Загадки истории. Злодеи и жертвы Французской революции

Толпыго Алексей Кириллович

Мирабо и Робеспьер: «Лед и пламень» Французской революции

 

 

1

Томас Карлейль в своем исследовании Французской революции, описывая шествие тысячи двухсот депутатов 5 мая 1789 года, в первую очередь глядит на «величайшего из депутатов нации», то есть Мирабо. Во вторую же очередь он ищет самого незаметного. «Да вот же он! – говорит Карлейль – вот этот незадачливый человечек в лиловом фраке, чистенький, незначительный. Это Максимилиан Робеспьер».

Конечно, Карлейль написал не столько исследование, сколько поэму в прозе о Великой революции, и его оценки – далеко не последнее слово Истории.

И все же он прав уже в том, что сравнивать этих двух людей, как кажется, можно только по контрасту. Трудно представить себе более непохожих.

Вот они: аристократ и буржуа; человек, вся жизнь которого была увлекательнейшим романом любви и сладострастия, тюрем и побегов из них, долгов, дуэлей – и тихий адвокат из Арраса; урод, покорявший женщин темпераментом, красноречием и мощью своей личности – и молодой человек приятной, но заурядной наружности, довольно равнодушный к прекрасному полу. Один – пламенный провансалец с итальянской кровью в жилах, другой – тихий чистенький северянин. Робеспьер никогда не был женат; бракоразводный процесс Мирабо, как и судебные тяжбы его отца с его матерью, были чуть не самыми громкими за все XVIII столетие.

Род Мирабо дал столько замечательных людей, что Дюма, Пикулю или Морису Дрюону хватило бы на десяток романов – и притом достаточно было бы следовать фактам, ну, может быть, кое-где сдабривая их семейными преданиями. Род Робеспьеров – это поколение за поколением судейских чиновников, принадлежащих к элите аррасского третьего сословия, не меньше, но и не больше. В нем были добросовестные, порядочные люди – их гораздо больше, чем в роду Мирабо, но вплоть до последнего десятилетия XVIII века ни одного, кто бы чем-то заметным отличился. Словом, Робеспьер – это «типичный представитель третьего сословия», занимающий свое законное место в обществе, невысокое (если он иногда подписывался «Деробеспьер», то только из безобидного тщеславия), но прочное положение, тогда как Мирабо – представитель высшего сословия, но явно нетипичный, представитель высшей знати, но, в отличие от Робеспьера, деклассированный.

Таковы они как люди. Но и как политики – они почти во всем антиподы.

В тот короткий период, когда их судьбы пересеклись – это было в Учредительном Собрании, членами которого оба они были, – им дали такую характеристику: «Мирабо – факел Прованса, Робеспьер – свеча Арраса». Действительно – пылающий факел и свечка, горящая ровным слабым пламенем…

Один – блестящий тактик, который мечется из стороны в сторону, держа в уме свою основную цель, но при этом готовый добиваться ее разными средствами, настолько разными, что неизбежно задаешься вопросом, есть ли у него какие-то принципы. Другой – строго принципиален, пожалуй – слишком принципиален.

Один – оратор от Бога, другой колоссальным трудом добился того, что стал хорошим – может быть, очень хорошим оратором, но никак не более того. Мирабо, как и Робеспьер, читал речи по бумажке (причем ему сочинял эти речи целый штат спичрайтеров, а Робеспьер писал их сам). Но при этом Мирабо умел также и блестяще импровизировать, Робеспьеру это дано не было.

Мирабо запятнан буквально всеми пороками, но он неповинен в крови, пролитой Революцией. Робеспьер – человек честный, можно сказать, безгрешный, но он, при всех его добродетелях, стал символом Террора, на его совести тысячи жертв.

Однако Робеспьеру, который в талантах не мог сравниться с Мирабо, удалось то, чего не мог сделать тот. Возглавляемый им Комитет общественного спасения сумел-таки переломить ход событий, остановить сползание страны к полному хаосу и восстановить – пусть чудовищной ценой – некий порядок и власть, которую все волей-неволей должны были признавать, которую должны были слушаться.

Жизнь Мирабо была невероятно яркой; жизнь Робеспьера – довольно-таки тусклой. Но последние два дня его жизни были намного драматичнее, чем все приключения, выпавшие на долю Мирабо.

Однако при всех различиях есть одна, решающая черта, которая их роднит. Мирабо и Робеспьер – единственные два человека, которых без сомнений можно назвать вождями Революции. (С некоторыми колебаниями можно добавить к ним Дантона.)

Французская революция вообще не была революцией вождистского типа. Вождей революции в точном смысле этого слова в ней не было вообще. Да и с вождями партий…

Нынешняя политика вообще не знает политических партий как таковых. В Украине, к примеру, есть только партии вождей. Нет либеральных или социал-демократических партий: есть партия Тимошенко, партия Порошенко. Также и большевистская партия – это прежде всего партия Ленина. В других странах этот принцип выражен не столь ярко, но и там в наши дни роль вождя очень значительна (например, «партия Ле Пен»). Французская революция относится к другой исторической эпохе, и если, к примеру, жирондистов иногда называли «бриссотенами» (по имени одного из их лидеров Жака-Пьера Бриссо), то это сильное преувеличение. Почему Бриссо, а не Верньо, лучшего оратора жирондистов? А может быть, Жансонне, Кондорсе или Петиона? Любого из них можно с известным правом назвать лидером жирондистов, а потому никого из них нельзя назвать вождем.

И уж тем более в революции в целом нет возможности назвать ни вождя, ни даже лидера. Но все-таки было два человека, которые в определенный период олицетворяли собой Революцию. Эти двое – Мирабо и Робеспьер.

И при этом ни тот ни другой, имея колоссальное влияние, так и не сумели стать вождями партии, и потому огромная популярность сыграла в их судьбе двусмысленную, можно даже сказать – роковую роль.

И последнее. Возможно, именно Мирабо, точнее, разоблачение пресловутой «измены Мирабо», о которой речь пойдет ниже, по контрасту вызвало, так сказать, дух Робеспьера. Разочаровавшись в Мирабо, народ пошел за его антиподом. Ярко сформулировал эту мысль французский историк Эдгар Кине:

«Махинации Мирабо имели два последствия, сказавшиеся на дальнейшем ходе революции. Его пример сперва возбудил, потом узаконил подозрение. Каждый мог думать, что его обманывают. При этом открытии нация в одну минуту постарела на несколько лет.

Второй результат – желание найти неподкупного. Где тот правдивый человек, которого нельзя купить за все золото мира? Существует ли он где-нибудь? Пусть он появится, с чистым сердцем и чистыми руками: и народ отдастся ему. Продавшийся Мирабо вызвал появление неподкупного Робеспьера».

Может быть, даже наверно, это преувеличение историка-романтика (XIX век дал множество историков романтического направления), и роль Мирабо в «старении нации» была не столь уж важной. Но посмотрим, кто эти люди и как складывались их судьбы.

 

2

Как уже было сказано, род Мирабо дал целую плеяду замечательных людей. К примеру, если верить семейному преданию, в битве при Кассано дед великого Мирабо получил приказ остановить атаку своего полка. Выполнять приказ он не хотел. Но приказ есть приказ – и что же он сделал? Он повиновался: велел солдатам лечь и, подражая Баярду или предвещая Бонапарта, устремился на мост, один против армии принца Евгения. Вражеский огонь чуть не снес ему голову, которая потом держалась только благодаря железному воротнику, торчащему из-под галстука («это было в том бою, где я был убит», – говаривал он потом, не слишком отклоняясь от истины).

Еще одна семейная легенда, и уж тут вполне достоверная, рассказывает о представителе другой ветви семьи, инженере Рикетти, который решил построить канал, соединяющий Средиземное море с океаном. Опасаясь не дожить до конца строительства, он торопил дело; между прочим, ради этого он даже – что бы вы думали? – оплачивал больничные листы. Он решил, что так больше шансов, что заболевший выздоровеет и сможет еще работать.

«А как же иначе?» – спросят читатели. В том-то и дело, что никогда такого не было! Всегда само собой разумелось, что за работу платить надо, но платить за безделье (например, если кто заболел) нелепо. Сам виноват, пусть сам и выздоравливает. Решение Рикетти было беспрецедентным!

До конца строительства он все-таки не дожил (канал достроили через полгода после его кончины), а вот семью разорил. Впрочем, получил титул барона. А другая ветвь семьи – та, которая интересует нас, – влилась в высшую знать Франции, глава семьи носил титул маркиза, его старший сын – графа.

Канал «Миди» существует и сейчас; он потерял экономическое значение, зато стал приманкой для туристов и является непременным объектом всех туров по Провансу.

Однако вернемся к деду Мирабо. После того как он «был убит при Кассано» и получил прозвище Серебряный воротник, он оставил службу и отправился лечиться. Там встретил молодую девушку – богатую наследницу и одну из красивейших женщин своего времени (по крайней мере, такая потом шла о ней слава) – и умудрился такой, какой он есть, обольстить ее, женился, прижил семерых детей и дожил до 70 лет. По тогдашним временам и для здорового человека это можно было бы счесть долгой жизнью.

Из семи детей выжило трое, все мальчики, и все они тоже были довольно-таки примечательными людьми. Второго сына, Бальи де Мирабо, собирались сделать морским министром и представили всемогущей фаворитке, госпоже Помпадур, он ей вроде бы и понравился, но оттолкнул своей непримиримостью. «Как жаль, – сказала она, – что у всех Мирабо такие горячие головы!» – «Мадам, – ответил он, – умные и холодные головы уже наделали столько глупостей, что, возможно, не мешало бы испытать горячие».

Не знаю уж, был он прав или нет, во всяком случае, портфель министра отдали другому. Однако пора перейти к старшему сыну, Виктору Рикетти маркизу де Мирабо.

Он родился в 1715 году. В отличие от отца, не стремился к военной карьере. Тем не менее его отправили в военную академию, и он даже участвовал в польской войне (Франция воевала за то, чтобы вернуть Станислава Лещинского на польский трон). Впрочем, воякой он оказался довольно жалким и как только получил наследство (в 1740 году), тут же оставил службу.

Годом раньше он познакомился с великим Шарлем де Монтескье, который следующим образом охарактеризовал молодого офицера: «Сколько гениальности в этой голове, и как жаль, что из нее можно извлечь только буйство!»

Действительно, Виктор Мирабо был человеком весьма замечательным, но почему-то все его немалые достоинства шли только во вред (то же, с оговорками, можно сказать и о его великом сыне). Он мечтал преобразовать политэкономию, мечтал о славе и богатстве. Чтобы стать богатым, он женился на очень богатой (как он рассчитывал) невесте, но просчитался. Практические занятия политэкономией привели его к разорению. Что же касается славы, тут он добился большего. Когда ему было около 50 лет, он разом из заурядного провансальского дворянина (пусть маркиза, но провинциального маркиза, следовательно, знатность его второго разряда) превратился в одного из самых знаменитых людей Европы. А именно: в 1750-х годах Виктор Мирабо выпустил два эссе. Первое, под непритязательным названием «О собраниях в провинции», посвящено идее местного самоуправления. Он предлагает создать по всем регионам Франции провинциальные Штаты (то есть представительные собрания – облсоветы, сказали бы мы) с правом устанавливать налоги. При этом он предлагает дать в них третьему, самому многочисленному сословию двойное представительство – столько же мест, сколько имеют духовенство и дворяне вместе взятые.

«И все, – спросит читатель, – и это так важно?»

Но обе эти идеи сыграли колоссальную роль в 1789 году. Впрочем, тогда уже мало кто помнил, что первым эти идеи высказал маркиз Мирабо, а сорока годами раньше никто не помышлял о созыве Штатов, так что на первую брошюру большого внимания не обратили. Зато вторая произвела фурор, а ее название оказалось столь броским, что маркиз Мирабо сделал в дальнейшем это название своим прозвищем. Она именовалась «Друг людей».

В сущности, и это эссе не так уж интересно. Но целый ряд фраз из него произвели огромное впечатление на публику и вошли в историю. «Рантье – это наслаждающийся жизнью бездельник, – писал маркиз Мирабо, – большинством своих бед общество обязано ему… владельцы крупных состояний в государстве – все равно, что щуки в пруду… гнев Божий питается слезами угнетенного народа…»

В наши дни подобные максимы ни на кого не произведут впечатления. Но когда подобные вещи говорят впервые – впечатление колоссальное. И еще была в эссе одна пророческая фраза: «Те, кто не видит опасности, слепы, ибо мы подошли к ней вплотную».

Маркиз Мирабо тут же прослыл большим авторитетом в области экономики, а доктор Кенэ, врач мадам Помпадур, включил его в свой список экономистов-«физиократов». Сам маркиз несколько более реалистично оценивал свой труд, но слава кого угодно собьет с толку: он стал важно рассуждать о «естественном порядке» и «чистом продукте», он очень надеялся стать министром. Но его сильно компрометировал (так он считал) его непутевый сын…

Вот мы и подошли к личности первого из наших героев.

 

3

У маркиза Виктора Мирабо с женой было 11 детей, из которых выжили пятеро. В 1749 году маркиза Мирабо родила очередного ребенка. Роды были трудными, и мальчик родился на свет уже несколько изуродованным: у него была непропорционально огромная голова, вывернутая нога и уздечка на языке. Боялись, что он так и не научится говорить, но страхи оказались напрасны: научился, да еще как! Мальчика, которому предстояло затмить славу отца, назвали Оноре Габриэлем.

Отец, знавший, что в роду Мирабо рождаются одни красавцы, был горько разочарован, и это разочарование сыграло решающую роль в жизни Оноре Габриэля, а может быть, правильнее сказать – в судьбах Франции. В три года – новое несчастье: оспа, которая тогда не щадила никого. Рябым был, к примеру, также и «Мирабо простонародья» – Жорж-Жак Дантон; но Оноре Габриэль был изуродован оспой сильнее других, поскольку ребенка крайне неудачно лечили, и лицо его превратилось в какую-то страшную рожу. «Твой племянник уродлив, как отпрыск Сатаны», – писал Виктор Мирабо своему брату Бальи. И в дальнейшем он крайне отрицательно и пристрастно относился к старшему сыну, предпочитая ему второго сына – Бонифация виконта Мирабо, вошедшего в историю под прозвищем Мирабо-Бочка.

А между тем мальчик рос невероятно способным ко всему – к наукам, к добру и к злу, к злу особенно. Его брат Бочка позже говаривал: «В другой семье меня бы считали человеком умным и порочным. Но когда меня сравнивают с братом, меня считают относительно добродетельным, но зато дураком».

Однако отец не желал видеть в старшем сыне никаких достоинств, одни недостатки, которые были, были! К пятнадцати годам юному Мирабо уже угрожает исправительный дом, причем, по мнению отца, «его необъяснимое умственное расстройство неизлечимо». Идею насчет исправительного дома еще можно оправдать, но мнение об «умственном расстройстве» понять очень трудно. В 1768 году юноша попадает в крепость – в первый, но далеко не в последний раз – по просьбе отца, который вытребовал для этого специальное «королевское письмо». Об этих письмах надо сказать несколько слов.

