стадии роспуска: через несколько дней оно уступит место новоизбранному Конвенту. А верховодит всем Парижская коммуна, где правят бал радикалы: Марат, Тальен (да-да, тот самый Тальен, который сыграет такую драматичную роль в свержении Робеспьера и станет – правда, ненадолго – одним из вождей термидорианцев), Бийо-Варенн, Эбер и другие им подобные. Коммуна составила и развесила по городу списки «подозрительных». «Мы должны внушить страх роялистам!» – заявлял Дантон. А когда 1 сентября пришло известие о том, что пал Верден и пруссаки идут на Париж – начался массовый самосуд.

Несколько парижских секций (на нашем языке – райсоветов, Париж был разделен на 48 секций) решили, что прежде чем добровольцы отправятся в армию, следует перебить («уничтожить») всех священников и «подозрительных», находящихся в тюрьмах, – не то они все повыскочат из тюрем и перебьют патриотов.

И вот 1 сентября по дороге в тюрьму Аббатства все священники, которых вели туда, были убиты. Спасли только одного из них, аббата Сикара, основателя приюта для глухонемых; в толпе его узнали и заступились за него.

Убийства начались, а в таких случаях лиха беда начало. Главные репрессии развернулись 2–3 сентября.

Одной из жертв этих дней была принцесса Ламбаль, подруга королевы.

Существуют разнообразные рассказы об эпизодах «судов». Так, очень популярен рассказ о том, как дочь одного из «подсудимых» умоляла о жизни отца, ей дали кружку с кровью. «Пей! – сказали ей, – пей кровь врагов народа!» (чтобы доказать свою преданность отечеству). Она выпила и тем спасла отца. Впрочем, скорее всего это только легенда, точнее – слух, который в те дни ходил по Парижу.

Вообще убийцы старались показать себя строгими, но справедливыми судьями, и зафиксировано некоторое количество «оправдательных приговоров». В подобных случаях заключенного не просто миловали – его выносили из тюрьмы на руках, с восторгом, а потом… потом вызывали следующего на суд и казнь.

Отдельно надо сказать о швейцарцах, защищавших короля. Их народ считал главными своими врагами – ведь они стреляли в народ, и потому самые абсурдные обвинения принимались «на ура»: к примеру, тогда говорили, что они стреляли не просто пулями – нет, они нарочно стреляли обломками стекла, пуговицами или еще чем-то, что должно было причинить более скверные раны. Всех 150 человек, уцелевших в бою 10 августа и заключенных в тюрьму Аббатства, перебили.

Народ относился к происходящему спокойно или даже с чувством удовлетворения. Историк Матьез (кстати сказать, робеспьерист) приводит такое письмо жены одного из депутатов мужу: «Народ восстал, ужасный в своем бешенстве, и мстит за преступления трехлетних гнусных измен…»

Остановимся здесь на минуту. А были ли измены? Да, некоторое количество измен было, как им не быть в революции. Но народное воображение стократно преувеличивало их число. Оно и понятно. Все были убеждены, что революция – это путь к прогрессу, к светлому будущему, что нам всем, французам, удалось покончить со скверным старым режимом и теперь все пойдет на лад, а в действительности день ото дня все идет хуже и хуже. Не может же быть, чтобы в этом была виновата революция? Ясно: тут поработали изменники…

Продолжим письмо:

«Воинственный пыл, охвативший всех парижан, производит впечатление какого-то чуда. Отцы семейств, буржуа, войска, санкюлоты – все отправляются на фронт. Народ сказал: мы оставляем дома жен и детей среди врагов – очистим землю свободы [т. е. перебьем всех „врагов“. – А. Т.] Если бы австрийцы и пруссаки были у ворот Парижа, я не отступила бы ни на один шаг. Я бы продолжала восклицать со спокойной уверенностью: победа за нами!»

Патриотическое возбуждение и близость врага усыпляли совесть.

В общем считается, что за 2–3 сентябрьских дня было убито от тысячи до полутора тысяч человек – несколько меньше, чем погибло в Варфоломеевскую ночь (там было убито порядка двух тысяч гугенотов). Для сравнения можно также сказать, что после разгрома Парижской коммуны в 1871 году было собрано 17 тысяч трупов (это только те, кого сосчитали), причем в основном это были не погибшие в бою, а расстрелянные пленники-коммунары. Так что, по меркам французской истории, число жертв было не очень велико, но уж очень мерзкие были убийства.

Но к чести французов надо сказать, что через несколько дней они все-таки опомнились от ужасов этих дней, опомнились и возмутились. И когда был созван Конвент, почти сразу начались требования – наказать сентябрьских убийц.

Но тут мы переходим к теме Конвента, а значит – к борьбе жирондистов с монтаньярами. А чтобы закончить с этой темой, скажем только, что в 1796 году – когда прошло четыре года, в тогдашних условиях можно сказать – целый век! – 39 человек судили за участие в сентябрьских убийствах, но осудили только троих: прочих оправдали за недостатком улик. (Почти все обвиняемые были моложе 30 лет, мелкие ремесленники, бывшие солдаты и т. п.)

 

Жирондисты и монтаньяры

В Конвенте начинается знаменитая борьба между жирондистами и их противниками, эти последние заняли в Конвенте главным образом верхние ряды скамеек и потому в историю вошли, как партия Горы, или монтаньяры (La Montagne – гора).

Борьба жирондистов и монтаньяров стала едва ли не самым драматичным эпизодом Революции. Как это нередко случается, она сгубила обе партии – сначала одну, потом другую, но зато дала неисчерпаемый материал для романистов.

Однако если читатель спросит: «А чем, собственно, жирондисты отличались от монтаньяров?» – ответить будет не так легко. Поначалу к жирондистам «на огонек» заходили и Дантон, и Робеспьер, хотя последний терпеть не мог жену министра Ролана, Манон Ролан, а та, в свою очередь, очень не любила Дантона.

