Предисловие
Двадцать лет спустя
В 1811 году властитель всей Европы император Наполеон I давал обед для нескольких королей, десятка великих герцогов и разной мелкоты: архиепископов, владетельных принцев и прочей подобной шушеры.
Император был в хорошем настроении, за столом шла оживленная беседа, в ходе которой император коснулся событий Французской революции и между прочим заметил, что они могли бы пойти совсем иначе, «если б его несчастный дядя проявил тогда больше твердости», чем ввел большинство присутствовавших в ступор. Дядей императору приходился Жозеф Феш, но он, во-первых, был не так уж несчастен (в описываемое время он был кардиналом и архиепископом Лионским), а во-вторых и главных – непонятно было, какую твердость он мог бы проявить 20 лет назад и какое это могло бы иметь значение?
Кто именно первым ударил себя по лбу и вскричал «Понял, понял!» – история умалчивает. Как бы то ни было, в конце концов короли и герцоги сообразили, кого имел в виду Наполеон. Его вторая жена, австрийская эрцгерцогиня Мария Луиза, приходилась родной племянницей Марии Антуанетте, а потому и Наполеон, в некотором роде, был племянником ее мужа, короля Людовика XVI.
Король
Король Людовик XVI, в сущности, не должен был царствовать. Он был всего лишь герцогом Беррийским, третьим сыном дофина, единственного законного сына Людовика XV. Но смертность в те времена была высока: двое его старших братьев умерли, дофин тоже умер раньше своего отца, и престол достался добросердечному увальню, герцогу Беррийскому.
Это произошло в 1774 году. Его дед, старый король Людовик XV, в молодости был очень популярен и даже получил прозвище bien-aime (любимый, возлюбленный), но это было давно. Царствование длилось с 1714 года, то есть очень долго, 60 лет, и всем надоело. Теперь на молодого короля возлагали большие надежды.
И поначалу вроде бы молодой король их вполне оправдывал. Ему было 20 лет, он был полон благих намерений, добродетелен и даже неглуп, о чем свидетельствует, между прочим, его ответ делегации, восхвалявшей его ум. «Вы ошиблись, – ехидно сказал он делегатам, – умен не я, а мой брат Прованский». Австрийский посланник писал о нем, что он «соблюдает нравственность и готов делать добро в пределах своих возможностей» – оценка сдержанная, но все же позитивная.
Первым делом он прогнал от королевского двора последнюю любовницу деда, всем ненавистную графиню Дюбарри – и сам не завел никаких любовниц. Так говорят историки, и им в данном случае можно верить безоговорочно, ибо если б она была, вряд ли король стал бы это скрывать. Ведь обычай давно уже требовал наличия официальных любовниц и у королей, и у влиятельных сановников; когда русский посол князь Куракин в 1808 году ехал в Париж, его там ждали не только нанятый дом, карета и прочее, но также и нанятая «метресса». Причем нравилась ли она ему, нет ли, значения не имело, но полагалось, чтобы его карета каждый день два часа стояла у ее дома.
Прогнав непопулярных министров старого короля, Людовик XVI назначил министром Тюрго, очень популярного в кругах физиократов (так в середине XVIII века именовали интеллигенцию). Он приступил к реформам. Словом, царствование начиналось при самых благоприятных предзнаменованиях. Правда, было и одно дурное… Когда в мае 1770 года праздновалась свадьба наследника с австрийской эрцгерцогиней Марией Антуанеттой, то на последний день праздников назначили раздачу подарков народу. Собралась огромная толпа. И дело кончилось, как позднее в России на Ходынке: в давке погибло 132 человека. Впоследствии вспомнили, что на той же Площади Людовика XV, где произошла эта трагедия, были казнены Людовик XVI и Мария Антуанетта и что их тела были захоронены на том же кладбище Мадлен, где и тела жертв 1770 года.
Но, конечно, этот случай – не вина короля. И лучшие люди королевства возлагают на него большие надежды (еще в начале 1789 года Мирабо, пытаясь успокоить беспорядки в Провансе, убеждал марсельцев «не огорчать нашего доброго короля»).
Но при всех добродетелях молодого короля у него был серьезнейший, а иногда роковой для правителей недостаток: он был слабым, нерешительным человеком. Сказывались и психологические травмы детства, и то, что к моменту воцарения он уже 4 года был женат на очаровательной принцессе, но мужем ее так и не стал (это ему удалось только еще через несколько лет, после небольшой операции). Словом, у него был серьезный комплекс неполноценности и неготовность к решительным действиям.
И как многие слабые люди, король хотел казаться сильным, даже суровым; как-то ему случилось обмолвиться одному из друзей, что ему приятнее всего было бы войти в историю как Людовик Суровый.
Он охотно слушал советы и, как многие нерешительные люди, обычно следовал тому совету, который услышал последним. Король обещал Тюрго поддержать его реформы – и очень быстро «сдал» его. Всего через 2 года под давлением королевского двора Тюрго получил отставку и вскоре умер. На его место приходит женевский банкир Неккер, очень талантливый финансист, но государственный деятель гораздо меньшего калибра. Но и он продержался недолго: как только он потребовал увеличить свои полномочия, король отказал, и тот вынужден был подать в отставку. На место министров с характером или хотя бы с планами приходят люди типа Калонна, который, когда королева требовала денег, отвечал: «Мадам, если это возможно – это уже сделано. Если это невозможно – это будет сделано». Конечно, иметь такого министра финансов намного приятнее, но чем это кончится?
Непопулярность системы
Меж тем в обществе нарастало недовольство системой в целом. Это, кстати сказать, проклятье всех реформаторов: пока реформы можно провести – их не проводят, поскольку общество их не поддержит; а когда общее недовольство достигает того уровня, который позволяет провести реформы, – оказывается, что уже поздно. Напомним эффектную формулировку выдающегося мыслителя XIX века Алексиса де Токвиля. На опыте Великой французской революции он писал:
«Опыт показывает, что для дурного правительства наиболее опасен, как правило, тот момент, когда оно пытается преобразоваться. Только гениальный ум может спасти государя, задумавшего облегчить своих подданных после долговременного угнетения. Зло, которое переносилось терпеливо, как нечто неизбежное, кажется невыносимым при мысли, что он него можно избавиться. Тогда, сколько бы злоупотреблений ни устранялось, от этого как будто яснее выступают наружу оставшиеся злоупотребления, и чувство становится более жгучим; зло, правда, уменьшилось, но зато чувствительность возросла…»
Но кто же недоволен больше всех? Вероятно, третье сословие, то, которое вскоре совершит революцию и сметет старый режим? Как бы не так! Больше всех недовольны как раз «привилегированные». Всю первую половину 1780-х годов они приобретали все новые привилегии, а аппетит, как известно, приходит во время еды. Как сказал позже Барнав, один из виднейших деятелей первого этапа революции, «с 1781 года делали все, чтобы возбудить зависть одного класса и разжечь притязания другого; аристократию привели в такое возбуждение, что когда потом вздумали ее сдержать, она вызвала революцию, жертвой которой сама пала».
Притом провинциальная знать видит, что если она и получила новые привилегии, то столичная, версальская и парижская знать имеют больше – они ближе ко двору, ближе к королю и королеве. Вот и прочие просят большего, а если больше не дают – требуют. Попытки властей умерить аппетиты привилегированных не слишком удачны. И все недовольны: двор – тем, что провинциалов ставят с ними наравне; провинциальная знать – тем, что двор получает слишком много, третье сословие пока терпит, но и ему довольным быть не с чего.
В особенности всех раздражает (как это часто бывает) не сам король, а его жена, Мария Антуанетта, которая уже получила прозвище Мадам Дефицит. А тут еще подоспела знаменитая история с «ожерельем королевы».
Акт первый. 12 лет назад, незадолго до смерти Людовика XV, ювелиры Бёмер и Бассенж изготовили лучшее в мире ожерелье для любовницы короля графини Дюбарри. В нем было 650 алмазов на 2800 каратов; цена – 1600 тысяч ливров. Но король умер, его преемник, конечно, не стал платить такие деньги за ожерелье для Дюбарри, и оно осталось у ювелиров. Те в отчаянии: такой капитал лежит мертвым грузом. Королева пару раз намекала мужу, что она была бы не прочь получить это ожерелье в подарок, но оно дороговато даже для французского короля.
1784 год (год постановки «Женитьбы Фигаро») – акт второй. В действие включаются два новых лица: авантюристка графиня Ламотт, уверявшая, что в ее жилах течет – пусть и незаконная – кровь Валуа; и самый аутентичный аристократ кардинал Роган, представитель того знаменитого клана Роганов, девизом которых было: «Королем быть не могу, герцогом – не хочу: я Роган». Этого было вполне достаточно, чтобы при полном отсутствии способностей быть кардиналом и претендовать на должность великого милостынераздавателя Франции, в которой ему, впрочем, было отказано. Роган очень огорчился: он уже видел себя на месте великих кардиналов Ришелье, Мазарини или Флёри. Тут-то его дорогу и перешла графиня Ламотт.
Она сообщила ему, что королева решила все же купить пресловутое ожерелье, о котором, конечно, знала вся Франция. Но пока хранит это в тайне от короля, а потому просит именно его, Рогана, купить ожерелье на свое имя – с выплатой в рассрочку. Чтобы кардинал не сомневался в полномочиях графини, она добавила, что Мария Антуанетта влюблена: а)…в графиню Ламотт, б) в кардинала. Тот поверил всему. И если при прошлом царствовании высоких постов добивались через любовниц короля, почему бы при нынешнем не добиваться их через любовниц королевы? Ему было устроено ночное свидание якобы с королевой (нашли мало-мальски похожую на королеву модисточку; впрочем, свидание было очень мимолетным, ибо «кто-то идет!»).
Кардинал получил у банкиров ожерелье и отдал его графине. Та преспокойно уехала в Лондон – распродавать его по частям. Она рассчитывала на то, что Роган, поняв, что его одурачили, все же вынужден будет во избежание скандала как-то заплатить ювелирам. Но она недооценила глупость принца. Тот, обиженный, явился к королеве упрекать ее за то, что она не выполняет своих обязательств. Бурное свидание закончилось арестом кардинала, и его отдали под суд.
Здравый смысл говорил, что королева тут ни при чем, но она была непопулярна. Общество приняло сторону Рогана. В моду вошли красно-желтые цвета («кардинал на соломе»), посыпались остроумные анекдоты по поводу всей истории (французы всегда обожали mots), и в конце концов верховный суд Франции, парижский парламент осудил графиню Ламотт, но оправдал Рогана, тем самым дав ясно понять обществу, что, по его мнению, если королева и не была любовницей – чьей бы то ни было, – то в любом случае она дала Рогану право действовать так, как он действовал. Репутация монархов сильно пострадала (кстати сказать, умные люди с самого начала не рекомендовали затевать суд над Роганом). Единственные, кто выиграл от этой истории – ювелиры; Роган вплоть до самой революции выплачивал им в рассрочку стоимость ожерелья.
А к концу того же 1786 года, когда был оправдан Роган, министр финансов, тот самый услужливый Калонн, сообщил королю, что теперь уже и он не может достать денег, и посоветовал обратиться за помощью к «лучшим людям страны», то есть к нотаблям. 29 декабря 1786 года были разосланы приглашения на первое за последние 175 лет «законосовещательное собрание». Оно и стало первым шагом к Революции.
Как так?! Король, вместо того чтобы решать вопросы самому (или поручить их своим министрам), созывает какое-то собрание? Будет решать с ним вместе? «Король подал в отставку!» – заявил кто-то из остроумцев. Это было только острое словцо, mot, однако обстоятельства показали, что это заявление было преждевременным, но отнюдь не бессмысленным, даже не преувеличенным. Действительно, это собрание стало первым шагом к революции и – в конечном счете – к гибели короля. Жозеф де Местр писал (правда, писал задним числом, когда легко быть пророком): «Революция была неизбежна, ибо правительство должно пасть, когда оно вызывает презрение у добрых людей и ненависть у дурных».
Это был момент, когда Франция была, в некотором роде, едина. Все более или менее сходились в том, что «дальше так жить нельзя». Но единство такого рода обманчиво: оно может позволить покончить с существующим режимом, но отнюдь не позволяет установить новый. Как только режим падет – тут же выяснится, что все стремились к разному.
Король против парламентов
Крах старого режима
К 1786 году вся Франция желала революции. Но отнюдь не революции против короля. То, что монархия должна быть сохранена, ни у кого не вызывало и тени сомнения; речь шла только о реформе – и кстати, не обязательно в сторону сокращения полномочий короны (Мирабо надеялся их расширить).
Идея республики ставилась в теории очень высоко, но считалось, что это «хорошее начинание, но не для наших климатических условий».
