Летом мы жили в Ясной Поляне. В начале сентября переезжали в Москву, где малыши должны были учиться. Братья ходили в лицей и гимназию, у меня была англичанка, и я училась дома.
Отец и старшие сестры до поздней осени оставались в Ясной Поляне, а иногда уезжали туда ранней весной, хотя мать очень не любила с ними расставаться. Она уверяла, что без ее забот, без повара, без хорошей пищи отец непременно заболеет, что сестры не сумеют заботиться о нем так, как она, что живут они в грязи, без прислуги и вообще наделают массу глупостей.
С тех пор как себя помню отец постоянно страдал от болей в желудке. То у него делались запоры, то расстройство, особенно его мучила изжога. Чего только не прописывали ему врачи: и соду, и толченый уголь, и магнезию, и различные минеральные воды — ничто не помогало. Иногда у отца болела печень, но сильных припадков я не помню. Мать рассказывала, что раньше он страдал ужасно. Бывало, она просыпалась от его ужасных криков. Один раз, прибежав в залу, она увидела, что отец катается по полу в страшнейших мучениях. Мам? всегда заботилась, чтобы пища для отца была легкая, и вопрос питания возвела чуть ли не в культ.
Ежедневно вечером приходил к ней повар Семен Николаевич, и они долго обсуждали меню. К обеду полагалось четыре блюда: суп мясной для всех, для Л.Н. и для сестер — вегетарианский. Если на третье зелень, на второе что-нибудь более питательное — рисовые котлеты или макароны с сыром. Сладкое также в зависимости от состояния желудка Л.Н. и маленьких: кисель с миндальным молоком, компот, трубочки со сливками или блинчики с вареньем.
Если Л. Н. чувствовал себя почему-либо слабым, мам? и Семен Николаевич, как заговорщики, решали тайком подлить в грибной суп немного бульона. Когда мам? была занята, Семен Николаевич клал ей на письменный стол меню, написанное в сшитой им самим длинной тетрадке. Здесь кроме ежедневных записей обедов и завтраков встречались целые рассуждения: "У Ванечки болит животик, сделай ему куриные котлеты и бульон", "Свари жиденькой смоленской кашки на грибном бульоне к завтраку Льву Николаевичу, он что-то жаловался на боль в желудке", "К обеду гости. Купи в Охотном ряду рябчиков, брусники да поищи хорошей цветной или брюссельской капусты".
Повар Семен Николаевич понимал мою мать с полуслова. Искусство кухни было доведено до совершенства. Каждый вечер, перед сном, мам? любовно обдумывала, чем кого кормить. В этом была ее радость и гордость.
А отец стремился свести свои потребности к минимуму, ему не надо было ни поваров, ни лакеев. Вырвавшись один с сестрами в Ясную Поляну, он наслаждался свободой, пользуясь услугами какой-нибудь деревенской бабы, которая не имела понятия о кулинарии, отрубала головки у спаржи, но зато не примешивала мясного бульона к грибному супу.
Помню, у них жила грязная и глупая баба Анисья, впоследствии отличалась в деревне тем, что воровала у крестьян овец. Ее поймали и, сделав обыск в погребе, нашли несколько овечьих хвостов и голов. Крестьяне не стали ее судить, а сами расправились с ней: нацепили ей головы и хвосты и повели по деревне. Бабы били в косы, мужики ругались, ребятишки улюлюкали.
У отца и сестер она была за повара. Сестры рассказывали, что однажды, проходя мимо кухни, отец окликнул ее:
— Анисья, а Анисья!
— Что вы, Лев Николаевич?
— Знаешь что, ты на Семирамиду похожа…
— Да ну!.. — радостно воскликнула Анисья.
С этого дня так и прозвали ее Семирамидой.