Ну, а в Учредительном собрании разницы не было вовсе: знаменитый «патриотический триумвират» Учредилки состоял из Робеспьера, Петиона и Редерера. Это уже потом монтаньяр Робеспьер пошлет на гильотину жирондиста Петиона, погибнет сам, а Редерер… Редерер станет министром Наполеона.

Одно отличие сформулировал Барер. В начале 1793 года он утверждал, что «в Конвенте есть две партии: одна считает, что революция закончена, а другая, что многое еще предстоит сделать». Монтаньяры, таким образом, это более последовательно-революционная партия, а жирондисты, эти крикуны Законодательного Собрания, теперь уже партия умеренная.

Другое отличие – и может быть, довольно существенное – это дух партий. Все эти партии вышли из культуры XVIII века, Века Просвещения, все они признавали авторитет Руссо. Но Жиронда – это дух Юга, это артистическая, остроумная, подвижная Франция. Робеспьеристская Гора – это религиозная, антиправительственная Франция, дух Севера. (К этому можно добавить, что эбертизм – это дух Парижа: антирелигиозная, оппозиционная, не поддающаяся дисциплине Франция.) Пользуясь метафорами той эпохи, можно говорить (и говорили), что монтаньяры, вроде Сен-Жюста, мечтали о Спарте, жирондисты – об Афинах, другими словами, одни желали суровых добродетелей, другие – республики талантов.

Как бы то ни было, единодушие в Конвенте продлилось ровно один день. В первый день заседаний новоизбранный Конвент единогласно объявил, что королевская власть во Франции упраздняется «навсегда».

Уже на следующий день единодушие исчезло. Это могло бы быть совсем неплохо (единодушие – отнюдь не лучшее свойство парламентов и им подобных собраний), но беда в том, что борьба между партиями очень быстро превратилась во вражду, вражда – в словесную войну, а потом…

Но мы не будет вдаваться в подробности и проследим только основные моменты этой борьбы.

О первом столкновении – между жирондистами и Робеспьером по вопросу о войне – уже подробно говорилось выше.

Второе и уже роковое столкновение – сентябрьские убийства. Жирондисты хотели во что бы то ни стало заклеймить монтаньяров как вдохновителей этих убийств. Монтаньяры, увлеченные политической борьбой, стали доказывать, что все это не так, что они вовсе не вдохновляли убийств, не были их сторонниками – и к тому же убийства были вполне оправданы.

Обе партии вели себя не лучшим образом. Но была все-таки и разница, и явно в пользу жирондистов: они, ради своей партийной политики, осуждали убийства – монтаньяры, из тех же соображений, их оправдывали.

Третий вопрос, на котором столкнулись партии – дело короля.

Жирондисты, вставшие у власти, вдруг обнаружили, что не так уж благоразумно решать вопрос с плеча. Не вдаваясь в подробности, скажем только, что жирондисты проиграли. В конечном счете король был приговорен к смерти и казнен 21 января 1793 года.

И к весне 1793 года борьба подошла к решающей фазе.

Ситуация в стране накалялась.

Однако жирондисты, несмотря на некоторые свои неудачи, по-прежнему управляли Конвентом. Их противников не случайно назвали монтаньярами, то есть партией Горы: это были «заднескамеечники», сидевшие в амфитеатре зала в задних, то есть верхних рядах. Президентами Конвента, как правило, избирали жирондистов, Конституционная комиссия также состояла в основном из них, а сам текст конституции писал Кондорсе.

Эта ситуация не устраивала монтаньяров и Париж, в котором они были популярны. А жирондистов не устраивало чрезмерное влияние Парижа.

«Нам нужны были три революции, чтобы спасти Францию, – говорил Бриссо. – Первая уничтожила деспотизм, вторая – королевскую власть, третья должна сокрушить анархию». Он имел в виду, что надо сокрушить влияние монтаньяров и парижских клубов.

Но парижане тоже считали, что нужно сделать третью революцию.

Люди рассуждали так: мы сделали революцию в 1789 году, но жизнь не стала лучше, она стала хуже. Значит, надо делать новую революцию. Сделали – в августе 1792 года. А жизнь стала еще хуже.

Здравомыслящий человек отсюда сделал бы вывод, что план действий был не совсем удачен. Но французы делали иной вывод: еще не все враги уничтожены, надо с ними бороться.

В марте 1793 года создается Революционный трибунал. «Вам предлагают, – возмущенно крикнул Верньо, – создать инквизицию в тысячу раз страшнее, чем венецианская; мы лучше все умрем, чем согласимся!»

Он же говорил несколькими днями спустя:

«У нас водворяется странная система свободы, по которой вам говорят: „Вы свободны, но думайте так, как мы, по тому или другому вопросу политической экономии, иначе мы донесем на вас народной мести. Вы свободны, но преклонитесь перед идолом, которому мы курим фимиам, иначе мы донесем на вас народной мести. Вы свободны, но присоединитесь к нам, чтобы преследовать людей, честность и просвещение которых опасны для нас, иначе мы дадим вам смешные клички и донесем на вас народной мести“. При таких условиях можно опасаться, чтобы революция, пожирая, как Сатурн, одного за другим всех своих детей…»

Остановимся здесь на минуту, ибо это и есть знаменитое сравнение Верньо. Как внушительная часть рассуждений Революции и добрых две трети ее метафор, оно заимствовано из древнеримского мифа и говорит то ли о войнах в мире богов, то ли о всепожирающем Времени, уничтожающем все, что им создано. Однако мы не позволили Верньо закончить свою мысль. А окончание было таким:

«…можно опасаться, чтобы революция, пожирая, как Сатурн, одного за другим всех своих детей, не породила, в конце концов, деспотизм со всеми сопровождающими его бедствиями».

Достаточно точное пророчество!

Но восхищаясь предвидением Верньо, не будем забывать и о том, что такого рода проницательность стала свойственна жирондистам только тогда, когда они сами, в свою очередь, становились из преследователей – преследуемыми. Пока жирондисты громили с трибун короля и его двор – подобные мысли их не посещали.

