Мне было шестнадцать лет, когда отец прочитал письмо моего друга, тульского гимназиста, и запретил мне с ним переписываться. Я стояла в своей комнате растерянная, сконфуженная с письмом в руках и пыталась объяснить отцу, что у меня с гимназистом прекрасные, чистые отношения, ничего больше. Отец с досадой перебил меня:
— Ни к чему это, — сказал он, не глядя на меня, — ни к чему! Сообщи ему, чтобы он больше не писал тебе!
Отец заметил в письме нечто, переходящее в более нежные чувства, чем дружба. Я же об этом не думала, все мое внимание было направлено на то, чтобы обратить в толстовство зараженного социализмом юношу. Я считала, что отец не прав, но не хотела его ослушаться и написала гимназисту, что по желанию отца я должна прекратить с ним переписку. Юноша был оскорблен и многие годы после этого не бывал в нашем доме.
Еще когда сестры не были замужем, я замечала, как мучительно страдал отец, когда кто-нибудь за ними ухаживал. Помимо воли, он ревниво следил за всеми их движениями, вслушивался в интонации голоса, ловя в них кокетливые нотки. Иногда он с трудом сохранял спокойную вежливость с молодыми людьми, иногда, наоборот, делался с ними преувеличенно любезным, как бы подчеркивая этим недопустимость малейшей близости с его дочерьми.
Мне думается, в чувствах отца были и ревность, и боязнь потерять дочерей, а главное — боязнь нечистого.
— Я сам был молод, — говорил он, — знаю, как отвратительно, мерзко бывает проявление страсти.
Среди людей, подходящих к дочерям, он отцовским, мужским чутьем старался угадывать тех, у которых были дурные помыслы. Он мучился, волновался, видел опасность, где ее не было, и не замечал ее там, где она действительно была. Он запретил мне переписываться с наивным тульским гимназистиком и не знал, что, когда мне было пятнадцать лет, меня преследовал один толстовец…
Я помню, как толстовец зазвал меня под каким-то предлогом в пустую лакейскую рядом с передней, что-то вкрадчивым, мягким голосом говорил мне, а потом резким движением схватил и хотел прижать к себе. Меня обдало запахом пота, дегтя, я ударила его что было силы кулаком, вырвалась и убежала. Все дрожало во мне от обиды, гадливости, отвращения…
Трудно было предугадать повод, могущий вызвать беспокойство отца.
Помню такой случай. В Ясную Поляну приехал репетитор Сухотиных, тот самый хромой студент, с которым я подружилась в Крыму. Мы сидели с ним в "ремингтонной"* и проверяли переписанную мною для отца статью. Студент читал, я следила по рукописи, иногда мы прерывали чтение и перебрасывались замечаниями по поводу прочитанного. Студент был счастлив, что видит меня, счастлив, что находится в Ясной Поляне и помогает мне проверять отцовскую статью. Худое лицо его сияло, он смотрел на меня с благодарностью.
Несколько раз отец входил в комнату. Постоит молча и уйдет. Это бывало и раньше, когда я считывала вслух его статьи. Он любил их послушать, а затем снова переправить те места, которые казались ему недостаточно гладкими или ярко выраженными.
В последний раз он пришел, долго стоял у двери, засунув руки за пояс.
— Вы скоро кончите? — спросил он.
— Нет еще, а что?
— Нет, нет, ничего, — и поспешно ушел к себе в кабинет.
По его тону и выражению лица мне показалось, что он недоволен, но я отогнала от себя эту мысль.
"Почудилось, верно", — подумала я, и мы продолжали считку.
Но через несколько минут вызвала меня Маша в соседнюю комнату. Она была рассержена.
— Что это ты с отцом делаешь, а? — строго спросила она.
— Что? — испуганно пробормотала я.
— Что? Да разве ты не видишь, в каком он состоянии?
— Почему? Что случилось?
— Да знаешь ли ты, — горячилась Маша, — что он хотел выгнать твоего студента! А ты сидишь с ним тут, кокетничаешь и ничего не замечаешь!
— Что ты, Маша! Он такой несчастный. Мне жалко его!
— Жалко! — передразнила она меня. — Что ж ты, не знаешь, что он в тебя влюблен? Отец сказал: "Я его сейчас с лестницы спущу, как он смеет на Сашу так смотреть!"