Я была тогда еще маленькой, мало что понимала, но мне казалось, что отец и сестры, уезжая в Ясную, веселились, как школьники, очутившись без надзора старших. Они писали бодрые письма, и когда наконец семья снова соединялась, много рассказов их мы слышали о пребывании в Ясной Поляне. Помню рассказ о том, как тетушка Татьяна Андреевна приезжала к ним в гости. Они ее кормили вегетарианской пищей, которую она терпеть не могла.
Однажды к обеду отец и сестры притащили живую курицу, привязали ее к ножкам стула, где должна была сидеть тетенька, и положили к ее прибору большой нож.
Тетушка не могла понять, к чему все это было сделано.
— Ты ведь хотела курицы, — сказал ей отец, — а у нас нет никого, кто решился бы ее зарезать, вот мы тебе все и приготовили…
Мать считала, что детей надо учить. Для этого мы жили в Москве. Отец считал, что детей не надо заставлять учиться, а надо воспитывать в простой, трудовой жизни. Поскольку сами дети хотели бы приобретать знания, они сумели бы это сделать. Тратились большие деньги на преподавателей, учебные заведения, но учиться никто не хотел.
Малыши чувствовали несогласие родителей и невольно брали от каждого то, что было понятнее и что больше нравилось. То, что отец считал образование необходимым для каждого человека и сам до конца дней старался пополнить свои знания, мы пропускали мимо ушей, улавливая лишь, что он был против ученья. То, что мам? говорила о необходимости иметь много денег, чтобы хорошо одеваться, держать лошадей, устраивать приемы и балы, вкусно есть, нам нравилось. Но ее требования работать и кончать учебные заведения были уже неприятны. Мы не задумывались над всем этим, а жили, как было проще и легче.
А между тем некоторым из нас ученье давалось легко. Миша был исключительно способным мальчиком, Таня его очень любила и рассказывала мне о нем. Один раз Таня поехала с ним, совсем еще маленьким, на станцию Ясенки. Миша вывалился из саней, должно быть, ушибся, но ничего не сказал. Таня удивилась, что он неподвижно лежит в снегу и позвала его: "Миша, вставай!" — "Нет, я полежу". Таня испугалась: "Ты, может быть, ушибся?" — "Нет, я полежу!" Так с тех пор и пошло. Когда, бывало, кто-нибудь ушибется и боится расплакаться, говорили: "Я полежу".
Когда Миша едва умел читать и писать, он нацарапал на бумажке: "Надо быть добрум" — и носил в кармане свое изречение.
Часто, часто, когда кто-нибудь сердился, отец кротко улыбался и говорил: "Надо быть добрум!"
Миша был самым музыкальным в нашей семье. Какой бы мотив ни услышал, сядет, бывало, за фортепиано, возьмет гитару, балалайку и сейчас же подберет. Одно время он учился на скрипке и делал большие успехи, мам? радовалась, гордилась им, но он скоро бросил.
Помню, впервые пел у нас в Москве Шаляпин. Отцу не понравилось то, что он исполнял: "Песню о блохе", "Два гренадера". Шаляпин предложил спеть песню "Ноченька". Но аккомпанировавший ему молодой пьянист Гольденвейзер без нот сыграть песню не мог. Миша застенчиво подошел к фортепиано, подобрал мотив, и через несколько минут Шаляпин уже пел под его довольно примитивный, но совершенно верный аккомпанемент.
Учиться Миша не хотел и совсем забросил лицей. Его грозили выгнать, если он еще хоть раз опоздает к урокам. Мам? была в отчаянии, бранила, упрекала, но ничто не помогло. И вот как-то Миша опять вернулся поздно и не хотел вставать, несмотря на то, что слуга уже несколько раз будил его.
Что делать? Я налила полный кувшин ледяной воды, подкралась на цыпочках к Мишиной кровати и опрокинула весь кувшин ему на голову. Мгновенно из-под одеяла высунулась взъерошенная мокрая голова, злобно вскинулись серые сонные глаза. Миша вскочил и бросился за мной. Я помчалась по коридору. Миша за мной. Я выбежала из ворот на улицу. Миша опомнился, побежал домой, оделся и пошел в лицей. Долго старалась я не попадаться ему на глаза. У Миши были здоровые кулаки, и дрался он очень больно.