Так оно обычно и бывает. Проницательность приходит не к партиям-победителям, а к побежденным, и чаще всего – слишком поздно.

Невзирая на красноречие Верньо, Чрезвычайный трибунал был создан, и жирондисты, так против него возражавшие, решили им воспользоваться против Марата. Он требовал «изгнать из Конвента изменников и роялистов» – 10 марта его призыв был воплощен в действие: парижане сделали первую попытку напасть на Конвент.

Нападение (так же, как и последующее, 31 мая, о чем речь пойдет дальше) было мирным: массовый митинг против жирондистских лидеров. Атака не удалась, отчасти, может быть, оттого, что лил проливной дождь и людей собралось меньше, чем ждали.

Тем сильнее возмутились жирондисты. Они потребовали – и добились – снятия неприкосновенности с Марата и предания его суду Чрезвычайного трибунала.

Это была с их стороны двойная ошибка.

Во-первых, Марат, крайне популярный в Париже, был единогласно оправдан присяжными и с триумфов внесен обратно в зал заседаний. Пытаясь погубить Марата, жирондисты удвоили его влияние.

Но еще хуже было другое. Жирондисты своими руками разрушили «талисман неприкосновенности», охранявший их самих.

До сих пор никто не ставил под сомнение принцип неприкосновенности народных депутатов – принцип, выдвинутый в 1789 году как краеугольный камень французской свободы. Не будем здесь спорить о том, насколько хорош такой принцип, важно, что теперь он был разрушен. Был создан прецедент: народного депутата можно арестовать, можно судить, в принципе можно и послать на гильотину.

И сразу же за этим партия жирондистов получает тяжелый удар: измена Дюмурье.

Дюмурье – генерал, авантюрист и дипломат – был другом жирондистам. Когда весной 1792-го пал кабинет фейянов и они пришли к власти, Дюмурье, с их одобрения, был назначен министром иностранных дел. Через три месяца, когда жирондистское министерство, в свою очередь, пало, он отправился генералом в действующую армию и осенью спас Францию, нанеся наступавшим союзникам поражения при Вальме и Жемаппе. Мимоходом заметим, что при Жемаппе отличился совсем еще юный герцог Шартрский, сын Филиппа Эгалите и будущий (1830–1848) король Франции. Дюмурье был провозглашен спасителем отечества, его друзья-жирондисты купались в лучах его славы.

Но и Дюмурье, вслед за Мирабо и Лафайетом, оказывается изменником! Кому же, кому! – спрашивали себя французы, кому теперь можно доверять!? И понятно, что репутация его друзей жирондистов оказалась сильно подмочена.

И вернувшийся в Конвент Марат еще энергичнее требовал изгнания из Конвента жирондистских лидеров. «Исключение двадцати двух» стало паролем для Парижа.

Наконец, в мае разыгрался завершающий акт войны. И теперь война словесная в несколько недель превратилась в реальную.

Но прежде чем перейти к майским событиям, я хочу сказать несколько слов об одном обвинении, которое монтаньяры выдвигали против жирондистов, – для нас оно абсурдно, но в нем виден дух эпохи.

Итак, противники обвиняли жирондистов в том, что они собирались на «тайные совещания», где разрабатывали свои планы (сами монтаньяры обсуждали свои планы открыто, в клубах). Обвинение было, с одной стороны, вполне справедливым – такие собрания действительно проходили на обедах у госпожи Ролан и в других местах, а с другой – совершенно абсурдным. С точки зрения здравого смысла, несомненно, что для того, чтобы проводить определенную политику, надо заранее договариваться: на чем мы будем настаивать, где можно пойти на уступки и т. п.

Но подобное обвинение не казалось абсурдным в конце XVIII века и в годы революции. Тогда вполне всерьез считали, что народный депутат должен следовать только указаниям своей совести (то есть не допускать никаких политических расчетов, не говоря уж о компромиссах), быть совершенно независимым (следовательно – никаких партий и фракций), и только этим может быть обеспечено общественное благополучие. И Бриссо вынужден был отбиваться от подобных обвинений, заявляя: «У Гюаде слишком гордая душа, Верньо слишком высоко ставит свою беззаботность, неотделимую от таланта, Дюко слишком умен и честен, Жансонне слишком глубокомыслен, чтобы сражаться под знаменами какого-нибудь вождя…» – так Бриссо пытался доказать, что жирондисты не строят никаких планов. Разумеется, тут он лицемерил, но его лицемерие в данном случае вполне простительно. Что еще можно сделать, когда от вас требуют отказаться от какой бы то ни было плановой политики?

 

Майские события и восстание 31 мая

13 мая парижанки раздели и высекли ярую сторонницу жирондистов, Теруань де Мерикур. Женщина от потрясения сошла с ума и оставшиеся 25 лет своей жизни провела в сумасшедшем доме. Конечно, можно говорить, что она «за что боролась, на то и напоролась»: это была та самая Теруань, которая еще недавно сама возглавляла женскую толпу. В октябре 1789 года она, с саблей и пистолетом, шла во главе женщин в Версаль, чтобы заставить короля перебраться в Париж, 10 августа она дала пощечину одному из своих врагов – и толпа тут же его линчевала. Теперь народное бешенство обернулось против нее. Но и жирондисты вправе были возмущаться.

18 мая Гюаде, один из самых радикальных членов своей партии, предлагает ликвидировать Парижскую коммуну, а сверх того – созвать в провинции, в Бурже, «запасной Конвент» из депутатов-заместителей. Если бы после этого Конвент в Париже был уничтожен, его бы заменил буржский.

