— Болевич? — Петр Сувчинский, холеный сорокалетний мужчина с вежливой бородкой, аккуратно поставил кофе на поднос.

Вера, сварив кофе, вновь утонула в постели. Полузакрыв глаза, она вся предалась знакомому уюту супружеской спальни. На полу валялась корректура:

«…Фашистские государства покупали свое могущество возвращением к доистории, то есть к этапу приказания и подчинения. Да, внешне эти государства гораздо симметричнее и архитектурно законченнее, и это не есть деспотия, а свободный отказ индивидуума от индивидуальности, радость войти в ряды и больше не быть одинокой личностью. Гибель их будет мгновенна, ибо они не состоят из личностей и, следственно, подвержены массовому паническому геройству и панической подлости.

В сущности, фашизм и коммунизм есть возвращение России и Германии к природе…»

Рядом с листками, исчерканными каббалистикой корректорских знаков, упала с постели женская рука: тонкие белые пальцы, полоска золотого ажурного кольца, розовые ногти. Шелковый рукав домашнего платья, непорочно сонная полураскрытая ладонь.

Петр поправил руку жены, уложил обратно на постель.

— Ты только вчера познакомилась с Болевичем?

— Да, на вечере у Плевицкой, и после, с Эфроном и Мариной… и Святополк-Мирским, разумеется… — подтвердила Вера. Покой был для нее сейчас наивысшим наслаждением, и особенно — прикосновение прохладного шелка к коже.

— Где-то я слышал это имя… Болевич… — Сувчинский выглядел чуть озабоченным. Самой озабоченной на его лице сделалась каштановая, тщательно подстриженная бородка: она собралась в кучку и задвигалась. — Нет, не вспоминаю… А ты уверена, дорогая, что он — способный журналист?

— Абсолютно, — выдохнула Вера.

— Так ведь ты с ним только-только познакомилась и уже так уверена… Кто-нибудь еще его знает?

— Эфрон. — Вера потянулась, деликатно зевнула. — Болевич — его фронтовой товарищ. Так он сказал. Сережа нас и познакомил.

Неожиданно Сувчинский просиял:

— Вспомнил!

Вера смотрела на мужа с легкой усмешкой. Самую большую радость Сувчинскому доставляла упорядоченность: фактов, слов, бумаг — всего. Он всегда сам просматривал корректуру, и не потому, что болел за дело, как он утверждал среди своих сотрудников, а просто потому, что обожал корректорские знаки. Они были хранителями самого великого в мире порядка — порядка букв. Ни одна вещь не существует в полной мере, если для нее не найден письменный эквивалент. Например, деревья начали существовать в полной мере только после того, как Марина облекла их в стихи.

И вот сейчас Сувчинский был счастлив просто потому, что нашел для Болевича соответствующую ячейку в памяти.

— Разумеется вспомнил. Как его зовут? Александр?

— Да, — безразличным тоном отозвалась Вера.

— В двадцать третьем вся русская Прага говорила о бурном романе Марины с близким другом ее мужа. С этим самым Болевичем. Ты не слышала?

Вера покачала головой и застыла, отвернувшись, но Сувчинский этого не заметил. Он продолжал говорить:

— Она ничего не скрывала. Встречалась с ним практически открыто. Эфрон, кажется, предлагал разъехаться: она то соглашалась, то вдруг бросалась Эфрону на грудь, всё прилюдно… Потом он ее бросил.

— Кто? — глухо спросила Вера.

— Болевич.

— Болевич бросил Марину?!

— Вера, я только что это сказал! — в тоне Сувчинского послышалось раздражение. — Да, Болевич бросил Марину. Потому что выносить Марину может только Эфрон. У Эфрона уже корка наросла на душу, Марине не продолбить. Она ведь ужасна!

— Она гений, — сказала Вера, повторяя «расхожее слово», которое ничего ровным счетом не значило.

Но Сувчинский заволновался: еще бы! Речь шла о слове, об определении, о ярлычке!

— Да, Марина — гений, но это и делает ее ужасной! Хорошо потомкам: они будут иметь Цветаеву в чистом виде… — На миг в опасной близости от холеной бородки выступила — и тотчас пропала — слюнка: Сувчинский представил себе аккуратное, без опечаток, собрание сочинений Марины — без самой Марины, без ее мучительных всхлипов и ярких, ненавидящих бликов в зеленых глазах (небось такими же зелеными эти глаза делаются у нее только в минуты любви — да вот еще в редакции, где ей дают добрые советы).