В самом деле, сказал бы вам образованный француз XVIII века, республики процветали в Афинах и Спарте, пока они были крохотными державами. В нашем просвещенном XVIII веке также могут процветать крохотные швейцарские кантоны-республики или малые штаты в Северной Америке (Соединенные Штаты еще не воспринимались как единое государство, а скорее как политическая ассоциация Коннектикута, Род-Айленда и еще дюжины маленьких государств). Но республика в такой огромной стране, как Франция? Нет. Мы слишком хорошо помним судьбы Римской республики, когда она из небольшой державы стала мировой империей: сплошные войны генералов, пока державу не спасли императоры. А если вам этого примера мало, то каких-нибудь сто лет назад англичане отрубили голову своему королю и провозгласили республику. И что же? Тирания законного монарха сменилась тиранией Кромвеля, только и всего. Впрочем, – продолжит наш воображаемый собеседник ради объективности, – я готов признать Кромвеля великим государственным деятелем, и при нем Англия стала могущественной, пусть так. Но ведь едва он закрыл глаза, как началась грызня генералов, и англичанам пришлось призвать прежнюю династию. А вот когда они через 25 лет совершили новую революцию, не провозглашая республики, и призвали на трон Вильгельма Голландского – все получилось прекрасно. Сами видите: для таких колоссальных держав, как Англия и Франция, необходима монархия.
Революция, таким образом, предполагалась через посредство и через содействие короля – «реформа сверху». Причем все пять основных игроков (мы их перечислим чуть позже) надеялись добиться своего.
Двор надеялся приструнить аристократию. Провинциальное дворянство – получить новые привилегии. Оппозиционеры, вроде Лафайета, хотели при помощи короля провести прогрессивные реформы. «Раз уж мы терпим неудобства неограниченной власти, – писал он генералу Вашингтону по поводу законопроекта о возвращении гражданских прав протестантам, – воспользуемся на этот раз ее достоинствами»: пусть король, вопреки мнению «общества», проведет этот прогрессивный акт. Были и другие игроки, но о них мы поговорим немного ниже.
И вот в начале весны 1787 года собрались «нотабли» – собрание, мы бы сказали, «французской олигархии», влиятельных и знатных людей страны.
Идея была изначально неудачной. Правительство стало просить денег у тех, кто никогда их не платил и – что еще хуже – привык считать свободу от налогов своим неотъемлемым правом. «Ужасно жить в стране, где нет уверенности, что сохранишь то, чем обладаешь! Такое бывает только в Турции!» – жаловался кто-то из привилегированных. Будь нотабли немного предусмотрительнее, они бы дали денег… и может быть, никакой революции не было бы. Но «привилегированные» зарвались, они, по сути дела, отказались помочь власти. Хуже того, они пошли в атаку.
Средоточием оппозиции стал парижский парламент. Напомню читателю, что парламентами во Франции называли отнюдь не законодательный орган, а судебный – верховный суд королевства, причем не один, а… четырнадцать. Франция была «лоскутным одеялом», сшитым из провинций, приобретенных королями в разное время, и в разных регионах страны действовали разные парламенты: парижский, бордосский, руанский и так далее. Это были самые независимые от королевской власти политические органы. 15 лет назад, под конец царствования Людовика XV, канцлер Мопу реформировал парламенты, сделав их послушным орудием власти. Реформа Мопу была целесообразна, но очень непопулярна. Молодой король, при общем восторге, изгнал Мопу и восстановил прежние парламенты – те, с которыми несколько столетий воевали французские короли. Мопу, узнав об этом решении, сказал: «Я выиграл для короля процесс, длившийся 500 лет. Если король хочет заново его проиграть – это его право».
Таким образом, 1787–1788 годы стали годами борьбы между привилегированными сословиями – дворянством, высшим духовенством, парламентами с одной стороны, и правительством – с другой. Причем парламенты высказывают самые радикальные, самые прогрессивные тезисы. Раздраженное правительство решает арестовать двух самых ярых крикунов – парламентских советников д'Эпремениля и Гуалара де Монсабера. Результат?
Офицера с несколькими солдатами отправили на заседание парламента. При этом даже не потрудились послать с ним человека, который бы знал арестуемых в лицо. Офицеру пришлось просить парламент указать ему нужных людей, президент парламента ответил: «Если вы не знаете этих людей, то, конечно, не мы их укажем», а палата подхватила: «Мы все д'Эпременили и Монсаберы, арестуйте нас всех!» В конце концов оба советника отдались в руки солдат, но не преминули закатить речугу о цепях деспотизма, о том, что «если надо мной будет занесен топор, я не дрогну и до последнего вздоха останусь верен парламенту» и т. д. Естественно, что ничего особенного с ними не сделали.
«Вы говорите о плахе и цепях, – мог бы ответить им пророческий голос, – меж тем вы знаете, что ничего подобного вам не угрожает, пока вы живете под отеческой – для вас – королевской властью, милостивой к вам. Вот когда вам удастся ее низвергнуть, тогда вы погибнете; но вы погибнете как жертвы революции, которую сами в своем безумии вызвали».
И действительно, вскоре д'Эпремениль, вместе с парламентом, потеряет популярность. Через год в Генеральных Штатах он займет место в рядах крайне правых. «Я тоже верил в народ, – скажет он в конце 1789 года, – но я глубоко ошибался. Король, которого я проклинал, – ангел; народ, о котором я взывал, – фурия».
Пройдет еще два года, и мэр Парижа, жирондист Петион, будет отбивать д'Эпремениля у разъяренной толпы; избитый, лежащий в канаве, он скажет Петиону: «Милостивый государь, я был любимцем народа, как вы теперь. От всего сердца желаю, чтобы с вами не случилось того же, что со мной».
Пожелание это не имело силы. Через год д'Эпремениль был казнен; и примерно тогда же Петион вынужден был бежать, скрываясь от победителей-монтаньяров, и в лесу нашли его труп, растерзанный волками…
Но все это случится через несколько лет. Пока же в политической игре участвуют пять основных игроков. Это правительство, которое пыталось как-то сохранить управляемость страной, но при этом делало ошибку за ошибкой; придворные («двор»), фантастически недальновидные и озабоченные в основном сохранением и умножением своих привилегий – и это в час потопа, который смоет их всех вместе с привилегиями; аристократия, желавшая революции для того, чтобы расширить свои привилегии, а потому враждебная и правительству, и двору; пресловутое «третье сословие»; и, наконец, обширная масса ниже третьего сословия, которую симпатизирующие ей называют «народом», а не симпатизирующие – «чернью». Я все-таки позволю себе называть ее чернью, исходя из того, что эта масса, хотя и составляла большинство населения Франции, но в любом случае не представляла весь народ.
Понятно, что при таком сложном раскладе и войне «всех против всех» постоянно возникали и рушились временные союзы: аристократия вместе с чернью против третьего сословия; третье сословие – вместе с частью аристократии и так далее. А ведь, кроме названных мною «групп по сословиям», были еще «группы по интересам» – «орлеанисты», то есть сторонники герцога Орлеанского; жирондисты; монтаньяры…
Ловкие политики класса Мирабо или Дантона в этой сложной обстановке чувствовали себя как рыба в воде; но бедняга король терял голову, не знал, кого слушать, и к ошибкам правительства усердно добавлял свои собственные. Как сказал в 1787 году Александр-Жан Рюо (в описываемое время настоятель аббатства, а позже деятель революции и член Конвента), «мы склонны думать, что министры – которые то ли не могут призвать короля к рассудку, то ли, теряя надежды насчет хода дел – уже не имеют иного способа совершить большие перемены, как только делать огромные и серьезные глупости. Если такова их цель, то они хорошо нацелились, достигли ее и со временем мы их достойно отблагодарим».
Пока идет борьба между властью и привилегированными, пресловутое «третье сословие» стоит скорее на стороне короля. И потому аристократия ищет себе союзника против буржуазии в лице «черни». Так было, к примеру, в Ренне (столица Бретани), где в январе 1789 года высшее дворянство стало приглашать низшие классы горожан собраться, «чтобы выработать меры для защиты народа от пагубных действий буржуазии». И действительно, явилось более двух тысяч человек – сторонники дворянства (ибо чернь предпочитает дворян буржуазии), начались драки, и через день Ренн охватили волнения. В других провинциях дело обстояло немного иначе, где-то третье сословие шло рука об руку с привилегированными, но волнения распространились по многим провинциям.
Наверное, власть должна была пустить в ход армию? Да, министры посылали армию; но ее не боялись, поскольку мятеж исходил от высших классов, для которых офицеры – друзья, братья, те же дворяне. Они не хотят отдавать приказ стрелять в своих братьев.
Через 5 лет один публицист в своем памфлете «Ужин в Бокере» сравнит действия армии против народа в 1788–1789 и в 1793 годах, во время федералистского мятежа: «Ах! Ваши солдаты сильно опустились по сравнению с армией 1789 г.; та армия не желала поднимать оружия против нации; ваши должны были последовать столь прекрасному примеру и не поднимать оружия против граждан».
Между тем в 1788-м и даже еще в 1789 году солдаты, в принципе, выполнили бы приказ. Об этом свидетельствует «день черепиц» в Гренобле. Там, как и повсюду, на улицы вышла мятежная толпа; офицеры приказали армии держаться и не стрелять. Но было одно исключение: один сержант отдал взводу приказ стрелять – и солдаты стреляли, несколько человек были убиты.
Этот эпизод интересен еще и тем, что этот сержант позже стал генералом революционной армии, а еще через 10 лет – кронпринцем Швеции и фактически основателем династии, царствующей там по сей день. Его фамилия – Бернадот.
…Назову уж заодно и того публициста, памфлет которого я цитировал выше. Это был молодой офицер с Корсики, его звали Наполеон Бонапарт.
Два года аристократия и парламенты очень успешно приводили страну в состояние хаоса. Начало 1788 года современники описывали, как «странную карикатуру гражданской войны: без вождей, без кинжалов, без кровопролития, но со всеми остальными ее неудобствами».
Но было пока что два «островка спокойствия». Во-первых, в Париже до поры до времени было тихо. Во-вторых, третье сословие пока что вовсе не бунтовало. Оно тихо радовалось. А обстоятельства вынудили корону вернуть Неккера, того самого, которого прогнали несколько лет назад, а главное – созвать Генеральные Штаты, французский аналог парламента, те Штаты, которые не собирали вот уже 175 лет.
Выборы в Штаты прошли весной 1789 года, при очень высокой (до 85 %) активности избирателей. Был избран 291 депутат от первого сословия, то бишь духовенства; 270 депутатов представляли второе сословие: один принц крови (герцог Орлеанский), 241 дворянин и 28 членов парламентов. Большинство из 576 депутатов третьего сословия – адвокаты (272 человека); есть мэры, судьи, крестьяне и т. д. Только двое из духовного сословия и только 11 дворян; но среди них два очень громких имени – аббат Сийес и граф Мирабо.
2 мая депутаты представились королю, а 5 мая состоялось официальное открытие Штатов. Принято считать, что до того разворачивалась лишь предыстория Революции, а сама Революция отсчитывает свое время от 5 мая 1789 года. И тут есть некая логика. Парламентская революция 1787 года, как и дворянская революция 1788 года, потерпела неудачу: армия не стреляла там, где, может быть, следовало бы стрелять, но осталась лояльной, а высшие сословия, так сказать, истощили себя. Революция пойдет иным путем – через третье сословие.
Июнь 1789 года. Неудачный переворот
Старый режим уже фактически не существует, ибо страна быстро приходит в состояние хаоса. Впрочем, сохранить королевскую власть еще было вполне возможно. Но для этого королю следовало возглавить политический процесс. Он же совершает худшее из возможного: делает несколько слабых попыток противиться ходу событий. И это при том, что все знают: он слишком слаб и флегматичен, чтобы действовать решительно.
Для примера вспомним, как развивались события в июне 1789 года (знаменитый «день» 23 июня). Генеральные Штаты, собравшиеся в начале мая, полтора месяца ничем не занимались из-за политического пата: не могли решить вопроса о том, как именно проверять полномочия депутатов: по сословиям или в общем собрании всех трех сословий.
«Неужели это так важно?» – спросят читатели. Это совершенно неважно, но это был вопрос прецедента.
Тут бы королю вмешаться и навязать свое решение. Момент был самый подходящий. Но Людовик нерешителен; до сих пор он был очень недоволен привилегированными, но теперь ему и третье сословие не нравится. А главное, ему не до того: у него сын умирает.
Дофин Луи-Жозеф (1781–1789) умер вовремя: его младшего брата, ставшего после него дофином, ждала куда более мрачная доля. Мальчик скончался 4 июня. «Прислуга бросилась навстречу королю, чтобы не впустить его, а королева упала перед ним на колени, – рассказывает современник. – Он закричал ей, заливаясь слезами: „Ах, моя дорогая жена, значит, наш милый мальчик умер, если меня не пускают к нему“. Мне кажется, – продолжает рассказчик с восхищением, – я вижу перед собой почтенного земледельца и его подругу, которые предаются самому ужасному отчаянию по случаю потери своего любимого сынка».