Если бы предложения Гюаде прошли, жирондисты бы одержали победу – по крайней мере, на время. Началась суматоха. Хитрый Барер, все еще маневрировавший между жирондистами и монтаньярами, возразил: если Коммуна действительно составляет заговоры против Конвента, надо провести расследование. И предложил создать для такого расследования комиссию из 12 членов. Это был компромисс: декрет о роспуске Парижской коммуны принят не был, зато в комиссию вошли одни жирондисты.

Комиссия начала с арестов ряда видных деятелей Коммуны: Эбера (за статью из его газеты), Варле, одного из лидеров так называемых «бешеных», и еще нескольких человек. Коммуна возмутилась и потребовала их освобождения. В ответ пылкий Инар, которого жирондисты как раз провели в председатели Конвента, бросил, как пишут многие историки, «свое знаменитое проклятье Парижу». «Зала, – говорит современник – напоминала скорее арену гладиаторов, чем храм законов».

Чтобы лучше передать драматизм происходившего, вероятно, лучше привести стенограмму – со всеми скандалами и выкриками.

«Председатель [т. е. Инар]… Франция доверила Парижу национальное представительство. Париж должен его уважать [то есть – уважать Конвент]. Если Конвент будет когда-либо унижен, если когда-либо, при одном из тех восстаний, которые со времени 10 марта беспрестанно возобновляются и о которых правители города [т. е. мэрия, которая была с Конвентом на ножах] никогда не предупреждали Конвент… (на скамьях крайней левой поднимается резкий ропот; слева аплодируют).

Фабр д'Эглантин. Я прошу слова против вас, председатель!

Председатель. Если при этих постоянно возобновляющихся восстаниях случится, что нанесут оскорбление национальному представительству, то я заявляю вам от имени всей Франции… (На крайней левой кричат: „Нет, нет!“– Остальная часть Ассамблеи встает одновременно. Все члены кричат: „Да, скажите от имени Франции“).

Председатель. Я заявляю от имени всей Франции: уничтоженный Париж… (Яростные крики, раздающиеся на крайней левой, покрывают голос председателя. – Все члены с противоположной стороны восклицают: „Да, вся Франция отомстит достойным образом за подобное покушение“).

Марат. Сойдите с кресла, председатель: вы играете роль труса… Вы бесчестите Ассамблею… Вы покровительствуете государственным людям [в устах Марата – нет оскорбления хуже; „государственными людьми“ он иронически именовал жирондистов].

Председатель. Скоро будут искать на берегах Сены, существовал ли Париж… (На левой стороне подымается ропот. На противоположной стороне аплодируют.)

(Дантон, Дантцель, Друэ, Фабр д'Эглантин требуют слова.)

Председатель. Меч закона, с которого стекают еще капли крови тирана, готов обрушиться на голову всякого, кто осмелится стать выше национального представительства».

Однако сила была уже не на стороне жирондистов. Инару пришлось покинуть место председателя, и его занял друг Дантона, Эро де Сешелль. Затем Конвент проголосовал за уничтожение Комиссии двенадцати и за освобождение Эбера и других арестованных.

Однако на следующий день борьба возобновилась. Жирондист Ланжюине заявил, что вчерашний декрет недействителен. Конвент принимает компромиссное решение: те, кого освободили, – пусть будут освобождены, но комиссия двенадцати будет восстановлена.

Коммуна ответила восстанием Парижа против Конвента. 31 мая Конвент был окружен несколькими тысячами людей (позже называли цифру «80 тысяч», но это, вероятно, преувеличение).

Барер предлагает очередной компромисс. В ответ раздаются голоса: «Нельзя голосовать – мы не свободны!» «Я требую, – восклицает Верньо, – чтобы Конвент присоединился к окружающей его вооруженной силе [то есть к осаждающим его парижанам] и в ней искал защиты против насилия».

С этими словами он выходит из Конвента, многие его товарищи пошли вслед за ним. «А я требую, – кричит монтаньяр Шабо, – чтобы была проведена поименная перекличка, чтобы все знали имена тех, кто покинул свой пост». Но тут Верньо со своими товарищами возвращается, как потерпевший поражение. Робеспьер предлагает упразднение комиссии двенадцати и несколько других мер. В шуме и гвалте принимается декрет, предписывающий уничтожить комиссию, а также начать судебное преследование по тем делам, по которым сделаны доносы, и издать прокламацию, чтобы дать Франции правильное представление об этом дне. (Эту прокламацию, конечно, писал Барер.) Однако день 31 мая был победой монтаньяров над жирондистами, но только полупобедой Коммуны, ведь «двадцать два» еще оставались в Конвенте.

Если бы страсти меньше накалились, если бы Марат не питал такой ненависти к «государственным людям», как он именовал жирондистов, – все могло бы этим и кончиться, по крайней мере, на сей раз. Большинство монтаньяров готовы были удовлетвориться именно таким результатом. Зато с этим не были согласны ни жирондисты, ни Марат: и они, и он стремились к полной победе.

Парижане, подстрекаемые Маратом и Коммуной, 2 июня опять явились к Конвенту. Это было как раз воскресенье, подходящий для митингов день. Они вернулись к главному своему требованию: «исключение двадцати двух».

Сами лидеры жирондистов в этот день уже не явились в Конвент, считая это бесполезным и готовясь к иным методам борьбы. Тем не менее, Конвент отказался; на него были наведены пушки. Жирондист Ланжюине отчаянно защищал дело своих товарищей. «Сойди с трибуны, я тебя пришибу!» – заорал ему монтаньяр Лежандр, бывший мясник. «Сначала добейся декрета, который объявил бы меня быком!» – не полез за словом в карман его оппонент.

В итоге Конвент вынужден был покориться Коммуне, и большинством голосов 29 жирондистов исключаются из Конвента. Марат взял верх над жирондистами. Плоды победы досталась монтаньярам, но что делать с этой победой и с этими плодами – они не очень-то понимали. У большинства (исключая самых отъявленных сумасшедших) исключение своих сотоварищей из Конвента не вызывало энтузиазма, они в большинстве своем понимали, что «сегодня тебя, а завтра меня», был даже составлен протест против исключения, который подписало 67 депутатов.