— А нам приходится иметь дело с Мариной в ее целокупности, — продолжал Сувчинский.

— И это неудобно, — заключила Вера, зевая. — Но что же Болевич?

— А… Но я ведь уже сказал тебе, Верочка: он ее бросил. Ничего удивительного. Удивительно другое: что она так страстно увлеклась им! Впрочем, и это можно понять. Он слыл соблазнителем, Казановой, авантюристом; она и клюнула…

Вера поморщилась:

— Как Марина могла «клюнуть» — да еще на такой пошлый наборчик?

Сувчинский пожал плечами:

— Какое это имеет значение, если он, как ты говоришь, даровитый журналист…

Вера молча смотрела в потолок. Соблазнитель, «пошлый наборчик»… Обаяние «амплуа»: первый любовник житейской сцены. Наверняка не обременен какими-либо психологическими (и иными) глубинами. Баловень женщин, баловень судьбы, всякие там бегства из плена, белые-красные-белые, все случайно, везде авантюра. Чем он берет женщин? Лукавой усмешкой, которая как будто предназначена одной тебе — минуя всех прочих, и не только тех, кто рядом, но совершенно не нужен, но и прочих, оставшихся во всей остальной вселенной?

Вера чуть покачала головой, отвечая собственным мыслям. Нет, «наборчик» вовсе не пошлый, а вполне даже подходящий. Другое дело, что Болевич — не для Марины.

…Она потому и повелась на него, что он был в ее жизни первым обыкновенным человеком!

Вера едва не подскочила на постели, сделав это простое открытие.

До сих пор Марина встречала только необыкновенных мужчин. Мужчин, которые позволяли ей фантазировать, мужчин-поэтов (пишущих ей письма издалека), мужчин-офицеров (рано погибших). Ну и еще Эфрон. В своем роде необыкновенная личность (впрочем, Веру Эфрон интересовал сейчас мало).

А Болевич — обыкновенный мужчина. Ласковый в постели — это наверняка. Но — без вывертов, без непременного мучительства, без отвратительной манеры до рассвета терзать истомленную плоть любовницы беседами о судьбах России…

Великая новость для Марины!

«Он не для тебя, он — для меня, — подумала Вера. — Я обыкновенная, как и он. Я, а не ты».

Сувчинский увлеченно продолжал:

— Разумеется, все закончилось ужасно — для Марины. Болевич куда-то уехал, а Эфрон остался при обезумевшей жене. Впрочем, она быстро написала две поэмы… Погоди-ка, вспомню…

Тропою овечьей — Спуск. Города гам. Три девки навстречу Смеются. Слезам Смеются, — всем полднем Недр, гребнем морским! Смеются! — недолжным. Позорным, мужским Слезам твоим, видным Сквозь дождь — в два рубца!

И в этот миг Вера влюбилась в Болевича. В этот самый миг. Потому что — она знала — Марина всегда предельно точна, в любой детали, в любой фантазии: если она сказала, что в миг расставания с нею у Болевича были слезы — значит, слезы действительно были. Он, соблазнитель, Казанова, — он плакал. Плакал, бросая ненужную любовницу. И она, встав с земли, в которую решила не уходить до срока, побрела домой, к мужу. И там, сварив обед, уселась за стол — писать. И записала — все. Даже эти слезы.

Послание — другой женщине. Болевич плакал.

Теплая волна стукнула в грудь Веры, оживляя ее. Она села в постели и сказала:

— Значит, Эфрон знал об их романе?

— Разумеется. Он очень страдал… Предлагал Марине разойтись.

— Ты это уже говорил.

— Да? Ну, в любом случае Марина осталась с Эфроном.

— Не понимаю… — сказала Вера (на самом деле понимая — все). — И после всего этого они снова дружны. Эфрон представил Болевича как своего друга. Не понимаю…

Счастье понимания разливалось в ее груди, заставляло сиять глаза.

— Ты удивительно хороша сегодня, Верочка, — сказал ей муж, целуя ее перед тем, как уйти одеваться для службы.

