Как я и предполагала, присяжный поверенный Муравьев, которому я отвезла на просмотр завещание отца, нашел его юридически неправильным и не имеющим никакой цены. Необходимо оставить права на чье-нибудь имя с тем, чтобы это доверенное лицо исполнило волю отца и отказалось бы от авторских прав. Неприятно было снова напоминать отцу об этом деле, заставлять его опять мучиться сомнениями.
Когда мы с Чертковым сообщили отцу о заключении Муравьева, отец ничего не сказал, а мы больше не напоминали ему, зная, что он не переставая об этом думает.
Действительно, через несколько дней он сообщил Черткову, что решил составить все свои сочинения трем своим детям: Сергею, Татьяне и мне. Он знал, что мы исполним его волю.
Но один раз, когда я утром пришла к нему в кабинет, он вдруг сказал:
— Саша, я решил сделать завещание на тебя одну? — и вопросительно поглядел на меня.
Я молчала. Мне представилась громадная ответственность, ложившаяся на меня, нападки семьи, обида старших брата и сестры, и вместе с тем в душе росло чувство гордости, счастья, что он доверяет мне такое громадное дело.
— Что же ты молчишь? — сказал он.
Я высказала ему свои сомнения.
— Нет, я так решил, — сказал он твердо, — ты единственная сейчас осталась жить со мной, и вполне естественно, что я поручаю тебе это дело. В случае же твоей смерти, — и он ласково засмеялся, — права перейдут к Тане.
Внутри точно оборвалось что-то, сердце сильно, сильно застучало, я чувствовала, что на спину навалилась громадная, непосильная тяжесть. "А может быть, так лучше, — думала я, — я скорее полажу с Чертковым, который по-прежнему остается главным издателем и редактором отцовских произведений".
22 июля в лесу, в нескольких верстах от дома, было подписано завещание. Сидя на пенышке, отец с начала до конца переписал своей рукой. Свидетели Радынский, Сергеенко и Гольденвейзер — засвидетельствовали отцовскую подпись.
Я знала, как тяжело отцу было решиться на этот поступок, как долго он колебался. Его мучило, что он не может объявить об этом семье, что он вынужден писать завещание тайно, ему тяжело было писать юридический документ, получавший силу только после утверждения суда.
Но отец твердо решил хотя бы после смерти уничтожить те компромиссы, которые он допустил при жизни.
Один раз, когда он ложился спать, а я была рядом в кабинете, он через затворенную дверь окликнул меня.
— Саша!
— Да, пап??
— Я хотел сказать по поводу завещания… Если останутся какие-нибудь деньги от первого издания сочинений, хорошо было бы выкупить Ясную Поляну у мам? и братьев и отдать мужикам…
— Хорошо, пап?.
Больше он никогда не заговаривал со мной об этом.
Догадывалась ли действительно мам? о том, что происходило, была ли она больна, но она не переставая мучила отца. С Чертковым она была резка, даже груба, намекала ему, что он слишком часто ездит. "Кажется, достаточно видимся, чуть ли не по два раза в день", или: "Врываются посторонние люди в дом, хуже полицейских", — говорила она, явно намекая на Черткова.
Мать во всеуслышание заявила, что она предприняла меры для того, чтобы Черткова снова выслали из Тульской губернии.
По ночам она не давала отцу спать, вбегала к нему в комнату, несколько раз симулировала самоубийство. Я пробовала усовещивать мать, уговаривала ее жалеть отца, она кричала на меня, грозила выгнать из дома. Жизнь с каждым днем делалась все невыносимее.
Когда я входила к отцу, мам? немедленно следом за мной шла в кабинет, она не давала нам возможности говорить о делах, перебивала, вмешивалась и всячески старалась отдалить меня от отца. Он слабел и худел с каждым днем, я не могла без слез смотреть на него.
Один раз отец позвонил. Я вошла к нему, и сейчас же из другой двери вошла мать.
— Соня, уйди, я Саше объясню письма.
Но она не уходила. Когда я в "ремингтонной" разобрала письма, я нашла записочку:
"Ради Бога, никто не упрекайте мам? и будьте с ней добры и кротки".
Очевидно, отец решил во всем уступать ей. В этот день он просил Булгакова передать Черткову, чтобы он не приезжал.
