Болевич привел Веру домой, насквозь вымокшую, заплаканную. Дождался, чтобы она открыла дверь. Постоял немного и без торопливости зашагал прочь по улице. Она повозилась в прихожей, избавляясь от туфель, а затем, словно очнувшись, выскочила в одних чулках на порог.

— Болевич! — закричала Вера, обращаясь к говорливой тьме дождя. — Болевич, постойте! Вернитесь!

Он помедлил, но вернулся. Зонтик, безупречное выражение лица, чуть лукавый и потому неотразимый взгляд.

— Вера Александровна… — начал он и замолчал.

— Какая-то мистика! Вы верите в мистику? — Она переступила с ноги на ногу.

На ступени уже натекла лужа, чулки хлюпнули. Болевич опустил глаза и увидел, как под чулками обрисовались длинные пальцы ног. Они нервно шевелились, поджимались, вновь распрямлялись. У него вдруг закружилась голова, и он быстро перевел взгляд ей в лицо.

— Он же был, был! — лихорадочно твердила Вера. — Я видела! Он начал падать на меня, мертвый!.. А потом исчез.

— Может быть, его унесли ангелы? — предположил Болевич. Теперь его голос звучал сухо, почти равнодушно.

— Вы мне не верите… — Вера махнула рукой и снова напряглась. — Но я же все видела, собственными глазами.

— И кто же в него стрелял? — поинтересовался Болевич.

— Откуда мне знать! — Она отрывисто передернула плечами. — Да я и выстрела не слышала. Гром… Вы же там были. Я зажмурилась, а когда открыла глаза, он был уже мертв…

— У вас дома есть выпить? — деловито осведомился Болевич.

— Не знаю. Наверное. Вы хотите выпить?

— Нет, я хочу, чтобы вы чего-нибудь выпили. Покрепче, — пояснил он.

— Ой нет!.. — Вера сморщилась. — Не надо.

Он сделал шаг ей навстречу, поставил ногу на ступеньку.

— Послушайте меня, Вера, — негромко, успокаивающе говорил он, — вам это сейчас абсолютно необходимо. Когда на фронте в первый раз на моих глазах убили человека, я пришел в себя только после стакана водки. И кстати, совершенно не опьянел. Идемте. Я все сделаю.

Он втолкнул ее в дом, сложил зонтик и затворил за ними дверь.

Она переоделась в сухое, разбросав сырую одежду по всему дому. Болевич стоял у окна, смотрел на дождь. Его мало интересовало происходящее в комнатах. Он думал о чем-то, думал сосредоточенно и без спешки. От этого Вере становилось спокойней.

— Сувчинского сейчас нет, — говорила она, проходя у него за спиной босая, — а я так боюсь одна… Не хочу одна. Останьтесь. Будете меня развлекать — и успокаивать, хорошо?

— Выпейте коньяку, — велел он, поворачиваясь.

Властный, мягкий. Как подступающий сон: и невозможно не подчиниться, не провалиться, не грезить.

— Я совсем не пью, знаете? — сказала Вера, доставая из буфета бутылку. — А это правда, что коньяк пахнет клопами? Мне никто не хочет ответить, хотя я всех спрашиваю.

— О, — без тени улыбки отозвался Болевич, — в любом случае это очень холеные клопы, из офицерского вагона. Они обитают в бархатной обивке диванов и жалят генеральские задницы, а это — говядина наилучшего разбора.

— Слушайте, вы циник, — удивилась Вера.

— Разве?

— Да, и еще — большевик.

— Почему это?

— Потому что, как общеизвестно, у королев нет ног, а у генералов — задниц, или вы не монархист.

Он засмеялся:

— Пейте.

Морщась, она проглотила коньяк, отставила стакан лихим движением, но тут же принялась чихать и кашлять, как недовольная кошка, нюхнувшая не того, что надо. У Болевича умиленно задергались губы. Он наблюдал за Верой так, точно был при этой самой кошке преданной старой девой — выражение, на мужском лице почти немыслимое.

«Я его обожаю», — подумала Вера и протянула:

— Какая мерзость! Я один раз только прежде пробовала — мне было так плохо, так плохо, вы даже представить себе не можете, как плохо!