Словосочетание lettre de cachet не имеет русского аналога, их называют «закрытыми письмами», «личными королевскими приказами» и еще как-то. Мы позволим себе назвать их «королевскими письмами», по такому письму во Франции можно было арестовать и отправить в тюрьму любого человека без предъявления обвинений. Ими широко пользовались многие аристократы, которым сравнительно легко было добиться подобного письма. Но маркиз Мирабо был в этом отношении уникален: за свою долгую жизнь он раздобыл около 40 «королевских писем» против своих жены и детей. Сам он как-то раз с черным юмором добродушно рассказывал о себе:

«Я встретился со своим другом, которого не видел 20 лет; у нас состоялся с ним следующий разговор:

– Закончен ли ваш процесс с госпожой маркизой? – любезно спросил меня друг.

– Я его выиграл, – гордо ответил я.

– Где же она?

– В заточении.

– А ваш сын?

– В заточении.

– А ваша дочь из Прованса?

– В заточении.

– Что же, вы взяли на себя заполнение острогов?

– Да, сударь, и будь вы моим сыном, то давно были бы там же…»

Кстати, мать Мирабо тоже была редкой сутяжницей, список судебных дел маркизы Мирабо насчитывает более 60 номеров. Стоит упомянуть, что во время своих бесконечных тяжб с мужем она среди прочего обвинила его в том, что он заразил ее болезнями, которые наверняка происходили не из чистого продукта. Этот каламбур не просто развеселил всю Европу: он надолго скомпрометировал и понятие чистого продукта, да и всех физиократов заодно.

Итак, в 1768 году молодой Мирабо впервые становится «государственным заключенным»: по «королевскому письму» молодой человек отправлен в крепость на остров Ре.

Оноре быстро очаровал губернатора острова, да и всех его подчиненных. Настолько, что через несколько месяцев происходит неординарное событие: узник крепости становится французским офицером и отправляется воевать на Корсику. В боях он отличился и получил звание капитана драгунов, а по окончании военных действий – заслуженный отпуск. К отцу он на всякий случай не поехал; поехал к его младшему брату, своему дяде Бальи Мирабо.

Тот раньше слышал (вернее, читал в письмах) только самые нелестные отзывы о племяннике от брата. Но, увидев юношу, он разобрался в нем намного лучше, чем родной отец. Об этом говорит его письмо маркизу: «Если он не будет хуже Нерона, то станет лучше Марка Аврелия, так как никогда еще я не встречал такой сильный ум… Или это будет величайший обманщик вселенной, или самый великий деятель Европы, способный стать Римским Папой, министром, генералом на суше или на море, канцлером или замечательным сельским хозяином».

В 1771 году Оноре Габриэль в Париже. Он представлен ко двору; он серьезно готовился, рассчитывая произвести впечатление. Увы, Людовик XV не обратил на молодого человека внимания: тот преклонил колени, встал, чтобы начать свою речь, и увидел, что король уже перешел к следующему молодому человеку. Рана, нанесенная самолюбию, не заживала долго. Мирабо вернулся домой… но прежде чем последовать за ним, расскажем об одном эпизоде его пребывания в Париже.

Однажды ночью Мирабо возвращался из притона. Кто-то окликнул его карету; он велел кучеру остановить лошадей и вышел. К нему, немного прихрамывая, подошел совсем молоденький аббат.

– Сударь, можно вас попросить об услуге?

– Разумеется, – ответил Мирабо, – что вам угодно?

Аббату угодно было, чтобы Мирабо приказал кучеру поставить карету рядом с забором; он взобрался на карету, оттуда перемахнул на забор и шасть в свою семинарию. Впрочем, перед тем как исчезнуть, он представился: то был аббат Шарль Морис Перигор, более известный под именем Талейрана.

Рыбак рыбака видит издалека; два молодых человека (Талейран был на 5 лет моложе Мирабо), оба из знатных родов, оба фантастически талантливые и сильно испорченные, быстро сдружились. И именно Талейран на следующий день после смерти Мирабо, когда вся страна скорбела о великом трибуне, прочел в Национальном собрании последнюю речь, написанную Мирабо, речь, которую тот сам уже не смог прочесть.

Но это случится много лет спустя. А сейчас молодой Мирабо возвращается в Прованс. Отец ему по-прежнему не доверял, денег у него не было, было только огромное честолюбие. Что же делать? Он решил, что лучший выход – выгодно жениться. (Кстати, тут его бы поддержал и отец, которому тоже вечно не хватало денег.) Он едет в Экс, столицу Прованса, и начинает сватовство…

Но здесь начинается рассказ о трех женщинах Мирабо.

 

4

«Как, – спросит читатель, – только три?»

Разумеется, у Мирабо было их тридцать три или намного больше, но особую роль в его жизни сыграли три. Первая – его жена.

Как сказано, Мирабо счел, что лучшим выходом из его бед и безденежья был бы выгодный брак. Он начинает добиваться руки богатой и знатной Эмили де Кове, дочери маркиза де Мариньян, первой невесты в округе. Однако у нее уже были поклонники получше, чем полунищий и уродливый Мирабо, и жениху отказали – впрочем, вполне корректно, но решительно.

Узнав об этом, отец сильно рассердился и обвинил во всем сына. «Вы потеряли свое состояние по собственной вине, – писал он сыну, – все ваши поступки друг друга стоят; приказываю вам немедленно покинуть Экс, иначе вас отправят под конвоем на остров Сент-Маргерит» [то есть в тюрьму – А. Т.].

Однако Оноре был упрям и решил не сдаваться. Он продолжал ухаживать за Эмили, та готова была поощрять его ухаживания, поскольку он был несравнимо умнее и остроумнее, чем ее официальный жених. В конце концов он сумел настолько скомпрометировать даму, что пришлось ее выдать за Мирабо. 22 июня 1772 года состоялось торжественное бракосочетание графа Оноре Габриэля де Мирабо и Эмили де Кове. В октябре 1773 года у молодых родился сын Виктор.

Эмили была красива, умна и вроде бы очень богата. Но брак не принес Мирабо ни счастья, ни денег. Совсем наоборот. Конечно, он получил приданое, но не такое, как надеялся. Наследство, которое его жена могла бы получить со временем, было в очень далекой перспективе, а сорить деньгами Оноре стал все больше и больше, короче, очень скоро он был в долгах как в шелках.

Мирабо-отец решает вразумить сына. Для вразумления он, как уже говорилось, знал и систематически применял одно средство – «королевские письма». И вот в декабре 1773 года Мирабо-сын получает такое «письмо», пока что довольно милостивое: ему запрещено покидать родовое поместье, а значит – запрещено ездить в Марсель и брать в долг у ростовщиков.

Сын не растерялся и начал распродавать то, что было в замке: старинные портреты, драгоценности. Отец отвечает испытанным средством: он раздобывает новое «письмо», которым сыну предписывается перебраться в маленький городок Маноск.

Именно там Мирабо берется за перо и сочиняет свой первый труд: «Опыт о деспотизме». (Правильнее было бы его назвать «Эссе о деспотизме», но с тех пор, как у нас стали переводить «Essays» Монтеня, принято слово «эссе» переводить как «опыт».)

В Маноске начались новые неприятности. Жена стала изменять Мирабо; конечно, она лишь платила ему, как говорят поляки, pienknum za nadobnie, но он так не считал. Случалось ему и бить жену.

В конечном счете супруги разъехались – как оказалось, навсегда. «Моя ошибка была в том, что я ждал плодов от дерева, которое может давать только цветы», – скажет Оноре через несколько лет.

До сих пор он имел врага-отца – теперь получил еще и врага-жену. Совместными усилиями они раздобыли новое «письмо», которым Оноре был отправлен в замок Иф.

Впрочем, пребывание Мирабо в замке Иф мало чем походило на столь известное нам всем заключение Дантеса – графа Монте-Кристо. Он быстро очаровал коменданта, к тому же старый служака понимал, что сегодня граф Мирабо – его узник, а завтра, может быть, станет министром. Словом, узник за обедом сидел за столом коменданта и был желанным гостем в его доме.

Между тем маркиз Мирабо вел очередной процесс против своей жены, стараясь объявить ее сумасшедшей, и опасался, что сын и дочь встанут на ее сторону. Он понимал, что Оноре может оказаться опасным противником. А комендант в ответ на запросы давал о своем узнике самые лестные отзывы. И маркиз выхлопотал два новых «письма»: дочь, Луизу де Кабри, заключили в монастырь, а сына Оноре из крепости Иф переправили в форт Жу, в горах Юры, на границу с Швейцарией.

Как и раньше, узник очень быстро очаровал коменданта крепости месье де Сен-Мори, и тот сначала стал ему позволять отлучаться из крепости в соседний город Понтарлье на несколько часов, потом – на несколько дней (Мирабо и комнату себе снял в местном трактире) и наконец стал смотреть сквозь пальцы на то, что Мирабо ездит в соседнюю Швейцарию. Впрочем, пока что Мирабо никуда не собирался бежать, так что какая, в сущности, разница, проводит он дни в Понтарлье или в Швейцарии?

Но здесь появляется «вторая женщина» в жизни Мирабо. Начинается его главный роман, великая любовь его жизни.

 

5

Дамы в Понтарлье быстро перестали замечать уродство Мирабо, его оспины и были очарованы новым дворянином в городе, обаятельным, исключительно умным и необычайно сладострастным. Он быстро закрутил там один-два романа. Между тем недавно умер король Людовик XV, и на престол взошел молодой Людовик XVI; и вот 11 июня 1775 года на банкете в честь коронации Оноре Габриэля посадили рядом с мадам Софи Монье.

Четырьмя годами раньше 18-летнюю Софи Рюффе выдали за 60-летнего чиновника, первого председателя счетной палаты Доля маркиза Монье. Она не была особенно красива, но отличалась хорошей фигурой и великолепным цветом кожи. Роман начался не сразу, но Мирабо зачастил в особняк Монье, очаровал хозяина, был принят как дорогой гость – и начал флирт с хозяйкой. Та готова была на флирт, пока что только флирт. И выразила свои сомнения: она слышала, что Мирабо непостоянен, она слышала, что у него есть другая связь. (Это, кстати сказать, соответствовало действительности, Мирабо тогда действительно крутил роман с некоей Жаннетон Мишо.) Мирабо пылко возражал: «Это неправда, да и не может быть правдой – ведь я люблю другую».

Разумеется, и это было только флиртом – пока лишь флиртом. В отличие от прочих интриг и интрижек Мирабо, этот роман развивался не слишком быстро. Софи полгода противилась Мирабо, и только в конце года, в декабре, она стала его любовницей. А флирт мало-помалу перерос в великую любовь.

Муж до поры до времени ничего не замечал. Зато кое-что заметил и понял комендант Сен-Мори, который тоже был неравнодушен к Софи. Мирабо получил приказ вернуться в форт Жу и не покидать его вплоть до новых распоряжений. Но 14 января Монье давали бал, на котором Мирабо должен был вести котильон; супруги вступились за гостя так горячо, что комендант дрогнул и дал Мирабо отгул на 4 дня.

Мирабо был на балу, вел котильон, но после бала исчез. Куда? Этого пока что никто не знал. Но мы знаем: он скрывался в покоях маркизы, а при малейшем шуме прятался в большом шкафу.

Несколькими годами позже, когда у обоих любовников за плечами был уже трагический опыт тюрьмы, разлуки, смертного приговора, произошла последняя встреча Мирабо и Софи. Явившись к своей возлюбленной, Мирабо узнал тот самый шкаф, в котором он прятался несколько лет назад. Шкаф был тот же, но любви уже не было. Впрочем, это будет не скоро, а пока что любовники провели вместе несколько счастливых дней, но… в людской обратили внимание на резко возросший аппетит маркизы. Мирабо пришлось перебраться в другой дом, откуда он вечерами навещал Софи. Однажды Мирабо застали перелезающим через забор и погнались за ним, как за вором. Мирабо остановился, назвал свое имя слугам и попросил, чтобы его провели к маркизу. Тому он наплел, что был в Берне, сейчас возвращается в Париж по вызову военного министра и просит его о ночлеге. Как ни странно, и это ему сошло с рук; а наутро Мирабо снова исчез, чтобы продолжить свои приключения.

Он объявился в Дижоне, столице Бургундии. Туда уехала и Софи – к своим родителям. Но оказалось, что встречаться, когда за Софи следили родные, еще труднее, чем когда она была при муже. Вскоре семья Софи добивается нового ареста Мирабо, он в замке Дижона.

Однако можно было думать, что и на этот раз ему все сойдет с рук. Во-первых, правитель провинции месье Монтеро сочувствовал и любовникам вообще, и лично Мирабо; кроме того, как раз в это время у власти в стране стояло либеральное правительство Тюрго-Мальзерба. Мальзерб собирался освободить Оноре Габриэля, но должен был считаться и с его отцом, который опять требовал строжайших мер против сына. Пока он колебался, произошли политические перемены: Тюрго был уволен в отставку, Мальзерб из солидарности последовал за ним. Напоследок он дал Оноре только один совет: поскорее бежать за границу. Тот не преминул это сделать, тем более что месье Монтеро не только посмотрел на это сквозь пальцы, но и снабдил «беглеца» почтовой каретой. Мирабо оказался в Швейцарии, в относительной безопасности.

А в августе 1776 года Софи Монье, после нескольких неудачных попыток, наконец удается бежать из Франции, и в маленьком городке Верьер она падает в объятья своего любовника. Несколько дней они наслаждаются безоблачным счастьем. К тому же Софи оказалась достаточно предусмотрительной и прихватила с собой солидную сумму денег (другое дело, что для Мирабо никакая сумма не оказалась бы достаточной). Затем они перебираются в Голландию.

Но теперь у Мирабо слишком много врагов, умение их создавать себе – одна из характерных его черт. Собственный отец, клан Мариньянов (родня его жены), маркиз Монье, клан Рюффе (родня Софи) – вот неполный перечень. К этому надо добавить, что правительство, если и не смертельный враг Мирабо, то уж никак не друг – после его обличительных памфлетов.

И вот над любовниками чинят суд, скорый и суровый. За «обольщение и похищение» Софи Монье граф Мирабо приговаривался к отсечению головы, а «похищенная» – к пожизненному заключению с проститутками (или, как это тогда называлось, «в доме для падших женщин»).

Пока что это решение было заочным. Но в момент его вынесения оба любовника были уже в лапах полиции, правда, голландской; но их следовало выдать французским властям. И какое-то время их охраняло только одно: долги, которые Оноре успел наделать в Амстердаме. Республика была буржуазной, и кредиторы не потерпели бы, чтобы их должнику отрубили голову, пока он не расплатился.

Но и это не помогло Мирабо. Отец из мести сыну согласился гарантировать его голландские долги, и экстрадиция состоялась. Маркиз торжествовал: «Я все-таки упрятал его под замок [он все же не хотел казни сына, и без особого труда добился ее замены пожизненным заключением. – А. Т.], хотя все желали, чтобы я предоставил его собственной судьбе. Моя совесть, которую я вопрошаю каждый день перед Богом в отношении этих людей, моя совесть говорила мне, что каковы бы ни были преступления, кои он сеет направо и налево, его судьбой в конечном счете будет колесование – и правосудие свершится над преступником, который носит наше имя».

Власти оказались более человечны, чем отец. Софи направили все-таки не в Сен-Пелажи (заведение для беременных проституток), а в исправительный дом. Это было менее позорно, но тоже не сахар. Софи делила комнату с четырьмя заключенными, одна из которых была безумна. В заведении было много буйных сумасшедших.

 

6

…Но не пора ли нам вспомнить также и о другом герое нашего очерка – о Максимилиане Робеспьере? Пора-то пора, вот только сказать о нем почти что нечего.