А тем временем третье сословие, по предложению аббата Сийеса, провозгласило себя Национальным собранием. К нему присоединились перебежчики из двух высших сословий…
Тут я позволю себе сделать отступление и процитировать Ленина. По его мнению, важнейшим условием революции, без которой она вряд ли осуществима, является…
Но прежде чем об этом говорить, вероятно, необходимо объясниться с читателем. Лет 40–45 назад всякий автор считал почти обязательным для себя сослаться на Ленина, причем ссылка такого рода играла ту же роль, что в средние века ссылка на Аристотеля: «САМ СКАЗАЛ!» После этого дискуссия становилась уже почти невозможной.
Сейчас маятник качнулся в обратную сторону – и все наоборот. Ссылка на Ленина стала почти невозможной (разве что в обратном смысле: «поскольку Ленин говорил, что дважды два четыре, всякому ясно, что это не так»).
И хотя обе эти точки грешат крайностью – притом настолько, что обе они нелепы, – но нынешняя все-таки гораздо хуже. Ибо понятно все же, что Ленин был, во-первых, неглупым человеком и талантливым журналистом и, во-вторых (что важнее), крупнейшим в XX веке специалистом в вопросах революции и знал, как ее, эту революцию, делать. Прислушиваться к тому, что он писал, надо с осторожностью хотя бы потому, что все его писания крайне тенденциозны, но считаться с его мнением в этих вопросах, бесспорно, необходимо. И я, пишущий о событиях Великой французской революции, еще буду на него ссылаться.
Но вернемся к нашим баранам. Итак, Ленин говорил о том, что важнейшим условием революции, без которой она вряд ли осуществима, является раскол в правящем классе и переход части этого класса на сторону народа. Слово «народ» тут, может быть, не совсем уместно: может быть, правильнее говорить «на сторону восставших» или даже «на сторону мятежников», но суть от этого не меняется.
Именно это происходило в мае-июне 1789 года. В рядах первых двух сословий – духовенства и дворянства – было значительное меньшинство, поддерживавшее третье сословие: одни по убеждениям, как Лафайет, другие из точного расчета, как Талейран. Таким образом, Национальное собрание уже объединило добрых две трети депутатов.
А что же король? Он не нашел ничего лучшего, как именно теперь – когда было уже поздно – заключить союз с привилегированными и пойти против воли Национального собрания.
Дело было нелегкое, однако шансы на успех еще были. Но нужно было понимать, что фактически затевается государственный переворот. Правда, юридически он строго законен: король пока еще полновластный хозяин страны, но практически речь идет именно о перевороте. А первое правило переворота – действовать быстро и не дать противнику опомниться. Вместо этого начинается волынка. 20 июня зал заседаний запирают, никого пускать не велено: зал, мол, готовят к «королевскому заседанию».
Примерно таким же образом было разогнано Учредительное собрание в России в 1918 году. Но во Франции события пошли иначе: депутаты не разошлись, стали под проливным дождем искать помещение, нашли спортивный зал (в литературе обычно именуемый «зал для игры в мяч») и там принесли знаменитую «клятву в зале для игры в мяч»: не расходиться, пока не выработают конституцию.
Затем депутаты разошлись, приняв решение, что следующее заседание отложено с 21-го на 22 июня, на после королевского заседания. Депутаты не хотели еще раз шляться, подыскивая место, и ввязываться в конфликт с королем там, где можно этого избежать: завтра заседания не будет, но не потому, что депутатов не пускают в зал, а потому, что так решило Собрание. Властям следовало бы этим удовлетвориться. Но они лезут на рожон: раз так, королевское заседание откладывается на один день, а спортзал в этот день заняли принцы. Результат – самый печальный для правительства: Национальное собрание все-таки нашло себе место (в церкви Св. Луи), но за этот день к нему успело присоединиться большинство первого сословия: приходские священники. Их, конечно, встретили с восторгом. Они отправляют послание архиепископам: решение большинства обязательно для всего сословия. Еще один день в пользу революции.
23 июня. Зал окружен войсками, зрители не допускаются на трибуны. Популярный министр Неккер участвовать в заседании отказался. Впускают сначала привилегированные сословия; представители мещан больше часа ждут под дождем, грозятся, что вообще уйдут. Наконец заседание открывается, зачитывается декларация короля следующего содержания: король в принципе согласен на реформы налогов, согласен с принципами свободы личности и свободы прессы, на децентрализацию администрации. Года два назад подобные уступки были бы встречены со всеобщим восторгом. Но сейчас уже слишком поздно. А главное – король фактически объявил о своем союзе с «привилегированными», с которыми еще недавно воевало министерство, и объявил недействительными акты об организации Национального собрания.
Следует знаменитый эпизод попытки разгона Собрания. Король уходит, церемониймейстер де Брезе требует, чтобы депутаты разошлись. Мирабо, от имени Собрания, отказывает. «Что это за оскорбительная диктатура? – вопрошает он. – Собрать против нас войска, нарушить святость национального храма, чтобы приказать нам быть счастливыми?»
Де Брезе: «Милостивый государь, вы слышали приказание короля».
Мирабо: «Мы слышали намерение, внушенное королю, вы же не вправе нам приказывать. Подите и скажите тому, кто вас послал, что мы здесь по воле народа и уступим только силе штыков!»
Казалось бы, королю только и остается – двинуть штыки. Но он уже исчерпал весь запас энергии на этот день. Когда ему доложили о происшедшем, он поморщился и сказал: «Ну и черт с ними; не хотят уходить – пусть остаются!»
Хуже некуда… Успешный государственный переворот могут простить, неудачный – никогда. Одни будут обвинять за то, что пытался, другие – за то, что не преуспел.
«Дни» революции
Старый режим рухнул бесповоротно. Но все-таки на королевскую власть пока что никто не покушался, все еще можно было спасти и ее, и даже порядок в стране. Но для этого требовалось, чтобы у власти стояли люди поумнее, как минимум – те, кто понимал бы, что именно происходит.
Король и его советники как раз этого и не понимали. Они все еще думали, что главный их враг – аристократия, как было много раз в истории Франции: «Лига общественного блага» при Людовике XI, Фронда при Людовике XIV… И здесь король и королева почти до самого горького конца были убеждены, что за всеми «днями» революции стоят интриги Лафайета, золото герцога Орлеанского… А между тем третье сословие и народ наносят один за другим сокрушительные удары – уже не власти в целом (она почти разрушена), но самому королю, которого поначалу вовсе не собирались трогать. После неудачной попытки переворота 23 июня Мирабо воскликнул: «Так королей приводят к эшафоту!» Он никоим образом не желал ни низвержения, ни тем более гибели короля – он только был проницательным человеком.
За «днем» 23 июня последовало 14 июля – взятие Бастилии. Затем – поход женщин на Версаль (5–6 октября того же 1789 года). Власть оказалась неспособна ни возглавить это движение, ни противостоять ему.
После 14 июля король вынужден был приехать в Париж, чтобы, так сказать, легитимизировать происшедшее. После 6 октября он вынужден был покинуть Версаль (туда он уже не вернется никогда) и наполовину пленником перебраться в Париж. Через день один из придворных, Сен-При, объяснял королю: «Я отсутствовал потому, что не знал, что В.В. будете в ратуше». Король грустно ответил: «Я тоже».
Что же остается? Бежать… или, может быть, обратиться к Мирабо?
Тайный советник
Когда королю и королеве впервые дали такой совет, королева гордо ответила: «Надеюсь, мы никогда не будем настолько несчастны, чтобы пришлось обратиться к такому средству!»
Но, как говорится, жизнь принуждает людей ко многим добровольным поступкам. Через несколько месяцев друзья Мирабо устраивают его тайную встречу с королевой. Она была женщиной, она поддавалась обаянию, а Мирабо в этом смысле был непревзойденным. Ему удается если не одолеть, то поколебать стойкое недоверие к себе; король и королева соглашаются, чтобы Мирабо стал их тайным советником.
Конечно, было уже поздно. И все-таки, может быть, еще не слишком поздно. Но королю следовало слушаться Мирабо беспрекословно – сделать его не советником, а «тайным Ришелье», который бы давал указания, а власть бы строго им следовала. Вышло бы из этого что-нибудь, неизвестно, но попытаться можно было.
Вместо этого король решил платить Мирабо деньги, которых Мирабо в тех условиях не стоило брать. Не потому, что он «продался»: он давал королю за деньги те же советы, которые давал бы и бесплатно, те, которые он, по совести, считал наилучшими. Но, взяв деньги, он из «Ришелье» превратился – по крайней мере, в глазах королевской четы – в платного агента. Его советы слушали, но их не слушались. И, в конечном счете, Мирабо умер вовремя: пользы от его советов было немного.
Значит, остается бегство.
Варенн и конституция
Мирабо умер в апреле 1791 года. Проходит два месяца, и вот утром 21 июня 1791 года Александр Богарне…
Тут мы, простившись с Мирабо, впервые встречаемся, хоть и по касательной, с Наполеоном. Ибо Александр Богарне, который в тот день председательствовал в Собрании, а через три года сложил голову на гильотине, был мужем очаровательной креолки Жозефины Таше де ла Пажери, которой предстояло через несколько лет стать любовницей генерала Бонапарта, потом его женой и наконец императрицей Франции. Кто бы мог тогда предвидеть такое?
Итак, Александр Богарне, сохраняя внешнее хладнокровие, сообщил депутатам: «Господа, король уехал этой ночью. Перейдем к порядку дня».
Действительно, ночью королевское семейство бежало из Тюильри. Брат короля, граф Прованский, отправился в Бельгию, король – на восток, к верным войскам. Гувернантка королевских детей ехала с подложным паспортом русской графини Корф; королева исполняла роль ее компаньонки, король – ее лакея.
Надо сказать, что все бегство было организовано из рук вон плохо. Вот только один факт: по плану предполагалось, что с королевской семьей поедет гвардейский офицер, который будет исполнять роль какого-нибудь барона. Разумно, не так ли? Но гувернантка предъявляет свои права: она должна находиться при детях, чтобы их охранять. И король с королевой уступают: обойдемся без офицера, пусть едет гувернантка.
И все же бегство вроде бы удалось. В Париже началась паника. Не хотели верить, что король уехал. Обвиняли Лафайета (он был тогда очень популярен, а кто слишком популярен, тот за все и в ответе). Дантон в клубе якобинцев нападает на Лафайета: «Вы ручались, что король не уедет; значит, вы либо изменник, либо глупец, который ручается без достаточных оснований». Клуб кордельеров постановил, что Национальное собрание, провозгласив наследственность короны, предало Францию рабству, и потребовал республики.
Тем временем толпа шла ко дворцу. Выломали двери, чтобы осмотреть комнаты. Народ от ярости переходил к насмешкам. Сняли из спальни портрет короля и вывесили, как продающийся предмет мебели, на воротах дворца. Торговка фруктами уселась на постель королевы и продавала вишни, говоря: «Сегодня очередь нации повеселиться». На Гревской площади изуродовали бюст Людовика XVI. «Когда же, – кричали демагоги, – народ свершит правосудие над всеми этими бронзовыми и мраморными королями, над этими постыдными памятниками?!» Пале-Рояль решили переименовать – в честь все еще популярного герцога Орлеанского – в Пале д'Орлеан.
Журналист Фрерон, будущий монтаньяр, а потом враг Робеспьера и участник переворота 9 термидора, писал: «Он уехал, этот глупый и клятвопреступный король! Она уехала, преступная королева, соединяющая в себе распутство Мессалины с жаждой крови, присущей Медичи! Гнусная женщина! Позор Франции!»
Ну, а что все-таки надо делать? Лафайет рассылает во все стороны гонцов с предписанием задержать короля. Но где уж там задержать… К утру граф Прованский уже в Бельгии, а королю осталось 3 часа езды до военного лагеря Буйе, где он будет в безопасности.
Но к несчастью, случилось иначе. В Варенне короля узнал некий мелкий чиновник Друэ, карета была задержана и возвращена в Париж. Бесчисленные толпы на улицах Парижа, на крышах домов, на деревьях молча встречали возвращающийся берлин, по городу были развешаны плакаты: «Того, кто будет аплодировать Людовику XVI, изобьют палками; кто его оскорбит, будет повешен».
До июня 1791 года никто из серьезных людей не заговаривал о республике. Теперь – дело иное. За республику высказываются Кондорсе и Бриссо – будущие вожди жирондистов. Народные общества – клуб кордельеров и клуб якобинцев – готовят петицию в пользу республики.