Я удивлялась его терпению, его кротости. Как мог он все это выносить, не раздражаясь, постоянно думая о матери, о ее спокойствии, о том, чтобы не сделать чего-либо ей неприятного. Я не могла так. У меня лопалось терпение, я раздражалась, а главное, мне казалось таким несправедливым, таким ужасным, что из-за матери отец угасает с каждым днем, с каждым часом. Душа моя возмущалась. Я плакала, тосковала, не знала, что делать, как поступить. Ну отец не хочет идти против матери, хочет до конца бороться с ней любовью, ну а мы-то — дети, как можем смотреть на то, как мать убивает отца, и решительно ничего не предпринять? Но что я могла одна сделать? Что?
Мне легко было не сердиться на мать, когда я чувствовала, что она больна, но когда я видела в ней материальные побуждения, видела, как она боялась завещания, мне трудно было, по примеру отца, добро относиться к ней.
Я завидовала сестре Тане. Она была счастливее меня. Она не могла поверить, чтобы матерью руководили какие-либо корыстные цели, она видела в ней нервнобольную, измученную мать, любила и жалела ее. Господи! Если бы я могла насколько мне было бы легче.
— Но, если она больная, надо поместить ее в санаторию, — говорила я. Недопустимо, чтобы больная распоряжалась судьбой стольких людей, чтобы старшие дети смотрели спокойно на страдания отца. Каждый день такого испытания на месяцы, может быть, на годы сокращает его жизнь!
Я чувствовала, знала, что надо было что-то делать. Я писала сестре, настаивала на том, чтобы выписали врачей, и, если мам? действительно больна, устроили ее на время в санаторию.
Но что могла сделать я одна, младшая, нелюбимая, на которую в семье привыкли смотреть как на девчонку, с которой нечего считаться?
Положение становилось все более и более тяжелым. Не было покоя ни днем, ни ночью. Достаточно было малейшего повода, чтобы мать пришла в страшное возбуждение.
Наконец, приехала Таня с Михаилом Сергеевичем и немедленно они с мужем были вовлечены в драму, которая у нас разыгрывалась. Всю ночь не спали — шли бесконечные разговоры.
Таня и Михаил Сергеевич доказывали матери всю несуразность ее требований, говорили ей о том, что душа отца давно уже не принадлежит ей — Софье Андреевне, что отец волен отдавать свои писания кому хочет, и что никто — даже она, жена, — не имеет права в это вмешиваться.
Но никакие доводы не помогали. Мам? кричала: "Убьюсь, отравлюсь, если отец не велит отдать мне дневники! Дневники или моя жизнь!"
Она все повторяла: "Я измучена, я больна, меня извели!"
Тогда Таня не выдержала:
— Вы все говорите: я, я! Да ведь вы сами себя мучаете, а вы бы подумали о других: об отце, обо мне, о Саше! Ведь мы все измучены!
Первый раз за все время отец вздохнул свободно. Он даже смеялся за обедом, когда Таня рассказывала, как к ним в Кочеты приезжал киносъемщик и снимал крестьянскую свадьбу. Свадьба была у скотника. Он был совершенно пьян, всех угощал и каждый раз, как гости отказывались пить, скотник орал во все горло "за ваше здоровье" и залпом выпивал стакан водки, а потом клялся и божился, что пьет в последний раз и готов идти сейчас же в церковь и дать зарок, что больше пить не будет.
— Так что же ты не пошла? Il fallait le prendre au mot, — сказал отец. Вот ты читала мое описание встречи с молодым крестьянином, он обещал мне не пить.
Как радостно было смотреть на отца! Как он оживился и как ласково смотрел на Таню!
Утром Таня сказала мне:
— То, что отец делает теперь, — подвиг любви, это лучше всех тридцати томов его сочинений. Если бы даже он умер, терпя то, что терпит и делая то, что делает, я бы сказала, что он не мог поступить иначе! — и заплакала.
Когда я повторила отцу Танины слова:
— Умница Танечка, — сказал он и разрыдался.
Вечером он опять отдыхал под Таниной защитой. Читал рассказ Mill'я "Le Repos Hebdomadaire" и очень наслаждался. Он сидел в вольтеровском кресле, когда я проходила мимо него, и мне показалось, что он что-то сказал:
— Что ты, пап??