Максимилиан Робеспьер был на 10 лет моложе Мирабо. Он родился в 1758 году в городе Аррас, столице провинции Артуа на севере Франции. По рождению он принадлежал к судейскому сословию; и его отец, и дед, и прадед были советниками суда, судьями или кем-то подобным. Иначе говоря, он не принадлежал ни к родовому дворянству, ни даже к так называемому «дворянству мантии» (так называли судейских чиновников высокого ранга), но для провинциального Артуа он принадлежал к верхушке третьего сословия, к семье с давними традициями и уважаемой в городе.

В возрасте 10 лет Максимилиан становится, по крайней мере формально, главой семьи: отец покинул их, и дети остались на попечении деда, фактически – сиротами (мать умерла еще раньше). Достаток семьи был подорван, и всю свою жизнь Робеспьер находился где-то на грани между «небогатый» и «бедный». Однако дед выхлопотал для него стипендию в коллеже Людовика Великого, и двенадцать лет – с 1769-го по 1781 год – Максимилиан учится в Париже, сначала в коллеже, а затем на юридическом факультете Сорбонны. В 1781 году он возвращается в Аррас со степенью лиценциата прав и вскоре занимает место адвоката в королевском суде.

Молодой Робеспьер ведет ту жизнь, что и другие. Все пишут стихи – и он пишет стихи, без особого таланта, но ровные, изящные – о красоте природы. Пишет трактаты на темы морали; один из них был удостоен медали, и польщенный автор поспешил его издать.

Можно к этому добавить, что еще в школе Максимилиан подружился со своим однокашником, неким Камиллом Демуленом. Их дружба позже сыграет немалую роль в судьбе обоих; но пока что мы можем только упомянуть о том, что два юноши подружились, и добавить к этому нечего. Поэтому вернемся к Мирабо.

 

7

Сорок два месяца, три с половиной года, он провел в Венсеннском замке. И на этот раз он узнал, что такое настоящая тюрьма, а не те посиделки с комендантами и отлучки в Швейцарию, что были в прежних. Нет, тут все было всерьез.

И все же любовники не сдаются. Им удается наладить переписку: позже вся Европа плакала над письмами Мирабо.

Из писем Габриэля Оноре к Софи:

«Человек удовлетворен, когда находится в обществе тех, кого любит, – сказал Ла-Брюйер. Безразлично, думаем ли о том, чтобы разговаривать с ними, или молчим, думаем ли о них или о чем-нибудь постороннем, важно только одно – быть с ними. Друг мой, как это верно! И как верно, что к этому мы так привыкаем, что без этого жизнь делается невозможною. Увы! Я это хорошо знаю, я должен это хорошо знать, так как уже три месяца томлюсь вдали от тебя, уже три месяца ты мне не принадлежишь, и мое счастье кончено. И все же, просыпаясь утром, я ищу тебя, мне кажется, что мне недостает половины меня самого, – и это правда».

«Я могу пожертвовать тебе всем, но не твоей любовью. И я не думаю, что это не великодушно; в тот день, когда ты будешь так думать, я накажу себя за это; но я чувствую, что я люблю и не думаю, чтобы кто-нибудь из всех людей любил сильнее меня; в моем сердце столько энергии и сил, сколько нет у других, и не один возлюбленный не обязан так много такой нежной возлюбленной, как Габриэль Софии».

«Я хотел владеть тобой и быть только твоим другом, потому что жестоко боялся любви. Ты нравилась мне своей молодостью и красотою и была соблазном для моей души. Все сближало нас еще тесней. Подвижная и чувствительная, хотя желающая скрыть свою чувствительность, ты поражала и трогала меня. Ты увлекала меня от дружбы к любви, и я искренно говорил тебе, что не мог быть твоим другом. Тонкие остроты, слетающие молниеносно с твоих уст и удивляющие своей неожиданностью, пленяли меня, и когда я думал, я был взволнован.

Это волнение меня беспокоило.

Но я разуверял себя, я говорил себе: я столько видел женщин, у меня было столько возлюбленных! Она так неопытна! Как она может победить! Это ребенок. Но этот ребенок, такой нежный, льстил моему самолюбию жадным вниманием, с каким он слушал меня. То, как он считался с тем, что я говорил, и оценивал каждое мое слово, восхищало меня и делалось для меня необходимым. Мы любили друг друга, не желая признаваться себе в этом. Моя София, такая простая и наивная, казалась мне образцом искренности и чувствительности: ей не хватало только страстности, но любовь втихомолку обещала мне и это. Она не походила ни на кого и была даже странной, но все так шло к ней, даже суровый вид, что мне хотелось овладеть ею, и что-то уверяло меня, что я добьюсь своего. Я не ошибся, но, соблазняя, я соблазнился сам – этого я не ждал и даже боялся. Каким я был безумцем! От такого счастья хотел отказаться! Я ставил любовь выше гордости. Прости меня, моя София, прости. Я не знал наслаждений взаимной нежности, только ты заставила меня вкусить их. Я искупил свое преступление. Я люблю свои цепи сильней, чем боялся их».

Но Мирабо – не только любовник, и даже не столько. Он журналист и политический мыслитель. В тюрьме он пишет свой «Опыт о королевских письмах и государственных тюрьмах» – область, где он имел право считать себя экспертом первого ранга.

В 1778 году умер маленький Виктор Мирабо, единственный законный ребенок Оноре Габриэля. Поскольку родственники Мариньянов были заинтересованы в том, чтобы у Эмили не было потомства (финансовые вопросы), поползли слухи об отравлении. Так ли это было или нет – скорее, нет, – это было еще одним ударом для Оноре Габриэля. Когда он сообщил об этом Софи, та ответила: «О друг, значит, у нас больше нет нашего дитя, ведь я считала твоего сына своим!»

Однако эта смерть сыграла в жизни Оноре и положительную роль. Его отец призадумался: он ненавидел сына, но не хотел, чтобы род на нем оборвался. На младшего брата, Мирабо-Бочку, в этом смысле надежды были плохи. Получалось, что если он хотел, чтобы род продолжался, надо было освободить сына и каким-то образом помирить его с женой.

Впрочем, и после этого дело тянулось добрых 2 года, и за это время умерла также и маленькая Софи Габриэль, незаконная дочь Мирабо от Софи. Мирабо никогда не видел своей дочери, но горько оплакивал ее. А между тем отец продолжал свою игру: пусть сын покается перед Мариньянами, пусть вернется к жене. Оноре Габриэль сильно морщился, но жизнь в тюрьме и горе сделали его более уступчивым; он написал несколько очень искусных писем Эмили и тестю. В конце концов, 13 декабря 1780 года ворота Венсеннского замка открылись и Мирабо вышел на свободу.

Правда, это была та еще свобода: его выпустили из тюрьмы, но отдали под власть отца. Это было невесело. Мы знаем, что Пушкин в сходных обстоятельствах в октябре 1824 года умолял Жуковского: «Спаси меня хоть крепостию, хоть Соловецким монастырем».

Пушкин был романтиком, Мирабо был старше, циничнее и разумнее (по крайней мере, в житейском смысле), он все-таки предпочитал Венсенну отца. Притом у отца был свой интерес: он хотел сделать сына союзником в борьбе против своей жены (то есть матери Оноре), которая вела с маркизом борьбу за развод.

А пока Оноре пришлось… попроситься обратно в тюрьму, не в камеру, но на постой.

Между тем его отец проиграл процесс и оказался почти что разорен. Но что было для него еще хуже – общественное мнение приняло сторону его жены. «Либерал» был заклеймен как семейный тиран (давно пора было), правительство стало на сторону общественного мнения, и меньше чем через 2 недели также и его дочь Луизу де Кабри (ее он тоже, как помнят читатели, упрятал под замок) освободили.

Это пошло Оноре тоже на пользу. Оказавшись «у позорного столба общественного мнения», Виктор Мирабо решил, что лучший способ как-то поправить свою испорченную репутацию – простить сына. И вот в мае 1781 года наконец-то состоялось свидание сына с отцом. Они не виделись 9 лет.

Отец (великодушно, как он считал) предложил сыну пожить некоторое время у него в замке Биньон, ведь он очень хотел помирить его с Эмили и добиться продолжения рода. Оноре согласился, но приехал не сразу. По дороге на Биньон он сделал крюк и заехал в небольшой городок Ножан-сюр-Верниссон. Там в монастыре содержалась Софи Монье. Это была не тюрьма, монастырь был, как сейчас убедится читатель, довольно комфортабельным, но все же Софи находилась в заключении, и притом за ограду монастыря допускался один-единственный мужчина – врач, доктор Изабо. Мирабо так растрогал его рассказами о своих страданиях, что тот согласился быть пособником в довольно рискованном предприятии. Вечером Мирабо, надев поверх своей одежды робу садовника, проскользнул в монастырь (доктор в это время отвлекал внимание привратницы) и, пройдя вслед за доктором коридорами, добрался до маленькой гостиной. Софи упала в его объятья, любовники провели вместе 5 дней. Но… она по-прежнему его любила, а он – уже нет.

Через пять дней доктор Изабо сообщил Мирабо, что его срочно кто-то хочет видеть, тот воспользовался случаем и выбрался из монастыря. Как оказалось, полиция уже напала на след Мирабо, и самым разумным для него было побыстрее укрыться в Биньоне, куда он, собственно, и собирался. Так он и поступил. Переписка с Софи какое-то время еще продолжалась, потом угасла.

Прошло 8 лет. Мирабо уже ринулся в большую политику, а Софи решила искать новую любовь, но что-то у нее не сложилось. В начале сентября 1789 года Софи наложила на себя руки. В те дни имя ее прежнего любовника гремело по всей стране. Мирабо был тогда самым знаменитым человеком во Франции; но что было до этого Софи? Она зажгла жаровню, а чтобы помешать себе спастись (она могла бы это сделать, открыв окно), сама себя крепко привязала к креслу. Мирабо получил известие о смерти женщины, которая стольким для него пожертвовала и которую он когда-то (что ни говори) так любил, как раз в момент важнейших прений по вопросу о королевском вето. Мирабо ежедневно выступал, он выбивался из сил. Все же, услышав о ее смерти, он сказал, что не будет брать слова, и вышел из зала заседаний.

 

8

Однако вернемся в 1781 год. Оноре наконец с двухнедельным опозданием прибыл в замок отца, где провел несколько месяцев. Отношения этих двух умных людей были неважными, но оба считали полезным разыгрывать что-то вроде комедии дружеских чувств. «Я разыграл сцену из Цинны, предложив ему дружбу», – снисходительно писал маркиз к Бальи.

После выхода из тюрьмы происходят, один за другим, два процесса. На этот раз – по инициативе самого Мирабо. В феврале 1783 года Мирабо сам, добровольно, является в Понтарлье, чтобы опротестовать все еще висящий над ним приговор.

Как отличный юрист, он решил использовать юридический просчет судей. Приговор был вынесен за «обольщение и похищение» Софи Монье. Однако по французскому законодательству термин «обольщение» мог применяться только к девушке. «Как же я мог, – иронизировал Мирабо, – „обольстить“ даму, которая уже 4 года была замужем?!» Что же до «похищения», то и тут обвинение было неубедительным: Мирабо без труда доказал, что Софи сама, по своей воле, приехала, более того – прискакала верхом к нему в Швейцарию. Тоже мне «похищение»!

Тем не менее затея была рискованная, поскольку силы, противостоявшие Мирабо, были слишком велики. Но он верил в себя – и выиграл. Притом он выиграл не только процесс: он доказал свою ораторскую мощь. Речи, произнесенные им на суде (а он защищал себя сам, без адвоката), читала вся Франция.

Тут даже отец его похвалил. Но потребовал, чтобы он тут же начал второй процесс: против своей жены. Оноре подчинился и явился в суд с требованием, чтобы Эмили вернулась к нему.

Нам может показаться странным, что муж возбуждает судебное дело против жены с требованием, чтобы она к нему вернулась, но, по тогдашним законам и обычаям, подобная постановка вопроса была делом обычным и нередким. На этот раз Оноре проиграл дело, но зато вновь заставил всю Францию следить за собой. Одна из его речей была направлена в основном против адвоката Эмили Порталиса. Заключительная фраза его звучала так: «Если адвокат со всем красноречием извергает лживые декларации, клевету, если он передергивает документы, которые он цитирует… такой человек – продавец лжи и клеветы!»

Мирабо кончил, Порталис встал, чтобы ответить… и упал. Он потерял сознание, не вынеся словесных ударов своего противника. Не часто бывает, чтобы юрист сбил с ног своего противника не в переносном, а в буквальном смысле слова.

 

9

Примерно тогда же, когда вся Франция следила за процессом Мирабо – не то чтобы затаив дыхание, но с огромным интересом, будто полуфинальный футбольный матч на первенство мира, – в это же время Робеспьер выигрывает свой первый громкий (ну, громкий для Арраса) процесс.

Некто Виссери, увлекавшийся физикой, решил испробовать изобретение Бенджамена Франклина (да-да, того самого, со стодолларовой купюры) и установил у себя на доме громоотвод. Общественные власти забеспокоились: а вдруг громоотвод притянет молнию? Громоотвод приказано было убрать «как опасный для общественного порядка».

Виссери заартачился и обратился за помощью к Робеспьеру. Молодой адвокат охотно взялся за дело: Америка, Бенджамен Франклин и наука были тогда в большой моде, а среди людей прогрессивных взглядов – в особенности. Дело он выиграл; свои речи по этому делу опубликовал отдельной брошюрой и приобрел определенную известность в своей провинции.

Упомянем еще одно дело адвоката Робеспьера. Служанка одного из приятелей Робеспьера претендовала на небольшое наследство, приятель попросил Максимилиана помочь ей, он согласился и также выиграл дело.

Интерес тут заключается в том, что приятелем, о котором идет речь, был молодой офицер Карно; через несколько лет он станет коллегой Робеспьера в Комитете общественного спасения, станет «Организатором Победы» (так его назовут современники), потом – членом Директории, изгнанником, министром Наполеона, снова изгнанником… Но это все будет не скоро, пока же Максимилиан Робеспьер и Лазарь Карно – просто два представителя высшего слоя третьего сословия Арраса, таких как они во Франции – не то чтобы миллионы, но с десяток тысяч наберется.

Робеспьер становится академиком. Но академия тех времен – не то, что наша; это не слишком солидное учреждение. Маркизу Кондорсе, к примеру, родные запрещали быть академиком: для маркиза это не слишком-то солидно. Для такого солидного буржуа, как Робеспьер, это, конечно, честь, но ничего особенного в этом нет.

 

10

1780-е годы на переломе.

Мирабо завоевал себе репутацию, хотя и крайне двусмысленную, что ему очень сильно аукнется в дальнейшем, но очень яркую.

Он свел полезные знакомства. Во время новой поездки в Швейцарию, куда он отвез издателю свои сочинения, он познакомился с людьми, имена которых будут очень громко звучать в Революцию, а пока что малоизвестны. Это француз Жан-Жак-Пьер Бриссо и его друзья-швейцарцы Клавьер и дю Ровре. Позже они станут – один лидером жирондистов, другой министром финансов, а третий секретарем Талейрана. Но до этого, в первые годы революции, они будут сотрудниками и «неграми» Мирабо, будут писать для него речи.