Я умоляла Машу успокоить отца, уверяла, что устрою так, что студент уедет, только не надо обижать его. Маша, должно быть, поняла, что погорячилась и, обещав поговорить с отцом, ушла.
Когда я вернулась в "ремингтонную", я не поднимала глаз на студента. Мне было неловко перед ним, я не знала, что говорить. Он, должно быть, сам догадался, что случилось неладное, и утром уехал. У меня осталось впечатление, что он обижен.
У нас гостил князь N., молодой, красивый, гладко выбритый, бело-розовый человек, одетый с иголочки, с утонченной светской речью и манерами. Я на него мало обращала внимания. Мам? была этим недовольна и старалась быть любезна с князем. Она всегда мечтала выдать меня замуж за богатого человека с именем. Князь отвечал всем ее требованиям.
Был тихий июньский вечер. Все пошли в цыганский табор по дороге к шоссе.
Цыгане с незапамятных времен малыми и большими таборами проходят мимо Ясной Поляны по старой Екатерининской дороге*.
Живут они в фурах или палатках, водят за собой больных, старых, хромых и слепых лошадей, барышничают ими на ярмарках. Все знают, что цыгане жулики, что ни к кому не применима так поговорка "не обманешь — не продашь", как к цыганам, а все-таки они ухитряются спускать своих лошадей: белых — красят, старым подпиливают зубы, чтобы нельзя было определить возраста, перед ярмаркой, чтобы лошадь казалась горячее, напаивают ее водкой. Одним словом, ни один барышник на свете не знает таких фокусов с лошадьми, как цыган.
Из-за природной ли их дикости и удальства, из-за поразительной ли их музыкальности, но все Толстые, не исключая отца, любили цыган. Дядюшка Сергей Николаевич был женат на цыганке, некоторые Толстые прожигали на них состояния. Цыган гнали отовсюду, помещики не позволяли им останавливаться на своей земле, так как неприятностей от них было много: то луга потравят, то лошадь уведут. В Ясной Поляне их не теснили, и они не вредили усадьбе.
На этот раз цыгане раскинули палатки на склоне бугра около границы. Так называлось у нас место, где стоял кирпичный, аршин в пять толщиной, столб, сохранившийся, вероятно, еще от Екатерининских времен. Он был украшен царским двуглавым орлом и отделял Тульский уезд от Крапивенского.
Черномазые чевалы**, что-то бормоча по-своему, стреноживали худых, разномастных лошадей. Женщины, повязанные грязными, разноцветными платками, из-под которых выбивались черные, жесткие завитки волос, в подоткнутых юбках и с большими блестящими серьгами в ушах возились у потрескивающих костров, над которыми были подвешены черные, закопченные чугуны. На оглоблях отпряженных фур сохли лохмотья. Лаяли собаки, фыркали лошади, кричали дети. Пахло дымом, навозом и лошадиным потом. Увидев нас и зная, что мы пришли посмотреть пляску, цыгане стали собираться в круг. Женщины попрошайничали:
— Подай моим цыганеночкам, барыня, подай моим голопузеньким!
Кочевые цыгане поют скверно — громко, крикливо, но пляшут превосходно. Зато московские и петербургские цыгане, которые выступают обычно в ресторанах, поют хорошо, но пляшут хуже. Непосредственность, дикость уже утрачены.
В круг вошел молодой цыган, остановился, высоко поднял голову, оглянулся, хлопнул себя по коленкам, ударил рукой оземь и, чуть вывернув локти, пошел. Старик в рваной черной поддевке, стоя на месте, поводил плечами, притопывал ногой, что-то кричал осипшим, диким голосом и вдруг с тяжеловатой, ленивой грацией поплыл по кругу. Женщины громко, крикливо пели:
Зеленое яблочко, розовый цвет,
Почему ты любишь меня, а я тебя нет.
Молодой, курчавый цыган, скаля белые зубы, двумя ложками играл как кастаньетами. Цыгане плясали, выбивали чечетку, туловища же их оставались совершенно неподвижными. В разгар пляски старик останавливался как вкопанный, поводя плечом, затем бросал шапку на землю, вскакивал, снова на мгновенье замирая, и, подняв руку к голове, шел дальше.
А за чевалами плыли женщины. Трудно было проследить за тем, что они выделывали ногами. Нет ни одного резкого движения в их пляске, мелкой дрожью трясутся плечи, звенят на груди монисты, колышутся длинные серьги. Забываешь их грязь, вороватость, не видишь лохмотья, которыми они прикрыты — в пляске они горды и прекрасны.