— Девки мои хороши, — сказал он, радостно улыбаясь.
Но отдых был кратковременен. Таня, Михаил Сергеевич и я должны были ехать в Тулу. Запрягли лошадей. Вдруг с письмом в руках вошел отец.
— Бог знает что такое, бог знает, пойдите кто-нибудь к Софье Андреевне! Я написал ей письмо, что иду на всякие уступки, что люблю ее, она не стала читать, кричит, что убьет себя!
Никогда я еще не видела отца в таком состоянии. Он был бледен, голос прерывался, видно было, что он едва стоял на ногах. Таня побежала к матери, а мы с Михаилом Сергеевичем пошли за отцом. Отец просил меня отдать письмо мам? когда она его потребует, и мы с Варварой Михайловной поторопились снять с него копию*.
Когда я принесла его матери, она не обратила на письмо внимания и все твердила Тане, что, пока отец не отдаст ей дневников, она не перестанет "болеть".
На другой день Таня и Михаил Сергеевич поехали с дневниками в Тулу. Отец, как он и написал матери, твердо решил отдать все дневники на хранение в банк.
Но не успели Сухотины отъехать, как нервное состояние матери снова дошло до крайних пределов. Она пошла к отцу в кабинет, стала умолять его передать ей ключи от несгораемого ящика, где будут храниться дневники. Она упала перед ним на колени, плакала. Отец отказал ей и, чтобы как-нибудь прекратить тяжелую сцену, ушел в сад. Когда он проходил под ее окнами, мать сверху крикнула ему:
— Левочка! Я выпила склянку опия!
Отец одним духом вбежал на второй этаж. Она встретила его словами:
— Я нарочно, я не пила.
Когда, задыхаясь, он рассказывал мне эту сцену, я думала, что он умрет. Он был бледен как полотно, жаловался на стеснения в груди. Я попробовала его пульс. Пульс был больше ста, с сильными перебоями…
Я побежала к матери и снова и снова говорила ей, что она убьет отца, если будет так продолжаться. А от нее я бросилась в сад, к отцу. Он ходил по аллее в страшном волнении.
— Поди скажи мам? что тем самым, что она делает, она заставит меня уйти из дома, — сказал он. — И я непременно уйду, если она будет продолжать. А насчет дневников скажи ей, что ключ я передам Михаилу Сергеевичу. Это мое желание, и я так и сделаю.
Я передала матери слова отца и от себя добавила, что ей необходимо лечиться, что я не могу поверить, чтобы, будучи здоровой, она могла бы сознательно так мучить отца.
— Ну хорошо, — сказала она, — я согласно лечиться, только не у Никитина, а пусть вызовут психиатра из Мещерского.
Вечером, когда Таня и Михаил Сергеевич вернулись из Тулы, мы с сестрой сидели и разговаривали. Пришел отец. Мы говорили о матери и решили вызвать докторов.
— Я знаю, — сказал отец, что нехорошо делать уступки, но мне так трудно, так я плохо себя чувствую, что не в силах иногда проявлять необходимую твердость. Ведь и физически силы имеют предел! — добавил он грустно. — А не делаем ли мы сейчас преступления? Она опять подумает, что у нас заговор против нее. — И отец встал.
— Нет, нет, мам? гуляет с Михаилом Сергеевичем, — сказали мы.
Но он все-таки пошел и вдруг остановился в дверях:
— Что, вам вместе не скучно?
— Нет, — ответили мы в один голос, — а что?
— Уж очень вы похожи, — сказал он и вышел.
Таня и Михаил Сергеевич уехали. Мы снова остались одни с матерью и Левой, который только подливал масла в огонь, невольно восстанавливая мать против отца. Он считал ее во всем правой и обвинял отца.
— Как ты можешь сидеть спокойно здесь, когда она того и гляди убьет себя! Это жестоко, гадко! — Отцу даже показалось, что Лева назвал его дрянью!
Отец плакал, когда рассказывал мне об этом!
Когда Таня уехала, Лев спросил меня:
— Что тебе отец говорил о нашем с ним разговоре?
— Это мое дело, — ответила я.