Устроилась и его личная жизнь. В нее вошла третья женщина, которая на 4 года станет его подругой.

В 1784 году он явился в Париж с очередной любовницей, мадам де Сент-Оран. Она только что сбежала от мужа, и ей не хотелось уж слишком афишировать свою связь, тем более что муж гнался за ней по пятам. Поэтому они приехали в Париж не вместе, и, чтобы отвести подозрения, она решила поселиться не у любовника, а с подругой, лучше в монастыре. И вот мадам Сент-Оран явилась в монастырь Малолетних сирот и поселилась в комнатах одной девушки, с которой была дружна. Та была по рождению голландкой, звали ее Генриетта Амели Дюфур, она была незаконной дочерью некоего Вильяма ван Харена, а в монастыре поселилась под именем-анаграммой: Харен – Нера. Так под именем госпожи Нера она и вошла в историю.

Гостья тут же сообщила хозяйке, что ждет любовника. Та возмутилась и сказала, что не собирается держать им свечку, да к тому же по вечерам в монастырь мужчин не пускают. Госпожа де Сент-Оран послала Мирабо записку, чтобы он не приходил. Тот возмутился и все-таки явился, чтобы вразумить молоденькую девчонку, ставшую ему поперек дороги.

Впервые увидев этого толстого и рябого мужчину, госпожа Нера вздрогнула от ужаса. «Его лицо мне не понравилось невероятно, я даже попятилась от страха», – призналась она впоследствии.

А Мирабо через несколько дней бросил мадам Сент-Оран и начал ухаживать за ее подругой. Вскоре она уступила Мирабо, хотя не была пылко влюблена. Любовницей она была нежной, но холодной (впрочем, Мирабо легко утешался с другими женщинами), однако она уступила потому, что устоять против Мирабо было невозможно. И в следующие 4 года она была, как сказали бы мы, гражданской женой Мирабо.

Софи Монье страстно любила Мирабо, да и он ее искренне любил. Она даже была умна, но почти не образованна, у нее был узкий круг интересов, и говорить с ней Мирабо мог только о любви. Он и говорил, а потом писал пламенные письма. Но больше-то говорить было не о чем.

Отношения же с мадам Нера были гораздо более ровными и спокойными. Но с ней Мирабо было интересно: она была не только умна, но и хорошо образована.

Если с официальной женой, Эмили де Кове, ему катастрофически не повезло (сам виноват!), а любовь его жизни, Софи Монье, принесла ему множество бед, то на третий раз ему просто исключительно повезло. Не будучи пылкой любовницей, госпожа Нера была зато для Мирабо верным, надежным и очень полезным другом. Несколько раз она спасала его от очередного «королевского письма» то ли своевременным бегством, то ли хождением к министру (в те времена получить «письмо» было сравнительно просто, но и избавиться было не очень трудно, поскольку министры уважали титулованную знать). Она была его, так сказать, литературным секретарем, и если б Генриетта Амели не сидела над черновиками Мирабо, его четырехтомный труд о прусской монархии мог бы вообще не появиться. Ну, а в свободное время она пыталась как-то наладить его финансы, свести концы с концами.

Ей было тогда всего 19 лет, но у девушки была деловая хватка. Возможно, сказывалась голландская кровь. Перебравшись на квартиру Мирабо на Шоссе д'Антен, она первым делом подсчитала расходы и доходы и поняла, что дальше так жить нельзя. И что же она сделала? Поступила так, как должна поступать всякая домохозяйка и всякий государственный муж (впрочем, хозяйки так поступают не всегда, а государственные мужи – никогда, но это уж другой вопрос). Она продала лошадей, продала собственную мебель, рассчитала слуг, уплатила неотложные долги и… начала выдавать Оноре Габриэлю деньги лишь на самое необходимое.

Жизнь Мирабо стала налаживаться.

 

11

В 1786 году Оноре Габриэль вместе с Иэт-Ли (так он, сокращая ее имена, ласково звал госпожу Нера) и маленьким сыном от другой женщины едет в Пруссию. Как многое в жизни Мирабо, и эта поездка была двусмысленной: не то он беглец, не то – посол по особым поручениям… С одной стороны, Мирабо, основательно рассорившемуся с министром финансов Калонном, следовало быть подальше от Франции: это было почти бегство. Но с другой – министр иностранных дел Верженн снабдил его рекомендательным письмом; Францию очень интересовало, что делается в быстро поднимающейся Пруссии, и кто же лучше Мирабо сумеет разобраться в тамошних делах и объяснить это министрам?

Министр сделал верный выбор: письма Мирабо о Пруссии, расстановке там политических сил и прочем были необычайно ценными. Талейран писал Мирабо из Парижа: «Вашими посланиями довольны; король читает их с большим интересом. Вашу работу оценили по заслугам».

Насчет последнего, однако, Талейран ошибался или просто хотел написать другу приятное. Правительство не смогло по заслугам оценить Мирабо, через 30 лет Шатобриан (великий писатель и посредственный дипломат), будучи послом Франции в Берлине, писал: «Я был поражен легкомыслием, бездарностью правительства, читавшего послания такого человека и так и не понявшего, с кем имеет дело».

В Пруссии Мирабо провел несколько лет, и плодом его пребывания стал 4-томный труд о прусской монархии. И здесь он оказался не совсем чист: ведь писал его не он один. Не говоря уж о преданной жене и секретарше мадам Нера, ему очень помог его прусский друг майор Мовильон, которому, собственно говоря, принадлежит вся статистическая часть книги, и несколько других «негров». Мовильон, восхищавшийся Мирабо, счел себя удовлетворенным тем, что смог помочь великому другу. Однако другие «негры» были более амбициозны, и это привело если не к разрыву отношений, то к новым трениям Мирабо со своими сотрудниками.

 

12

Пока Мирабо находился в Пруссии, во Франции быстро нарастал политический кризис. В декабре 1786 года правительство вынуждено было созвать совещание нотаблей в надежде, что это поможет найти деньги. Вместо этого, как уже говорилось, разразился общий политический кризис.

Началась революция в провинциях (Париж пока что оставался спокойным). В 1788 году правительство вынуждено было объявить о созыве Генеральных Штатов.

Терминология Франции не совпадала с английской (и с нашей современной). Как уже упоминалось, во Франции «парламентом» назывался верховный суд королевства (а точнее, верховные суды, ибо во Франции было более дюжины парламентов для разных автономных областей), а Генеральными Штатами именовалось то учреждение, которое мы называем парламентом, – собрание депутатов от трех сословий, которое короли собирали, чтобы попросить у сословий деньги и вообще в важных случаях. Разница была в том, что Генеральные Штаты, в отличие от английского парламента, собирали нерегулярно, и в последний раз – в 1614 году, то есть 175 лет назад!

Мирабо, человек крайне эмоциональный, мечется от отчаяния к надежде, даже к эйфории. Осенью 1787 года, ненадолго вернувшись во Францию, он пишет Мовийону: «Я вернулся истомленный и нахожу здесь все ужасы позора и безумия, вступившие между собой в заговор, чтобы погубить мою страну. Нация, которая полгода назад была здорова, теперь погибла, унижена, обесчещена… Невозможно, чтобы человек, думающий и чувствующий, не был потрясен всем этим, разуму же человеческому не дано знать, чем все это кончится. Едва ли можно предусмотреть другое лекарство, кроме избытка зла».

А через год, на следующий день после того, как было официально объявлено о созыве Генеральных Штатов, он пишет ему же: «За сутки страна шагнула на целый век вперед!» Это было в августе 1788 года; но еще за несколько месяцев до того (а в такие времена месяцы действительно равняются если не векам, то десятилетиям) Мирабо уже видел, к чему идет дело, и писал: «Франция созрела для революции».

Созыв Штатов был назначен на май 1789 года, а выборы проходили в начале этого года. Разумеется, Мирабо хочет быть депутатом. Он отправляется на родину, в Экс, чтобы выставить свою кандидатуру. Но для этого нужны деньги, и Мирабо затевает новое дело, обошедшееся ему очень дорого.

Нет, не в финансовом отношении. Книга, о которой пойдет речь ниже, имела успех, в том числе и финансовый. Но печально было то, что Мирабо рассорился со многими и, что главное, эта история привела к разрыву с Иэт-Ли.

Ее прощальное письмо не похоже на страстные письма, которые в изобилии писала ему Софи Монье: оно просто грустно. «Я хотела бы, чтобы вы были мудры и счастливы. Я всем сердцем желала бы, чтобы вы воссоединились с госпожой Мирабо или связали себя с порядочной женщиной. А ваша нынешняя связь вас бесчестит: вы попали в отвратительные руки…»

Она, как обычно, была права: Мирабо связался с редкой красавицей, но и исключительной сволочью, и снова сам себе устроил массу неприятностей, рассорился с друзьями и нажил врагов.

Эвелина Лежей была женой издателя Мирабо, красавицей и интриганкой. В отличие от министров и честных людей, она сразу оценила Мирабо, решила любой ценой его к себе привязать, тем более что цена, с ее точки зрения, была более чем приемлемой. Но издательство было близко к банкротству. Эвелина, получив доступ к бумагам своего любовника, соорудила публикацию его частных писем, в которых он описывал нравы прусского двора. В какой мере сам Мирабо был ответствен за публикацию, не вполне ясно, но маловероятно, чтобы он в этом деле был «белым и пушистым». Сам он уверял, что один из его тайных сундуков взломали, письма выкрали, да еще и исказили. Но вряд ли стоит безоговорочно ему верить. Во всяком случае, читатели рвали «Тайную историю берлинского двора» из рук, публикация принесла ему немного денег, которые были ему очень нужны для избирательной кампании, но также и массу неприятностей. Нарушение тайны дипломатической переписки вызвало раздражение у властей, глава правительства Неккер, и без того враг Мирабо, получил новый повод считать, что тот неисправим; обиделся дружественно настроенный по отношению к Франции принц Генрих Прусский, но, может быть, главное – очень обиделся Талейран. В письмах шла речь, среди прочего, о его финансовых махинациях; дружба оказалась разорвана, и это тоже стало одной из помех на дальнейшем пути Мирабо.

И все же наступал звездный час Мирабо, последние годы (можно даже сказать: последние месяцы) его жизни, которые навсегда вписали его имя в историю Франции.

 

13

В конце 1788 года популярность Мирабо стремительно растет. Вообще приобретение популярности в минимальный срок – вещь не такая уж редкая, писал же Байрон о себе: «Однажды утром я проснулся знаменитым». Но в годы революции можно быстро приобрести репутацию – и очень быстро ее потерять. Подобных случаев в годы революции сколько угодно: герцог Орлеанский; популярный, почти обожествляемый министр Неккер; лидер Национального собрания Мунье; жирондистская вакханка Теруань де Мерикур; наконец, Робеспьер… Да что говорить – сам Конвент как целое за 2–3 года прошел весь путь от неслыханной популярности до всеобщей ненависти.

В годы революций люди ищут чудотворца. Слова Интернационала:

Никто не даст нам избавленья — Ни бог, ни царь и ни герой…

поются, но не воспринимаются. Люди именно желают найти «бога, царя и героя» в одном лице. Находят его – как правило, это бывает очередной проходимец. Но в любом случае оказывается, что он неспособен чудом преобразовать все, что нужно, и именно так, как нужно. И поклонение, доходящее до обожествления, переходит в ненависть.

Но Мирабо и здесь оказался уникален. Получив популярность, он сохранил ее до самой смерти, правда, смерть была уже близка: ему оставалось жить меньше трех лет. Но для революционной эпохи три года – это три столетия.

Что же произошло?

В Эксе начался избирательный процесс. Поначалу Мирабо надеялся быть избранным от второго сословия, т. е. от дворянства. Но его репутация портила дело, а главное – против него был могущественный клан Мариньянов, семья его жены Эмили. Ему отказали в праве баллотироваться по формальным причинам.

Не растерявшись, Мирабо идет баллотироваться от третьего сословия. Но скажем больше: свое поражение он превратил в победу, распространив в печати свою речь, которую ему не позволили произнести в собрании знати. Именно там прозвучали знаменитые слова:

«Мои предки, изгнанные из бушующего города, сто двадцать лет назад нашли приют в этой провинции… Я не собираюсь отказываться от их принципов на их могилах. Я хотел, хочу и всегда буду хотеть мира. Но я не верю, что долгий мир может иметь иную основу, кроме справедливости, или что революции, уже произошедшей в общественном мнении, можно помешать. <…> В любой стране, в любую эпоху аристократы беспощадно преследовали друзей народа; и если, по прихоти судьбы, таковой рождался в их среде, именно на него они обрушивались со всей силой, стремясь внушить ужас выбором жертвы. Так погиб последний из Гракхов от руки патрициев, но, сраженный смертельным ударом, он швырнул прах к небесам, призывая месть богов; и из этого праха родился Марий, великий не столько тем, что истребил кимвров, сколько тем, что поразил в Риме родовую аристократию».

Популярность Мирабо нарастала. Но тут события приняли совершенно иной оборот.

 

14

Мирабо едет в Прованс как революционер. Его главная цель, конечно, – быть избранным, но вроде бы очевидно, что он должен произносить зажигательные речи, будоражить общество. Он действительно произносил такие речи. Но самым примечательным в его поездке оказалось другое. В разгар избирательной кампании в Марселе разразился бунт.

23 марта 1789 года, накануне дня созыва выборщиков, толпы манифестантов двинулись к старому порту. Они требовали снижения наполовину цен на хлеб и мясо, для пущей убедительности демонстранты побили камнями стекла в мэрии и начали выламывать двери. Властям пришлось удовлетворить требования, но назавтра бунт вспыхнул с новой силой. Что делать?

Благоразумные граждане рассудили, что надо создать народные дружины, движение в пользу порядка возглавил некий адвокат Бремон-Жюльен, но ему хватило ума понять, что нужен более авторитетный человек, короче – необходим Мирабо. «Если придется уступить народу, то все будет потеряно, – писал он в Экс, – ваше присутствие, возможно, умерит страсти. Когда от людей уже ничего не ждешь, приходится обращаться к богам…»

Задача перед Мирабо стояла – не позавидуешь. Он должен был, не имея за собой ничего, кроме морального авторитета (завоеванного, не забудьте, в борьбе с властью), остановить беспорядки и грабежи – и при этом не потерять свой авторитет, тем более что он еще и в депутаты-то избран пока что не был.

Но он мчится в Марсель. И в три дня – это не преувеличение, а точный срок – Мирабо ухитрился справиться с задачей. С одной стороны, организованные им дружины действительно в два дня пресекли беспорядки. Но одновременно он выпустил ряд воззваний к народу, в которых уговаривал не огорчать доброго короля. Читателя, знающего, как именно отнеслась Франция к своему доброму королю спустя каких-нибудь четыре года, возможно, удивит эта апелляция к доброте короля. Но в 1789 году все возмущение направлялось против, так сказать, «злых бояр»: против аристократии, против привилегированных. Добрым намерениям короля пока что очень верили, хотя и знали, что он слаб.

Итак, явившись в Прованс, чтобы его взбудоражить, Мирабо занялся наведением порядка. Только-только успокоилась ситуация в Марселе – вспыхнул такой же бунт в Эксе, Мирабо срочно зовут в Экс – «помогите!» И он мчится туда и опять, как по волшебству, успокаивает взбудораженные толпы и наводит порядок (правда, тут ему уже помогал и марсельский опыт, и то, что на сей раз беспомощные чиновники охотно наделили его всеми мыслимыми полномочиями). Ему повиновались, как любимому отцу, женщины, мужчины целовали ему руки, плакали, а главное – клялись сами быть благоразумными и принуждать к благоразумию других.