— Зато сейчас вам будет хорошо, — обещал он.

— Сейчас? — Вера прислушалась к себе, подумала немного. Алкоголь благодарно бродил по крови, перед глазами немного плыло. — Да, — признала Вера, — сейчас мне хорошо. Очень странно, что очень хорошо! Ой, — она размашисто покачнулась, — да я совсем… пья-ная!

«Старая дева» пропала; улыбка немного изменилась, но осталась: Болевич смотрел, как Вера, покачиваясь, движется к дивану.

— Я лягу… Вы не обидитесь? — пробормотала она.

— Разумеется нет.

Она плюхнулась на диван, туфли полетели с ног, точно только и ждали дозволения вспорхнуть и сгинуть в углу за буфетом. «Интересно, чем они там занимаются, когда их не видят? И кто из них мальчик, правый или левый?» — подумала Вера, радуясь собственному остроумию и в следующий миг — устыдившись очевидной, на уровне среднего класса гимназии, глупости подобной мысли.

Она подняла глаза. Так и есть: Болевич подошел и внимательно ее рассматривает.

— Садитесь рядом, — приказала Вера. — Садитесь. Рассказывайте!

Он улыбнулся и аккуратно присел в ногах у Веры так, чтобы не касаться ее. Она чуть пошевелилась, отодвигаясь, в надежде, что он подвинется ближе и все-таки дотронется. Но он остался неподвижным. Послушно сложил руки на коленях. Неотразим.

— Что же вам рассказать, Вера?

— Ах, ну что хотите… Что-нибудь интересное о себе…

Он глянул на нее искоса:

— Боюсь, в моей жизни немного нашлось бы интересного. Как у всех. Гимназия, университет. Потом — война.

Она быстро-быстро кивала подбородком.

— Ну да, ну да, это-то и есть самое интересное… Говорите! — приказала Вера и закрыла глаза. — Чему вы учились?

— В университете? Собственно, в нескольких: я учился в Варшаве и в Киеве… Сперва на математическом, а после на юридическом. Курса так и не кончил: началась война, из патриотических побуждений я добровольно пошел на военную службу.

Вера чуть поморщилась:

— Рассказываете, точно анкету заполняете. Сразу видно, что на юридическом учились. А я рекомендовала вас моему Сувчинскому как способного журналиста!

— Я способный… Знаете, Вера, одно время я даже был комендантом Одесского порта. Причем при красных. А под конец Гражданской войны угодил в плен к белым… Повстречал там добровольческого генерала Слащева. Затем — эмиграция, Прага, опять университет… Послушайте, неужели вам интересно?

— Отчасти. Я слушаю голос, — ответила Вера, не открывая глаз. И задала главный вопрос, провокационный: — Чем вы занимались в Праге?

— Я же сказал: опять университет. Юридические дисциплины. У меня даже есть диплом…

Вера погрозила ему пальцем.

— Я кое-что любопытное знаю о вашей жизни в Праге… У вас там был бурный… — Она оборвала себя и пролепетала, уже окончательно проваливаясь в сон: — Ой, все плывет… Марина… А вы где-то далеко-далеко, так все кружится…

— Я, пожалуй, пойду. — Болевич встал.

— Никуда вы не пойдете, — сонным голосом, почти не разжимая губ, произнесла Вера. — Поцелуйте меня. Немедленно.

Несколько секунд он разглядывал ее лицо, на котором боролись решимость и пьяная расслабленность. Он знал, что эти секунды ему простятся. Впрочем, их отпущено совсем немного, пять, от силы семь. Потом нужно будет на что-то решиться.

Он быстро наклонился и поцеловал ее в губы. А затем прилег рядом, обнял и смотрел, как она спит на его плече.

* * *

Развод с Сувчинским не занял много времени и совершенно не отнял сил. Все произошло цивилизованно, без надрыва и сожалений. Разумеется, при этом все остались друзьями.

Заводя роман с Болевичем, Вера не хотела обманывать Сувчинского. И не столько потому, что считала ложь чем-то недопустимым, сколько потому, что находила ее обременительной. Сувчинский, кажется, сумел оценить и это.

Вера перебралась на квартиру отца, благо тот покамест отсутствовал в Париже, и свидания ее с Болевичем сделались ежедневными.