— Мне Таня говорила, будто отец сказал, что я назвал его дрянью. Ты скажи отцу, что я жалею. Я не то сказал. Хорошо, что он не слыхал того, что я действительно сказал… Но ведь это возмутительно! Он с своим прощением и непротивлением сидит спокойно в кресле, а мать лежит на полу и готова убить себя!
Лева не скрывал, что не любит отца, что бывают минуты, когда он даже ненавидит его!
Первое время я пробовала уговаривать его, чтобы он подействовал на мать, помог бы отцу, но все это, разумеется, было бесполезно! Что можно было ожидать от человека, который не стеснялся публично выступать против отца!
От разговоров и неприятностей я чувствовала себя совершенно разбитой. Еще до вечернего чая я уходила к себе и ложилась. Иногда отец заходил ко мне. Один раз после тяжелого разговора с Левой я ушла спать, но зашел проститься Гольденвейзер, а затем и отец. Разговорились о Тане и Михаиле Сергеевиче.
— Я хочу похвастаться, — сказал отец, — умные люди видят огромное количество разнообразных характеров. Вот, например, Михаил Сергеевич, он совершенно особенный. С одной стороны, барство, аристократизм, а с другой душевная глубина, твердые религиозные принципы, честный, правдивый. Он не желает и не ищет перемены внешнего строя, а в том, который существует, старается жить хорошо.
— Да, это лучше, чем отрицание всего, — заметил Гольденвейзер, не поняв, по-видимому, мысль отца.
— Да, да. И он много делает хорошего, — ответил отец.
Говорили о Паскале, которым отец был занят, говорили о лошадях и собаках. Шутили. Я так развеселилась, что когда отец и Александр Борисович ушли, я оделась и пошла в залу.
— Вот это хорошо! — сказал отец, увидав меня.
Все сидели за чайным столом и весело, непринужденно разговаривали. Мам? принимала ванну. Я рассказала, как купец Платонов посылал в Москву лошадь и экипаж своей жене, чтобы с вокзала она не ехала на извозчике.
— Это что, — сказал отец, — в Ельце есть купец, он никогда не ездит на поезде, говоря, что он не кобель, чтобы по свистку ходить!
Все смеялись и отец больше всех. Потом влетела летучая мышь, вскочили, гоняли ее, кричали и опять смеялись. Перед сном я зашла к отцу.
— Сердце твое как? — спросила я.
— Это все пустяки! — ответил он мне. — Самое важное не в этом, а в том, что не нынче-завтра умирать надо.
— А я не могу быть равнодушной к этому, — сказала я.
— Да, да, понимаю, а все-таки мне умирать пора.
— Чертков говорит, что ты проживешь до ста лет.
— Нет, нет, и не хочется, не хочется…
Он так грустно это сказал, что я чуть не расплакалась.
— Хотя, — прибавил он, помолчав, — в одном отношении хочется. Делаешься хоть понемногу все лучше и лучше.
— Ну, когда тебе хорошо и мне радостно, — сказала я.
— Пойду свой дневник писать!
Вызванные к матери врачи, доктор Никитин и профессор по нервным болезням Россолимо, приехали, когда Тани и Михаила Сергеевича уже не было. Лева отнесся к их приезду скептически.
— Я скажу докторам, — сказал он, — что лечить надо не мать, она совершенно здорова, а выжившего из ума отца!
Врачи не нашли у матери признаков душевной болезни, но крайнюю истерию, "паранойю". Они советовали во что бы то ни стало разлучить отца с матерью. Но как только они сообщили об этом мам? поднялась страшная буря, она ни за что не хотела на это согласиться.
Дмитрий Васильевич видел душевные страдания отца и не знал, как помочь нам. Он выслушал сердце отца и нашел его в очень плохом состоянии.
— Скажу вам по секрету, — грустно сказал он, — вам предстоит еще много, много тяжелого.
Из приезда врачей ничего не вышло. Я надеялась, что соберется вся семья, по крайней мере старшие, и вместе с докторами обсудят, как оградить отца от постоянных волнений. Нельзя же было оставить 82-летнего старика одного, на произвол судьбы с его страданиями!
Но врачи уехали, и я снова почувствовала полное одиночество и беспомощность!