Во всяком случае, пока что никаких репрессий к исключенным применять не предполагалось; их взяли под весьма либеральный домашний арест (добрых две трети из них бежали в ближайшие дни), и более того – Конвент предложил департаментам, от которых были избраны исключенные жирондисты, прислать туда заложниками депутатов от Конвента в таком же числе, чтобы доказать, что арестованным ничто не угрожает.

Дни 31 мая и 2 июня были, в отличие от других «великих дней революции», мирным восстанием: кровь пролита не была.

Зато события мая-июня, в отличие от 10 августа, стали прелюдией гражданской войны.

 

Гражданская война

Предреволюционная Франция отнюдь не была «плотно сшитым» государством, да таких в Европе, пожалуй, и не было. Это был конгломерат провинций, подчиняющихся французской короне, каждая со своими провинциальными правами, иногда – с провинциальным самоуправлением (Штатами), со своей историей.

В провинциях говорили на своем языке, который либо сильно отличался от французского (как, например, провансальский), либо вообще не имел с ним ничего общего – как было в Бретани или Гаскони.

После 31 мая многие провинциальные собрания были возмущены насилием, учиненном в Париже над народными избранниками, и подняли восстание, бежавшие из Парижа жирондисты возглавили это восстание.

А между тем уже несколько месяцев как началось роялистское восстание в Вандее (об этом чуть ниже). В общей сложности более 60 департаментов (из 93) – две трети страны поднялось против Парижа при том, что одновременно шла война с внешним врагом и с разных сторон надвигались армии антифранцузской коалиции. Казалось, осуществляется извечный кошмар французской государственности: расползающиеся провинции.

И все же Конвент сумел довольно быстро овладеть положением. Мы не будем здесь рассматривать перипетии гражданской войны, но все-таки надо понять, как Парижу удалось взять верх над явно превосходящими силами.

Вероятно, в тот момент союзники могли бы легко занять территорию Франции, но… они не видели для себя в том большого интереса.

Вопрос о расчленении Франции, захвата всей ее территории определенно не стоял. Времена Александра Македонского, завоевывавшего державу за державой, прошли, а времена Наполеона еще не настали. Такое расчленение никогда не было в планах европейских держав, даже и раздел безгранично слабой Польши проходил «с большим скрипом». Нет! Каждая из союзных держав думала о том, чтобы закрепиться в какой-нибудь провинции, получить важную крепость или порт, не более того.

Австрийцы рассчитывали приобрести Валансьен, прусский король еще не думал об Эльзасе, но ему хотелось получить Майнц, пьемонтцы – вернуть себе Шамбери и Ниццу, испанцы вообще не очень хотели воевать, но все-таки «слегка подумывали» о Руссильоне. Англичане настаивали на осаде Дюнкерка. «Священная война» союзников на самом деле имела очень ограниченные цели.

Восстание в стране выглядело еще более грозно.

Роялистский мятеж в Вандее вспыхнул в марте. Непосредственной его причиной был набор в армию, но правильнее сказать, что это была лишь последняя капля. Крестьянам Вандеи не нравилась борьба против аристократии, которую они привыкли уважать; их разъярила борьба против священников, которым они верили. Затем – свержение короля, его казнь. Много ли требовалось, чтобы они восстали?

А в июне поднялись крупнейшие торговые города, симпатизировавшие партии Жиронды. Лион сверг якобинцев еще 29 мая; Марсель сделал то же, узнав о событиях 2 июня. Также и в Бордо верх взяли сторонники жирондистов.

Но здесь дала о себе знать исконная провинциальная слабость. Хотя провинции имели самоуправление, но за 150 лет абсолютизма они разучились действовать без приказа из центра. Мятежники действовали вяло и нерешительно. Кроме того, большинство жирондистов были, по крайней мере, в тот момент, искренними республиканцами и ни с роялистами, ни тем более с англичанами вступать в союз не хотели. Нерешительность и принципиальность обрекли жирондистский мятеж на быстрый конец. Несогласованность действий и недооценка противника привели к тому, что и союзники, и вандейцы в конечном счете также потерпели поражение.

Но если восставшие не проявили достаточной энергии, то и Конвент поначалу колебался. Прежде всего – что делать с арестованными жирондистами?

16 июня Комитет общественного спасения поручил безжалостному Сен-Жюсту подготовить доклад для Конвента. Его требовалось представить через 4 дня, однако он не был представлен ни через 4, ни через 8, ни через 12 дней. С ним тянули чуть ли не месяц, и это – во время мятежа, когда неделя равняется году! Видимо, в Комитете шли об этом жестокие споры, а сам доклад получился какой-то двусмысленный.

Его формулировки – самые жесткие: жирондистов обвиняют в организации «заговора против установления и единства Республики», а в частности – в желании возвести на трон сына Людовика XVI, в поощрении гражданской войны, в организации сентябрьских убийств и так далее. Казалось бы, вывод может быть только один. Нет! Вывод такой: да, мятежников нужно объявить вне закона, но прочих – то есть Бриссо, Верньо, Жансонне и др. – вроде бы трогать не надо, а может быть, некоторых из них, «скорее обманутых, чем виновных», надо даже вернуть через некоторое время в Конвент.

Все это не очень похоже на Сен-Жюста. Но его доклад, конечно, представлял суммарное мнение Комитета общественного спасения, был компромиссным. Однако все изменили два события: падение правительства Дантона (10 июля), а главное – происшедшее через три дня убийство Марата.

Одним из опорных пунктов жирондистов стал город Кан в Нормандии. И именно оттуда в начале июля приехала в Париж молодая девушка Шарлотта Корде. Стоит упомянуть, что она приходилась правнучкой Корнелю, величайшему из трагических драматургов Франции.