До поры.

— Завтра он возвращается, — сообщила она своему любовнику в одно сонное утро.

— Кто? — не открывая глаз, спросил Болевич.

Он ощущал полную расслабленность. Ни с кем ему не было так хорошо, как с Верой. Она постоянно немного скучала, и, возможно, оттого казалось, будто она наблюдает за всеми, и в том числе за собой, немного со стороны. Она умела бывать и страстной, но никогда не становилась обременительной.

После ужасно долгой паузы Вера ответила:

— Мой отец приезжает. Завтра. И нам негде будет встречаться…

— Что-нибудь найдется, — легкомысленно пробормотал он.

Она приподнялась на локте, золотистый локон, еще не приклеенный на свое обычное место, свесился, щекоча его губы.

— А почему мы не можем встречаться у тебя?

— У меня? — Он открыл глаза, улыбнулся, поймал губами локон Веры. — В мою пропахшую луком гостиницу можно приглашать только проституток. Если я приведу туда порядочную женщину, консьерж скажет, что я веду себя неприлично.

— Отлично! Завтра играю роль проститутки, — сказала Вера. Она провела кончиками пальцев по его сонной щеке. — Что сейчас в Париже носят проститутки?

— Откуда я знаю?..

— Знаешь… — Она вздохнула. — Какой ты ненаблюдательный! Сегодня же иди и понаблюдай, а вечером расскажешь.

Ему тягостно было продолжать этот разговор, и телефонный звонок, оглушительно раздавшийся в пустой квартире, обрадовал его, точно визит посыльного с заказом.

Вера схватила трубку, закричала, наполовину свесившись с кровати:

— Алло! Слушаю!

Удивительно, как ей удается подолгу оставаться в немыслимых позах! Другая на ее месте давно бы упала, а ей даже удобно. Под тонкой рубашкой обрисовалась грудь, девически нахальная. Болевич потянулся и тронул ее поцелуем. Вера с легкой досадой отмахнулась.

— Нет, — неприятным резким голосом говорила она в телефон, — нет, это не его дочь. С вами говорит его секретарь, мадам Капитонова! Нет, его еще нет в Париже. Простите, с кем имею честь разговаривать?

Она морщила брови и делала сердитые глаза, чтобы не сбиваться с тона. Затем брови вдруг разошлись, лоб разгладился, и Вера протянула:

— А, это вы, полковник! Извините, не узнала. Это Вера. А я полагала, что вы уже в Москве и бросаете бомбы в комиссаров. — Короткий смешок, грудь колыхнулась. — Да не пугайтесь вы так: пол-Парижа осведомлено о вашем с отцом заговоре. Который это по счету? Кстати, пока вы плели интриги против Советов, большевики пустили новую гидростанцию. Представьте себе!

Она уселась удобнее, поставила телефон себе на живот, запустила свободную руку в волосы Болевича. В другой она держала трубку. Тонкие пальцы Веры бегали по черному телу трубки так, как если бы она играла на флейте.

— Ничего себе новость! Разумеется, я знаю, что вы не читаете советскую пропаганду. И не читайте себе на здоровье. Про гидростанцию написано в вашей любимой «Фигаро», кстати, а вовсе не в советских газетах. Что?..

Розовые коготки на миг впились в трубку, точно хотели ее поцарапать. Затем на лице Веры показалась ехидная улыбка. Она поставила телефон на пол.

— Обозвал большевичкой, — сообщила она Болевичу, кивая на телефон. — И это полковник! Чего же ожидать, в таком случае, от поручиков? Куда катится армия? С кем они намерены делать контрреволюцию? С этими золотопогонными таксистами?.. Смешно-с!

Последнее слово явно пародировало отсутствующего Гучкова.

— Зачем ты их дразнишь, Вера? — укоризненно произнес Болевич. Он потянулся к ней, но она отмахнулась:

— Зачем? Да чтобы позлить! Ты бы видел их лица! Какой скандал! Дочь бывшего главы Государственной Думы — и вдруг большевичка! Ужас!

— А как относится к этому твой отец? — полюбопытствовал Болевич.