Как хорошо отец на них смотрел, как весело смеялся, короткими восклицаниями выражая свой восторг.
— Чудесно, чудесно, ах, как хорошо!
Незаметно в круг вступали маленькие, полуголые, курчавые цыганята. Подражая взрослым, они старательно выделывали чечетку босыми ножонками, трясли плечами, ударяли ручками о землю.
Мы были в восторге. Нам не надо было перебрасываться впечатлениями, мы и без слов понимали друг друга.
— Графиня, не правда ли в этом бэээздна поэзии! — прозвучал над ухом чей-то чужой голос.
Я вздрогнула. Замечание князя мне показалось таким пошлым, фальшивым…
Я не стала с ним разговаривать и уехала с отцом домой на шарабане. Прошло несколько дней. Князь снова появился.
— Что этот вылизанный князь к нам повадился? — спросил меня отец.
Меня поразил несвойственный ему резкий тон.
— Не знаю, — ответила я.
— Прекрасный молодой человек, — заметила моя мать. — Воспитанный, хорошей семьи и очень богатый.
Отец промолчал.
А после обеда, когда князь подсел ко мне и стал занимать разговором, я достала из кармана горсть подсолнухов и щелкала их, поплевывая шелуху на землю.
Князь больше не приезжал. Мам? сердилась.
— Саша совершенно не умеет себя вести, — говорила она, — хороших женихов отваживает, вот и насидится в девках…
Я всячески старалась избегать молодых людей, никогда не оставаясь с ними наедине из страха вызвать беспокойство в отце. Но все же иногда я невольно попадала впросак.
Один раз брат Андрей зазвал меня с собой на охоту. К нам присоединился племянник нашей соседки Звегинцевой гр. К. Мы выехали за Крыльцово* в поле. Я иногда ездила с братьями на охоту, но кажется, за все время не видела, чтобы они затравили хоть одного зайца. Так было и на этот раз. Мы проездили весь день. Вдруг Андрей остановился, поднял арапник и диким голосом закричал: "Ату ее!" Я оглянулась. Вправо от меня скакал Андрей, крича и намолачивая арапником бока своей лошади. Моя лошадь англо-кабардинец подхватила, понеслась за собаками и немедленно обскакала брата. Я чувствовала, как она перескакивала межи, видела впереди лисицу, собак. Лисица повернула под гору, в лощину через луг. Мгновенье, я увидела под собой речку, обрывистый берег, хотела задержать лошадь, но было уже поздно. Я почувствовала, как она наддала задом и перепрыгнула. Мы поскакали в гору. "Что делать, если собаки затравят лисицу?" В этот момент лисица махнула хвостом, собаки отлетели в сторону. Она ушла.
Брата не было видно. Рядом со мной очутился граф К. Мы остановили лошадей, шагом спустились обратно в лощину, но река показалась нам настолько широкой, что мы не решились перепрыгнуть через нее и стали искать более удобную переправу. Смеркалось. Мы ехали полями, изредка попадались небольшие перелески, овраги. Мы сбились с дороги. Я не переставая, думала об отце. Что он скажет, когда узнает, что я одна с молодым человеком блуждаю ночью по полям? Что он подумает, как будет мучиться! К. был мне неприятен. "И к чему увязался? — думала я. — Хоть бы Андрюшу найти!"
Стемнело. В полном отчаянии я решила отдаться на волю лошади. Я пустила поводья и предоставила ей идти куда она хочет. Она тотчас же повернула под прямым углом и, весело поматывая головой, прибавила ходу. Мы заехали в глубокий, поросший лесом овраг. Ветки стегали лицо.
— Напрасно вы полагаетесь на лошадь, — говорил К., - увидите, что она бог знает куда завезет нас.
Но я не слушала его. Умное животное шло все увереннее и увереннее и, наконец, вышло на дорогу. Мы подъехали к лесу. На краю стояла избушка. Я хлыстом постучала в окно. Вышел лесной сторож. Мы были на краю Яснополянского леса в трех верстах от дома.
Я стала просить графа ехать домой, но он, желая быть любезным, непременно хотел меня проводить.
"О Боже мой, — думала я. — Что подумает отец, когда увидит его? Что делать?"
Когда мы подъехали к дому, я довольно невежливо распрощалась с К., не предлагая ему зайти.