Понятно, что после этого Мирабо был единодушно избран депутатом. Уезжая из Прованса, он произнес речь, которую стоит процитировать. В ней он упоминает все стандартные клише эпохи, но он не только их повторяет – он разъясняет, как именно их следует, по его мнению, понимать. Можно сказать, что в этой речи он высказал свое кредо, которому он, в общем и целом, оставался верен всю оставшуюся жизнь:

«Я всегда буду вменять себе в обязанность провозглашать и распространять повсюду, насколько хватит сил, извечные права человека: свободу, равенство и – верный способ, каким можно их утвердить, – братство. Не ту слепую и яростную свободу, отметающую все законы, но просвещенную и примирительную свободу, которая хочет подчинить все и вся общему закону, потому что общий закон благодатен для всех. Не то химерическое и абсурдное равенство, мрачное искусство которого состоит в смешении рангов и людей, тогда как природа всегда будет устанавливать неизбежные различия между ними, но равенство, упорядоченное природой и разумом, хотя и всегда нарушаемое людьми; не то ужасное единение некоторых против множества, которое образуется и сплачивается, лишь чтобы разделять и властвовать. И даже не объединение большого числа против малого, которое будет стремиться уничтожить неравенство, тогда как нужно лишь его регулировать, и которое породит раздор, так и не приведя к миру. Но братство всех ради общего счастья. Оно обеспечит правоту каждого и не оставит возможности для деспотизма!»

В апреле Мирабо покидает Прованс как герой, как кумир народа. Чего теперь он не сможет добиться? И вот 4 мая 1789 года (с этого начинался наш очерк) он, среди депутатов третьего сословия, шагает в составе торжественной процессии к Версальскому собору. На следующий день, 5 мая, открываются Генеральные Штаты.

 

15

В письме другу, написанном через 3 недели после начала работы Собрания, Робеспьер пишет: «Граф Мирабо не имеет никакого влияния, ибо его моральный облик не внушает к нему никакого доверия».

В этих словах слышится доктринерство Робеспьера; ему трудно себе представить, как это заведомо недостойный человек может вообще выступать в Собрании, и еще труднее понять, что другие депутаты окажутся не столь принципиальны, как он. Но, с другой стороны, Робеспьер во многом прав: хотя очень скоро Мирабо будут слушать, как пророка, он завоюет не только внимание, даже уважение Собрания, но его дурная слава до конца дней (а их осталось немного) будет висеть на нем тяжелой гирей.

Стоит сопоставить то, что сказал Робеспьер о Мирабо, с тем, что Мирабо несколько позже сказал о Робеспьере, который был лишь в начале своего трудного пути к вершине власти и был по-прежнему «одним из тысячи двухсот». Но Мирабо уже заприметил этого человека и сказал: «Он далеко пойдет – он верит во все то, что говорит».

О самом Мирабо сказать такое никак невозможно. Как-то раз, когда Мирабо произнес блистательную речь, к нему подошел знаменитый актер Моле, звезда «Комедии Франсез», и воскликнул: «Боже мой, какая речь! И с каким выражением вы ее произнесли! Как вы ошиблись, сударь, с призванием!»

Мирабо весело расхохотался, после этого он отправился под руку с Демуленом к себе домой и угостил того роскошным ужином. Это было не вполне уместно, если учесть, что речь была о грозящем банкротстве государства и Мирабо страстно говорил в ней о страданиях народа.

Робеспьер не пошел бы на роскошный ужин – по крайней мере, после подобной речи – и, вероятно, сильно возмутился, если бы услышал о своей речи нечто подобное. Но…

Это тот самый вопрос, который много лет спустя поднял Солженицын: следует ли «жить не по лжи». Действительно ли этот рецепт хорош? Во всяком случае, он нехорош для политика. Потому что тогда получается то, что произошло с Робеспьером: он, как говорила о нем Манон Ролан, «убаюкал свою совесть силлогизмами», поскольку совесть была беспокойной. И в результате стал автором кровавого закона от 22 прериаля. С Мирабо этого бы не случилось, у него было много пороков, но он не любил крови.

Мирабо не очень-то верил в то, что говорил, но он говорил дело. Робеспьер твердо верил, что говорит правду, что выступает за святое дело. Но так ли это было?

Однако вернемся к первым дням работы Собрания, к тем дням, когда оценка Робеспьера была во многом справедливой. Мирабо упорно борется, много выступает, но пока что его не очень-то слушают. Одновременно он борется и за умы рядовых французов, избирателей.

Мирабо был, пожалуй, первым, кто по-настоящему оценил роль общественного мнения в политике вообще, и в революциях – в особенности.

Вспомним хотя бы русских генералов: Барклай де Толли был генералом явно не хуже Кутузова, однако остзейскому немцу не доверяли, а Кутузов смог себе позволить сдать Москву. Или менее известный пример: генерал Паскевич достиг намного больших успехов, чем Ермолов, однако общественное мнение России считало, что он – удачливый неуч («говорят, что он пишет без запятых, зато говорит с запятыми»), а Ермолов – великий человек, интригами отстраненный от командования.

Не то чтобы другие этого уж совсем не знали, но другие, зная силу общественного мнения, на том и останавливались. Мирабо же извлек из этого практический урок: с первых дней работы Генеральных Штатов он начинает издавать газету. Своим величайшим политическим чутьем он понял, что именно газета (других СМИ тогда не существовало) – то, что требуется, чтобы его мнение стало мнением всей Франции.

Газета первоначально вышла под названием «Газета Генеральных Штатов». Неккер, возглавлявший тогда правительство, не нашел ничего лучше, как запретить ее. Мирабо мгновенно находит ответ – он начинает выпускать, по сути, ту же газету, но уже как «Письма к моим избирателям».

Перелом настроений в пользу Мирабо происходит 23 июня. В этот знаменитый день король, которому надоело бездействие Генеральных Штатов (подумать только: полтора месяца они не могут решить, как им проверять депутатские полномочия: вместе или порознь, по сословиям?), собрал всех депутатов, произнес несколько сердитых слов и ушел.

Часть депутатов ушла, часть осталась. Церемониймейстер де Брезе явился к депутатам и велел им разойтись. В ответ Мирабо бросил еще одну фразу, вошедшую в историю: «Передайте тому, кто вас послал, что мы здесь – по воле народа, и уступим только силе штыков!»

С этого момента Мирабо становится, по меньшей мере, одним из лидеров Собрания. А что же король? Король не послал солдат; он, услышав об ответе депутатов, буркнул: «Ну и черт с ними, пусть остаются!»

Говорят, что Мирабо, узнав об этом ответе, воскликнул: «Вот так королей приводят к эшафоту!» Но сразу нужно оговориться: была ли такая фраза сказана, нет ли – Мирабо совершенно определенно не желал подобного исхода, против подобного развития событий он готов был бороться любыми средствами. А в средствах он, как мы знаем, не был слишком разборчив.

Мирабо завоевал внимание Собрания. Но ему конечно же мало быть видным оратором или даже лидером Собрания. Он рвется к власти.

 

16

Первый период деятельности Мирабо в Национальном собрании – с июня по ноябрь.

Летом 1789 года по всей стране горят дворянские замки. Да и в городах неспокойно. В Труа народ убил мэра города, разгромил ратушу, захватил склад соли и заставил продавать ее по дешевым ценам. В Страсбурге народ также разгромил здание ратуши. То же происходит и в других городах, но главное событие, конечно, произошло в Париже: 14 июля народ взял Бастилию.

Депутаты в этом не участвовали. У Мирабо была и особая причина: 13 июля, то есть накануне взятия Бастилии, умер его отец. За несколько дней до смерти он вызвал Оноре к себе, и в критический момент истории его не оказалось на месте. А будь он там, изменило бы это что-нибудь? Скорее всего, нет. Хотя может быть, что он выступил бы с пламенной речью, а в той обстановке одна эффектная речь могла многое повернуть в другую сторону. Но этого не случилось.

Мирабо завоевал популярность. Теперь он хочет быть министром.

«Нам нужна своего рода политическая аптека, – напишет он позже, – в которой только ее хозяин, имеющий под рукой как целебные вещества, так и ядовитые растения, составляет свои снадобья, руководствуясь своим гением и пользуясь безграничным доверием больного». Надо ли говорить, кого именно Мирабо видел в роли такого «хозяина аптеки»?

Он был прав: обстоятельства требовали чего-то именно в этом роде. И уже тогда королю и королеве указывают на Мирабо. Надо обратиться к нему. Но королева, как мы помним, гордо отвечает, что не унизится до такого.

(Роковая слепота! И Мирабо, и Лафайет, и другие вожди революции тогда вовсе не желали крушения монархии и искренне готовы были помочь. Но Мирабо, видите ли, недостаточно чист душой, что же до маркиза Лафайета, «героя Старого и Нового Света» и самого в тот момент популярного человека в стране, то его слишком опасались, полагая, что он стремится захватить власть. Может быть, он и мог тогда это сделать, но не хотел: он был чист душой, но… не слишком умен. И в вожди революции не годился.)

Получить пост министра от короля не удается. Мирабо не унывает: он видит, что королю скоро придется назначить министров уже не по своей воле, а по воле Собрания (то, что мы теперь называем конституционной монархией). И он, Мирабо, получит пост министра от Собрания.

Так могло быть, но так не случилось. В Собрании было немало врагов Мирабо – и еще больше тех, кто ценил его таланты, но… считал, что он уж слишком талантлив, что, став министром, он будет всемогущим.

Здесь стоит привести слова, которые за месяц до смерти написал маркиз Виктор Мирабо о своем великом сыне: «Он творил только зло, даже нападая и обрушиваясь на злоупотребления, сегодня он явно стремится к разрушению установленного порядка, и добром это для него не кончится. Он получит то, что причитается людям, у которых нет основного – нравственности; он никогда не добьется доверия, если захочет его заслужить; у него будут сторонники, даже почитатели, всему свое время, но никогда – друзья или кто-либо, кто будет ему доверять». Злое суждение – но не лишенное проницательности.

Действительно, его репутация – тяжелая гиря на шее утопающего. «Ах, как же безнравственность моей юности повредила общему делу!» – говорил он. Имей он другую репутацию, многие бы пошли за ним просто потому, что он имел колоссальное влияние. Но Оноре Мирабо не доверяют. Его боятся. И 9 ноября 1789 года депутат Ланжюине вносит проект декрета: никто из нынешних депутатов Собрания не может быть министром или занимать другой правительственный пост.

Мирабо бушевал! «Скажите прямо: декретом запрещается быть министрами не депутатам Собрания, а одному депутату – лично господину Мирабо!» Не помогло. Собрание тогда еще состояло из идеалистов, оно верило в бескорыстие, декрет был популярен, и декрет был принят.

Второй период деятельности Мирабо, последние полтора года его жизни трагичны. Этот выдающийся человек, которому обстоятельства и собственные ошибки не позволяют стать великим человеком, мечется из стороны в сторону. Быть министром он не может, поэтому Мирабо пробует вариант с герцогом Орлеанским, которого он, возможно, готов был сделать «наместником королевства» с широкими полномочиями, Мирабо же был бы при нем советником. Другая попытка – договориться с невероятно популярным Лафайетом. Пусть он, Лафайет, играет роль Ришелье, Мирабо готов быть советником при нем. Оставаясь вождем Собрания, он одновременно дает тайные советы королю (об этом речь пойдет немного ниже). И всюду он, в конечном счете, терпит поражение. Сделка с Лафайетом не состоялась оттого, что Лафайет не доверял Мирабо. По другим причинам, но опять не вышло и с герцогом Орлеанским. «Это евнух зла, – разочарованно констатировал Мирабо, – он хочет, не не может», – знаменитая фраза Мирабо о «евнухе зла».

 

17

Мирабо, в отличие от всех (именно так: всех) других членов Собрания, имел более или менее ясный план, он знал, что именно следует делать. Именно поэтому Собрание то восторженно шло за ним, то недоумевало, а многие прямо обвиняли его в измене.

Причина проста: прочие голосовали не столько по зову разума (который, к слову сказать, есть далеко не у всех), сколько на основе принципов. Эта мера прогрессивна? – Голосуем «за»! – А эта реакционна? – Долой! Голосуем «против»! – Или если депутат принадлежит к противной партии, то действуем «от противного»: мера прогрессивна – голосую «против», и наоборот.

Между тем любой разумный план конституции должен сочетать в той или иной мере и «прогрессивные», и «реакционные» меры.

Приведу пример. Осенью 1789 года Мирабо произносит блестящую речь против выкупа церковной десятины (мера прогрессивная). До него выступал один из оракулов Собрания, аббат Сийес (о нем речь пойдет отдельно), и требовал, чтобы церковные собственности были национализированы (этого требовала насущная необходимость: денег в стране не было), но национализированы с выкупом. Ибо собственность священна…

А общество считало, что нечего чикаться: отобрать – и все тут! Сийеса чуть не освистали, и, сходя с трибуны, разочарованный, он бросил знаменитую фразу: «Они хотят быть свободными, а не умеют быть справедливыми!» – «Дорогой аббат, – возразил ему Мирабо в кулуарах, – чего же вы хотите? Вы отвязали быка, а теперь жалуетесь, что он пропорол вас рогами».

Сам же Мирабо выступил в поддержку закона и заявил: «Раз народ не хочет выкупать десятину, значит, она – не настоящая собственность; это своего рода налог, субсидия, на которую народ содержит ревнителей нравственности и просвещения (так Мирабо определяет роль священников в обществе). И народ волен обеспечить исполнение этой службы иным, не столь дорогостоящим и более справедливым способом».

Тут Мирабо обронил слово «жалованье» применительно к духовенству. Правые возмутились. Мирабо в ответ им бросил еще одну историческую фразу: «Слова „наем“ и „жалованье“ как будто ранят достоинство священства. Но я знаю только три способа существовать в обществе: быть попрошайкой, грабителем или работником». И Мирабо заставил отменить десятину без выкупа, подтвердив тем положение лидера в Национальном собрании.

Итак, Мирабо с прогрессистами? Но проходит несколько дней, и Собрание обсуждает другой вопрос, из-за которого страсти разгорелись еще сильнее: вопрос о королевском вето. Демократические депутаты выступают против. Мирабо же говорит: «Я считаю королевское вето настолько необходимым, что предпочел бы жить в Константинополе, нежели во Франции, если у короля его не будет. Да, объявляю здесь: я ничего не могу представить себе страшнее верховной аристократии из 600 человек, которые завтра провозгласят себя несменяемыми, послезавтра – наследственными и, наконец, как все аристократии в мире, захватят все в свои руки».

«Это была, – пишет консервативный историк XIX века, – в трех словах история конвента. Но ее не поняли. Теперь боялись только монархии и защищались с той стороны, откуда был нанесен последний удар».

В начале 1791 года секретарь Мирабо умолял его поберечь себя: «Ведь вы всего лишь человек». – «Вы правы, – ответил Мирабо, – правы, но только с недавнего времени, ибо раньше во мне было больше жизни, чем в десяти мужчинах».

И в апреле того же 1791-го Мирабо после нескольких дней болезни умирает; человеческий организм, с ограниченностью которого он 40 лет не желал считаться, отомстил ему.