Шарлотта была ярой сторонницей жирондистов, ее возмутил государственный переворот 31 мая. Она решила убить одного из лидеров монтаньяров, вначале она колебалась между Маратом и Робеспьером, но выбрала Марата, узнав, что он опять требует сотню тысяч голов.

В сохранившемся «Обращении к французам» Шарлотта Корде писала: «О, Франция! Твой покой зависит от исполнения законов; убивая Марата, я не нарушаю законов, осужденный вселенной, он стоит вне закона».

Она бы предпочла нанести удар прямо в Конвенте (это было реально: депутаты не имели охраны). Но Марат был болен и не появлялся в Конвенте, поэтому Шарлотта пошла к нему домой.

Пушкин впоследствии опоэтизирует убийство Марата таким образом:

…Над трупом вольности безглавой Палач уродливый возник. Апостол гибели, усталому Аиду Перстом он жертвы назначал, Но вышний суд ему послал Тебя и деву Эвмениду.

А протокол допроса Шарлотты рассказывает об этом событии так:

«– О чем вы говорили с Маратом?

– Он спросил меня о событиях в Кане. Я ответила, что 18 депутатов Конвента правят там вместе с департаментом. Он записал имена депутатов.

– Что ответил вам Марат?

– Что скоро он заставит всех их гильотинировать в Париже.

– Что было дальше в разговоре?

– Это были его последние слова. В тот момент я его убила.

– Неужели вы думаете, что убили всех Маратов?

– Раз умер этот, другим будет страшно».

Шарлотта ошиблась. О людях революции можно сказать много плохого, но в одном их не обвинишь – в трусости. Чего не было, того не было. Смерть Марата вызвала только новый взрыв революционного энтузиазма и любви к «мученику свободы».

Шарлотта, судя по ее словам, думала или даже надеялась, что ее тут же и разорвут на месте поклонники Марата. Но ее отбили у толпы и казнили по суду. Девушка умерла с мужеством, исключительным даже для той поры отважных. Палач, подняв ее голову, чтобы показать народу, ударил ее по щеке; народ все-таки ответил ропотом, а власти наказали палача.

Своему защитнику она написала перед смертью: «Мсье, я весьма благодарна вам за мужественную и достойную вас и меня защиту. Эти господа (судьи) конфискуют мое имущество, но я хочу выказать вам наибольшее доказательство моей благодарности: пожалуйста, заплатите за меня тюремный долг – я рассчитываю на вашу щедрость!»

Следствием стал переход Конвента к самой жесткой политике. При этом никак нельзя сказать, что Конвент терроризировал общество. Именно парижане требовали: «Поставить террор на порядок дня!» И именно по требованию народных масс 5 сентября 1793 года Конвент официально провозгласил политику Террора.

Против мятежных городов, после того как они были заново завоеваны, были развернуты чудовищные репрессии. Тулон, Бордо, Нант были залиты кровью. Лион предполагалось уничтожить, на его месте должна была быть установлена доска с надписью: «Лион объявил войну свободе, и Лиона больше нет».

Репрессии в Париже имели много меньший масштаб, однако размах казней все увеличивался.

Была объявлена мобилизация… Об этом стоит сказать несколько слов.

По нашим понятиям, мобилизация – дело обычное: началась война – надо ее проводить. Но это было совсем не так в XVIII веке. Тогда воевали наемники, а граждан война, вроде бы, и не касалась. Теперь – дело иное.

Выше говорилось, что еще Бриссо в свое время уверял, что «при свободе всякий является солдатом», но у него это была на 90 процентов лишь пышная фраза. Теперь же оказалось, что это не фраза, а печальная реальность. Десятки и сотни тысяч молодых людей отправились воевать. Одни шли с энтузиазмом, другие – вовсе без него (восстание в Вандее началось именно как протест против воинского набора), но шли.

Наконец, вслед за главарями жирондистов были арестованы и те 67 депутатов, которые подписали протест против событий 2 июня.

 

Гибель жирондистов

Узнав о поступке Шарлотты Корде, Верньо воскликнул: «Она губит нас! Но она и учит нас умирать!» Слова эти стали пророчеством.

Конвент, который вовсе не желал ареста своих коллег, тем более не хотел их казни. Однако давление оказалось слишком велико, и 24 октября 1793 года начался процесс 22 жирондистов.

Тогда еще не было очевидно, что суд и приговор – одно и то же, притом они очень верили в силу слова, которая еще совсем недавно делала их такими могущественными. Жирондисты пытались защищаться. И не совсем уж безуспешно. Их блестящие речи начали оказывать влияние на присяжных.

Процесс шел уже 5 дней, а конца ему не было видно. Раздраженные якобинцы потребовали у Конвента закона, который бы – тут надо привести точный текст – «освободил трибунал от форм, заглушающих сознание и противодействующих убеждению». С подачи Робеспьера был принят такой закон: он позволял присяжным на третий день процесса заявить, что «они уже составили себе ясное представление о деле» и, следовательно, дальнейшее предъявление улик, защита обвиняемых и прочие «формы, заглушающие сознание», не обязательны. Присяжные, правда, еще день поколебались – на столько хватило их совести. Но на шестой день они сообщили, что «уже составили мнение», затем вынесли приговор, и 31 октября 1793 года 22 жирондиста – Верньо, Бриссо, Жансонне и еще 18 человек – были отправлены на гильотину (Валазе покончил с собой в зале суда). «Ужасно обидно умирать, – сказал один из жирондистов, когда их везли к месту казни, – хотелось бы досмотреть, чем все это кончится».

Эти люди совершили много ошибок, но – очень характерно для людей этой революции – сумели умереть с честью. Поднявшись на эшафот, «они запели „Марсельезу“, применяя ее к себе: День славы настал! Против нас тирания развернула свое кровавое знамя…»

Двумя неделями раньше была казнена бывшая королева Мария Антуанетта. Неделей позже – жена министра, Манон Ролан, душа партии жирондистов. «О свобода! – воскликнула она перед смертью, – сколько преступлений совершается во имя твое!»