Переодевшись, я пришла в залу. Здесь было много народа. Отец сидел в желтом кресле в пол-оборота к столу, а вокруг него Горбунов, Николаев и другие. Шел оживленный разговор. Когда я вошла, отец взглянул на меня и, резко прервав разговор, спросил:
— Ты откуда?
— С охоты.
— Одна?
— Нет, меня проводил К., - с усилием произнесла я.
Так же резко отец отвернулся от меня и продолжал прерванный разговор.
Помню случай, показавшийся мне тогда непонятным.
У нас гостила сестра Ольги* — Маруся, А. А. Суллержицкий и Алеша Дьяков, часто бывавший у нас. Суллер как всегда всех веселил, шутил, пел, и не было конца его затеям, наконец он придумал телефон. Мы с Марусей по ниточке спускали записку, Суллер и Алеша из окна ловили ее и привязывали ответ. Писали глупости, радовались на собственное остроумие и хохотали без конца. Один раз Суллер прислал нам послание, написанное высокопарным стилем, где он назначал нам свидание в саду в 12 часов ночи. Это было ново и увлекательно.
Маруся была уже взрослая и могла делать что хотела, а я еще была под надзором мисс Вельш и ночные прогулки мне были строго запрещены.
Настало время ложиться спать, я разулась, натянула ночную рубашку прямо на платье и легла в постель. Мисс Вельш ушла в свою комнату. Я ждала. Наконец в дом все затихло, я вскочила, сняла рубашку и босиком, чулок в темноте не нашла, прокралась вниз, в переднюю. Там ждали меня остальные. Тихонько, сдерживая смех, мы вышли наружу.
— Как быть с дверью? — спросила я.
— Запереть и ключ взять с собой! — скомандовал Суллер.
Так и сделали. Прокрались в темную липовую аллею парка и совещались, куда идти.
— Я ключ уронил, — вдруг вскрикнул Алеша.
Ползая на коленках, стали искать ключ. Маруся смеялась, а мне было не до смеха. Войти в дом, никого не разбудивши, мы не могли, утром хватятся нас, ключа! И подумать страшно, что тут поднимется!
Но ключ отыскали, успокоились и решили пойти на станцию.
Суллер подражал лягушкам, изображал кошек, собак, мы всю дорогу хохотали, бегали на перегонки. Вернулись на рассвете усталые, но возбужденные собственным весельем, молодостью, весной.
Я тихонько пробралась наверх в свою комнату. Мисс Вельш причесанная, как всегда аккуратная, маленькая, сидела в халате и меня ждала:
— Well, — сказала она строго, — where have you been all night?
— Oh, Mishy, — воскликнула я, — d'ont be angry, it was so nice!
— I wonder, if your mother will find your conduct nice1, - возразила она мне сурово.
Но я знала, что мисс Вельш никогда не пожалуется моей матери. Она справлялась со мной сама, и я слушалась ее, потому что знала, что она любит меня.
Я откровенно рассказала мисс Вельш про наше ночное путешествие, и когда она поняла, что в этом не было ничего дурного, она смягчилась, заулыбалась и уложила меня спать. Мне было стыдно, что я обманула ее и что она из-за меня не спала. Засыпая, я умоляла ее простить меня и клялась, что больше не буду уходить без спроса.
Алеша Дьяков часто бывал у нас. Сначала мне казалось, что он ухаживает за Марусей, но постепенно я стала замечать, что он старается быть со мной, смущается в моем присутствии, часто краснеет. Я перестала чувствовать себя с ним естественно и просто. Когда я бывала у Андрея и Ольги в Таптыкове, Алеша часто бывал там.
Прошло около года. Однажды после отъезда Алеши из Ясной Поляны мне передали от него письмо. В нем он предлагал мне быть его женой. Я перечитала письмо несколько раз. Было весело, страшно и приятно волновало, что мне сделали предложение, как взрослой.
Новость немедленно облетела весь дом. Я не умела скрывать, да, должно быть, и Алеша посвятил моих братьев. Они хитро поглядывали на меня, улыбались, отчего мне делалось неловко. Вечером я вспомнила, что надо написать Алеше ответ.
"Как отвечают в таких случаях? — думала я. — Надо пожалеть об утерянных дружеских чувствах и еще что-то…"
Мысль о том, что я могу выйти замуж за Алешу, ни разу не пришла мне в голову. О том, что Алеше может быть тяжело, что для него мой ответ имеет большое значение — я совершенно не думала.