— Положим, он не такой идиот, как остальные… Он-то понимает, что я просто развлекаюсь. Нужно ведь чем-то заняться в этом Париже, чтобы не умереть с тоски.

— Я знаю одно неплохое занятие, — сказал Болевич, и на сей раз она не стала отталкивать его рук.

* * *

Днем они расстались: Вера, помахивая сумочкой, отправилась по каким-то своим таинственным женским делам, в которые не посвящала никого, а Болевич — в приятном светлом костюме, походкой бездельника, — к одному кафе, где его уже ждали.

По отношению ко всем этим людям Болевич не испытывал никаких эмоций. Он даже не мог бы сказать, нравится ему тот или иной человек или не нравится; все они одинаково были ему безразличны. В его памяти хранилась картотека лиц: глаза, носы, бородки, бородавки, предпочтения в одежде. Память Болевича была так же опрятна и упорядочена, как корректуры Сувчинского. В этом они обладали несомненным сходством.

Мужчина лет сорока, внешне похожий на преуспевающего коммерсанта, сосредоточенно выдавливал каплю лимона на устрицу. Это занятие, казалось, полностью поглощало его.

Болевич уселся напротив, с подчеркнутой небрежностью закинул ногу на ногу, закурил. День обещал быть хорошим.

— Удивительные нынче облака, — заговорил Болевич.

Сидевший напротив человек мимолетно глянул на него и, не снизойдя вниманием до неба и «удивительных» облаков, бросил:

— Вот уж чего не переношу, так вот этого: «Ах, какое фантастическое облако! Ах, если нарисовать — не поверят!»

— Ну так буду молчать, — благодушно согласился Болевич.

Капля лимона пала куда ей было положено. Устрица, явив всю свою первобытную, невинную непристойность, исчезла в аккуратном рту, обрамленном аккуратной — и в то же время какой-то непроходимо русской — бородкой.

— Еще хуже, когда молчат, — буркнул человек. — Стало быть, брюхом что-то там переживает.

— Рейсс, вы ужасны, — сказал Болевич, смеясь.

Его визави — Игнатий Рейсс — был резидентом советской нелегальной разведки во Франции, чекист с девятнадцатого года, то есть — с семнадцатилетнего возраста. Кое-что Болевич о нем знал, кое о чем — догадывался. Порой Игнатий вызывал у него жалость. Особенно — когда Болевич задумывался о его юности, проведенной совершенно неподобающим образом: без женщин, без студенческих лет, без попоек, дуэлей, драк, бесцельного шатания с друзьями по пивным и после — по ночным улицам… Впрочем, жалость эта была скорее умозрительной, нежели деятельной: до глубины сердца Болевич не допускал почти ни одного чувства. Ближе всех подобралась к заветной цели, сама того не зная и уж точно ничего для этого не предпринимая, Вера Гучкова.

Игнатий сказал:

— Центр категорически против вашего предложения — использовать дочь Гучкова в операции по изъятию документов его организации.

Болевич весело приподнял бровь. «Организация», возглавляемая прекраснодушным Гучковым, не представляла ровным счетом никакой реальной опасности. Во всяком случае, не для Советов. Еще одна черта Рейсса и ему подобных была убийственная серьезность во всем, что они делали. Иногда Болевичу начинало казаться, что они только представляются такими серьезными, что еще немного — и они рассмеются… Но чуда не происходило. Рейсс, очевидно, по личному многолетнему опыту знал: абсурд творят с предельно мрачными лицами.

— Более того, — продолжал Рейсс, — вы должны немедленно прекратить всяческие контакты с Верой Гучковой. Ее просоветские взгляды, которые она публично демонстрирует, могут привлечь к вам нежелательное внимание.

Повисла пауза. Рейсс хладнокровно распахнул еще одну устрицу.

Болевич вспомнил историю об одной степной помещице, которую любовник вывез за границу. Оба покинули родные края впервые и решили заказать устрицы. Когда блюдо принесли, помещица покраснела. а ее возлюбленный громко воскликнул: «Глянь, Марья Степановна, на что оно похоже!» Марья Степановна только и могла что пробормотать: «Ну для чего же вслух-то говорить!..»

М-да. В том-то и дело. Вслух говорить совершенно незачем.