Погибли – как уже упоминалось, – в большинстве своем, и те вожди жирондистов, кто бежал. Петион и Бюзо, скрывавшиеся в лесах, были растерзаны волками. Жан-Мари Ролан, также скрывавшийся, покончил с собой, узнав о казни жены. Кондорсе не тронули в июне, но когда он раскритиковал проект конституции монтаньяров, он также попал под репрессии; несколько месяцев он скрывался, потом пытался бежать, но был опознан и погиб. Гюаде нашли в доме его отца, и так как он был объявлен вне закона, то его казнили без суда (отца также казнили за укрывательство врага народа, но его все-таки полагалось сначала судить). «Народ! – крикнул Гюаде, подымаясь на эшафот, – вот последний из твоих представителей!» – Дальнейшие его слова заглушили барабаны.

Но тут произошел крутой поворот истории. 27 июля 1794 года (девятого термидора II года Республики) Робеспьер и его друзья были обвинены, объявлены вне закона и на следующий день гильотинированы. Вместе с ними были казнены и все члены мятежной Коммуны, Конвент взял реванш за 31 мая.

Поначалу заключенные в тюрьмах были в ужасе. Они считали (имея на то некоторые основания), что именно Робеспьер еще как-то сдерживал террористов – Бийо-Варенна, Барраса, Тальена, Карье и прочих – и что вот теперь-то начнется подлинный террор.

Но мы теперь знаем: произошло иное. Террор вышел из моды – победители Робеспьера свалили всю вину за террор на него и начали освобождать заключенных. Некоторое время, однако, сохранялся паритет между партией террора и ее противниками – «правыми термидорианцами», разношерстной группой, частью из депутатов центра, а в большой мере из бывших монтаньяров, перебежавших на другую сторону.

Но вот здесь-то надо вспомнить о 67 депутатах, подписавших протест против 2 июня. После того как был казнен 21 жирондист, в начале 1794 года «террористы» в Комитете общественного спасения – Бийо-Варенн и Колло д'Эрбуа – требовали суда и над ними. А суд означал бы казнь.

Однако их спас Робеспьер.

Чем именно он руководствовался? Вероятно, немалую роль сыграли политические соображения. Робеспьер к тому моменту был неоспоримым лидером революции и Франции, но при этом его позиции в Конвенте были вовсе не так прочны. Ему выгоднее было показать большинству депутатов, что он отнюдь не стремится казнить всех депутатов подряд, что он готов договариваться с «Болотом» Конвента.

А может быть, им двигало чувство справедливости или просто жалость? Вот последняя версия как раз наименее правдоподобна. И не потому, что Робеспьер был таким уж чудовищем, а потому, что в 1794 году все, и он в том числе, считали, что жалость – это чувство, недостойное истинного республиканца: он должен был суров и безжалостен к врагам Революции.

А вот чувство справедливости – дело другое. Если Робеспьер не считал их врагами народа, он мог спасать их из чувства справедливости.

Как на самом деле это было, мы не знаем. Достоверно только то, что Робеспьер несколько раз откладывал рассмотрение вопроса о жирондистах, тянул, волынил… и в конце концов дотянул до термидора.

И вот, в новой ситуации, жирондисты, которые недавно мечтали только о том, чтобы о них забыли, теперь сами прислали письмо с жалобой и требованием, чтобы их наконец судили.

8 вандемьера III года (29 сентября 1794), после бурных дебатов Конвент постановил, что «можно быть иного мнения об этом великом дне [31 мая], чем большинство народа, и это не составляет преступления». Компромисс: 31 мая все еще признается великим Днем, но освобожденные жирондисты восстанавливаются в правах и возвращаются в Конвент.

Репрессии против жирондистов сменяются репрессиями против якобинцев.

Но хотя жирондисты смогли вернуться в Конвент, это был уже совсем другой Конвент, и партия жирондистов перестала существовать в 1793 году. Люди – многие – остались живы, а партия умерла бесповоротно.

Завершая историю жирондистов, хочется еще раз вернуться к словам Верньо о «революции, пожирающей своих детей». Если это так (а во Франции это, действительно, было так), то отчего?

Очевидно, оттого, что французская революция совершила не один, а несколько кругов – может быть, лучше сказать, несколько вихрей.

Первым таким революционным вихрем была революция аристократии в 1786–1788 годах. Эта революция не удалась, «привилегированные» проиграли дважды. Они не смогли добиться своих целей, но они до предела расшатали страну и тем расчистили поле действий для новых, более радикальных революционеров.

Второй вихрь – революция 1789 года, радикально устранившая аристократию, но относительно бескровная. Если сравнивать с сентябрьскими убийствами или с годами Террора, то число жертв взятия Бастилии или других подобных эксцессов незначительно. Более того, хотя аристократия пала жертвой событий этого года, но жертва опять-таки была почти бескровная. Истинные враги революции в основном тогда же эмигрировали и остались живы. Более того, поначалу казалось, что тем дело и кончится: революция совершена, конституция принята – чего же еще?

Но следует третий вихрь – революция 1792 года, перечеркнувшая не только конституцию прошлого года, но и все дело конституционалистов. Еще раз напомним слова одного из современников Террора: «Во время Террора пощады не было четырем категориям людей: бывшим дворянам, священникам, эмигрантам и конституционалистам». Может быть, это преувеличено, но факт: ряд виднейших деятелей Учредительного собрания, такие как Барнав или Байи, погибли на эшафоте. Между тем тот же Барнав тоже мог бы эмигрировать, но он, в отличие от аристократов, не счел это для себя допустимым, он участвовал в революции, он нес за нее ответственность – он не был вправе бросить Францию.

Впрочем, многие все же предпочли эмигрировать. Наибольшую жатву гильотина собрала среди лидеров революции – жирондистов. Они погибли на четвертом витке, проиграв своим конкурентам – монтаньярам. История жирондистов стала самой масштабной чисткой Конвента за все три года его существования.