Андрей тоже не учился. Мам? поверила, что ему трудно заниматься, потому что в детстве у него было воспаление мозга. Она жалела его и любила больше других. До рождения Ванечки он считался любимчиком. Пожалуй, и отец относился к нему лучше, чем к другим, за его доброту и сердечную чуткость.
От няни мое воспитание перешло к англичанкам-боннам, научившим меня говорить по-английски и обливаться холодной водой, а затем к гувернанткам. Они постоянно менялись, я их не любила, старалась делать им наперекор. И они находили какое-то удовольствие в том, чтобы меня мучить. Мам? меня шлепала, наказывала, таскала за косу, но это не помогало. В конторе по приисканию гувернантки у меня была уже определенная репутация: "Ah, la petite Sasha Tolstoy, non, merci!"1
Была только одна англичанка, которую я любила и которая жила у нас летние месяцы в течение семи или восьми лет, — мисс Вельш. Но о ней я расскажу после.
Моя мать решила подготовить меня к экзамену на домашнюю учительницу при округе и, кроме того, меня с десяти лет учили: английскому, немецкому, французскому языкам, музыке, рисованию. Я занималась каждый день с 9 до 12, потом бывал перерыв на завтрак и прогулку, а затем с двух до шести. Вечером после обеда я готовила уроки. Воспринять такое количество знаний я была не в состоянии и училась плохо.
Самым большим моим удовольствием были часы, когда я бывала в саду. Каким тенистым, громадным представлялся мне этот сад! Дорожки, заросшие кустарником, казались непроходимыми дебрями, куртина яблонь и груш — фруктовым садом, аллеи казались бесконечными, курган высоким и неприступным, а заросшая кустами беседка, внутри оклеенная скачущими на лошадях жокеями, мне казалась таинственной и прекрасной. Теперь, когда я бываю в этом саду, мне хочется вызвать впечатления детства. Но аллеи рядом с высоким забором кажутся общипанными и жалкими, кустарник у дорожки точно поредел, двумя шагами я взбираюсь на облезший курган и не могу найти фруктового сада. Может быть, в детстве воображение восполняло недостатки, а может быть, сад и в самом деле поредел?.. Но и теперь он бесконечно мил моему сердцу. Кроме сада, в хамовническом доме был еще большой двор, окруженный забором и различными службами. Мы приезжали в Москву целым хозяйством: пара выездных лошадей со старым кучером Емельянычем, корова, вагон сена и овса, громадные кадки с солеными огурцами, квашеной капустой, большие запасы варенья. Один раз привезли даже верховую лошадь отца — Мальчика. Я помню, как Мальчик пасся в саду, а я, вместо того чтобы учиться, наблюдала в окно, как он гонялся за отцовской лайкой Белкой.
В первом от улицы сарае помещалась корова, затем лошади, каретный сарай, последний же сарай был занят книгами. Здесь были свалены в большом количестве сочинения отца, которые издавала и продавала мам?. На это жила вся семья, так как книги приносили около 20 000 дохода ежегодно.
В одном из флигелей жил артельщик Матвей Никитич Румянцев — он вел книжные дела. Это был толстый человек с окладистой бородой, большим животом и сильной одышкой. Матвей Никитич одевался солидно в черную пару с лоснящимся жилетом, по которому была пущена массивная серебристая цепочка, ходил животом вперед и казался нам очень важным. Жену его, толстую, заплывшую салом женщину, я иначе не представляю себе как сидящей перед домом на стуле и с тупым видом щелкающей подсолнухи.
При выходе на улицу стояла маленькая сторожка, в ней жили дворник и кучер. Дощатая дорожка вела к кухне, стоявшей по другую сторону дома. Здесь же были столовая для "людей" и маленькая каморка, в которой жил повар Семен Николаевич.