— Разумеется, я подчинюсь приказу, — спокойным тоном произнес Болевич. (Рейсс поднял голову и посмотрел на него ледяными глазами, как бы ощупывая все нутро собеседника: печень, почки, кишечник, сердце, легкие… в поисках души, которой все не находил.) — И все же мне кажется, — продолжал Болевич осторожно, — неразумно не использовать такой шанс. Я без труда могу проникнуть в архив организации Гучкова. Все бумаги хранятся у него на квартире.

Рейсс произнес с нескрываемой скукой:

— Данной операцией займутся другие товарищи. — Он стиснул лимон в кулаке. — Вы меня хорошо поняли?

Болевич кивнул.

— Превосходно. Теперь обсудим ближайшую вашу задачу. В Центре заинтересовались вашей информацией касательно Эфрона.

— Конкретней, — попросил Болевич.

Рейсс наградил его еще одним ледяным взглядом.

— Тот факт, что Эфрон оказался здесь руководителем «Союза возвращения на Родину». Весьма перспективно.

Болевич кивнул.

Сережа. Он много думал о своем друге. О том, как использовать его — для его же пользы. Болевичу нравилось немного играть с людьми. Управлять их поступками. внушать им те или иные намерения. Нравилось смотреть, как они делают ровно то, что от них ожидается. Сами, по доброй воле.

Марина считала, что Эфрон — ее Сережа — слишком чист и нерасчетлив для сложных и опасных дел. Болевич попросту находил его слабым. Но одно слабое место делало Эфрона по-настоящему сильным: слова «возвращение на Родину» были для него магическими. Он стремился служить России. Прежде он служил ей, воюя в Белой армии, теперь — работая в «Союзе возвращенцев». Он даже не сразу согласился получать там зарплату, ибо не мог брать деньги за то, в чем видел свой высокий долг. И это — при вопиющей нищете, в которой жила его семья.

Слеп и слаб. Хороший человек — вполне подходящий.

— Молодые люди воспринимают идею возвращения в СССР как нечто модное и в определенной мере забавное, — сказал Болевич. — Пропаганда — отнюдь не пустое занятие. Требуется быть твердоголовым Гучковым, чтобы не поддаваться. Те, кому не застит очи трехсотлетие Дома Романовых, воспринимают фильмы и книги из СССР вполне адекватно. На родине начинается новая жизнь, открываются новые возможности. Идет строительство. А в эмиграции молодые русские никому не нужны. Тяжело в двадцать, в тридцать лет ощущать себя отщепенцем.

— Что супруга Эфрона? — спросил Рейсс.

Было очевидно, что рассуждения Болевича интересовали его мало: он задавал вопросы в строгой очередности.

— Цветаева занимает двусмысленную позицию, — сказал Болевич. — Впрочем, в эмигрантских кругах у нее репутация отъявленной большевички. Хотя лично я склонен считать ее белой вороной в собственном семействе. С другой стороны, это обычная ее манера: сидеть с таким видом, будто все происходящее совершенно ее не касается. На самом деле она попросту очень близорука.

— Поясните, — прищурился Рейсс.

— Близорука, в прямом смысле. Плохо видит. И при том не носит очки.

— Возможно, это отражение истинной ее позиции, — сказал Рейсс.

— Простите? — Болевич изогнул бровь, как будто позабыв о том, что перед ним — не красивая женщина, а советский резидент.

Советский резидент на бровь никак не отреагировал.

— Цветаева, возможно, и не желает видеть происходящего вокруг. Она существует в собственном внутреннем мире, — сказал Игнатий Рейсс. — И это нам чрезвычайно на руку. Я надеюсь, что она не вмешается и не испортит дела. Эфрон должен начать работать на нас. Как вы намерены привлечь его к сотрудничеству?

Болевич пожал плечом.

— Запугать и запутать. Я предоставлю подробный отчет.

— Руководимая Эфроном организация может быть использована для борьбы с нашим главным противником — «Русским общевоинским союзом» во главе с генералом Миллером. Я сообщаю вам об этом для того, чтобы вы отдавали себе отчет в важности вербовки Эфрона.