Эта смерть была воспринята всеми (даже врагами), как общественное бедствие. Трехсоттысячная толпа идет за гробом, постановлением Национального собрания создается Пантеон великих людей Франции с тем, чтобы первым там был похоронен Мирабо.

Но ненадолго.

Через полтора года, когда король уже был низвергнут, в его дворце, как уже упоминалось ранее, обнаружили «железный шкаф» с секретными документами. Из них, в частности, выяснилось, что Мирабо, столь яростно обличая двор, одновременно давал королю советы, как бороться с революцией.

Все были потрясены. Вождь революции оказался изменником, предателем! Бюст Мирабо, установленный в клубе якобинцев, разбит; портрет Мирабо, установленный после его смерти в зале Национального собрания, завешен покрывалом.

Кому после этого можно верить?

 

18

Однако правда ли, что Мирабо изменил революции? А если да, то в чем?

Действительно, начиная с осени 1789 года Мирабо думает главным образом о том, как остановить революцию. По его мнению, то, что следовало сделать, уже сделано, то, что следовало изменить – уже изменено. «Я, – говорил он, – консерватор по отношению к порядку вещей, установленному французской революцией, но я не консерватор по отношению к старому порядку, который она справедливо уничтожила».

Но легко сказать «остановить»! Что здесь можно сделать? Думается, что даже Мирабо переоценивал свои возможности, полагая, что он мог бы (имей он в руках власть) повернуть ход событий. Во всяком случае, он пытался.

Поскольку быть министром он не может – он хочет стать «серым кардиналом» и давать двору советы. Как говорилось выше, поначалу двор гордо отвергал услуги столь малопорядочного человека; но «нужда не знает закона», и королеве пришлось волей-неволей согласиться на тайное свидание с Мирабо.

Когда разговор был окончен и королева собралась уходить, Мирабо сказал: «Мадам, когда ваша августейшая мать удостаивала одного из своих подданных чести говорить с нею, она никогда не отпускала его, не дав поцеловать своей руки».

И королева согласилась. Мирабо целует ей руку и патетически восклицает: «Монархия спасена!»

Впрочем, в другом настроении он говорит иное: «Все пропало: король и королева погибнут, и вы увидите, как чернь будет терзать их трупы».

Но это не изменение позиции и, конечно, не безнравственность, в данном случае – нет. Это изменение оценки, помноженное на экспансивность Мирабо.

В течение следующих месяцев (а их, как мы знаем, оставалось совсем немного) Мирабо составляет несколько десятков записок для короля и королевы. В 47-й и 48-й записках он представляет свой Великий План, который должен спасти монархию.

Не будем входить в подробности этого плана, не очень интересные в наше время. Скажем только, что в его основе лежал такой принцип: «Дела во Франции идут крайне плохо, полный хаос. Но еще не настолько плохо, чтобы люди потребовали порядка любой ценой. Надо этого дождаться, до этого довести, и тогда станет ясно, что единственная возможность – это сильная королевская власть».

Но интересно отметить, что в его план входили многие вещи, возникшие позже: он действительно обогнал свое время. Так, он первым понял, что для того, чтобы управлять, необходимо изучать общественное мнение, и в «план» входили 40 чиновников, которые должны объезжать страну, а потом заполнять некие анкеты, из которых центральная власть поймет… ну, словом, что-то полезное поймет. Он же первым предложил создать тайную полицию (ее потом организует Фуше).

Мог ли План быть реализован? Может быть, и да, но при обязательном условии: король и королева должны были всецело отдать себя в руки Мирабо, четко следовать его планам. Однако именно выполнения этого-то условия нельзя было ожидать.

Вот поэтому последние полтора года жизни Мирабо трагичны. Все, чего он достиг, это денег. Королева легко соглашалась платить Мирабо (ведь он по-прежнему был по уши в долгах, и одним из условий соглашения были, конечно, деньги). Двор давно привык покупать услуги, в том числе услуги людей сомнительной нравственности – и тут у королевы не было решительно никаких предубеждений. Она даже согласилась (и это уж была огромная, как она считала, уступка) слушать Мирабо и в чем-то следовать его советам. Но идти за ним без оговорок и рассуждений?! Это был единственный шанс на спасение, но этого ни король, ни королева, ни их советчики (а у них было полно советчиков и помимо Мирабо) понять не могли.

Разжившись деньгами, Мирабо, между прочим, сторговал великолепную библиотеку Бюффона, знаменитого натуралиста. Но смерть была на пороге. Предсмертные его слова были таковы: «Я уношу в своем сердце траур по монархии. Ее обломки станут добычей бунтовщиков».

 

19

Итак, Мирабо покидает авансцену, на которой вскоре появляется Робеспьер…

По странной игре случая этот довольно бесцветный человек стал тем центром, вокруг которого вот уже двести лет кипят страсти. Его поклонники видят в нем чуть ли не полубога; враги – например англичане – считают Робеспьера (как и Наполеона) немногим лучше Сатаны. И не в XIX, а в середине XX века английский историк Тойнби, стремясь опровергнуть некий аргумент, приводит решающее (с его точки зрения) возражение: «Такой аргументацией можно и Робеспьера оправдать!» – восклицает он. С точки зрения англичанина – аргумент решающий, неотразимый…

Попытаемся все же отойти от этих двух крайностей и посмотреть: что сделал Робеспьер для Франции, в чем он виновен, а где он был только игрушкой обстоятельств.

 

20

Мы уже видели, что Робеспьер маловлиятелен и непопулярен в Собрании. Он выступает часто, но мало чего достигает. Скажем, обсуждается некий закон, он предлагает дополнить преамбулу: «После слов „Людовик Божьей милостью и т. д.“ нужно вставить: „Народы, вот закон, который на вас налагается, пусть этот закон будет нерушим и свят для всех!“». – Тут северный акцент Робеспьера сменяется южным: встает депутат из Гаскони: «Господа, эта формула никуда не годится – нам не нужно псалмов!» Общий смех, Робеспьер молча страдает.

Но он упорно борется и в марте 1790 года достигает скромного успеха: его избрали на две недели председателем Национального собрания. Через полгода, в октябре, Марат в своей газете называет Робеспьера «может быть, единственным истинным патриотом в Сенате». Впрочем, не ясно, была ли это похвала Робеспьеру или… или, может быть, очередная инвектива Марата против Национального собрания: что же это за собрание такое, в котором только один истинный патриот, да и тот – Робеспьер!

Для сравнения заметим, что Мирабо был избран председателем Собрания только в начале 1791 года: настолько стойким было к нему недоверие. Пост этот особого значения не имел (председатель избирался на две недели; поговаривали даже, что враги нарочно добились избрания Мирабо, чтобы на полмесяца закрыть ему рот, поскольку по французским обычаям, председатель не мог участвовать в прениях), но был выражением уважения к депутату. И характерно, что Собрание оказало Мирабо эту честь лишь через 2 года после начала своей работы.

Впрочем, Мирабо и здесь сумел обойти обычай: нет, он не выступал, но в качестве председателя произносил любезные приветствия или подавал реплики, которые умножали его влияние.

Вот один пример. Депутата Ренье обвиняли в злоупотреблениях, он просил слова, чтобы оправдаться. Однако обвинение уже было снято, но депутат настаивал. Мирабо проявил не только находчивость, но и утонченную любезность: он сказал: «Месье Ренье, прошу у вас позволения отказать вам в слове. Не лишайте нас удовольствия признать вашу порядочность, даже не выслушав вас». После этого, конечно, депутату не оставалось ничего другого, как отказаться от слова… Однако вернемся к Робеспьеру.

Если в Собрании роль Робеспьера невелика, то в клубе якобинцев он часто выступает, здесь он уже признан одним из лидеров, но только «один из», не более.

Но положение меняется после вареннского кризиса, когда король бежал, но был захвачен и возвращен в Париж как пленник. Что теперь делать с королем? Жаркие споры о том, как поступить, приводят к расколу клуба. Лучшие его ораторы – Барнав, Ламет и прочие – уходят из клуба, чтобы основать другой клуб, клуб фейянов. После этого респектабельный и довольно умеренный клуб якобинцев начинает стремительно леветь. И для оставшихся якобинцев Робеспьер вскоре становится оракулом.

Однако создание Конституции завершено, и Собранию пора расходиться. Робеспьер вносит предложение: пусть никто из нынешних депутатов не баллотируется в новое Законодательное собрание!

Нормы такого рода в наши дни нередки, например, запрет президенту избираться более чем на 2 срока. Но норма, запрещающая депутату избираться на новый срок гораздо более жесткая. Однако предложение Робеспьера проходит: депутаты боятся показаться корыстными и соглашаются. В результате в новом Собрании появляются новые, неопытные люди, среди которых опять немало замечательных ораторов: Верньо, Бриссо и другие, те, кого вскоре назовут лидерами жирондистов.

После роспуска Конституанты Робеспьер, как и прочие, остался не у дел, съездил на пару месяцев домой, в Аррас, но вскоре он опять в Париже, где его избирают прокурором столицы.

В уничтожении монархии он участия не принимал [консервативный историк Гейссер писал: «Мараты, Робеспьеры, Билло, Фабры лежат в своих берлогах, пережидая, пока утихнет буря», а советский историк Манфред, что «его участие в событиях 10 августа еще нельзя считать полностью выясненным исторической наукой»]. Но через месяц, на выборах в Конвент, Робеспьер пройдет первым из делегатов Парижа, а через два месяца произойдет знаменитый эпизод «Moi! Oui, Robespierre, c'est moi qui t'accuse!»

Это было второго октября 1793 года. Робеспьер выступает в Конвенте. «Клевета стала системой, и против кого? Против ревностных патриотов. Но кто из вас осмелится обвинить меня в лицо?» – «Я! – раздается со скамей Жиронды, и на трибуну бросается жирондист Луве. – Да, Робеспьер, это я обвиняю тебя!»

Луве произносит великолепную речь. Он говорит о «посредственных интриганах, провозглашавших Робеспьера единственно добродетельным человеком во Франции и уверявших, что спасение отечества необходимо вверить только тому, кто расточал самую низкую лесть нескольким сотням граждан, которых вначале называли народом Парижа, затем просто народом, а потом – сувереном; человеку, который всегда говорил о своих заслугах, о своем совершенстве, о бесчисленных добродетелях, которыми он преисполнен [сущая правда. – А. Т.], и который, восхвалив могущество народа и его суверенитет, никогда не упускал случая прибавить, что народ – это он сам… Робеспьер, я обвиняю тебя в том, что ты постоянно клеветал на лучших патриотов… Я обвиняю тебя в том, что ты оклеветал этих людей в ужасные дни сентября, когда твоя клевета была проскрипцией; я обвиняю тебя в том, что ты постоянно представлял себя объектом почитания, что ты позволял, чтобы в твоем присутствии на тебя указывали, как на единственного добродетельного человека во Франции, который может спасти народ…»

Речь была блестящей, но плохо мотивированной: Луве обвинил Робеспьера в стремлении к диктатуре, а до этого Робеспьеру было еще очень далеко. Он вначале смутился, но затем попросил несколько дней, подготовился, написал хорошую речь – и в итоге обвинение Луве пошло ему скорее на пользу.

Но важно другое – подобное обвинение, пусть и необоснованное, показывает, какую силу успел к тому моменту набрать Робеспьер. С самого начала в Конвенте он не столько лидер (как и Мирабо, он никогда не был лидером в точном смысле слова), сколько самый влиятельный из монтаньяров.

Основные силы Конвента с сентября 1792-го по июнь 1793 года – это Жиронда и Гора (Montagne, отсюда и слово «монтаньяры»), то есть группа, сидящая на верхних скамьях. Столкновения между ними начались с первых дней работы Конвента и закончились трагически. Лидеры жирондистов сначала были изгнаны из Конвента (в начале июня), а затем осуждены и казнены.

«За что же казнены?» – спросит читатель. Процесс, разумеется, был фальсифицированным, а приговор предрешенным, но причина была, и веская. Бежавшие из Парижа лидеры жирондистов подняли против Парижа большую часть Франции: из 83 департаментов 60 были в состоянии открытого мятежа. Компромисс стал уже невозможен, оставалось только «мы или они». Конвент, поначалу настроенный довольно примирительно в отношении жирондистов, перешел к политике «террора», а Комитет общественного спасения получил, фактически, полную диктатуру над Францией. Номинально он по-прежнему подчинялся Конвенту, но это подчинение было фикцией. Но другого пути у Конвента не было: либо уступить «бунтовщикам», либо отдать всю власть Комитету.

Все прочие власти становятся, как говорил Бийо-Варенн, просто «рычагами» Комитета (исключение составляли Финансовый комитет и особенно Комитет общественной безопасности, но об этом немного позже). Американский посланник Гувернер Моррис доносил своему правительству: «Министры едва осмеливаются почесать нос без их [членов Комитета] разрешения». Комитет сосредоточил в своих руках такую власть, какая и не снилась никому из французских королей, включая и «короля-солнце» Людовика XIV. Революция, начинавшаяся с децентрализации Франции и введения всеобщего самоуправления, привела к небывалой централизации.

 

21

Вот тогда-то членом этого Комитета становится Робеспьер. Это произошло 27 июля 1793 года; любопытно отметить, что если считать по республиканскому календарю (которого тогда еще не существовало), то это было 9 термидора I года Республики.

Робеспьер (кстати, как и Мирабо) ни разу до этого момента не занимал никаких высоких должностей. Но Мирабо всю свою короткую политическую карьеру рвался к власти, но не смог ее добиться. Робеспьера во власть «втолкнули» почти что насильно (когда его пригласили в Комитет в первый раз, он отказался).

Во время революции очень опасно слишком рано занять видный пост, да и вообще оказаться уж слишком на виду. Как сказал великий оратор жирондистов Верньо, «революция – это Сатурн, пожирающий собственных детей». Если расшифровать эту красивую метафору в политических терминах, то смысл ее таков: во время революции легко взлететь к славе, но почти невозможно удержаться на вершине. Народ ищет очередного чудотворца, а увидев, что таковой не способен совершать чудеса и сразу наладить все как следует, низвергает его, чтобы восславить другого. Французская революция дает множество тому примеров: в ее начале вся страна верила в «доброго короля», которого возненавидела потом; восторгалась герцогом Орлеанским; быстро возносились к невероятной популярности Лафайет, Мунье, принимавший знаменитую клятву депутатов в июне 1793, Верньо… И где они в 1793-м? Лафайет – беглец, в австрийской тюрьме; герцог Орлеанский и Верньо в тюрьме и ждут казни, Мунье повезло больше – он всего лишь в эмиграции.

Так падают герои толпы один за другим – пока наконец не придет такая власть, которая сожмет горло мятежной толпе еще жестче, чем старая. Ее-то уж никто не посмеет упрекнуть ни в чем – пока она не рухнет сама.

Но летом 1793-го необходим был его авторитет, чтобы укрепить власть. И Робеспьера, принесшего Комитету полную поддержку могущественного якобинского клуба, нельзя назвать руководителем Комитета (не было в нем определенного руководителя), но он – самый авторитетный из его членов.

И оказывается, что Робеспьеру и Комитету общественного спасения удалось – хотя и ужасной ценой – решить ту задачу, которая оказалась не под силу Мирабо: переломить ход событий. До весны 1794 года Франция катилась в сторону хаоса, начиная с этого момента идет восстановление порядка. Другой вопрос – какими средствами и каков этот порядок.