Пятый революционный вихрь весной 1794 года унес сначала эбертистов, а затем дантонистов. После этого наступил день 9 термидора, падение Робеспьера – и маятник революции начал движение в обратную сторону. Но это уже другая история.

В заключение – о судьбах нескольких из тех, кто прятался, но выжил.

Когда группа жирондистов – Петион, Луве, Бюзо, Гюаде, Салль, Барбару – бежала в Аквитанию, все они погибли, кроме Луве. Его спасла – странно об этом говорить в дни террора, но это исторический факт – его спасла любовь.

Жан Луве де Кувре прославился еще до революции как автор романа («бестселлера», сказали бы мы сегодня) о кавалере Фоблазе. «Лодоиска», возлюбленная кавалера Фоблаза – реальное лицо. Ее звали Маргерит Деннель, она была женой ювелира и любовницей Луве. В годы революции Луве добился для нее развода и женился на ней.

В Конвенте он, наряду с Гюаде, был одним из самых непримиримых жирондистов. Именно с ним связан знаменитый эпизод обвинения Робеспьера. (О нем мы упоминали в главе о Робеспьере.)

После 31 мая Луве бежал с другими жирондистами, но мятеж против Парижа не удался. Кольцо вокруг бежавших сжималось. Увидев, что положение безнадежно, Луве решил во что бы то ни стало в последний раз увидеть жену. Прячась в повозках под сеном, он добрался до Парижа, встретился с женой, а потом ушел, чтобы не погубить ее, ушел, как он думал, навсегда.

Но ему повезло на пути в Париж, повезло и на дальнейшем пути на восток. Несколько месяцев он скрывался в горах Юры, близ границы. «Почему же он не ушел за границу?» – спросят читатели. Ответ прозвучит странно для нашего современника, но вполне естественно для француза конца XVIII века: честь дороже жизни.

Так жандарм, охранявший еще одного из жирондистов – Жансонне, – умолял его бежать. Жандарм был обязан ему жизнью: Жансонне спас его во время сентябрьских убийств. Но тот отказался: «Я хочу, чтобы память обо мне осталась безупречной».

Луве жил в нескольких сотнях метров от относительно безопасной Швейцарии, но он не переходил границу: тогда бы он стал эмигрантом, сообщником врагов Франции. Этого он не хотел.

Луве удалось спасти не только честь, но и жизнь. Сначала его не нашли, потом перестали искать, и в итоге он был возвращен в Конвент. После роспуска Конвента он был избран в новое Собрание (в Совет пятисот), но прожил недолго: умер в возрасте 37 лет. Маргерит отравилась от горя, но ее спасли и убедили жить дальше «ради детей».

Удалось спастись и некоторым другим. Полиция все-таки работать не умела, Гюаде поймали только через полгода, еще бы полтора месяца – и он был бы спасен. А вот, например, Инар и Ланжюине сумели успешно прятаться вплоть до термидора и спаслись.

Максимен Инар, пламенный провансалец, родился в 1755 году в Грасе, на юге Франции, на средиземноморском побережье. (Сейчас этот город знают в основном по роману Зюскинда «Парфюмер»). В первые годы революции зарекомендовал себя как пылкий оратор, ярый патриот и атеист, был едва ли не самым ярым врагом монтаньяров в Конвенте. И именно он в мае 1793 года так эффектно бросил свое «проклятье Парижу». Последующая его карьера не делает ему особой чести; он не только слишком увлекался, но и часто менял свою позицию. После 2 июня он не был включен в список подлежащих аресту, но скрылся, избегая ареста, но это ему нельзя поставить в вину. Вряд ли следует очень строго отнестись к тому, что он, в отличие от стойких жирондистов, осенью дважды писал письма с оправданиями, объясняя свое поведение южной горячностью. Но уже не так легко извинить то, что, когда он через год был возвращен в Конвент, то он опять ставил себе в заслугу те слова, от которых отрекался, и яростно преследовал тех монтаньяров, у которых просил прощения в прошлом году.

Позже он еще несколько раз менял взгляды в соответствии с веяниями времени. Была ли это беспринципность? Скорее готовность поддаться (и отдаться) той идее, которая стала на короткое время господствующей. В конце концов он стал настолько рьяным монархистом, что после Реставрации ему было разрешено остаться во Франции (хотя по закону он, как голосовавший в 1793 году за казнь короля, должен был быть изгнан). «Он умер, – говорит о нем историк, – забытый и заброшенный, в 1825 году, не сохранив на старости лет ни одной мысли, ни одного чувства, которые руководили им в период Законодательного собрания».

Ланжюине – один из «революционеров первого призыва»: он редактировал наказы третьего сословия Бретани в 1789 году, был депутатом Генеральных Штатов, но ни там, ни позже не играл особой роли, его нельзя сравнивать по влиянию с Бриссо или Гюаде. Но трижды он все-таки выходил на авансцену французской политики.

Первый раз – в том же 1789 году. Тогда именно он пресек карьеру Мирабо, потребовав, чтобы Национальное собрание декретировало: никто из его членов не может быть министром.

О втором случае – о звездном часе Ланжюине, о его словах «Добейся декрета, который бы объявил меня быком!» говорилось выше. А третий?

Третий случай был через четверть века, в 1815 году – во время «Ста дней». Тогда новый парламент, спешно избранный при Наполеоне взамен бурбоновского, выбирал своего председателя. Конкурировали двое: Люсьен Бонапарт, брат Наполеона, который постоянно фрондировал в годы Империи, но теперь намеревался помочь брату в попытке построить новую, либеральную империю – и Ланжюине. Палата большинством голосов предпочла Ланжюине, тем показав Наполеону: он уже не тот, парламент не будет подчиняться ему так, как это было в предыдущие 14 лет.

После вторичной Реставрации он сохранил положение, стал пэром Франции, но серьезной политической роли уже не играл. Он умер в 1827 году, 74 лет от роду.