Дом был старый. Тогда еще моя мать говорила, что ему больше ста лет. Она уверяла, что неудобен, что только Левочка мог выдумать купить дом в таком неаристократическом квартале, где кругом фабрики и заводы, что он не годится для приемов. Мне же в детстве казалось, что нет и не будет никогда такого прекрасного, уютного дома, как хамовнический. На его внешность мы, дети, разумеется, мало обращали внимание, но я хорошо помню, что когда моя мать решила его подновить и коричневый, потускневший от времени дом сделался вдруг розовым, с фисташковыми ставнями, мы все за него обиделись. Он сделался противным, как молодящаяся старуха!
А какие в нем были прекрасные комнаты, какие переходы, лестницы маленькие и большие, стенные шкапы!
Мы жили внизу. Здесь помещались столовая, спальня родителей, Танина комната, мальчиков, детская, моя и гувернантки.
Наверху были парадные комнаты. Маленькая передняя, из которой Таня, обладавшая большим вкусом, устроила приемную, где обычно сидела молодежь, зал, большая и маленькая гостиные. Эти комнаты казались мне неуютными. Хороша была только большая тахта в гостиной, широкая и низкая, на которой удобно было кувыркаться через голову. В зале же самым удобным местом была медвежья шкура, лежавшая под фортепиано. Бывало, играет кто-нибудь — дядя Костя, Сережа или мам? а ты лежишь на шкуре, приткнувшись к голове зверя, и слушаешь. Эта шкура была с того самого медведя, который чуть не загрыз отца на охоте.
Из парадных комнат две маленькие лесенки вели в коридор — одна из залы, другая из маленькой гостиной. Первая по коридору была Машина комната — низкая, с маленькими окошечками. Дальше шли комнаты экономки, портнихи, лакея, а в самом конце, в углу дома, отдаленные от всех остальных, были две маленькие, с очень низкими потолками комнаты отца — прихожая, где ореховый шкаф отделял умывальник, и направо его кабинет — святая святых в нашем детском представлении.
Комнаты сестер были совершенно разные.
Танины — нижняя, где она спала, и ее маленькая приемная наверху — были обставлены с большим вкусом. Уютная мягкая мебель, диванчики, какие-то необыкновенные, кустарной работы скатерти, картины, альбомы, бесчисленное количество фотографий родных и друзей — все это было разбросано хотя и в беспорядке, но со вкусом.
В Машиной комнате не было ничего лишнего. Простые, твердые стулья и стол, жесткая кровать без матраца — все производило впечатление строгости и чистоты.
Я любила ходить в Танину комнату, здесь было много интересных картин, а в большой чашке кустарной работы часто бывали орехи-смесь. К Маше было почти так же страшно ходить, как к отцу. Здесь все было строго, сурово, пахло лекарствами.
Да и сами сестры были совершенно разные.
Таня была любимицей всей семьи. Мам? несравненно более любила Таню, чем Машу. Они всегда вместе выезжали и всегда оживленно вспоминали это время. Но любовь к матери не помешала Тане быть близкой к отцу и разделять его взгляды. Она никогда резко не становилась на чью-либо сторону и всю свою жизнь старалась быть связующим звеном между родителями. Таню любили малыши, потому что она часто возилась с ними, любили старшие братья, с которыми она была дружна. Веселая, жизнерадостная, с вьющимися каштановыми волосами, живыми карими глазами, коротким, точно срезанным носом, Таня была действительно привлекательна. Она хорошо знала языки, занималась в школе живописи. Репин и другие художники говорили о ее больших способностях. В семье считалось, что Таня самая умная и образованная.