Я села и написала ему отказ.
Мне стыдно вспоминать об этом письме, оно было такое фальшивое, неискреннее.
На другое утро, когда меня позвал отец, я бодрой, самоуверенной походкой вошла в кабинет. Я была еще в том же веселом, возбужденном настроении.
— Ты меня звал?
— Да.
И по нахмуренным бровям, по глазам (отец никогда не смотрел на меня, когда бывал недоволен) я поняла, что разговор будет серьезный.
Он минуту помолчал, а потом спросил:
— Тебе Алеша предложение сделал?
Я не ожидала, что отец заговорит об этом и смутилась.
— Да.
— Ну и что же?
— Я отказала ему.
— Почему?
— Я не люблю его.
— Пустяки! В наше время жениха и невесту сватали, они в глаза друг друга не видали, лучше, чем теперь. Ты подумай, он, кажется, добрый человек.
— Не хочу я замуж выходить!
— Напрасно. Вопрос важный, решается и его судьба и твоя, — тихо и серьезно сказал отец, — нельзя так легкомысленно к этому относиться.
Я молчала. Мысли одна за другой проносились в голове: "А откуда он знает, как я отнеслась? А почему он придает этому такое значение? Да, он сказал: "судьба решается"… Ведь правда, могло бы все измениться".
Мне вдруг представилось худое, подвижное лицо Алеши, сконфуженное и вместе с тем ласковое, когда он, растерянно взглянув на меня, хотел что-то сказать, но раздумал и, безнадежно махнув рукой, уехал.
Братья говорили, что он имение покупает, хочет строить больницу, зная мое увлечение медициной.
Мне стало жалко Алешу.
— Что ж ты молчишь? — спросил отец.
Приключение, щекочущее самолюбие, перестало казаться мне только забавным. Мне становилось все больше и больше не по себе. Я попробовала представить себя женой Алеши.
— Не могу, не могу я замуж выйти! — воскликнула я.
— Напрасно ты так быстро решаешь, — сказал отец, — я советовал бы тебе все-таки подумать.
— Не о чем мне думать!
Тяжесть на душе все увеличивалась, я едва сдерживала слезы.
— Никуда я не пойду от тебя!
— Ах нет, нет, голубушка, — торопливо, точно испугавшись, проговорил отец, — нет, нет, вот этого именно и не нужно. Я стар, скоро умру, ты должна самостоятельно устраивать свою жизнь.
— Что ж ты хочешь, чтобы я была несчастна?
Из-под лохматых бровей взглянули на меня серые, острые глаза и мне показалось, что они проникли глубоко, глубоко, в самое нутро. Лицо отца вдруг озарилось радостью.
— Ну, полно, полно, голубушка, — сказал он ласково, кладя руку на мое плечо, — не будем больше говорить об этом.
Как пример необычайной, ничем неоправданной подозрительности отца, можно привести случай с Дмитрием Васильевичем Никитиным. Никитин был серьезным человеком, с которым у меня никогда не было и тени флирта, но отец и для него не сделал исключения.
Доктор, приехавший с нами из Крыма, старался чем мог быть полезным отцу, но дела для него все же не было, он тяготился положением домашнего врача. И вот мы с ним надумали открыть в Ясной Поляне амбулаторию для крестьян. Дмитрий Васильевич предложил свой труд, я взяла на себя снабжение лекарствами и вызвалась помогать в приеме. Я была уверена, что отец будет сочувствовать.
Дело пошло хорошо. Вскоре вся округа узнала, что в Ясной Поляне есть доктор, который задаром лечит и хорошо помогает. Народ к нам повалил. Амбулаторию устроили в избе на деревне, обстановка была самая примитивная, инструментов, лекарств первое время не хватало, но мы работали с увлечением. Выходили из дома часов в восемь, возвращались около двух. Дмитрий Васильевич терпеливо учил меня, я стала постепенно привыкать. Меня уже не так пугал вид больных, крови, ран, всего того, что отпугивает новичков при первом знакомстве с медициной. Единственно чего я боялась — это больных сифилисом. В Ясной Поляне и в округе их было довольно много, и как я ни старалась, я не могла без ужаса подходить к ним. Особенно сильно на меня подействовал один случай.