Должно быть, мать подозревала о существовании завещания. Она вызвала брата Андрея, и мы со страхом ждали его приезда.
— Ты вот все огорчаешься, — сказал мне как-то отец, — а я так хочу смерти, — это единственное избавление. Мне так тяжело! А вот теперь еще, кроме Льва Львовича, Андрей Львович… Хочу еще сказать тебе, что мне все чаще и чаще приходит в голову, что нам надо с тобой уехать куда-нибудь. Тут такие серьезные мысли, приближение смерти, не до любезностей и притворства. Ах, какая это все фальшь, какая фальшь! — вдруг воскликнул он.
В другой раз отец сказал невестке Ольге:
— Странная вещь, даже смешно говорить: ведь если бы только Софья Андреевна на одну минуту сознала себя виноватой, все было бы хорошо и как ей легко бы стало. А выходит, наоборот, вот уже тридцать лет, и чем дальше, тем хуже, все ее старания направлены на то, чтобы оправдать, обелить себя и осудить других.
— Что это, болезнь, пап? или распущенность? — спросила Ольга.
— Распущенность, распущенность, — сказал отец. — Отсутствие всякого сдерживающего начала, кроме общественного мнения.
Приезжал Миша с семьей. Он скоро уехал, а семья его осталась. Я много говорила с его женой, она разумная и все поняла. Какие прекрасные жены у моих братьев! Недаром один раз брат Миша глубокомысленно изрек: "В одном мы несомненно лучше своих жен". "В чем же?" — спросила его. — "У нас вкус гораздо лучше".
Я удивлялась отношению Миши к воле отца. Не все ли равно, есть ли юридическое завещание, если всем нам прекрасно известно желание отца, не раз выраженное им и устно и письменно? Неужели может подняться вопрос о том, исполнить ли отцовскую волю или нет?
Жена брата со мной вполне соглашалась и говорила, что Миша действовал под влиянием матери.
Через несколько дней приехал брат Андрей. Он только что получил письмо от Тани, писавшей ему о положении в Ясной Поляне и уговаривавшей его не подливать масла в огонь, помнить, что мать больная, что надо жалеть отца.
Когда я пришла в канцелярию, Андрей сидел там взбешенный.
— Какое идиотское письмо от Тани, — сказал он. — Я с начала до конца не согласен с ним.
— Почему же? — спросила я.
— Во-первых, я не считаю мам? больной, позвали каких-то жидов, они черт знает что наврали, а вы рады, это вам на руку. "Ненависть несвойственна людям", процитировал он из письма. — А пап? со своим непротивлением только и делает, что ненавидит и делает зло людям.
— Что ты, что ты говоришь, Андрюша! — с возмущением сказала я. — Когда же он кого обидел?!
— Только это и делает! Недаром восстановил против себя всех своих сыновей, а на меня, каждый раз, как я бываю, непременно разозлится.
— Это неправда! Если он и не одобряет твоих поступков, ты сам в этом виноват!
— Плевать мне на мнение выжившего из ума старика! Все порядочные люди одобряют мои поступки. А он, как злая собака, постоянно на всех огрызается! закричал Андрей.
— Андрюша, — сказала я, едва выговаривая слова, так сильно сперло мне дыхание. — Я здесь занимаюсь, тут моя рабочая комната, уйди, пожалуйста. Ты говоришь такие вещи, которые я не могу слушать!
— Молчи! — заревел он. — Не смей мне делать замечаний! Вы все здесь с ума сошли, вот вам и не нравятся суждения здравого человека.
Долго после его ухода у меня сильно билось сердце.
За обедом мам? разговаривала с сыновьями. Разговор сначала шел о раздаче семян крестьянам. Мам? говорила, что трудно выбрать самых бедных.
— Я самый бедный, — сказал Лев, — и мне хотелось бы получить девять пудов ржи.
Потом разговор перекинулся на театры, балеты, цирки, платья, обсуждался способ уничтожения морщин. Отец сидел, не проронив ни слова.
27 июля был памятный и очень тяжелый для меня день. Не успела я утром напиться кофе, как меня позвал Андрей, а когда я поднялась до половины лестницы, стал звать Лев.
— Ну иди, иди к Леве, — сказал Андрей, — а я потом с тобой поговорю.
Я пошла к Леве.