Народ требует террора. 5 сентября 1793 года именно с таким требованием вышли на улицы парижане: «Поставить Террор на порядок дня!»

10 октября 1793 года Конвент принял закон Сен-Жюста «о революционном правительстве», таким правительством стал Комитет общественного спасения.

А 4 декабря (14 фримера II года) Конвент по предложению Бийо принимает знаменитый «временный» закон – конституцию террора.

Замечательно то, что «временные» законы часто живут дольше, чем им полагалось – дольше, чем те, которые пишутся «навечно». Конституция 1791 года писалась на столетия, ее пересмотр допускался законом не ранее чем через 10 лет, то бишь в 1801 году… К этому году во Франции сменились еще три конституции, а о системах правления уж и не говорю. Конституция – 1791 просуществовала один год. Закон 14 фримера задумывался как временный, и действительно он существовал недолго. Но следы его видны во французском законодательстве… да, пожалуй, и по сей день.

Дело тут не в иронии истории. «Временный» закон, в отличие от всевозможных Деклараций и Конституций, соответствовал не тому идеалу, к которому (все еще!) искренне стремились депутаты – он соответствовал реальным требованиям Конвента, то есть жизни.

Конституции всегда принимаются более или менее идеализированные. «Времянки» строятся в соответствии с требованиями реального положения дел. И оказываются долговечнее.

Через несколько недель, на Рождество 1793 года (5 нивоза), Робеспьер в своей речи развивает философию диктатуры – первая философия диктатуры в новейшее время. Само собой разумеется, что для Робеспьера диктатура – мера временная, вообще говоря, нежелательная, но… необходимая.

А тем временем раскручивается маховик казней.

16 октября была казнена Мария Антуанетта. А через пару дней пришло известие о победе при Ваттиньи. Народ доволен: ясно, что всему вредили изменники, а теперь, при терроре, их приструнили и дела пошли на лад.

За королевой на эшафот следуют жирондисты. Казнен Мальзерб, тот министр Людовика XVI, который 20 лет назад старался (не вполне удачно) помочь молодому Мирабо. Во время процесса короля он сам вызвался защищать его на суде. Король сказал ему: «Вы не спасете меня и погубите себя». Так оно и случилось. Отправляясь на гильотину, во дворе тюрьмы он споткнулся о камень и посетовал: «Дурное предзнаменование. Римлянин на моем месте вернулся бы».

15 ноября казнен Гушар, победитель англичан при Гондохуте, первый генерал из плебеев, обвинение – снисходительность по отношению к врагу. А через полгода будет принят декрет: англичан и ганноверцев, как военных преступников, не брать в плен.

К концу 1793 года дисциплина в армии восстановлена и ликвидировано местное самоуправление, тогда-то Бийо-Варенн развивает свою «теорию рычагов». Окончательный перелом происходит весной 1794 года, когда терпят поражение и отправляются на эшафот две группы: эбертисты и дантонисты.

Когда Дантона и его друзей везли на гильотину, телега проезжала мимо дома Робеспьера. «Робеспьер, – громовым голосом крикнул Дантон, – ты последуешь за мной!» Народ быстро превратил это страшное предсказание в стишок. Я не стану пытаться перевести его стихами, но смысл следующий: Дантон, Демулен и д'Эглантин явились к берегу Стикса, они платят Харону за переезд. Харон – «честный гражданин» и возвращает им сдачу. «Не надо, – говорит ему Дантон, – оставь себе эти деньги в счет переезда для Робеспьера и Сен-Жюста».

Но пока победа Комитета полная. Казнь эбертистов означала, что Парижская коммуна больше не угрожает Конвенту, длившийся полтора года спор между верховной властью Франции и верховной властью Парижа решен в пользу Франции.

Казнь Дантона показала, что в Конвенте больше нет никого, кто мог бы равняться авторитетом с Робеспьером, и что любой депутат Конвента отныне может быть арестован простым решением Комитетов (конечно, такое решение должен утвердить Конвент, но он уже не посмеет возражать).

Вслед за победой над внутренним врагом следует победа над внешним: битва при Флерюсе 26 июня (8 мессидора) обозначила перелом в ходе войны. Франция фактически покончила с иностранным вторжением и, в свою очередь, переносит войну на чужую территорию.

 

22

А незадолго до этого происходит высший триумф Робеспьера – день 20 прериаля.

Вплоть до 1789 года Франция была католической страной, в которой, впрочем, хорошим тоном считалось быть вольнодумцем и не верить в Бога. В годы революции католицизм оказался преследуемой религией, началась кампания дехристианизации (ее проводниками были, между прочим, эбертисты). Покончив с ними, Комитеты нанесли сильный удар по атеизму. Сам Робеспьер всегда считал, что народу нужна вера в Высшее Существо, и утверждал (кажется, искренне), что дехристианизация – это хитрый заговор иностранных агентов. Он предложил Конвенту принять своего рода Никейский символ: «Французский народ признает Верховное Существо и бессмертие души». И мигом высшего торжества стал для него день 20 прериаля (8 июня), когда он во главе Конвента явился на праздник Верховного Существа.

Накануне Конвент во второй раз избрал Робеспьера своим председателем (вторичное избрание не запрещалось, но не практиковалось) – специально для того, чтобы он мог быть на этом празднестве первым лицом.

Для XVIII века, названного Веком Просвещения, было аксиомой, что христианство – это пережиток средневековья, придуманный хитрыми попами для своей выгоды. Искренне верующих было, по крайней мере, на первый взгляд, очень мало; за несколько лет до Революции король, бракуя одного из кандидатов на должность Парижского архиепископа, жаловался: «Ну, надо же все-таки, чтобы хоть Парижский архиепископ немного верил в Бога». Предполагалось, что религия имеет чисто прикладное значение: простому народу надо верить в Божью кару, чтобы он сидел смирно и не бунтовал.

Поскольку во время Революции последний аргумент вроде бы потерял значение и народу не только позволяли – его прямо приглашали бунтовать, то началась активная кампания дехристианизации.

Робеспьер никогда не был сторонником этой кампании. Да и в Комитете многие весьма критически относились к этой кампании и довольно быстро с ней покончили – ряд дехристианизаторов был отправлен на гильотину вместе с Эбером и его друзьями. Но это не означало, что члены Комитета хотели восстановить католичество как господствующую религию; самое большое, они готовы были считать ее терпимой. Католичество, христианство есть набор нелепых предрассудков, считали они, но тем не менее несомненно, что есть Верховное Существо, благое и всемогущее, которое правит миром.

А через 2 дня Робеспьер и Кутон проводят через Конвент закон от 22 прериаля, ликвидирующий последние гарантии правосудия, именно в этом законе, между прочим, появляется формула «враг народа», которая имеет большое будущее. Один из депутатов воскликнул: «Если закон пройдет, нам всем остается только застрелиться!» Закон прошел. И за следующие полтора месяца в Париже было казнено приблизительно столько же человек (около 1300), сколько за предыдущие 15 месяцев.

Итак, Робеспьер стал диктатором? О нет!

 

23

Именно полная победа Комитета над всеми врагами – внутренними и внешними – обрекла его на скорый конец.

Марксистские историки пишут, что как раз в это время стала размываться социальная база якобинской диктатуры. Если перевести эту фразу с птичьего языка на обыкновенный, то окажется, что они высказывали весьма здравую мысль. Она состояла в том, что, пока часть Франции была оккупирована иностранными войсками, всем, кто выгадал от революции, грозили материальные потери, а Конвенту был необходим Комитет общественного спасения как бастион против внешнего врага, против парижан и так далее – с господством Комитета соглашались как с бесспорно меньшим злом. Согласились даже отдать на казнь Дантона и его друзей.

До сих пор Комитет действительно представлял Конвент и был необходим Конвенту, как прочный бастион, защищавший его от посягательств Коммуны. Теперь внешний враг отброшен, Коммуна очищена от эбертистов, казнен прокурор Парижа Шометт, и вакансии заполнены друзьями Робеспьера. Можно сказать, что угроза от парижан миновала – и Комитет уже не так жизненно необходим Конвенту. А с другой стороны, весь Конвент был смертельно напуган казнью Дантона. Не то чтобы депутаты так скорбели о Дантоне, но если можно ночью арестовать такого человека, значит, отныне никакие заслуги перед Революцией не гарантируют безопасности. Отныне любой чувствует себя под угрозой, многие депутаты месяцами не ночуют дома. Раньше Комитет угнетал, но и защищал Конвент – теперь он уже не так необходим, и Конвент ждет лишь случая, чтобы сбросить ярмо Комитета.

А в Комитете многие хотели бы сбросить с себя ярмо Робеспьера. И в Комитете понемногу стало формироваться антиробеспьеровское большинство.

Невероятная популярность Робеспьера сослужила ему плохую службу: если диктаторы XX века использовали народную любовь как мощный козырь (хотя и в XX веке Троцкому она мало помогла), то в XVIII веке она лишь обуза. Робеспьер ни в коей мере не диктатор, но его принимают за диктатора. Когда полусумасшедшая старуха Катрин Тео видит в Робеспьере нового Мессию, это для его врагов удобный предлог начать судебную расправу, которая – даром что сам Робеспьер, конечно, не имел к Катрин Тео никакого отношения – косвенно скомпрометирует и его.

В начале мессидора (29 июня) после особенно бурной сцены Робеспьер в ярости ушел из Комитета. В следующие полтора месяца он не бывает в Комитете и почти не показывается в Конвенте, он активно выступает только в своей твердыне – в клубе якобинцев.

Возможно, он думал, как и Дантон год назад, что без него все равно обойтись не смогут. Может быть, он, как многие революционеры до него, чувствовал, что события вышли из-под контроля, что изменить их ход он бессилен, что все они играют роли в одной из ненаписанных пьес Беккета. Но с этого момента фактически объявлена война: Робеспьер против Бийо-Варенна и Колло д'Эрбуа. Ловкач Барер, как всегда, будет до последнего момента лавировать, ставя на победителя, и позиция остальных тоже не вполне определена, но в отсутствие Робеспьера и Сен-Жюста (он в армии) делами заправляют Бийо и Колло.

Робеспьер на вершине власти и популярности, но он почти одинок. Кто на его стороне в Комитете? Кутон и Сен-Жюст, да и те с оговорками (Сен-Жюст, к примеру, не одобрял ни праздник Верховного Существа, ни закон от 22 прериаля). А врагов у него все больше.

Робеспьер стремится опереться на политический центр, на «Болото» Конвента. Он провел жуткий закон от 22 прериаля, но он же и в то же самое время всеми силами стремится оттянуть суд над 73 сторонниками жирондистов, который означал бы их казнь. Парадоксально, но сначала их спасало заступничество Робеспьера, которое оттянуло их казнь, а затем его гибель; после нее ветер подул в другую сторону, и их освободили и даже вернули в Конвент.

Робеспьер же добивается, чтобы из провинций были отозваны самые кровавые тираны: Фуше, Тальен, Баррас, Карье. Но это означает, что в Конвент явилось еще несколько смертельных врагов Робеспьера, все они понимают, что отчет, который они должны дать Комитету, грозит им гибелью.

В Комитете общественной безопасности у Робеспьера совсем мало сторонников: Филипп Леба, знаменитый художник Жак-Луи Давид… и это едва ли не все. Да и в Комитете общественного спасения его положение крайне неустойчиво.

«По окончании заседания у якобинцев Барер вернулся домой в глубоком унынии. „Мне опостылели люди, – сказал он присяжному Виллату. – Робеспьер ненасытен; он ссорится с нами, потому что мы не исполняем всех его желаний. Если бы речь шла только о…“ – я разрываю цитату, тут Барер перечисляет внушительное количество тех депутатов Конвента, о которых он говорит: „мы могли бы прийти к соглашению; мы уступили бы ему даже… – и опять следует внушительный список: – Но выдать Дюваля, Одуэна, Леонарда Бурдона, Вадье, Вулана – нет, на это согласиться невозможно“».

Однако и враги Робеспьера боятся напасть на него. Это политический пат.

Соратник Робеспьера, Сен-Жюст, вернувшись из армии, пытается достичь какого-то примирения. 5 термидора II года происходит совместное заседание двух Комитетов: Комитета общественного спасения и Комитета общественной безопасности. На этот раз Робеспьер согласился прийти, и казалось, что удалось достичь какого-то перемирия. Сен-Жюст даже поспешил объявить в Конвенте о «согласии, отныне царящем в двух Комитетах». Но через три дня Робеспьер неожиданно для всех – вероятно, для Сен-Жюста в первую очередь – выступает с большой речью в Конвенте.

Эту речь обычно называют политическим завещанием Робеспьера. Как уже много раз до того, он говорил о грозящей ему опасности, о том, что он всегда готов к смерти, он высказывал неопределенные угрозы в адрес своих политических врагов. Но при этом он никого ясно не назвал. Ясной политической программы он не представил. А была ли она у него? Непохоже.

Поначалу Конвент решил – обычная форма высшего одобрения оратору – напечатать речь Робеспьера и разослать по департаментам. Но раздались возражения. Председатель финансового комитета Камбон, видный монтаньяр и один из тех, о ком Барер «готов был прийти к соглашению», заявляет: «Пора высказать истину. Один человек парализовал волю национального Конвента; этот человек – Робеспьер». Фрерон предлагает отменить указ, разрешающий Комитетам арестовывать депутатов, раздаются робкие аплодисменты, но предложение не проходит (оно задевает не так Робеспьера, как Комитеты, на которые сейчас делают ставку враги Робеспьера). Заседание кончается неопределенно: рассылка речи в департаменты отменена, а речь передана на рассмотрение Комитетов, но и только. Вечером Робеспьер заново читает ее у якобинцев, здесь она вызывает общий восторг. Робеспьер, как обычно, играет роль мученика и заявляет: если нужно, я готов выпить чашу цикуты. «Мы все выпьем ее с тобой!» – кричат якобинцы и расходятся, не приняв никакого решения.

С этого момента счет идет уже на часы.

 

24

Ночь на 9 термидора.

Робеспьер спит. Сен-Жюст до утра в Комитете, где его товарищи требуют, чтобы он показал им свою завтрашнюю речь (в этой речи Сен-Жюст фактически собирался потребовать головы Бийо и Колло). Еще один враг Робеспьера, видный член Финансового комитета Камбон, уже несколько дней не появляется дома и только ежедневно посылает туда свежую газету, чтобы жена знала, что он еще на свободе; 8 термидора он приписывает на полях газеты: «Завтра один из нас будет мертв: я или Робеспьер». Любовница Тальена Тереза Кабаррюс посылает из тюрьмы записку любовнику: «Я видела странный сон…» – начинает она. Ей снилось, что она приговорена к смерти, но ее еще можно было бы спасти, «если бы во Франции остались мужчины». Левые монтаньяры идут к лидерам «Болота», Буасси д'Англа и Дюрану де Майяну, уговаривая их бросить Робеспьера: без поддержки «Болота» заговор имеет мало шансов на успех. Те дважды отказываются, но монтаньяры идут к ним в третий раз.

В эту страшную решающую ночь, когда шарик гильотины был уже запущен, но еще можно было выбирать и ставить на красное или черное, что побудило Буасси д'Англа, дважды отославшего террористов, на третий раз все-таки пообещать им свою поддержку? Убеждения? Страх? Выгода?