Мать привела трехлетнего ребенка лечиться. Толстенький, розовенький, с темно-синими большими глазами и курчавыми волосиками, мальчик этот напоминал мне Рафаэлевского ангела. Я дала ему конфетку, он развеселился, смеялся, болтал ножонками, мешая матери его разувать. На подошвах у него оказалась сплошная сыпь — белые, водяные пузырики.
Я видела, как лицо доктора нахмурилось.
— Открой рот! — резко приказал он матери: шире, ну!
И, осмотрев горло, велел ей раздеться.
Женщина упиралась.
— Что ты, родимый, здоровая я, ты вот мальчика освидетельствуй, остудился, знать, он у меня…
— Раздевайся, говорят тебе, — с несвойственной ему суровостью повторил доктор.
У женщины оказался сифилис, которым она заразила ребенка. Ее же заразил муж, ездивший в Туле на бирже.
Я шла домой и не могла отделаться от ощущения, что случилось ужасное, непоправимое.
Амбулатория вводила меня в новый мир горя, темноты народа, каждый день открывая что-нибудь новое, болезнь у детей, куриная слепота, сифилис, преступность…
Когда я приходила домой, меня поражало, что все было так же прилично, спокойно, чисто. Лакей подавал завтрак, мам? сидела на своем месте за самоваром, Жули-Мули полулежала на кушетке, шли разговоры, которые я уже знала наизусть: о том, что мужики потравили овес, что барометр стоит на хорошую погоду, что Никиш необычайно исполняет увертюру Фрейщица…
На деревне была дурочка Параша, по прозванию Кыня. Часто отец, осуждая нелогичность, суетность, мелочность женщин, говорил, что Параша — идеал женщины. Она никому не мешает, покорна, со всеми добра, всех жалеет, всех любит. Чего же еще надо?
Я помню, как друг нашей семьи Софья Александровна Стахович возмущалась:
— Что вы говогите Гев Никогаевич! Пготивно сгушать (Софья Александровна вместо "р" и "л" говорила "г"), — ведь она же дуга!
— А зачем вашему брату ум? — спрашивал отец.
Помню, Параша забеременела. Кто был виновником этого преступления, так и осталось неизвестным. "Вот дура, Парашка, дура, а скрыть сумела", — говорили бабы, качая головами.
Материнский инстинкт был в ней очень силен. Она все собирала разные тряпочки и копила деньги. Когда ее спрашивали: зачем это тебе, Параша? Она отвечала: "А малому-то?" — и расплывалась в глупую улыбку. А потом помолчав, конфузливо просила, называя всех девиц Марусями:
— Марусь, а Марусь, а копеечки у тебе нету?
Серебра она не любила.
— Беленькую мне не надоть, ты черненькую дай.
Я наменивала ей гривенник по копеечке, она сияла и, зажимая деньги в кулак, звенела ими и смеялась, а потом тщательно завязывала в уголочек платка.
Парашка летом стерегла у нас телят. Однажды она пришла в амбулаторию лечиться. У нее была накожная болезнь. Доктор не мог сразу определить, чем она больна. Я же почему-то сразу вообразила, что у нее сифилис. Я возилась с ней на приеме, забыла вымыть руки сулемой и вспомнила об этом только дома. На руках у меня были свежие царапины. Меня охватил ужас, я стала метаться по комнате, ища какого-нибудь дезинфекционного средства, ничего не находила. Во мне росла уверенность, что я заразилась сифилисом. На лбу выступил пот. Когда я поливала руки сулемой из большой бутыли, вошел отец. Он сразу заметил мое волнение.
— Что с тобой?
Вместо того, чтобы успокоить меня, он сам взволновался.
— Ах, напрасно ты это, напрасно в лечебницу ходишь.
Через несколько дней он сказал мне:
— Я хотел просить тебя. Ты не ходи больше с Никитиным в амбулаторию.
— Почему?
— Ни к чему это.
То, чего моя мать не могла добиться никакими способами: ни криками, ни строгостью, ни даже побоями, отец добился одним словом. Я никогда не прекословила ему, исполняя все его желания. Но на этот раз я возмутилась. Работа в амбулатории давала мне много. Раскрывала передо мною мужицкую, ничем не прикрашенную жизнь, укрепляла мою волю. Я старалась объяснить это отцу, но он не приказывал, он просил:
— А все-таки я прошу тебя больше не ходить с доктором в амбулаторию, ни к чему это.
И я подчинилась.