— Видишь ли, — начал Лева, — мам? вчера слышала, что Булгаков говорил о каком-то документе, и она решила, что это завещание, и опять очень взволновалась. Скажи, есть у пап? завещание?
Не успел он закончить фразы, как вошел Андрей и они долго меня пытали, нет ли у отца какого-нибудь завещания?
Я сказала, что для меня немыслимо при жизни отца думать о его смерти и говорить о завещании, а потому я отвечать отказываюсь.
— Да ты только скажи: есть или нет завещание? — допытывались они.
Долго они меня мучили и не отпускали. Наконец я решительно заявила, что дальше говорить об этом не хочу и не буду.
Я ушла к отцу в кабинет предупредить его и сговориться насчет ответов братьям. В то время, как я рассказывала ему про свой разговор с братьями, за дверью послышались шаги. Я отворила дверь в гостиную и оказалась лицом к лицу с Андреем. Он вошел.
— Пап? мне нужно с тобой поговорить.
— Говори, что такое?
— Я бы хотел без Саши!
— Нет, пускай она останется, у меня нет от нее секретов, — сказал отец.
— Так вот видишь ли, пап? — начал Андрей чрезвычайно неуверенно, — у нас в семье разные неприятности, мам? волнуется, и мы хотели у тебя спросить, есть ли у тебя какое-нибудь завещание?
— Я не считаю себя обязанным тебе отвечать, — с несвойственной ему твердостью сказал отец.
— А-а-а-а! Так ты отвечать не хочешь?
— Не хочу.
Андрей встал.
— Это другое дело! — и вышел, хлопнув дверью.
— Ооох! О-о-о-ох! — простонал отец. — Боже мой! Боже мой!
Встретив меня на лестнице, Андрей крикнул:
— Чего ты там торчала у своего сумасшедшего отца!
На другое утро братья опять пытали меня. Я так же упорно отказывалась им отвечать. А вечером мне предстояло новое испытание. Мать близко, близко подошла ко мне и, глядя на меня в упор, спросила:
— Саша, ты когда-нибудь лжешь?
— Стараюсь не лгать.
— Так скажи мне: есть завещание у пап? или нет?
— Я сегодня утром ответила твоим сыновьям, которые приставали ко мне с этим же вопросом, — сказала я, — и тебе отвечу то же самое: я не могу и не хочу при жизни отца говорить о его смерти. Считаю это чудовищным! И если ты помнишь, мам? когда ты приходила ко мне читать свое завещание, я отказалась его слушать. Я считаю подлым, отвратительным то, что сыновья спрашивали отца о его воле!
— Ах, — сказала мать, — как ты глупа! Дело вовсе не в деньгах, а в том, что Лев Николаевич лишил меня своего доверия. Я его люблю и мне больно, что я ничего не знаю…
— Неправда! — сказала я с возмущением. — Неправда! Если бы вы любили его, вы никогда не стали бы спрашивать о его распоряжениях после смерти, причинять ему такую душевную боль, а спокойно подчинились бы его воле.
Приехал Павел Иванович Бирюков. Отец обрадовался ему, как близкому человеку, много говорил с ним и решил ему рассказать про свое завещание и про то, что происходило в семье. Отец ожидал поддержки от Павла Ивановича и… натолкнулся на неодобрение. Бирюков говорил отцу, что он напрасно так сделал, что надо было позвать всю семью, объявить свою волю и семья непременно исполнила бы ее. Он не одобрял того, что отец написал формальное, юридическое завещание.
Как плохо представлял себе Павел Иванович создавшуюся обстановку, как плохо учитывал силы отца!
Я была моложе, сильнее, но и я чувствовала себя совершенно издерганной. В этот день, когда отец опять стал мучиться с завещанием, стал осуждать себя за сделанное, я пришла в такое отчаяние, что целый день проплакала. Получила от Тани ласковое письмо — заплакала, стала что-то говорить отцу — заплакала.
Отец стал утешать меня и расспрашивал, что случилось.
— Ведь ты и представить себе не можешь, сколько ругательств, оскорблений я выслушала за эти дни по твоему адресу, — сказала я ему сквозь слезы, — и я ничего, ничего не могу сделать, не могу даже заставить людей замолчать…
— Ну, ну, душенька, — сказал отец, — мы постараемся сделать как лучше, будем только держаться друг друга.