* * *

Вера назначила Болевичу встречу в Булонском лесу и, чтобы скоротать время, отправилась в кафе — завтракать со Святополк-Мирским. Этот милый, умный человек нравился ей: он и забавлял ее, и немного раздражал нервы. Вера была с ним «безжалостна», хотя никогда не пользовалась его бескорыстным обожанием в своих целях.

Да, Святополк-Мирский был именно то, что требовалось для сегодняшнего свидания с Болевичем. Он был способен привести Веру в правильное расположение духа перед встречей с «пражским Казановой». Она сидела в кафе, позволяя Парижу течь мимо себя, и трамваи, залихватски гремящие на поворотах, казались ей сегодня особенно трогательными, сродни голенастым парижским девицам на высоченном каблуке; говорят, француженки изящны от природы, но это неправда. Самые изящные француженки — русские, а из русских самая элегантная — полька Матильда Кшесинская. Таков парадокс, над которым стоит задуматься. Возможно, в нем-то и кроется одна из разгадок великой евразийской тайны.

Посмеиваясь, Вера пила кофе, заказанный для нее Святополк-Мирским. Она любила кофе в кафе; дома она готовила его лишь для мужа, но не для себя.

Святополк-Мирский что-то говорил. Вера почти не слушала, только время от времени кивала и вставляла ничего не значащие замечания. Ей нравились мужчины, которые не требовали от нее непременного и деятельного участия во всех их идеях. Со Святополк-Мирским можно было полдня просидеть в грезах о собственном, потаенном, погружаясь в уютное журчание его интеллигентного голоса (о чем он журчал? о России? о евразийской идее? о ценах на молоко?). И неизменно после такого вечера, целуя Вере руку, он говорил: «Ах, Вера, как с вами всегда интересно!» Ну не прелесть ли что за человек?

— …Если бы вы знали, — расслышала она, — как мне хочется задушить, уничтожить, вычеркнуть эти годы, прожитые в Париже!

Вера красиво изогнула темно-русую бровь. На ее собеседника это подействовало магнетически, он уставился на бровь и судорожно вздохнул.

— До чего меня изводят — эти проклятые годы… — продолжал он страстно. — Тянутся, тянутся… И конца им не видно.

Святополк-Мирский обладал еще одной привлекательной, с точки зрения Веры, чертой: он умел жаловаться, не становясь при этом жалким. И сочувствия не требовал. И не ждал никаких советов. Просто говорил и говорил — и такие простые, такие благородные интонации!

С чем бы его сравнить? (Вера задумалась, возвела глаза к ослепительному облаку, с которым солнце вступило в сложные, наподобие танго, отношения.) С ионической колонной? С кушеткой в стиле ампир — только белое и золотое? А если с цветком — то с каким? Возможно, подошел бы тюльпан…

— О, если бы только возможно оказаться в России одним мановением! — продолжал между тем Святополк-Мирский.

— Я тоже не самая страстная поклонница красот Парижа. — небрежно отозвалась Вера, больше из благодарности к князю за его изысканность и простоту, нежели из желания продолжать разговор. — Но я чувствую здесь бешеную жажду жизни, и эта жизнь проносится мимо меня… — Она махнула рукой, показывая на трамвай, на каштаны, на двух девочек в белых носочках и туфельках с пуговками, что бежали по круглым камушкам булыжной мостовой, в дождь разноцветной, а в сухие сезоны серой. — Кстати, — совсем некстати добавила Вера, — как вам показался этот Болевич?

Святополк-Мирский, вырванный из обычного течения разговора, поперхнулся коньяком:

— Кто?!

— Тот молодой человек, с которым нас вчера познакомил Эфрон.

— А, этот… — Святополк-Мирский увял: очевидно, тема Болевича была для него совершенно не занимательна. — Вы так быстро его от нас похитили, что я даже не успел разглядеть толком…

— Представляете, когда-то его любила Марина. Сильно любила, вся Прага знала. Русская Прага, разумеется.

— По-моему, вы в него влюбились! — сказал Святополк-Мирский, ожидая опровержения.

— Вы же знаете, — сказала Вера равнодушно, — я люблю только моего Сувчинского.

Она допила кофе, поставила чашку.

— Мне пора.

— Опять оставляете меня одного? — капризно спросил он.