Когда я вспоминаю Машу, на душе делается радостно и светло. Всем своим обликом она была похожа на отца, хотя если разбирать отдельно черты ее лица, только серые внимательные и глубокие глаза да высокий лоб были отцовские. Тоненькая, грациозная, она была очень ловка — все спорилось в ее некрасивых, немного узловатых руках. Лицо Маши было серьезное, сосредоточенное, казалось, что она точно прислушивалась к тому, что у нее происходит внутри. Все любили ее, она была приветлива и чутка: кого ни встретит, для всех находилось ласковое слово, и выходило это у нее не деланно, а естественно, как будто она чувствовала, какую струну надо нажать, чтобы зазвучала ответная. Машу все называли некрасивой — большой рот напоминал материнский, зубы были плохие, немножко велик был нос, но все существо ее казалось мне милым и привлекательным.
Отец любил обеих. А они, насколько я могла заметить, ревновали его друг к другу. Каждая из них думала, что он любит другую больше…
Старшие братья почти не жили с нами. В воспоминаниях моего детства они занимали очень маленькое место, так как вся наша жизнь проходила без них. Когда я подросла, старший брат, Сергей, переселился уже в толстовское родовое имение Никольское-Вяземское в Тульской губернии, доставшееся ему как старшему в семье.
Сережу я всегда немножко боялась, уж очень он мне казался серьезным и важным. Он окончил университет, был музыкантом. Мало знающим его людям он представлялся (да и теперь представляется) сердитым, нелюдимым. Но стоит его поближе узнать, и сейчас увидишь, что под внешней суровостью, ворчливостью, иногда даже грубостью скрывается большая доброта, ласковость и даже… как это ни мало вяжется с его внешностью, большая застенчивость. Когда я была совсем маленькой, он называл меня своей "единственной сестрой", чем я была очень горда. В нашей семье не принято было никаких нежностей, и если кто-нибудь называл другого ласковым именем, то обычно это резко высмеивалось: "Какие сантиментальности!" — или: "Какие нежности!"
То, что старший брат меня называл своей единственной сестрой, было очень много. Я так это принимала и ценила.
Должно быть, до сего времени брат не знает, какое сильное впечатление на меня имела его музыка. Когда я была совсем маленькая, я вечерами не могла спать, слушая его игру. От него я научилась понимать и ценить Шопена, Бетховена, Грига. Долгое время, каких бы музыкантов я ни слушала, мне казалось, что лучше брата Сергея никто играть не может.
Илья на моей памяти совсем не жил с нами. Я едва помню, как он женился, и то только потому, что меня не взяли на свадьбу, а я была очень обижена.
Большой, широкоплечий, с русой окладистой бородой, чуть-чуть сутуловатый, с широким носом и серыми глазами, лохматыми бровями, Илья больше всех похож на отца.
Он жил в деревне, в той же Тульской губернии, недалеко от брата Сергея.
Больше других жил с нами брат Лев, женившийся гораздо позднее на дочери знаменитого шведского врача Вестерлунда. Черный, с маленькой рыжей бородкой, большим носом с горбинкой, большим ртом, черными глазами, Лев был больше похож на мать, чем на отца. Он часто болел, и мам? беспокоилась о нем. Университет он не окончил и постоянно менял свои увлечения: то делался последователем отца и строгим вегетарианцем, то, наоборот, с такой же страстностью восставал против его идей. Было время, когда он проповедовал полное целомудрие и безбрачие, а потом, женившись, с таким же убеждением говорил о необходимости для всех раннего брака. Он писал, и одно время в литературном мире обратили на себя внимание его произведения, но не талантливостью своей, а его полемикой с отцом: "Прелюдия Шопена" вместо "Крейцеровой сонаты", "Яша Поляков" вместо "Детства" и "Отрочества" и т. д.
Кажется, Суворин прозвал его тогда Тигр Тигрович.
Большая была у нас семья, разнообразная. Мать, как наседка, распустив крылья, старалась собрать вокруг себя свой выводок. Но постепенно все уходили из-под ее влияния. Сыновья стремились зажить самостоятельной жизнью, дочери тянулись за отцом.
Единственным утешением мам? был Ванечка. На нем она сосредоточила всю свою жизнь.