Но общественное мнение еще не созрело. Большинство в Учредительном собрании все-таки считает по-прежнему, что республика – «вещь замечательная, но не для наших климатических условий». Сильную речь произносит лучший (после смерти Мирабо) оратор Собрания Барнав.
«Нация, – сказал он, – испытала сильное потрясение; но, если верить всем признакам, это событие, как и все предыдущие, послужит только к тому, чтобы обеспечить прочность совершенной нами революции. Я не буду распространяться о преимуществах монархического правления: вы уже высказали свои убеждения, установив это правление в своем отечестве; я скажу только, что всякое правительство, чтобы быть хорошим, должно заключать в себе условие прочности, иначе вместо счастья оно представит только перспективу постоянных перемен. Несколько человек, которых я не хочу обвинять, искали для нас примера в Америке, занимающей обширную территорию с малым населением, у которой нет могущественных соседей, границы которой состоят из лесов, народ которой далек от мятежных страстей, производящих перевороты. Эти люди знают, что там учреждено республиканское правительство, и из этого заключили, что такой же образ правления годится и для нас. Эти люди теперь опровергают принцип неприкосновенности короля. Но если справедливо, что на нашей земле проживает огромное количество людей, если правда, что сильные соседи заставляют нас сплотиться, чтобы иметь возможность сопротивляться им, – бесспорно и то, что лекарство против таких зол заключается только в монархическом правлении».
Собрание объявляет петицию незаконной. Якобинцы оробели и согласились отказаться от петиции. Более радикальные кордельеры на ней настаивают; 17 июля на Марсовом поле собралась внушительная толпа – чтобы подписывать петицию.
На беду, утром того же дня толпа растерзала двух неизвестных. Народ обнаружил их под лестницей (вероятнее всего, они спрятались там, чтобы поглядеть на ножки поднимающихся по лестнице актрис), решил, что это шпионы, и тут же расправился со «шпионами». Напуганный муниципалитет провозгласил в городе военное положение; Лафайет с военной силой двинулся на Марсово поле и приказал толпе разойтись.
Тут уместно будет упомянуть, что знаком военного положения было красное знамя. Толпа ответила криком «Долой красное знамя!» и градом камней. Войска дали несколько залпов, на месте осталось около 50 трупов, народ разбежался.
Этот расстрел имел потом самые печальные последствия. Пока же страну сильно шатнуло вправо. Дантон вынужден скрываться; сторонники республики умолкли. А Учредительное собрание завершает выработку конституции, которая – как предполагается – должна подвести черту под всем периодом смут и мятежей.
Конституционный акт был представлен королю 3 сентября 1791 года. Президент Национального собрания Туре сообщил, что король обещал в кратчайший срок рассмотреть конституцию и сказал: «Я решил остаться в Париже» – и что «король все время имел довольный вид. Судя по тому, что мы видели и слышали, можно предсказать, что окончание работы над конституцией будет и концом революции».
Читатель должен знать, что тогда еще отнюдь не считалось, что революция есть нечто благое само по себе; напротив, все считали, что революция есть ненормальное состояние общества, которое можно назвать приемлемым лишь постольку, поскольку она (то есть крупная реформа) совершенно необходима, и – самое важное – что если уж случилась такая беда, что без революции не обойтись – то надо ее закончить как можно скорее, чтобы вернуться к нормальному состоянию общества.
Тогда не понимали, что начавшаяся революция живет уже по своим собственным законам, что она создает касту профессиональных революционеров, которым революция нужна уже не для реформ, а сама по себе как таковая, для которых революция, стояние на Майдане есть звездный час их жизни (и если он прошел, то дальнейшая жизнь сера и скучна), и что она, революция, создает толпу, которая уже узнала, что если достаточно громко кричать, то ее выслушают и сделают все по ее желанию.
Но какое-то время все выглядело так, как будто Туре прав. Лафайет снял оскорбительных для короля часовых, охранявших Тюильри от новой попытки бегства, король через 10 дней, 13 сентября, направил Собранию послание, в котором говорилось:
«Я рассмотрел конституционный акт, я принимаю его и прикажу выполнить. С самого начала моего царствования я желал истребить злоупотребления и во всех действиях руководился общественным мнением. Я вознамерился… подчинить мою власть непоколебимым законам. Эти мои намерения никогда не менялись. Хотя беспорядки, которые сопровождали почти весь ход революции, часто огорчали мое сердце, но я все же надеялся, что закон вновь обретет силу и что когда приблизится конец ваших работ, то с каждым днем будет возрождаться уважение к закону, то уважение, без которого народ не может пользоваться свободой, а король – быть счастливым».
Затем он оправдывает (честно говоря, не очень убедительно) свою попытку к бегству и заканчивает так:
«Несомненно, и теперь для конституции были бы желательны некоторые улучшения, но я соглашаюсь, чтобы судьей в этом деле был опыт. Я буду честно действовать теми правительственными средствами, которые мне предоставлены, упрекать меня больше не могут, и нация выразит свои желания тем путем, который предоставлен ей конституцией. (Аплодисменты.) Пусть те, которых боязнь преследований или смут удерживает вне отечества, получат возможность безопасно вернуться в него [проблема эмигрантов, решить которую не удастся и которая станет одним из рифов, о который разобьется и конституция, и королевская власть, и многое другое. – А. Т.]. Чтобы угасить ненависть, согласимся на взаимное забвение прошлого (новые аплодисменты)».
Таким образом, король потребовал всеобщей амнистии, Лафайет внес это предложение уже официальным образом, и Собрание довольно единодушно приняло эту амнистию. Это, конечно, было вполне разумно – и увы, можно добавить, что это, конечно, было бесполезно.
Король вернулся в Тюильри; все депутаты сопровождали его, а толпы народа радостно кричали. 18 сентября произошла уже официальная церемония провозглашения конституции на Марсовом поле; там были мэр Парижа, власти, народ; прозвучал 101 пушечный выстрел, вслед за которым сотни тысяч голосов единодушно закричали «Да здравствует нация!» Вечером появились также король с королевой и детьми – их окружила громадная толпа, на этот раз благожелательно настроенная, с криками «Да здравствует король, да здравствует королева, да здравствует дофин!» Сама королева обманулась: «Это уже не тот народ», – сказала она по возвращении и, взяв на руки сына, показала его толпе при всеобщем восторге.
Собрание распускает себя; по Парижу развешаны плакаты с лозунгом «Революция окончена». Так думали все, но это не было правдой.
Спокойствие длилось недолго. В конце месяца начались заседания Законодательного собрания; к королю отправилась депутация Собрания. А король их не принял, то есть не захотел принимать, когда они явились, им было сказано, что король примет их попозже.
Собрание страшно оскорбилось. Тут же (!) понеслись радикальные предложения. Один депутат требует, чтобы больше не употребляли титул «величество» (Majeste), другой – чтобы отказались от титула «сир» (sire), которым во Франции издавна именовали королей и некоторых вельмож высшего ранга. Кутон – его имя еще будет звучать в революции – заявил, что «здесь нет другого величества, кроме величества народа и закона», и т. д. В итоге Собрание постановило, что каждый вправе сидеть и надевать шляпу в присутствии короля; что королю не следует давать никакого титула, кроме «король французов», и что в зале будет два одинаковых кресла, одно в уровень с другим: одно для короля, другое для президента Собрания.
Все это, вроде бы, не так важно; но это тот случай, когда тон намного важнее содержания.
А что, они действительно были такими храбрыми? Несколько лет спустя, при Бонапарте, большинство стало весьма послушными (а некоторые – весьма эффективными) служителями режима. В чем причина этого преображения?
На наш взгляд, это можно пояснить тем, что храбрость этих людей, их пренебрежение законами были тогда безнаказанными – и это поощряло других к тому же. При Наполеоне наказание было бы неотвратимым. И вот потому-то, хотя революция и считается оконченной, страна по-прежнему бурлит.
Июнь 1792 года. Последний шанс
Между тем весной 1792 года начинается война с Австрией, эта война будет, с небольшими перерывами, продолжаться 22 года. Она начинается при всеобщем энтузиазме, но идет неудачно. Народ в недоумении: как так? Правда на нашей стороне (так думают все и всегда), наши войска воодушевляют идеи свободы, тогда как рабы тиранов сражаются только по принуждению – ясно, что мы должны побеждать, но мы проигрываем?!
Как это объяснить? Конечно, только изменой! Офицеры – бывшие дворяне, – наверно, изменники; генералы – изменники; наконец, измена в самом дворце, изменник – сам король!
Тут, кстати, была доля правды. Дело в том, что при дворе были разные силы. Одна партия считала, что победоносная война укрепит положение короля и вернет ему реальную власть. Другая же, возглавляемая королевой, полагала, что положение слишком тяжелое и что единственный шанс на спасение – это победа вражеских армий. Пусть они разгромят армии революционной Франции; ну, придется за поражение расплатиться двумя-тремя провинциями, это «дело житейское». Так что изменники, в некотором роде, действительно были, но если б их не было, это ничего бы не изменило.
Между началом войны и низвержением короля – всего лишь 4 месяца.
Как говорилось выше, спасением для короля было бы, если бы он сам пошел во главе революции. Однако если в первые месяцы это бы означало, что он должен проводить разумные и давно назревшие меры, то теперь ему бы пришлось проводить меры, которые были явно против его совести. Иначе говоря – выхода уже не было.
Конкретно речь пошла о мерах против «неприсягнувших священников». Два года назад, летом 1790 года, Национальное собрание приняло так называемую «гражданскую конституцию духовенства», что стало одной из самых роковых ошибок новой власти. При этом намерения, как обычно бывает, были самые лучшие. Никто не хотел (в тот момент) как-то издеваться над священниками или навязывать им чуждые взгляды. Речь шла только о том, чтобы привести дела в порядок – не больше. Но «хотели, как лучше, а получилось, как всегда».
Что именно было сделано?
Собрание вовсе не затевало религиозной реформы. Но оно постановило: епископства должны соответствовать департаментам. Значит, отныне во Франции будет не 135, а 93 епископа. Причем отменены были даже не 42 «лишних» епископства, а все 135, поскольку карта была полностью перекроена (хотя, конечно, вовсе не запрещалось назначать на новые кафедры прежних епископов). Раньше епископы назначались королем – отныне священнослужители избираются народом. И наконец, все священнослужители должны принести присягу новой конституции.
В этих требованиях ничто не противоречило католическим доктринам. Ничто, кроме их духа. По достаточно мелкому вопросу (так оно и бывает в большинстве случаев) столкнулись две организации, претендующие на универсальность: старая – католическая церковь и новая – Учредительное собрание, намеренное перестроить мир по законам разума.
Но Папа Римский реформу не признал. Французское духовенство оказалось меж двух огней, ему предстояло нарушить либо лояльность папе, либо Франции. И соответственно, французское духовенство разделилось на «присягнувших» и «неприсягнувших» священников.
Летом 1792 года Собрание приняло несколько грозных декретов, в том числе распорядилось ссылать неприсягнувших. Декрет, однако, должен был подписать король. А он сам всецело симпатизировал неприсягнувшим; более того, его совесть никак не позволяла подписать закон о ссылке людей за их убеждения. Он отказался. Но он был уже не в том положении, когда можно отказываться.
Министры-жирондисты, представившие королю эти документы, подали в отставку. Печать неистовствовала: как смеет король отклонять декреты, необходимые для безопасности страны? 20 июня 1792 года толпа врывается во дворец. Короля окружают, кричат ему: «Утвердите декреты! Верните министров-патриотов!»
Наблюдавший за этим Бонапарт возмущен: «Как можно было так себя вести с этой сволочью? Будь у меня несколько пушек, я бы рассеял этих каналий!»
Король был на это не способен. И тем не менее из «дня» 20 июня он вышел как будто бы с победой. Король, начисто лишенный деятельного мужества, обладал как раз тем родом пассивного мужества, которое требовалось в данном случае. Он спокойно разговаривал с вооруженными интервентами; подавал им руку, надел себе на голову красный колпак и выпил вина из их рук; но он не согласился сделать то, что противоречило его убеждениям. В конце концов парижане разошлись, более или менее удовлетворенные и не добившиеся своих целей. Между тем многие в стране возмутились таким обращением с королем. Власти Парижского департамента отстранили от должности парижского мэра Петиона и прокурора Манюэля. Поступили петиции роялистского характера из департаментов. А через несколько дней в Париж приехал из армии генерал Лафайет, чтобы потребовать закрыть клуб якобинцев и, как он сам заявил, выступая в Законодательном собрании, «заменить власть клубов властью закона».
В 1789 году Лафайет был кумиром толпы; годом позже его считали самым сильным человеком в стране, «будущим Кромвелем». Но во время революций слава быстро приходит и быстро уходит; Лафайет образца 1792 года был тем же, что и три года назад, а страна была уже не та, и популярность его была уже далеко, далеко не та.