— Я уже опаздываю… С вами ваш коньяк.

Она наклонилась, легонько прикоснулась губами к его мягким волосам, упорхнула. Свежий запах духов упорхнул вслед за нею. Теперь парижская жизнь текла мимо одного Святополк-Мирского: Вера доверчиво погрузилась в ее волны и уплыла по направлению к Булонскому лесу.

* * *

Гроза дразняще надвигалась, но никак не желала разразиться. Ожидание грозы всегда странно волновало Веру — оно было сродни ожиданию физической близости, когда делаешь вид, будто читаешь в спальне, а вместо того прислушиваешься к происходящему в квартире: чиркнула спичка — закурил… хлопнула рама — закрыл окно после того, как выбросил окурок… пошел в ванную… сейчас войдет?.. нет, еще пошуршал зачем-то газетой: убила бы за эту газету! И наконец, шаги томительно затихли перед дверью. Сейчас.

Сейчас. Тучи собирались не спеша, как будто их зазвали на торжественный бал. Вечереющий свет, пропущенный сквозь сытные темные облака, становился ярче электрического. Нестерпимо белые статуи на фоне очень темной листвы выглядели непристойно: разверстое тело, заранее подставленное любой ласке, поцелую любого рта.

Вера сидела на скамье перед клумбой с тюльпанами. Как на грех! Изысканные тюльпаны напоминали ей, после краткого свидания в кафе, о Святополк-Мирском. У них был печальный, чуть укоризненный вид. Она слышала, как они соприкасаются тугими лепестками. Чрезмерный предгрозовой свет даже их сделал нестерпимо-яркими, но они, в отличие от статуй, не утратили своего аристократического облика.

Вера сама себе казалась страшно маленькой. Перед грозой небо увеличивается, а все, что под небом, — уменьшается. Необъяснимый закон природы.

Который, впрочем, тотчас перестал ее занимать, едва лишь в аллее показался человек. Сразу и небо, и тюльпаны, и неприличные статуи стали неинтересны Вере: она поднялась и повернулась к идущему лицом. Он приближался не спеша, без суеты, и в то же время стремительно: легкая походка, разлетающийся плащ. Она залюбовалась, улыбка задрожала в углах ее рта… и вдруг разочарование кольнуло ее в самое сердце: не тот.

И сразу обидевшись на этого в общем милого человека за то, что он был «не тот», Вера уселась обратно и отвернулась.

Мужчина приблизился, огляделся по сторонам, затем, достав карманные часы, сел рядом с Верой.

— Позвольте? — проговорил он по-французски.

Она кивнула и тотчас отрывисто спросила:

— Который час?

Он с готовностью щелкнул крышкой часов.

— Десять минут шестого.

— Спасибо.

«Опаздывает! Опаздывает уже на десять минут!»

— Не за что.

Незнакомец спрятал часы в карман жилета и замер, повернув голову. Вера видела только край его впалой щеки и ухо — странной заостренной формы. Это ухо слегка шевелилось, отчего сильно заметен был тонкий розоватый хрящ. Все в целом раздражало Веру. Ей не нравилось, что незнакомец вперился взором в эту аллею. Оттуда должен был показаться Болевич. Вот-вот. Вот сейчас… Сию минуту…

А между тем Болевича все не было и не было. Это совместное ожидание рядом с незнакомцем приобретало оттенок глупого фарса. Вера злилась. Еще немного — и ей придется, чтобы это не выглядело совсем уж несуразным, — вступить в светскую беседу с неизвестным мужчиной. Он и сам, кажется, осознает эту неизбежность. Вера вдруг испытала к нему слабую благодарность: он оттягивал этот миг, как только умел. Но скоро воспоследует неотвратимое: «Одинокая барышня в Булонском лесу всегда таит в себе нечто загадочное». — «Ничего загадочного, мосье, просто я жду друга, а он недавно в Париже — должно быть, заблудился». — «О, перепутал аллеи! Это бывает:..» (Тягостная для обоих пауза.) «Не могу ли я пока составить вам компанию?» — «Увы, за неимением лучшего…» — И натянутый смех.