Никитин был серьезный врач с большими научными знаниями, с организаторскими способностями. Обязанности домашнего врача и небольшая амбулатория на деревне не могли удовлетворять его ни с научной, ни с общественной стороны. Он побыл у нас около года и уехал сначала на три месяца по случаю смерти матери, а потом и совсем. В Ясную Поляну приехал товарищ Дмитрия Васильевича, Эразм Леопольдович Гедговт.
Это был противоположный Никитину человек: развязный, шумливый, рассказывая о себе, любил прихвастнуть. С больными он обращался круто, покрикивая на них. Новый доктор был из тех, которых терпеть не могут мужчины и которые нравятся женщинам. Мне казалось, что даже Жули-Мули была к нему неравнодушна.
В Ясной Поляне было много крыс и мышей. Они прогрызали пол, залезали в шкафы, портили книги, попадали в пищу, иногда ночью вскарабкивались на ночной столик, объедали стеариновые свечи, иногда по одеялу взбирались на постель, на головы спящих.
Мам? рассказывала, что когда Андрей был маленький, ему от золотухи мазали лицо сметаной. Один раз мам? вошла в детскую и увидала, что Андрюша крепко спит, а громадная крыса слизывает с его лица сметану. Мам? схватила крысу и изо всех сил хлопнула ее об пол.
Крыс и мышей травили, ставили бесконечное количество мышеловок, но они не переводились. Кошек же мам? ни за что не хотела заводить — весной они поедали соловьев, которых все у нас так любили.
Отец обычно сам заправлял мышеловку кусочком закопченного на свечке сыра, и, когда попадалась крыса, осторожно нес зверя подальше в лес и выпускал на свободу.
Мам? уверяла, что этот способ никуда не годится, крысы несомненно прибегают обратно, надо топить их в помойных ведрах.
Иногда на крыс устраивали охоту. Мам? Юлия Ивановна, доктор, няня, лакеи, все принимали в этом участие. Заделывались все щели и норы и щетками гоняли крысу до тех пор, пока ее не убивали.
Помню, один раз гоняли крысу у мам? в спальне. Она металась по комнате, с перепугу вскочила на большой образ, ее согнали, она прыгнула и исчезла. Вдруг несвойственным ей пронзительным голосом вскрикнула няня: крыса сидела у нее на спине.
Доктор был великолепен. Он становился в выжидательной позе у дверей, и когда крыса бросалась ему под ноги, он ударом каблука расплющивал ее на месте. Мы возмущались, а он, закидывая голову, раскатисто, басом хохотал.
В эту весну у нас гостила Таня с мужем и пасынками — Наташей и Дориком. Весна была ранняя, жаркая. Отцветал сад, покрывая бело-розовыми нежными лепестками черную вскопанную кругами землю, на разросшихся запущенных куртинах распускалась сирень, и в кустах, точно состязаясь друг с другом, заливались соловьи; по дорожке к Кузминскому дому гудели и шуршали по листьям майские жуки, а снизу в прудах беззастенчиво, резко, точно стараясь всех перекричать, заливались лягушки. С деревни слышались песни баб, мычание скотины, смех, гармошка…
Мы с Наташей плохо спали по ночам и с тоской думали о том, что понапрасну уходят лучшие годы…
Вечерами Наташа с доктором сидела на скамеечке под елкой против дома и бесконечно с ним о чем-то разговаривала. Я сердилась на нее. Мне было одной скучно, а Гедговта я избегала. Несколько недель тому назад он написал мне бестактное письмо, обвиняя в кокетстве, и, неизвестно зачем, рассказал, как он виноват перед одной девушкой, которая из любви к нему лишила себя жизни. И хотя доктор уже просил у меня прощения за письмо, мне было с ним неприятно.
Помню, двадцать третьего апреля, в день моих именин было жарко, как летом. Днем мы все ездили верхом к старушке Шмидт в Овсянниково, внесли шум, суету в ее тихое жилище, выпили несколько крынок холодного, со льда, молока с черным хлебом. На минутку приезжал в Овсянниково отец, отчего Мария Александровна вся засветилась радостью.
Обедали на террасе в светлых летних платьях. А вечером неизвестно откуда забрел бродячий шарманщик. Он играл, а мы с Наташей говорили о любви, о докторе, а на утро Сухотины уехали и я поехала провожать их на станцию. Когда я возвращалась обратно, на линейку вскочил Гедговт. Он ждал меня в лесу.