И все же шанс на успех был – небольшой, но был. В подобных случаях один решительный человек может изменить весь ход событий, к тому же нация вовсе не так уж была настроена против подобного переворота. Однако и на этот раз все погубил королевский двор.
Лафайет явился во дворец, чтобы предложить свои услуги. Его встретили холодно: здесь ему не простили ни его убеждений, радикально расходившихся с взглядами королевы, ни того, что два года назад он был самым влиятельным человеком в стране. Когда он удалился, сестра короля воскликнула: «Забудем прошлое, бросимся в объятья единственного человека, который может спасти нас!» Но королева гордо ответила: «Лучше погибнуть, чем быть спасенной Лафайетом!»
После этого попытка Лафайета была обречена. Он провел в Париже несколько дней и вернулся к армии. Забегая вперед, скажем, что после низвержения короля он попытался поднять армию и повести ее на мятежный Париж, но армия за ним не пошла; он вынужден был бежать к австрийцам, которые посадили его в тюрьму как опасного революционера. Его дальнейшая судьба тоже очень интересна, но к нашему рассказу о судьбе короля и Республики уже отношения не имеет.
Падение королевства
Через несколько недель, в ночь с 9 на 10 августа 1792 года, парижане вместе с «федератами» – прибывшими под Париж солдатами – двинулся на Тюильри.
Над восставшими развевается красное знамя, символ мятежа. Идут люди Сент-Антуанского предместья, идут марсельские волонтеры под командой красавца Барбару; Дантон впереди… А там, за оградой Тюильри – верные швейцарцы, готовые ради долга умереть за чужого короля; еще более верные ci-devant (бывшие) дворяне из распущенной гвардии, явившиеся защищать своего короля уже не по долгу присяги, а по зову сердца… А у окна одного из домов на площади Карусели спокойно стоит и наблюдает за событиями один молодой поручик по фамилии Бонапарт…
Король проводит смотр своих войск. Но это не тот человек, который мог бы вдохнуть в них уверенность, после смотра королева сказала: «Все погибло! Этот смотр принес больше вреда, чем пользы».
Между тем во дворец явился посланец от Законодательного собрания, бывший член Учредительного собрания (и будущий член Государственного совета при Наполеоне) Рёдерер, чтобы предупредить короля, что ему грозит опасность (будто он сам не знал!), и посоветовать ему покинуть дворец. Король последовал этому совету и отправился в Законодательное собрание.
Ничего хуже этого он сделать не мог. Не будем говорить о том, что король, наследник тысячелетней династии, обязан был защищать свой дворец и свою корону и в худшем случае пасть с честью, как сделал последний византийский император в ситуации куда более безнадежной. Но даже если думать лишь о спасении жизни его семьи, он поступил неразумно. К концу следующего 1793 года погибли почти все, кто был в ту ночь в осажденном дворце.
И все же даже после ухода («дезертирства») короля швейцарцы, в принципе, имели реальный шанс удержать дворец и тем переломить – хотя бы на время – ход событий. Революционеры были далеко не уверены в успехе. Якобинцы в ту ночь были малоактивны. Где были тогда Марат и Робеспьер, вообще неизвестно; позже лидер жирондистов Верньо, отвечая на упрек в умеренности, воскликнет с трибуны Конвента: «Умеренные?! Мы не были умеренными, Робеспьер, в ту ночь, когда ты прятался в подземельях!»
Но после нескольких часов битвы короля убедили отдать швейцарцам приказ сдаться, чтобы прекратить кровопролитие. Они повиновались, сложили оружие и тут же почти все были перебиты. В Люцерне сейчас стоит памятник этим швейцарцам работы Торвальдсена: израненный, умирающий лев. Многие считают его лучшей работой Торвальдсена, а может быть, одним из лучших памятников во всей мировой культуре.
Гибель короля
Вплоть до победы революционеров Законодательное собрание вело себя осторожно. После победы короля и его семью заключили в Тампль – некогда штаб-квартиру великого ордена тамплиеров, а позже – место, где томились в подземельях магистры этого ордена, где им был вынесен беззаконный приговор.
Исчезает и Законодательное собрание – впрочем, по собственной воле. Восстание вовсе не было направлено против него; логичнее было бы ему остаться у власти. И может быть, тогда было бы пролито меньше крови.
Но члены Собрания – законники. Они полагают, что раз произошла революция, у них нет морального права возглавлять страну. Нужно новое, чрезвычайное собрания – Конвент. И Собрание само себя распускает, назначает выборы, и 22 сентября 1792 года происходит первое заседание Конвента.
Но еще до этого страна изменилась радикально. Немногие уцелевшие во время побоища 10 августа швейцарцы отданы под суд – ведь они стреляли в народ. 2–3 сентября происходят массовые убийства в парижских тюрьмах – народ полагает, что заключенные там «аристократы» готовят заговор и надо их всех перебить. Лафайет, осудивший события 10 августа, пытается повести армию на Париж, но, как сказано выше, из этого ничего не вышло.
И вот потому-то уже на первом заседании Конвента провозглашается Республика и новая эра: «Первый год Равенства». Король окончательно низвергнут. Что теперь с ним делать?
Конвент некоторое время колебался. Но тут подоспело «дело железного шкафа», а проще говоря – сейфа. 20 ноября к министру внутренних дел Ролану явился с доносом бывший слесарь короля Гамен.
У короля было хобби: он любил слесарничать. Гамен был поэтому его хорошим знакомым, можно сказать – приятелем. И года два или три назад он по поручению короля изготовил сейф и установил его в потайном месте дворца.
Прошло некоторое время, и король угостил его обедом, а после обеда слесарь заболел. Гамен утверждал, что это король его отравил (хотя более вероятно, что он просто объелся), и после некоторых колебаний он сообщил министру о сейфе. Ролан немедленно отправился во дворец и вскрыл его. В сейфе обнаружилось множество компрометирующих короля документов: материалы его переписки с враждебными державами и прочее. Обнаружилась также переписка короля с такими видными революционерами, как Талейран и Барнав. Но больше всего всех потрясли обнаруженные письма Мирабо: из них следовало, что великий трибун революции, громя власть с трибуны Собрания, в то же время за деньги давал королю советы, как укротить эту революцию.
2 декабря депутация Коммуны (мэрии города Парижа) является в Конвент требовать суда над «Луи Капетом».
Король принадлежал к династии Капетингов, которая (включая ее младшие ветви: сначала Валуа, потом Бурбонов) восемьсот лет правила Францией. Еще в 1787 году аристократы, борясь с короной, стали иронически называть короля «гражданином Капетом». Теперь этим именем стал пользоваться Конвент.
6 декабря учреждена «Комиссия двадцати одного» для составления обвинительного акта, причем ей предложено представить такой акт уже к 10-му числу. Обвинения в этом акте были самые разнообразные; назову лишь последнее: двор… спровоцировал восстание 10 августа, рассчитывая перебить восставших с тыла.
Конвент постановляет: бывшего короля надо судить. Создавать для этого какой-то специальный суд не нужно: судить его будет сам Конвент – на том основании, что, как заявил один из докладчиков, «Национальный Конвент всецело и безусловно представляет собой французскую республику».
Сен-Жюст шел дальше и доказывал, что короля вообще не надо судить: его надо просто «поразить, как врага». Но на это Конвент все-таки не пошел и предоставил королю возможность защищаться.
11 декабря был зачитан обвинительный акт, после чего в глубокой тишине в зал был введен бывший король. «Людовик! – обратился к королю председательствовавший в тот день Барер. – Французская нация обвиняет вас. Вам прочтут изложение поступков, в которых вы уличаетесь. Можете сесть».
Затем Конвент все-таки позволил королю выбрать защитников. Он остановился на двух известных адвокатах, Тарже и Тронше. Первый отказался в героическом послании, подписанном «республиканец Тарже». Второй согласился, а взамен Тарже защищать Людовика вызвался престарелый Мальзерб, некогда либеральный министр молодого короля Людовика XVI. «Мой господин, – сказал он, – дважды призывал меня в свой совет, когда этой чести домогались – я должен прийти к нему с советом теперь». Король был тронут: «Вы рискуете своей жизнью и не спасете мою, – а затем сказал: – Я убежден, что они меня погубят, но все равно, давайте заниматься моим процессом, как будто я должен его выиграть, и я его выиграю, потому что память обо мне будет безупречна».
Последнего он не достиг. Для демократов он остался «изменившим народу» (Герцен), для эмигрантов – виновником революции. Да и, если подойти беспристрастно, все равно ему многого недоставало, чтобы быть хорошим королем.
Недостатки бывшего герцога Беррийского, бывшего короля Людовика XVI, а ныне гражданина Капета – в первую очередь недостатки короля – стали хорошо видны, когда на следующий день после представления доклада комиссии Конвент допрашивал короля. Тот мог избрать различные линии поведения. Мог, как сделал в свое время Карл I, вообще отказаться говорить с Конвентом (но король знал историю и следовать примеру Карла не захотел). Мог отказаться отвечать на трудные вопросы. Мог выступить как политический лидер с определенной программой: «Да, я это делал, поскольку добивался таких-то целей». Он избрал наихудшую тактику: запирался, отрицал все обвинения, в том числе и те, доказательства которых после вскрытия «железного ящика» были в руках Конвента.
Но бесспорно и то, что он был далеко не худшим из французских королей. Защитник говорил в своей речи: «Народ пожелал свободы – он дал ему свободу» (эта фраза вызвала в Конвенте недовольство). Возражая на утверждение, будто сама королевская власть есть преступление, он напомнил, что уже после революции, осенью 1791 года, нация предложила королю власть: «В таком случае преступной была бы нация, которая сказала: „Предлагаю тебе королевскую власть“, и в то же время мысленно решила: „И накажу тебя за то, что ты ее принял“… Граждане, скажу вам с откровенностью, достойной свободного человека: я ищу среди вас судей, а вижу лишь обвинителей!» Он завершил свою речь так: «Я не кончаю, граждане. Я останавливаюсь перед историей; подумайте о том, что она будет судить ваш приговор, и что ее приговор будет приговором веков…»
Прения по делу короля были очень острыми; наиболее последовательные революционеры, такие как Сен-Жюст, добивались казни короля, дабы повязать весь Конвент кровью; менее последовательные (прежде всего жирондисты) стремились его спасти, понимая, что после казни короля пощады не будет никому. В итоге весь вопрос свелся не к тому, виновен ли король (те, кто пытался его спасти, сразу уступили эту позицию, тем более что в сейфе действительно хранились достаточно серьезные улики), а к тому, каково будет наказание.
Голосование продолжалось три дня. В первый день, 15 января, ставился вопрос: виновен ли Людовик? Нередко из 749 депутатов Конвента на заседание являлось лишь 150–200; в этот день присутствовал 721 депутат. Шесть воздержались, а все 715 голосовавших единодушно ответили «да», хотя некоторые – 32 человека – с оговорками.
Решающее значение имел второй вопрос: будет ли приговор, каким бы он ни был, передан на утверждение народа? «Никаких отсрочек! – кричали ярые революционеры. – Не то голова Капета успеет поседеть, прежде чем скатится с плеч!» И действительно, передача приговора на утверждение народа давала много шансов на оправдание. «Вы, пожалуй, – говорил Робеспьер, – гарантируете мне, что дискуссии народа об утверждении приговора будут мирными и чуждыми постороннего влияния; но гарантируйте, что туда не проникнут дурные граждане», то бишь монархисты, да и просто люди, которые могли бы пожалеть бывшего короля. Толпа на улицах требовала казни. Голосование дало 281 голос «за» утверждение народом и 423 «нет». Жирондисты проиграли.
Третий вопрос, о наказании, вотировался 16 января, при непрерывном заседании и поименном голосовании. Это заседание Конвента, самое многолюдное за все время его существования (также 721 депутат), дало следующий результат: 361 голос за смерть, 26 – смертный приговор с отсрочкой, 334 – за другие меры наказания.
В день казни бывший король, наконец, сумел вести себя достойно. Он не смог достойно царствовать, не смог ни возглавить революцию, ни противостоять ей; он не сумел себя достойно вести на суде. Но в свой последний день он был безупречен: по словам газеты «Французский патриот», «на эшафоте он обнаружил больше твердости, чем на троне».
За королем пришли утром 21 января. Он хотел было вручить свое завещание депутату Коммуны, бывшему священнику Ру, который вскоре станет лидером «бешеных» или, говоря нынешним языком, «ультралевых» (в роли лидеров революции подвизались многие священники: Талейран, Сийес, Грегуар, Фуше…).Ру ответил: «Я здесь не для того, чтобы выполнять твои поручения, а чтоб вести тебя на эшафот». Король отдал завещание другому депутату. Затем король исповедался.