Налетел первый холодный порыв ветра. С тихим скрипом тюльпаны пригнулись, соприкоснулись тугими налитыми щечками. Трава тихо, тревожно прошумела, и приглушенным гулом отозвались голоса деревьев. Ветер вел шершавой ладонью против шерсти пышной листвы: в гуле веток Вере почудились недовольство и даже угроза.

И тут ветер наконец мазнул по головам людей. Оба — и незнакомец, и Вера — одинаково схватились за шляпы. Это сблизило их на несколько мгновений быстрее, чем следовало бы. Еще миг — и они переглянутся.

Ослепительная вспышка молнии предотвратила этот обмен взглядами. Вера зажмурилась, гром сотряс небеса, раскатившись и рассыпавшись по земле затихающими раскатами. Ветер пролетел торжествующе, и его холодная пощечина заставила Веру поднять ресницы.

Все. Пора знакомиться.

Она повернулась к незнакомцу, чтобы посетовать на «погоду», но он, кажется, решил начать первым. И начал не лучшим образом: он придвинулся ближе и попытался ее обнять. Так, во всяком случае, она это ощутила.

— Но, мосье… — начала Вера и осеклась.

Безмолвный, как тюфяк, мужчина валился на нее; глаза его были широко и бессмысленно распахнуты, в зрачках преувеличенно четко отражались тюльпаны, а во лбу, среди неряшливых морщин, виднелось аккуратное красное отверстие. Красная растрепанная нитка свешивалась из него.

Несколько секунд Вера смотрела на мужчину, не в силах стряхнуть оцепенение. Затем вскочила и бросилась бежать. В тот же миг, словно он только и ожидал, чтобы Вера поднялась со скамейки, хлынул дождь. Он настиг Веру в одно мгновение, и она промокла до нитки прежде, чем поняла, что происходит. Ослепнув от ужаса, от гнева, от несправедливости, она мчалась по аллее, и эти несколько мгновений не было на земле человека более одинокого и более страшно обманутого.

Затем все оборвалось — в единый миг. Ее подхватили крепкие теплые руки, низкий уверенный голос произнес:

— Извините за опоздание, Вера… Я заблудился, перепутал аллеи — так глупо…

Вера не отвечала. Ее била нервная дрожь. Она слышала, как постукивают ее зубы, и думала: «Надо бы это прекратить, а то он примет меня за истеричку», но никак не могла остановиться.

— Простите же меня, — повторил Болевич. — Вы совсем промокли — и все по моей вине. Вот, возьмите зонтик. Сейчас пойдем согреемся. Назовите только место, и я…

— Там… — выговорила Вера, кося глазами в попытке указать — где. — Там… Убили человека. Только что. У клумбы, на скамейке…

Она сделала несколько быстрых, лихорадочных взмахов, указывая себе за спину.

— Где тюльпаны — там…

Болевич спокойно отстранил ее, вынырнул из-под зонтика, всмотрелся в сплошную пелену дождя.

— Где?

Она дернулась, но он положил теплую руку на ее ледяное запястье.

— Подождите здесь. Я сейчас вернусь.

Дождь поглотил его фигуру. Все расплылось и размазалось. Капли лупили по зонту, и Вере вдруг почудилось, будто она сидит на чердаке и пытается разобрать старые письма с выцветшими тонкими буквами. Как когда-то, в детстве, когда она еще еле-еле умела читать. Ей все казалось тогда, что она сейчас все поймет. Письма были написаны по-французски, и некоторые буквы Вера действительно понимала: «а», «е»… но ни одного слова, естественно, так и не прочла.

Потом воспоминание злило, остался только назойливый дождь. Он перестал быть новостью, сделался докучливым, как гость, повторяющий одни и те же «забавные» истории по второму и третьему разу.

Вера очнулась.

— Болевич! — крикнула она, обращаясь к слепой пелене. — Подождите! Я с вами! Я боюсь одна!

Она побежала назад, к скамейке, которую недавно покинула. Вода расплескивалась под ее шагами, каблуки увязали, юбка липла к коленям.

— Болевич!

Она догнала его, против ожиданий, довольно скоро. Он стоял возле клумбы и смотрел на скамейку. Вера подбежала к нему, схватила его за локоть, тяжело дыша, привалилась к его боку.

— Вот там…

— Где?

Он повернулся к ней, глянул в ее бледное лицо, вновь обернулся к скамейке.

Там никого не было.