Недели через две я привыкла к доктору, старалась не замечать его вульгарности, хвастливого, самоуверенного тона. Через месяц я решила, что влюблена.
Часто, когда я уезжала верхом далеко в поле или в лес, передо мною вырастала высокая фигура доктора. Он шел рядом с лошадью и мы разговаривали. Доктор говорил мне о своей любви, смущался, робел и казался мне совсем другим — простым и милым. Но несмотря на то, что я все больше и больше убеждалась, что люблю его, что-то мешало мне признаться ему в этом.
А отец наблюдал. Постоянно я чувствовала на себе его испытующий, внимательный взгляд. Я знала, что стоило мне поднять глаза и встретиться с ним взглядом, отец разгадает мою тайну. И вот настала страшная минута. Я принесла отцу работу, положила ее на стол и, не поднимая глаз, хотела выйти из комнаты. Отец окликнул меня.
— Подожди, я хочу поговорить с тобой, — произнес он, также не глядя на меня, — что это у тебя за странные отношения с доктором?
Гедговт не нравился отцу, я это знала, хотя он никогда ни единым словом об этом не обмолвился.
— Он признавался тебе в любви?
— Да.
— Ну, что же ты ему ответила?
— Мне кажется, что люблю его, — сказала я с отчаянием, точно падая в бездну.
— Боже мой, Боже мой! — простонал отец. — Неужели ты ему говорила… Ты обещала ему что-нибудь?
— Нет, нет! — с живостью возразила я. — Нет!
Отец с облегчением вздохнул.
Тогда, плача и запинаясь, я рассказала ему все, что было между мной и доктором. Несколько раз мне приходилось останавливаться, я не могла говорить от подступавших к горлу слез. Когда я кончила, я выбежала на балкон, прислонилась к перилам и долго плакала. Я слышала, как отец ходил взад и вперед по кабинету.
Успокоившись, я вошла к нему и снова села на кресло. Он стал мне говорить, и с каждым словом отца мне делалось все яснее и яснее, что Гедговт чуждый, далекий, что у меня не было никакого серьезного к нему чувства, что все это блажь, глупости, навеянные весной и ночными разговорами с Наташей.
— Я скажу ему, чтобы он уехал.
Но при одной мысли, что отец будет говорить с доктором, волноваться, мучиться, меня охватил ужас.
— Нет, нет! — с испугом воскликнула я. — Умоляю тебя, не делай этого, я сама сделаю так, что он уедет. Ты поверь мне, поверь, — говорила я, всхлипывая, — я больше ничего, ничего не буду скрывать от тебя, обещаю тебе…
Я верила, что сдержу свое слово…
Отец отвернулся. Послышались странные, кашляющие звуки. Я схватила его руку и поцеловала. С полными слез глазами мы взглянули друг на друга.
"Гедговт, романы, — думала я, выходя из кабинета, — что все это стоит в сравнении с таким счастьем. Разве я смогу бросить его, променять на кого бы то ни было…"
И сбегая с лестницы, неожиданно для себя самой громко сказала: "Дай зарок в том, что я никогда ни для кого его не оставлю".
Внизу я разыскала доктора.
— Я завтра уезжаю! — сказала я ему.
— А когда вернетесь?
— Когда вас здесь не будет.
И на другое утро я уехала к своему брату Илье в Калужскую губернию.
Доктор вышел меня провожать на крыльцо.
Я прожила неделю у брата. С племянницей Анночкой мы заводили граммофон и ставили мою любимую пластинку "Уймитесь волнения страсти" Глинки. Я слушала и плакала о своем неудавшемся романе. В мечтах он казался мне поэтичнее, чем был на самом деле.
В комнате Жули-Мули стоял прекрасный портрет доктора, написанный ею масляными красками.
Вернувшись, я не застала Гедговта. А вместо него снова приехал доктор Никитин. Он передал мне толстое письмо. Желая исполнить свое обещание, я побежала к отцу.
— Пап? от Гедговта письмо.
— Ну и что же?
Я взяла конверт, не распечатывая положила в него письмо Гедговта, запечатала и написала адрес. Я ждала одобрения, но отец не сказал ни слова.
Мне теперь кажется, что я поступила скверно.
От доктора Никитина я слышала, что Гедговт уехал на русско-японскую войну, в качестве морского врача, и там погиб.