…Существует новелла о пророчестве Казотта. Рассказчик якобы в конце 1788 года был в салоне герцогини де Граммон, где все присутствовавшие аристократы с большим энтузиазмом обсуждали грядущую революцию. Однако один из гостей, Жак Казотт, заявил собравшимся: «Все вы доживете до этой революции, но вы, мсье Николаи, умрете на эшафоте, вы, мсье Байи, – на эшафоте, вы, мсье Мальзерб, – на эшафоте… вас, герцогиня, – обратился он к хозяйке, – также повезут на эшафот в простой повозке, со связанными руками…»
«Вот увидите, – улыбнулась герцогиня, стремясь сгладить неприятное впечатление, – он даже не позволит мне исповедаться перед смертью». – «Нет, мадам. Последний казненный, которому будет дано право иметь при себе духовника, будет… – он остановился на мгновение. – Ну, кто же тот счастливый смертный, кто получит такую редкую привилегию? И то будет последней из его привилегий. Это будет король Франции».
Действительно, королю позволили исповедоваться и более того – исповедаться неприсягнувшему священнику; когда несколько месяцев спустя казнили королеву, ей уже не дали подобной «редкой привилегии».
* * *
Голосование о судьбе короля (в особенности – о казни) на несколько десятилетий разделило Францию. В следующие 20 лет важнейшим, что следовало знать о члене или бывшем члене Конвента (а эти люди еще много лет управляли Францией), это как он голосовал? Был ли он, как тогда говорили, вотировавшим (имелось в виду: голосовавшим за смерть) или нет?
Лидеры монтаньяров – Робеспьер, Сен-Жюст, Билло – связали семьсот членов Конвента кровавой порукой: пути назад уже не было. Все разговоры о реставрации Бурбонов (а они несколько раз велись в следующие 6–7 лет) срывались именно потому, что эмигранты и их глава «Людовик XVIII» (старший из братьев казненного короля) отказывались дать достаточные гарантии цареубийцам.
Казнь короля – это не просто казнь одного человека. Это тот камертон, по которому настраивается жизнь целой страны. Камертон, настроенный в январе 1793 года, звучал – когда громко, когда тише – более чем полстолетия. Понадобились Реставрация (1814 год), Июльская революция (1830 год) и Февральская революция (1848-й), чтобы вопрос о казни короля оказался окончательно забыт, вытеснен с повестки дня более насущными вопросами, «злобой дня».
Завершая этот рассказ, скажем, что вдову короля, Марию Антуанетту, казнили в конце того же 1793 года; что малолетний сын короля («Людовик XVII», как его называли роялисты) был передан на воспитание сапожнику Симону. После переворота 9 термидора и конца Террора его забрали от Симона, улучшили условия его содержания и даже обсуждали разные варианты (передать его Испании, где тоже правили Бурбоны, чтобы взамен выторговать какие-то привилегии, или даже посадить его на трон, чтобы править его именем), но все эти варианты кончились ничем, поскольку мальчик вскоре умер.
В течение ближайших 20 лет казалось, что казнь короля достигла цели, к которой стремились: Франция стала республикой. А воцарение Наполеона вроде бы окончательно подвело черту под притязаниями Бурбонов.
Но случилось иначе: Наполеон, вопреки всем ожиданиям, был низвергнут, и «эмигрантский король Людовик XVIII» действительно стал королем Франции и более того – относительно спокойно царствовал до самой смерти. Но его брат, Карл X, был свергнут революцией 1830 года, которая уж действительно бесповоротно покончила с Бурбонами. На престол сел Луи-Филипп Орлеанский, «король-гражданин».
Конец каждой из трех ветвей дома Капетингов был связан с последовательными царствованиями трех братьев: прямая линия закончилась царствованием трех сыновей Филиппа Красивого; линия Валуа – трех сыновей Генриха II и Екатерины Медичи; наконец, последними королями из династии Бурбонов были три внука Людовика XV – Людовик XVI, Людовик XVIII (Людовика XVII, как мы видели, не существовало) и Карл X. Трижды казалось, что престолонаследие более чем обеспечено – ведь сыновей много! – и трижды оно заканчивалось. В истории бывают странные совпадения.
Два герцога
Младшие ветви Бурбонов
Между двумя представителями младших ветвей королевского дома, о которых сейчас пойдет речь, мало общего. Но есть, пожалуй, один признак, который их объединяет: их боялись намного больше, чем они того стоили. Восемьсот лет монархической Франции оставались в силе – этих малозначительных людей меряли старыми мерками.
Герцог Орлеанский
Герцогу Орлеанскому сильно не повезло. Его немалая прижизненная популярность сменилась колоссальной и всеобщей непопулярностью. Все партии дружно его чернили: роялисты – как одного из главных деятелей революции; республиканцы – потому что его казнь была со стороны Республики черной неблагодарностью; народ – потому что он был принц; аристократы – потому что он перешел на сторону народа; заговорщики – потому что он уклонился от участия в заговорах. Сохранилось немалое количество эмигрантских сочинений под заголовками типа «Преступления герцога Орлеанского». Двор обвинял его в революционности; после суда над королем его чуть не убили роялисты, а затем революционеры послали на гильотину. Можно было бы сказать: так всегда бывает с теми, кто не может идти прямой дорогой, да только в революцию зачастую и прямая дорога приводила на гильотину.
Однако действительно ли этот «евнух зла» (так обозвал его Мирабо, за что – увидим позже) был так уж плох?
До революции
Луи-Филипп Жозеф, герцог Орлеанский (впоследствии Филипп Эгалите) родился в 1747 году. Он был потомком Филиппа, младшего брата Людовика XIV. Прадед Луи-Филиппа Жозефа был тем самым знаменитым Регентом, который дал свое имя эпохе Регентства – эпохе освобождения от оков ханжества позднего Людовика XIV и мадам Ментенон, разгула, а также знаменитого банкротства Лоу (первая попытка ввести бумажные деньги – и первый блин, как всегда, комом).
Главная проблема Орлеанского дома состояла в том, что Орлеаны стояли слишком близко к трону. Как пишет Ламартин, «им не было места ни в народе, ни при дворе: они взяли его себе в общественном мнении». Герцог был очень богат, к тому же он получил огромное приданое за женой, Аделаидой де Пентьевр, – она была одной из богатейших наследниц Франции, да, пожалуй, и Европы.
Талейран рассказывает, что когда герцог в первый раз пришел в оперу с новобрачной, «все сколько-нибудь блестящие парижские куртизанки тоже явились туда во вдовьих нарядах»; впрочем, – уточняет он, – уже через несколько дней они могли снять эти наряды.
Впрочем, как и полагалось в те времена, более чем женой, он интересовался другой дамой – воспитательницей его детей мадам де Жанлис (авторессой множества романов, позже весьма популярных, в частности, в России).
Герцог был популярен в народе за свои достоинства, такие как высокий рост, прекрасная осанка, любовь к лошадям (был превосходный наездник), щедрость и так далее. Нравилось и то, что он летал на первом «монгольфьере» (так тогда называли воздушные шары), это были первые шаги в покорении воздуха.
Но, сверх того, герцог пользовался популярностью также в прогрессивных кругах, поскольку был в оппозиции к королевскому двору и всегда готов был поддерживать популярные («прогрессивные») меры или сочинения. Он афишировал свое почтение к Руссо. Словом, он чувствовал себя королем в Париже, поскольку короли вот уже более ста лет как покинули Париж, переселившись в Версаль. А «столицей Парижа» (так его назовет побывавший в Париже Карамзин) был дворец герцога – Пале-Рояль.
Когда в 1771 году канцлер Мопу совершил государственный переворот и распустил парламенты, 24-летний Луи-Филипп Жозеф, тогда еще носивший титул герцога Шартрского, выступил на «прогрессивной» стороне, то есть выразил свое возмущение переворотом и поддержал парламенты. Впрочем, переворот удался; этот раунд борьбы выиграла королевская власть, а герцог был сослан в свои имения. Зато популярность его конечно же удвоилась.
В ссылке он провел пару лет. Когда ему разрешили вернуться, он попросил у двора сан великого адмирала Франции. Ему отказали. Тогда он отправился на флот простым волонтером, участвовал в знаменитом сражении при Уэссане (27.07.1778). После боя двор обвинил герцога Орлеанского в том, что он-де помешал использовать победу. Была ли победа, вопрос спорный: о своей победе тогда заявили и англичане, и французы.
Впрочем, в те времена считалось, что война – войной, а дружба – дружбой. Во время войны поездки из одной страны в другую не прерывались. Притом в те времена все свободомыслящие французы очень высоко ценили Англию, точнее, английскую политическую систему, английскую свободу печати и тому подобное. Неудивительно, что и наш персонаж часто ездил в Англию и завел близкую дружбу с наследником престола. Тем более, что тот тоже, как и герцог, играл в оппозицию (только в Англии): поддерживал парламентскую оппозицию – Фокса и Шеридана, залезал в долги, очень любил застолье и женщин.
Но вернемся в Париж или даже скорее в Пале-Рояль. Сады вокруг дворца, выстроенные Орлеанами роскошные колоннады стали любимым местом для сбора всех оппозиционеров, независимо от направления (оппозиционеры тоже бывают очень разные). Это место посещали философы, ученые: Бюффон, Франклин и американские республиканцы, а также представители «американской фракции» Парижского парламента; автор «Упадка и разрушения Римской империи» Гиббон и ораторы английской оппозиции; Гримм (которого мы знаем исключительно из Пушкина: тот самый, который «мог быть дельным человеком и думать о красе ногтей») и немецкие философы; наконец, французы – Вольтер, Дидро, Лагарп и другие. Таким образом, как это часто бывает, первый оппозиционный клуб во Франции образовался во дворце первого принца крови. В предреволюционные годы тут бывали и Сийес, этот оракул революции, пользовавшийся в то время колоссальным престижем (он сохранит его в ближайшие 10 лет и еще будет писать конституцию для Наполеона), и роялист герцог Лозен, и молодой артиллерийский офицер Шодерло де Лакло, которого мы знаем как автора одного из самых значительных литературных произведений Франции той эпохи, и Сильери, муж графини Жанлис, и многие другие.
Революция 1789 года
Добавим, что в голодные годы (1787–1788) герцог активно помогал беднякам продуктами. Словом, перед революцией в стране не было более популярного аристократа, чем герцог Орлеанский. В 1789 году он, естественно, был избран депутатом Генеральных Штатов от дворянства; но в первый день Штатов, который обычно считают также и первым днем Революции, 5 мая 1789 года, он шел позади всех дворян, последним среди них – и следовательно, рядом с депутатами от третьего сословия. А через полтора месяца он был в числе тех депутатов, которые принесли знаменитую «клятву в зале для игры в мяч».
И вот, по мере того как королева, а за ней и король становились все более непопулярны, а герцог сохранял популярность – все больше стали поговаривать о том, что не стать ли ему если не королем, то, скажем, правителем королевства (должность можно было бы придумать); начали проводить аналогии с Генеральными Штатами 1576 года, которые чуть было не сделали популярного герцога Генриха Гиза королем Франции.
3 июля 1789 года герцога Орлеанского избрали председателем Национального собрания. А когда 13 июля 1789 года прошел слух (вполне достоверный), что король уволил популярного министра Неккера и, очевидно, намерен перейти к политике противостояния народу, в этот день парижане пронесли с обнаженными головами через толпу по городу два бюста: Неккера и герцога Орлеанского. Оба украсили черным крепом (так сказать, траур по свободе и людям, ее олицетворявшим).
О примерах популярности герцога будет еще много сказано ниже. Но тут надо принять во внимание два обстоятельства. Первое – это личность герцога. Когда в 1787 году (революция уже начиналась) его в очередной раз сослали, то министру сказали, что ссылка может увеличить его престиж. «Ничего, – ответил министр, – я знаю герцога: он сам подорвет его».
Но главное даже не это. Главное – непродолжительность славы. Толпа быстро возносит своих кумиров, но очень быстро и разочаровывается в них. Ельцин, Ющенко – вот только два примера, которые у нас всех еще на памяти: люди, пользовавшиеся фантастической популярностью и кончившие тем, что стали объектом презрения для своих же бывших поклонников (которые в большинстве успели «честно» забыть о том, как они целовали руки своему кумиру).
Революция развивалась слишком быстро. И быстро свергала своих кумиров – даже людей значительных. И где уж было нерешительному и трусоватому герцогу удержаться на гребне волны, человеку, о котором Мирабо как-то с досадой отозвался: «Да этот парень не годился бы мне и в лакеи».
Есть три сорта событий. Первый – это события, которые реально произошли в истории, ход событий, который соответствует реальности.