Лидеры «Болота» ненавидят и до безумия боятся Робеспьера; ненавидят, боятся и презирают якобинских крикунов. Колло и Бийо, которых Робеспьер выгнал из якобинского клуба, сейчас враждуют с якобинцами. Если они завтра победят – может быть, удастся даже ликвидировать это осиное гнездо.

Но разве не Робеспьер постоянно оттягивал суд над жирондистами? И разве не «террористы», пришедшие сейчас просить помощи, так злобно добивались их казни? И вчера в своей речи Робеспьер как будто дал понять, что готов прекратить террор после того, как ему позволят провести еще одну, последнюю чистку Комитетов.

Выбор у «Болота» был незавидный. Но Робеспьер как будто бы меньшее зло. А что безопаснее? Тут двух мнений быть не может. С поддержкой «Болота» Робеспьеру обеспечена победа – тогда завтра он отправит на эшафот Бийо, Тальена, Фуше, а мы, умеренные депутаты, завтра будем в безопасности.

Да, но что будет послезавтра?

Даже если Робеспьер сдержит свои полуобещания – они в лучшем случае останутся безгласными статистами при робеспьеровском режиме; очень возможно – статистами, подписывающими приговоры своим друзьям. Максимум, что обещает (полуобещает) Робеспьер – жизнь. От террористов можно ждать больше: если они победят, они обещают считаться с «Болотом», и им придется с ним считаться. У «Болота» возникает надежда покончить с Великим Страхом.

Робеспьер правил Страхом; но Страх же его и сверг.

Утро девятого. Как обычно, назначены два заседания Конвента: утреннее с 12 часов и вечернее попозже (смотря когда закончится утреннее). В 10 утра калека Кутон приехал в своем инвалидном кресле в Комитет и затеял какой-то спор с Карно. Ждут Сен-Жюста, около двенадцати он присылает записку – он не станет читать свой доклад в Комитете, он откроет свое сердце Конвенту. Взвыв от ярости, заговорщики бросились в Конвент.

Сен-Жюст только начал свой доклад, когда они вбежали. Тальен прерывает его: «Ни один добрый гражданин не может удержаться от слез при виде тех несчастий, на которые обречена Республика. Повсюду раздоры. Вчера один из членов правительства отделился от него, чтобы обвинить его. Сегодня другой следует его примеру. Я требую, чтобы завеса была сорвана!»

Робеспьер бросается к трибуне, но ему не дают говорить. «Председатель убийц, в последний раз я требую слова!» – кричит он президенту Тюрьо. Тальен размахивает кинжалом – если не будет принят обвинительный декрет, он сам пронзит кинжалом «нового Кромвеля». Но кто же этот «Кромвель»? Имен пока не называют. У Барера, как говорят, в разных карманах фрака лежало на этот день ДВЕ речи: одна за Робеспьера, другая против. Кутона обвиняют в том, что он «стремился к трону». «Это я-то хотел взойти на трон?» – иронически говорит он, указывая на свои парализованные ноги.

Принимается декрет об аресте сторонников Робеспьера: командующего армией Парижа Анрио и председателя суда Дюма. Робеспьер вновь прорывается к трибуне, но его заглушают крики «Долой тирана!» Он обращается к правой стороне: «Чистые, добродетельные люди, я прибегаю к вам: позвольте мне говорить, разбойники отказывают мне в этом». Собрание молчит, на губах Робеспьера появляется пена. «Его душит кровь Дантона!» – кричит кто-то из монтаньяров. «А! – отвечает Робеспьер, – подлецы! Так что же вы его не защищали!» – и в отчаянии понимает, что он предал Дантона совершенно напрасно.

Наконец малоизвестный член Конвента Луше произносит решительное слово. «Нет сомнения, – говорит он, – что Робеспьер был властелином – на основании одного этого я требую его ареста!» Депутат Огюстен Робеспьер, брат Максимилиана, требует ареста для себя: «Я так же виновен, как мой брат: я разделяю его добродетели и хочу разделить его судьбу». То же говорит Леба. Конвент одну минуту колеблется, затем издает декрет об аресте пяти депутатов: Максимилиана и Огюстена Робеспьеров, Леба, Сен-Жюста и Кутона. Уводимый полицией Робеспьер сказал: «Республика погибла – разбойники торжествуют». Была половина шестого. Конвент закрыл заседание, назначив вечернее на 7 часов.

Но исход событий еще далеко не решен. Узнав о происшедшем, состоявшая из сторонников Робеспьера Коммуна объявила себя в состоянии восстания, а якобинцы начали непрерывное заседание. «Болото» перешло на сторону противников Робеспьера, но что скажет Париж?

Париж колебался. В тюрьмах отказались принять Робеспьера и его товарищей, вскоре они, освобожденные, собрались в ратуше. Жандармы арестовывают Анрио – его тоже освобождают, и он ведет канониров. Пушки наведены на Конвент, председатель уже предлагает депутатам «умереть на своих местах»; но Анрио не удалось убедить канониров стрелять. Все, что он смог, это заставить их навести пушки на Конвент, но стрелять канониры не согласились. А при повторном приказе они разрядили пушки и повернули их дулами назад.

Тем временем Конвент вручает чрезвычайные полномочия… кому? Выбор Конвента крайне ограничен: военных в его составе можно перечесть по пальцам. Командование поручается Баррасу, «бывшему» виконту и пехотному офицеру. Кроме того, объявлены вне закона Робеспьер, его товарищи и вся мятежная Коммуна.

К ночи исход борьбы все еще неясен. Из 48 парижских секций 18 высказались за Конвент, 13 – за Коммуну (то есть за Робеспьера).

В этот критический момент Робеспьер и Сен-Жюст проявили нерешительность. Вся история могла бы пойти иначе, если б они не так долго колебались. Только во втором часу ночи Робеспьер решается обратиться за поддержкой против Конвента к секции Пик… Текст этого воззвания сохранился, он гласит:

«Мужайтесь, патриоты секции Пик! Свобода торжествует! Те, чьей твердости боятся изменники, уже на свободе. Повсюду народ показывает себя достойным своей натуры. Собирайтесь в ратуше, где доблестный Анрио выполнит приказы Исполнительного Комитета, созданного, чтобы спасти страну.

Луве, Пейян, Леребон, Легран, Ро…»

Подпись Робеспьера осталась неоконченной. Он заколебался и отложил перо? Или История решила так, что войска секций, высказавшихся за Конвент, ворвались в залу именно в тот момент, когда он подписывал воззвание? Но теперь все было кончено. Леба застрелился, Огюстен Робеспьер выбросился из окна, но лишь расшибся. Максимилиан то ли пытался застрелиться, то ли был ранен в челюсть жандармом Мерда. Арестованных доставили в Конвент, наутро возникла юридическая тонкость. Как объявленных вне закона, их не требовалось судить, но полагалось, чтобы два чиновника городской Коммуны удостоверили их личность. В данном случае это было невозможно, так как вся Коммуна была объявлена вне закона. Но как-то эту проблему решили, и 10 термидора Робеспьер вместе с двадцатью товарищами был казнен. Как обычно, народу показали головы трех наиболее выдающихся злодеев, таковыми сочли Робеспьера, Анрио и Дюма. Когда упала голова Робеспьера, какая-то женщина – два ее сына были казнены во время Террора – крикнула «Бис!» В следующие два дня было казнено еще 82 человека: весь состав Коммуны и другие робеспьеристы.

 

25

Общеизвестно, что Робеспьера свергли люди, которые были гораздо хуже его и что именно после падения Робеспьера началась истинная вакханалия грабежа («тащи, кто сколько может!»). Никто (кроме откровенно маргинальных публицистов-эмигрантов) не пытался ставить под сомнение тот факт, что лично Робеспьер никак не наживался, не пытался нажиться и в этом смысле был человеком безупречно честным.

Люди честные в частной жизни оказываются негодяями ради высокой цели. И это типично для революций. В них гораздо более приемлемыми оказываются люди с не столь жесткими принципами, например, Мирабо или даже Дантон. Обоих нельзя назвать чистыми людьми, но и Мирабо, и даже Дантон все-таки существенно симпатичнее Робеспьера.

Но каков же итог деятельности Робеспьера?

Как было сказано, первым итогом была Победа. Иностранная интервенция продолжалась, но уже не представляла угрозы для Республики; народная толпа уже не могла угрожать Конвенту, а это значило, что можно было наконец-то начать восстанавливать хоть какой-то порядок в стране.

Цена победы была чудовищной. Дело не только в количестве казненных (общее число жертв Революции историки оценивают в сто тысяч, что во много раз меньше, чем число жертв войн Республики и потом наполеоновской империи). Жертвы войны и жертвы Террора в народной памяти идут в разной цене.

Но, может быть, не менее важными были нравственные потери.

Дело не только в том, что у власти оказались негодяи. Однако все, буквально вся Франция, начисто разочаровалась в идеалах, вдохновлявших людей 1789 года.

Смерть Робеспьера и Сен-Жюста означала в то же время конец героического периода Революции. Ушли последние люди, искренне верившие в высокие идеалы Революции и готовые ради них не только губить других, но и гибнуть сами. Их место заняли другие, которые либо изначально ни во что не верили, либо (на то больше похоже) разочаровались в идеалах, в том, что «так хорошо начиналось и так скверно кончилось», люди, которые тоже готовы были проливать кровь, но уже желательно чужую – и не ради идеалов, а ради своих шкурных интересов.

Комитет общественного спасения возник несколькими месяцами раньше, чем в него вошел Робеспьер, и продолжал существовать, в обновленном составе, и после 9 термидора. Но большинство историков называют Великим Комитетом именно тот Комитет, который существовал между осенью 1793-го и летом 1794 года – Комитет, который спас Францию. Тут стоит упомянуть и о том, что именно это правительство Франции серьезно относилось к науке и всемерно ее поощряло. Конечно, нельзя забывать, что именно в этот период был казнен великий Лавуазье (утверждают, что когда он просил отсрочку, чтобы закончить важный научный опыт, прокурор сказал: «Республика не нуждается в ученых!»), но надо помнить и о том, что в худшие дни Террора на Республику работали Бертолле, Монж, Вандермонд, Фуркруа – и список можно продолжать.

Дальнейшая история Революции, пожалуй, не менее драматична. Но в ней уже нет высоких идей. И очень многие историки предпочитали либо просто закончить свой рассказ 9 термидора, либо рассказать о последующих событиях вкратце и наспех. Их уже не вдохновляла эта тема.

Монтаньяры, которые и организовали свержение Робеспьера, потом об этом горько пожалели. Ромен Роллан, комментируя собственную драму о Робеспьере, подобрал целый ворох таких комментариев. Вот что говорили злейшие враги Робеспьера потом, в изгнании или в безвестной оппозиции.

Камбон: «Девятого термидора мы думали, что убиваем только Робеспьера. Но мы убили Республику. Сам того не ведая, я послужил орудием для кучки негодяев. Зачем не погибли они в тот день, и я вместе с ними?! Свобода была бы жива и поныне!»

Левассер: «На Гору нашел туман ослепления, когда она погубила его».

Бийо-Варенн: «Мы совершили в тот день роковую ошибку. Девятого термидора Революция погибла. Сколько раз с тех пор я сокрушался, что в пылу гнева принял участие в заговоре!.. Несчастье революций в том, что надо принимать решения слишком быстро; нет времени на размышления, действуешь в непрерывной горячке и спешке, вечно под страхом, что бездействие губительно, что идеи твои не осуществятся… Восемнадцатое брюмера не было бы возможно, если бы Дантон, Робеспьер и Демулен сохранили единство».

Вадье, отправляясь в изгнание в 1815 году, сказал одному из своих друзей: «Прости мне девятое термидора!» И позже, в 1827 году, когда ему было 92 года, он заявил: «За всю свою жизнь я не совершил ни одного поступка, в котором бы после раскаивался [так! – А. Т.], за исключением того, что я не оценил Робеспьера».

Барер: «Я много думал об этом человеке. И убедился, что его господствующей идеей было установление республиканского строя… Мы не поняли его. У него была натура великого человека, и потомство несомненно дарует ему это имя!.. То был человек честный, безупречный, чистый республиканец».

Мы можем спросить: а как же честный человек устраивал, к примеру, явно сфальсифицированный процесс Дантона?

Ответ, очевидно, состоит в том, что ради себя Робеспьер никогда бы не пошел на подобную подлость (в этом смысле он, вне сомнений, был честным человеком). Но ради Революции… Он, как видно, полагал, что спасение Революции требует подобной пакости – и согласился, хотя, кажется, без особой охоты.

 

26

Если же говорить не о результатах деятельности, а о личности, то к чему же, в конечном счете, пришел безупречно честный Неподкупный – Робеспьер?

Крупнейший советский историк Манфред, всячески стремившийся обелить Робеспьера – отчасти по убеждению, отчасти следуя официальной доктрине, – тем не менее сам изложил проблему в следующем виде: «…Идеальный мир, как казалось Робеспьеру, был уже недалек. Что было препятствием на пути к нему? Раньше – роялисты, аристократы. Вторым эшелоном противников на пути приближения к идеальному строю были фейяны, Лафайет, Байи, Мунье и иные приверженцы конституционной монархии [тут Манфред обходит молчанием тот факт, что сам Робеспьер очень долго был, так же как они, приверженцем именно этой системы; впрочем, это не так важно, поскольку сейчас речь о взглядах Робеспьера двумя годами позже. – А. Т.]. Революция их также отбросила и смела со своего пути. Третьим эшелоном были жирондисты – Бриссо, Верньо, Бюзо, Ролан. Народное восстание 31 мая – 2 июня 1793 года сломило власть Жиронды и жирондистов.

После победы над Жирондой существовала недолгое время иллюзия, будто теперь можно сразу же перейти к этому справедливому обществу равенства. Жизненная практика разбила эти надежды. Для того чтобы достичь этого общества лучшего мира, нужно было преодолеть еще натиск таких могущественных противников, как…»

Тут я позволю себе оборвать цитату, ибо дело совсем не в том, какие противники обнаружились на четвертой стадии. Если бы их победили, наверно, объявилась бы «пятая волна». Гораздо более убедительным представляется точка зрения французского историка Кине, который пишет: «Дайте Робеспьеру эти несколько месяцев, которые требуют для него сейчас [историки XIX века – поклонники Робеспьера. – А. Т.] – что бы вышло из этого? Он послал бы на эшафот Колло д'Эрбуа, Бийо-Варенна, Бурдона, Карно, часть монтаньяров. Он остался бы еще более одиноким, еще больше поставил бы себя в зависимость от своих врагов, которые ненавидели не только лично его, но и его дело».

Может быть, худшим из пороков Робеспьера была его добродетель, боязнь поступить несправедливо. Именно поэтому он всегда должен был сначала убедить себя, что его враги – это враги Нации. Как он объяснял, «Баррас и Тальен применяли Террор без Добродетели, Шометт отрицал Верховное Существо, Фуше не верил в бессмертие души, Ру и Шометт нападали на собственность». Следовательно – всех их на гильотину. «Ужасное существо, убаюкавшее свою совесть софизмами», – писала о нем Манон Ролан, враг Робеспьера. Но в действительности, пожалуй, дело обстояло еще хуже. Робеспьер не убаюкивал свою совесть – наоборот, он всегда стремился действовать по совести, а для этого – убедить себя в том, что та или иная «мера общественной безопасности» – к примеру, казнь Дантона или Шометта – вполне соответствует требованиям совести.