Он снова стал обдумывать вопрос с завещанием, решая, хорошо ли он поступил. Узнав о сомнениях отца, Чертков прислал ему длинное письмо, в котором он напоминал ему всю историю завещания. И отец снова пришел к решению: оставить завещание в силе.
"В. Г. Черткову.
Пишу на листочке, потому что пишу в лесу на прогулке. И со вчерашнего вечера думаю о вашем вчерашнем письме. Два главных чувства вызвало во мне это ваше письмо: отвращение ко всем проявлениям грубой корысти и бесчувственности, которые я или не видел или видел и забыл, и огорчение и раскаяние в том, что я сделал вам больно своим письмом, в котором я выражал сожаление о сделанном. Вывод же, какой я сделал из письма, тот, что Павел Иванович (Бирюков) был неправ и так же был неправ и я, согласившись с ним, и что я вполне одобряю вашу деятельность, но своей деятельностью все-таки недоволен: чувствую, что можно было поступить лучше, хотя я и не знаю как. Теперь не раскаиваюсь в том, что сделал, т. е. в том, что написал то завещание, которое написано, и могу быть только благодарен вам за то участие, которое вы приняли в этом деле.
Нынче скажу обо всем Тане, и это будет мне очень приятно".
Когда, за несколько дней до этого, я просила отца сообщить Тане о завещании, он ответил мне, что посоветуется с Чертковым. Я сказала, что Чертков давно этого хочет.
— А мне так и говорить нечего, как хочется этого, — сказал отец, — уж кто ж мне ближе Тани!
На другое утро, я еще не оделась, ко мне в комнату вошла сестра.
— Мне пап? все сказал!
— Как я рада, — сказала я, — а то у меня было такое чувство, что все знают, а самый близкий человек — ты, не посвящен!
— Одно я сказала бы, — сделай в свою очередь завещание на меня, — сказала Таня, — если ты умрешь вскоре после отца, все останется братьям.
— Сделано уже. А тебе не неприятно, — спросила я, — что завещание написано на мое имя? Хотя, — добавила я, — это будет большая тяжесть, главное, что на отношениях с семьей придется поставить крест!
— Я очень рада, — сказала Таня, — главное, у меня отношения с матерью не совсем будут испорчены, хотя, может быть, даже несмотря на это, она не отказалась бы от меня.
— Ну, а разве мам? за то, что ты теперь не одобряешь ее поступков во всей этой истории, отчасти уже не отреклась от тебя?
— Да, это правда, — с грустью сказала она. — Ах, как жалки и подлы те, которые хотят, чтобы отец поступил иначе, и какова будет их роль в истории?!
После занятий я постучалась к отцу.
— Непременно войди! — крикнул он, как будто ждал моего прихода.
— Пап? я ужасно довольна, что ты сказал Тане и оттого, как она отнеслась к этому!
— Да, да, я очень, очень рад. Я ее спросил, может ли она держать секрет от мужа, она ответила, что да, и я ей все рассказал. А когда рассказал, разрешил ей сказать мужу, но она сама думает, что лучше не надо.
Но, по-видимому, первое впечатление об отношении Тани к завещанию и у меня и у отца было ошибочное. Через несколько дней Таня сказала мне о том, что, пожалуй, не следовало делать завещания, во всяком случае не следовало бы отдавать в общее пользование сочинения до 80-го года.
Я как-то вошла к отцу в кабинет.
Накануне мы решили с ним уехать к Тане.
— Бог знает, что мам? говорила мне, — сказал он. — Она больная, ее надо жалеть, я чувствую себя готовым сделать все, что она хочет, не ехать к Тане и до конца жизни быть ее сестрой милосердия.
— А я не чувствую в себе больше возможности быть сестрой милосердия, сказала я сердито и вышла из комнаты.
Но на душе у меня было неспокойно, что я грубо ответила, огорчила его и, промучившись часа два, я пошла к нему в кабинет. Он лежал на диване с книжкой. Я подошла к нему и поцеловала его в голову.
— Прости меня!
Мы оба заплакали, и он несколько раз повторял:
— Как я рад, как я рад! Мне было так тяжело!