Второй – «виртуальная история», в которую любят играть сейчас: порассуждать о событиях, которых не было, но которые могли бы произойти. Филипп Македонский мог уцелеть при покушении; тогда Александр Македонский, вероятнее всего, был бы казнен своим отцом за участие в этом заговоре, и не было бы никакого эллинизма. Цезарь мог быть убит при Фарсале, и не было бы Римской империи; Гитлер мог не стать канцлером.
Это занятная игра. Но помимо того, что произошло на деле, и того, что могло произойти, есть и третий род событий: такие события, которых не было, которых быть не могло (как хорошо видно с расстояния в 100–200 лет), но которые казались довольно правдоподобными современникам.
К такого рода «иллюзорным событиям» относится возможный захват власти герцогом Орлеанским. Многие его опасались, или желали, или предвидели (думали, что предвидели). Но это было совершенно нереально.
Революция 1792 года
К 1792 году популярность герцога была позади. Тем не менее, он, как враг королевской фамилии, а прежде всего – враг королевы, был избран в Конвент. Тогда же он обратился к Парижской коммуне (то бишь мэрии) с просьбой дать ему иную фамилию, соответствующую его убеждениям. Мэрия придумала ему фамилию «Равенство» (Эгалите).
Когда голосовали о наказании для короля, Филипп Эгалите сказал: «Единственно по чувству долга и по убеждению, что всякий, посягающий или имеющий посягнуть на верховность народа, заслуживает казни, подаю я голос за смерть». Некоторые историки уверяют, что при этих словах почти весь зал почувствовал отвращение, во что, однако, трудно поверить.
Король был казнен. На следующий день один из голосовавших за смерть, аристократ Лепелетье Сен-Фаржо, был убит роялистом, неким Парисом, который надеялся, что казнь всколыхнет народ, но ошибся. Парису, может быть, удалось бы бежать, но он, видимо, чувствовал слишком сильное отвращение к такому народу; он покончил с собой, оставив записку о своих мотивах; в ней, в частности, он написал, что на самом деле он хотел убить герцога Орлеанского, как главного злодея, но, к сожалению, не смог.
Задним числом мы можем сказать, что об этом мог бы пожалеть и герцог. Если бы он был убит в тот день – он остался бы героем и мучеником революции. А так вся слава досталась Лепелетье, а герцог через 3 месяца, в апреле 1793-го, был арестован.
Тут уместно вспомнить, что он был представителем народа. 4 года назад, в июне 1789 года, Национальное собрание постановило, что все представители народа неприкосновенны, и объявило государственным изменником всякого, кто посягнет на личность депутата.
Но 1793 год – не 1789-й. Революция 10 августа перечеркнула дело 1789 года, и принцип неприкосновенности депутата был уничтожен в 1793-м – сначала жирондистами, отдавшими под суд Марата, а затем их врагами монтаньярами. Поводом для ареста послужило бегство из страны его старшего сына, бывшего герцога Шартрского и будущего короля Луи-Филиппа. Несколько месяцев он провел в заключении, впрочем, не слишком суровом; но в сентябре того же 1793 года народ Парижа потребовал «поставить Террор на порядок дня». Тогда-то и начались казни – королевы, жирондистов, а заодно и множества других людей, иногда виновных, иногда нет. Дошел черед и до герцога.
За что судили герцога и почему
Обвинение против герцога состояло в том, что он участвовал в заговоре Дюмурье. «Раз уж вы решили во что бы то ни стало обвинить меня, – презрительно заявил он трибуналу, – вам следовало бы, по крайней мере, поискать менее странное обвинение!» Действительно, оно было своеобразным, если принять во внимание, что еще несколько месяцев назад главными обвинителями герцога были друзья Дюмурье – жирондисты.
Но если нет особого смысла спрашивать, за что судили герцога, то надо все же объяснить почему.
Дело в том, что партии орлеанистов все еще опасались. К 1787-му, самое позднее, к 1788 году в Пале-Рояле фактически такая партия и была создана. Она была готова поддержать Луи-Филиппа Жозефа (тогда еще герцога Орлеанского) в его претензиях… на что?
На власть, конечно. Да, но власть – в качестве кого? Короля? Но в 1788 году в стране был король, и – даже если бы его свергли – корона переходила к его малолетнему сыну. Законным путем герцог мог бы стать королем, только переступив через пять трупов, что его отнюдь не привлекало. Может быть, в роли Протектора королевства (такие идеи бродили в головах)? Или следует придумать какой-нибудь другой вариант?
Годом позже Мирабо, который метался из стороны в сторону и не брезговал никакими вариантами, если они могли способствовать его планам, обсуждал с Лафайетом варианты насчет герцога. В конце концов, как сказал Мирабо, им нужен был не властный король: «Нам нужен был манекен – этот м…к подходил не хуже любого другого».
В одном из таких разговоров Лафайет, который был человеком очень честным (слишком честным для политики), между прочим сказал, что если хотят его привлечь к подобного рода переговорам, то прежде всего надо отказаться от любого преступного заговора против королевы, которую герцог, как всем было известно, ненавидел.
Острый на язык Мирабо ответил: «Что ж, если вы того хотите – оставим ее в живых! Униженная королева может быть полезна, но убитая королева хороша лишь для скверной трагедии». Это была, конечно, шутка, но она стала известна королеве, что не пошло на пользу ни Мирабо, ни королевскому дому.
Итак, все это обдумывали и взвешивали, но дело было в том, что личность для всех этих затей уж очень не подходила. «Евнух зла, – презрительно бросил о нем Мирабо, – он хочет, но не может».
Время шло. Результатов не было. Но по-прежнему существовали сторонники герцога, и по-прежнему предполагалось, что у герцога есть перспективы. Сен-Жюст пишет после взятия Бастилии: «Я слышал радостные крики народа, который тешился клочьями человеческой плоти и кричал во все горло: „Да здравствует свобода, да здравствуют король и герцог Орлеанский!“…»
Проходит год. И в 1790-м, по мнению Лафайета, основными силами были: двор, якобинцы и орлеанисты. В числе последних называли таких разных людей, как Шодерло де Лакло, Дюмурье, Дантон, Демулен, Сантерр. Пестрая картина!
Он же говорил королеве, что герцог, мол, единственный человек, на которого могло пасть подозрение «в таком непомерном честолюбии» (то есть в надеждах на корону). Заявление было неудачным: королева подозревала в том же Лафайета. «Сударь, – возразила она, – разве необходимо быть принцем, чтобы претендовать на корону?»
Лафайет ответил королеве, что он, по крайней мере, знает только герцога Орлеанского, «который бы этого желал». Между тем замечание королевы было метким; но реализовалось оно только через 15 лет, а угадать человека, который будет на нее претендовать, тогда не смог бы никакой Нострадамус.
Проходит еще год. И в августе 1791-го Национальное собрание обсуждает параграф конституции, гласящий, что члены королевской фамилии не могут пользоваться правами гражданина.
Друг и поверенный принца Сильери пылко опровергал это предложение:
«Вы обрекаете родственников короля на ненависть к конституции и на заговоры против правительственной формы, которая оставляет им выбор только между ролью придворного куртизана и ролью заговорщика! Напротив, посмотрите, чего можно от них ожидать, если они будут одушевлены любовью к отечеству! Бросьте взор на одного из отпрысков этой расы, которого вам предлагают изгнать: едва вышедши из детства, он имел честь спасти жизнь трех граждан, подвергая опасности свою собственную. Город Вандом присудил ему гражданский венок…» Раздались аплодисменты. Это показывало, что потенциально орлеанская партия, действительно, если и не существовала, то могла бы существовать. Робеспьер тут же резко возразил Сильери, он сказал, что «нельзя безнаказанно объявлять, что во Франции существует какая-нибудь фамилия, стоящая выше других». Речь Робеспьера вызвала ропот, он обиженно заявил: «Я вижу, что нам более не дозволено, не рискуя подвергнуться клевете, провозглашать здесь мнения, которые сначала поддерживались нашими противниками в этом Собрании».
На трибуну взошел герцог Орлеанский, он сказал, что в таком случае ему, мол, остается лишь выбирать между титулом французского гражданина и своими случайными правами на престол. Одни шикали ему, другие аплодировали. Шансы были – не было личности.
…И еще в 1799 году Первый консул Бонапарт, подбирая себе товарищей на роль Второго и Третьего консулов, спрашивал об одном из намеченных кандидатов: «А не орлеанист ли он?»
Короче говоря, Филипп Эгалите не представлял никакой реальной опасности, но партии орлеанистов опасались. Не следует забывать и о том, что, перестав быть герцогом, он остался самым богатым человеком в стране. Само по себе богатство в годы Революции не преследовалось, но если богач – Филипп Орлеанский, то как знать – не подкупит ли он всю страну, чтобы сесть на трон? И когда Филипп в Конвенте примкнул к монтаньярам, жирондисты обвинили их в том, что они хотят посадить герцога на престол. Хотя обвинение было откровенно абсурдным, а жирондисты к осени 1793-го были уже разгромлены – монтаньяры на всякий случай послали герцога на гильотину. (Впрочем, если бы Филипп примкнул к жирондистам – то уже монтаньяры говорили бы, что жирондисты хотят посадить его на престол, и исход, вероятнее всего, был бы тот же.)
Казнь
Филипп Эгалите был казнен 6 ноября 1793 года. Перед казнью он потребовал две бутылки шампанского. Все дружно признают, что в день своей смерти он держал себя с большим достоинством. Даже роялисты, которые особенно его ненавидели, говорили, что «он жил, как собака, а умер достойно потомка Генриха IV».
Заключенные в Консьержери, почти все ему враждебные, толпились на площадках и у решеток, чтобы посмотреть, как он пройдет. Его конвоировали 6 жандармов с саблями наголо. По осанке и тому, как он шагал, его можно было принять скорее за солдата, идущего в бой, чем за осужденного, идущего на казнь.
Священник, сопровождавший его, упорно просил его покаяться, но герцог, как полагалось в те времена, был вольнодумцем. Он долго отказывался, но в конце концов согласился – то ли от слабости, то ли ему слишком надоел священник. Когда герцог поднялся на помост, помощники палача хотели стянуть с него узкие сапоги. «Нет, – сказал он, – вам удобнее будет снять их потом, давайте скорее покончим с этим».
Сын Филиппа Эгалите, Луи-Филипп, бежал из Франции вместе с Дюмурье, долгие годы провел в эмиграции, после Реставрации вернулся во Францию, хотя власти ему не очень доверяли. В 1830 году, после Июльской революции, которая свергла прямую линию Бурбонов, он стал королем; в 1848 году он был, в свою очередь, свергнут и умер в изгнании. Ныне претендентом на престол является его престарелый прапраправнук Анри (род. в 1933).
Герцог Энгиенский
Дом Конде
Ветвь Конде отделилась от дома Бурбонов в XVI веке. Ее основатель Людовик Бурбон приходился дядей Генриху Наваррскому, первому королю в династии Бурбонов. Из принцев этого дома наиболее известны Великий Конде, знаменитый полководец XVII века, и его сестра Анна-Женевьева, герцогиня Лонгвиль, вдохновительница Фронды – ее помнят все, читавшие Дюма.
В 1789 году принц Конде был одним из главных врагов революции и эмигрировал еще в первые ее дни – с тем чтобы бороться с революцией из эмиграции. Он был, наряду с младшим братом короля Карлом д'Артуа, главнейшим из вождей вооруженных эмигрантов. Наш персонаж – его внук, молодой герцог Энгиенский. Он эмигрировал вместе с отцом и дедом, сражался в эмигрантских и иностранных армиях против революционной Франции. Борьба оказалась бесплодной, герцог остался в эмиграции, ничем особенным не выделяясь. Но он был принцем крови, потомком жившего в XIV веке Луи Бурбона по мужской линии, и если бы случилось так, что несколько человек, стоявших выше его на династической лестнице, умерли без потомства – в глазах роялистов он был бы законным претендентом на трон.
Наступил 1804 год. Первый консул Бонапарт правил уже 4 года, был по-прежнему популярен, и «из-за Бонапарта уже выглядывал Наполеон». Надежд на то, что народ сам его свергнет, не было – оставалось его убить. Роялисты стали готовить заговор. Однако они понимали, что убийство – это все-таки некрасиво, что оно не вызовет прилива симпатий к монархии. Поэтому глава заговора Жорж Кадудаль настаивал на том, чтобы французский принц (скорее всего – граф д'Артуа, младший из братьев казненного Людовика XVI) лично участвовал в акции. Тогда, дескать, это не будет убийством: просто французский принц в личном поединке убьет узурпатора.
Власти довольно быстро пронюхали о заговоре, хотя не сразу смогли схватить заговорщиков. Бонапарту доложили обо всем: что его готовятся убить, что в убийстве намерен участвовать принц королевской крови, а также о том, что в заговоре участвуют такие популярные генералы, как Пишегрю и Моро, и находящийся при герцоге Энгиенском Дюмурье. Бонапарт впал в ярость (он был человеком нервным и подверженным подобным приступам, иногда деланным, но чаще вполне реальным). «Надо показать пример! – потребовал он. – Бурбоны думают, что меня можно зарезать, как скотину; так покажем, что их кровь ничем не лучше моей!»
Генералы
Все три названных генерала были людьми гораздо более яркими, чем бедный герцог, попавший в эту историю «как кур в ощип».
Пишегрю поступил на военную службу при старом режиме. Революция открыла ему пути к карьере; за 3–4 года он прошел путь от армейского сержанта до генерала. В 1793 году его назначили командующим Рейнской армией; в 1794-м он завоевывает Голландию. В 1795 году он избран президентом Совета пятисот – нижней палаты парламента; кажется, вслед за блистательной военной карьерой последует еще более блистательная политическая… Но происходит государственный переворот (18 фруктидора, или 4 сентября 1797 года), и Пишегрю, оказавшийся в числе проигравших, сослан в Гайану. Через несколько лет ему удается бежать с каторги и добраться до Англии, однако во французскую политику теперь его путь лежал уже не через выборы и даже не через перевороты, а только через заговоры…
Моро – еще более блистательный генерал (многие считают, что по военным талантам он не уступал Бонапарту), но вне военного дела личность довольно бледная. Он родился в семье адвоката; его отец погиб на гильотине в 1794 году, но сын, тем не менее, остался ревностным республиканцем. Он был моложе Пишегрю и вступил в армию уже в годы революции, также быстро прошел путь до генерала. В 1799 году он поддержал переворот 18 брюмера, был назначен командующим одной из армий, одержал победу при Гогенлиндене – решающую победу десятилетия, позволившую Бонапарту от имени Франции добиться победоносного мира в Люневилле и Амьене. Однако режим Консульства не пришелся ему по душе, он начал фрондировать, отказался вступить в новосозданный орден Почетного легиона и стал естественным центром притяжения всех недовольных.
Наконец, Дюмурье – пожалуй, самая колоритная личность среди трех названных. Провансалец по происхождению, он родился, однако, на севере Франции в семье военных в 1739 году, так что к началу революции ему было 50 лет и он успел испытать многое: участвовал в нескольких войнах, то на французской службе, то добровольцем; пережил несчастную любовь и попытку самоубийства, сидел в Бастилии и т. д.
Ловкий царедворец и дипломат, он не терялся и перед лицом разъяренной толпы. «Когда в Шербуре слабость герцога де Беврона привела к потере хлебных складов и вызвала мятеж, он, невзирая на вопившую и готовую растерзать его на куски толпу, закричал народу, увидев в руках одного голландского матроса ключи от хлебных складов, что „ему изменили и что иностранец похитил ключи“. Затем, спрыгнув с крыльца, он схватил матроса за горло, вырвал у него ключи и отдал их одному из гвардейцев, сказав народу: „Я ваш отец и отвечаю вам за эти склады“».
Человек он был очень талантливый и отчаянный интриган, например, после поездки на Корсику он представил герцогу Шуазелю (тогда министру иностранных дел Франции) сразу два проекта относительно Корсики: один – для ее освобождения, другой – для ее завоевания. (Принят был второй план.)
В начале революции он был на третьих-четвертых ролях, но пробился наверх. В 1792 году было образовано «правительство патриотов», Дюмурье получил в нем пост министра иностранных дел. Когда он в этой должности явился к королеве, та гневно сказала ему: «Милостивый государь, вы в настоящую минуту всемогущи, но этим вы обязаны милости народа, который очень быстро разбивает свои кумиры. Вы должны сами рассудить, что ни король, ни я, мы не может терпеть этих нововведений и конституции».
Дюмурье (если верить его мемуарам) ответил так: «Государыня, для меня крайне прискорбно тяжкое сообщение Вашего Величества. Поверьте, я не имею никакой выгоды обманывать вас, мне, как и вам, отвратительны анархия и злодейства. Это не минутное народное движение, как вы полагаете: это – почти поголовное восстание великой нации против закоренелых злоупотреблений. В революции я имею в виду лишь короля и нацию; все, что клонится к тому, чтобы их разлучить, ведет к их обоюдной гибели; я тружусь насколько могу, чтобы соединить их, ваше дело – помогать мне. Если я составляю препятствие вашим намерениям, если вы в них упорствуете – скажите мне; я тотчас пойду к королю просить отставки и удалюсь в какое-нибудь захолустье оплакивать участь моей родины и вашу».
И он таки сумел, хотя бы отчасти, приобрести доверие королевы. Впрочем, было уже слишком поздно. Министерство очень скоро ушло в отставку (близилось народное восстание 10 августа). Дюмурье мог бы остаться министром – король видел, что он популярен, а в то же время с ним можно иметь дело, но остаться в тот момент означало бы утратить популярность. На это Дюмурье не пошел и отправился генералом в действующую армию. Здесь он одержал знаменитые победы при Вальми и Жемаппе.
Это был критический момент: французские армии были разбиты на всех фронтах и панически отступали. Дюмурье выбрал Арденнский лес местом для обороны. С характерной для всех политиков той эпохи склонностью к историческим параллелям, он писал в Конвент, что «это будут Фермопилы Франции, но я буду счастливее Леонида».
Он исполнил свое обещание. Правда, при Вальми победы как таковой, строго говоря, не было; но он удержал позиции, а в тот момент разброда и паники это стоило дороже иной победы.
За Вальми последовал Жемапп (ноябрь того же 1792 года), где была уже настоящая победа, отдавшая во власть французов всю Бельгию. На короткий срок он стал героем, божеством, жирондисты, несколько месяцев назад пролоббировавшие его назначение, купались в лучах его славы.
Но слава вообще капризна и прихотлива, а во время революций – в особенности. Прошло лишь несколько месяцев – и Дюмурье был не героем, а предателем. Он отрицательно отнесся к казни короля, пытался повести армию на Париж, но повторилась история Лафайета. В начале 1793 года армия не пошла за Дюмурье, как не пошла за Лафайетом в августе 1792-го; он также вынужден был бежать из Франции к ее врагам. Это был тяжелый удар для жирондистов.
Дальнейшая биография Дюмурье уже не так интересна, он странствовал по разным странам, ввязывался в разные интриги и заговоры, но особых успехов не достиг. Со времени его бегства прошло более 10 лет, но опасного героя и предателя во Франции не забыли. Пишегрю, Моро и еще Дюмурье! Это уж слишком!
Гибель герцога
Итак, решение ликвидировать (казнить) кого-то из принцев королевской крови было принято. Утверждают, что Бонапарта к этому подстрекали Фуше и Талейран: первый, как цареубийца, и в самом деле был заинтересован в том, чтобы Бонапарт также дал кровавую поруку делу революции. Но зачем это было Талейрану? Может быть, он чувствовал, что и ему приходится дать такую поруку, что и ему надо, так сказать, вотировать.
И поскольку граф д'Артуа и Конде и его сын находились в Англии и добраться до них было невозможно, остановились на внуке Конде, герцоге Энгиенском.
Герцогу было тогда неполных 32 года. Его пассия, княгиня Роган, жила в небольшом баденском городке Эттенгейме, неподалеку от французской границы. Там же находился и герцог, деля время между возлюбленной и охотой. Зачем он живет так близко от границы? Очевидно, чтобы участвовать в заговоре! В воображении Бонапарта план заговорщиков выглядел так: граф д'Артуа намерен явиться в Париж через Нормандию вместе с Пишегрю, герцог Энгиенский – через Эльзас вместе с Дюмурье, тут их поддержит самый популярный после Наполеона генерал Моро.
15 марта 1804 года отряд драгунов, вопреки всякому международному праву, пересек баденскую границу, окружил городок и арестовал герцога. Его отвезли в Страсбург и заключили в тамошнюю крепость. Никаких важных документов при нем не нашли, Дюмурье тоже.
Дело в том, что информация, которую получили французские власти, была весьма неточной. Пишегрю действительно участвовал в заговоре, но Моро, который знал о заговоре, участвовать в нем отказался. А Дюмурье… тут вообще историю можно было бы назвать комической, если б не ее трагический исход.
Дело в том, что никакого Дюмурье ни в Эттенгейме, ни в Бадене не было. Но при герцоге состоял некий эмигрант Тюмери, называвший себя генералом. Шпиону же послышалось «Дюмурье», так он и доложил в Париж.
Итак, герцога отвезли в Страсбург и заключили в крепость. Пишегрю, прятавшегося в Париже, удалось найти и схватить. В пьесе Мериме «Испанцы в Дании» этот эпизод описан следующим образом: старая шпионка обучает дочь уму-разуму: «Благодаря всего-навсего жареному цыпленку я обнаружила место, где скрывался генерал Пишегрю… В один прекрасный день иду я в нашу съестную лавку и спрашиваю у хозяина жареного цыпленка. А он мне и говорит: „Мне очень жаль, сударыня, но я только что продал последнего“. Я хорошо знала всех обитателей нашего квартала, и меня разобрало любопытство: кому? Отвечает: „Такой-то. Он, видно, любит себя побаловать: каждый день покупает себе на обед жареную птицу“. А надо тебе сказать, прошло три дня, как мы потеряли из виду генерала Пишегрю. Я все это смекаю и говорю себе: „Черт побери, соседушка, какой у вас аппетит! Похоже, что вы совсем изголодались!“ Словом, прихожу на следующий день и покупаю куропаток, притом, заметь, нежареных – нарочно для того, чтобы поболтать с поваренком, пока они будут жариться. И вдруг входит мой соседушка, у которого такой аппетит, и покупает жареную индейку – чудная была индейка… „Ах, – говорю я ему, – господин такой-то! Аппетит у вас неплохой: ведь этого двоим на целую неделю хватит“. А он подмигивает мне и говорит: „Я, знаете ли, ем за двоих“. Француз ведь скорей пойдет на виселицу, чем упустит возможность сострить. Я посмотрела ему в глаза, он отворачивается, берет свою индейку – и за дверь. Мне больше ничего не надо было – я уже знала, что ему известно, где Пишегрю. Человека этого, конечно, забрали, и за хорошее вознаграждение он превосходнейшим образом выдал генерала, а я получила шесть тысяч франков» (тут следует примечание П. Мериме: «Исторический факт»).
Моро также был арестован, с этим никаких хлопот не было, поскольку он в заговоре не участвовал и спокойно жил себе под Парижем.
Герцог, несмотря на полное отсутствие улик против него, был 20 марта привезен в Венсенн, осужден военной комиссией и в ту же ночь расстрелян. Род Конде пресекся, хотя его отец и дед были еще живы, но детей в семье больше не было.
А что произошло с его «соучастниками»? Тут надо помнить, что все власти и все судьи были людьми революционной Франции, любой из них считал, что если даже герцог и не виновен в том, в чем его обвиняют, то все равно он виновен как эмигрант, как человек, сражавшийся против Франции, наконец, просто как Бурбон. Они не видели такой уж большой беды в том, что он казнен.
Но Пишегрю и особенно Моро – дело другое. Герцог – «чужой», враг; эти – свои, даже если они и виноваты. Их можно было судить, даже казнить (тем более, что в годы революции казнили также и своих), но тут уж нужно судить по совести.
Однако до суда над Пишегрю дело не дошло: он покончил с собой в тюрьме. Многие считали, что он не сам с собой покончил, что его задушили, сам Наполеон впоследствии это опровергал, говоря: «У меня были судьи, которые бы осудили Пишегрю, и взвод солдат, расстрелявший бы его – к чему мне было бесполезное преступление?»
Моро, улики против которого были явно неубедительны, был выслан из Франции. Через 9 лет, во время последней борьбы с Наполеоном, он был военным советником антинаполеоновской коалиции и был убит в битве при Дрездене (27 августа 1813 года), успев, однако, дать коалиции очень ценный совет: «Не старайтесь победить самого Наполеона – сражайтесь против его маршалов, которым надоела война». Существует легенда, согласно которой император (бывший артиллерист) лично навел пушку и выпустил ядро, которым был убит изменник.
Но судьба герцога значила много больше. Дело в том, что в Европе на вещи смотрели совсем иначе: там судьба каких-то безродных Пишегрю и Моро никого не интересовала, а вот расстрел герцога Энгиенского, этого незначительного аристократа, стал спусковым крючком новой войны, с перерывами продолжавшейся с 1804-го по 1815 год. Совсем недавно Бонапарт закончил победоносным миром десятилетнюю войну с Европой, казнью герцога он начал новую. Крылатая фраза, которую приписывали то Фуше, то Талейрану (на самом деле это сказал Буле де ля Мерт, председатель Законодательной комиссии), звучала так: «Это больше, чем преступление – это ошибка».