Он встал и, не прощаясь, вышел. Болевич проводил его глазами. Он всегда так делал, когда расставался с Рейссом. И всегда происходило одно и то же: Рейсс мгновенно растворялся в толпе. Уловить точный миг полного исчезновения Игнатия Рейсса Болевичу так и не удалось.

* * *

Вера была в приподнятом настроении. Врач подтвердил ее подозрение: будет ребенок. Жизнь сразу сделалась какой-то странной, хотя казалось бы: многое ли изменится в Париже оттого, что там появится на свет еще одно существо, крикливое и красное? Вера улыбнулась, нахмурилась, снова улыбнулась. Не изменится ничего. Изменится все.

Вообще это будет, наверное, забавно (Вера закурила на ходу) — стать матерью.

Она попробовала вспомнить себя в образе девочки. Не получалось. Свои детские фотографии Вера не любила. Какая-то чужая надутая девчонка, глаза чрезмерно большие — кажутся накрашенными, что в столь юном возрасте совершенно неестественно. Белые платьица, в которых девочка тонет. Или, наоборот: из которых никак не может выродиться, подобно Афродите в морской пене.

Когда-то, очевидно, эти платьица умиляли. Особенно — жуткие банты через всю грудь.

Хотелось поскорее вырасти — вылупиться из скорлупы. Хотелось скорее стать похожей на куклу в красивых взрослых одеждах, получить право на взрослую прическу, на стрижку, на длинную папиросу в углу рта.

Теперь все это у Веры есть. И она чрезвычайно довольна — собой, своей внешностью, своим возрастом. Забавно: что в ней изменится после рождения ребенка?

Почему-то при слове «мать» на ум сразу пришла Марина. Болевич никогда о ней не говорил, но Вера и от других хорошо знала: мать из Марины — такая же ужасная, как жена, любовница, стряпуха, хозяйка. Сережа однажды, сияя светлыми (пустыми, без мысли) глазами, поведал — на срыве восторга: «Секрет Марининой стряпни — она бросает в кастрюлю все плоды, и земные, и небесные, и варит». Кажется, приблизительно тот же рецепт используют бездомные бродяги: соберут объедков пожирнее — и…

Веру передернуло. А Сережа сиял. Он действительно необыкновенный. Любит эту женщину. По-настоящему любит, глубоко, преданно.

Что до детей, то Вера довольствовалась обычными эмигрантскими сплетнями. Марина превратила старшую дочь Ариадну в прислугу, в няньку для боготворимого сына. Сыном восторгается непрерывно и назойливо. Того же требует от остальных. Выдавливает похвалу любой дурацкой выходке «великолепного Мура» из любой подвернувшейся под стальные материнские пальцы глотки. Бедный парень. Вырастет в подонка непременно.

Вера остановилась, бросила папиросу. Пытливо уставилась на себя в витрину пестренькой кондитерской. А с чего это ей пришло на ум сравнивать себя с Мариной? При чем тут, спрашивается, Марина?

Улыбка молодой женщины, отраженной в витрине под полосатым ситцевым навесом, была откровенной почти до бесстыдства. И, самое любопытное, что ей это шло.

Марина тут при том, что Марина — монстр, Марина — кошмарная мать. И сегодня Вере особенно хотелось убедить себя в этом.

Вера вызывающе вскинула голову, увенчанную пикантной шляпкой, отвернулась от кондитерской, быстро зашагала по улице. Постепенно вокруг становилось все менее нарядно. Шныряли странные личности, проплыло несколько господ в полосатых брюках — липкие взгляды в сторону Веры и полное разочарование в ответ на ее невидящий взор. На мутных окнах — цветы в крашеных ящичках, похожих на младенческие гробики. Ввысь по голой стене, как по скале, карабкаются ставни.

Неба почти нет, стиснуто крышами. Оттого и не нарядно в квартале.

Вера остановилась перед убогой гостиницей. Иронически пожала плечами. Какую иногда обитель избирает себе великая любовь — с ума можно сойти! Она вошла внутрь и очутилась в холле, где вопиюще пахло случайными свиданиями. Запах этот пропитывал здесь все: пыльные занавески, потертые плюшевые кресла, даже фикус в кадке, разросшийся наперекор природе.

Вера смешливо склонила голову набок, прислушалась. Этажи негромко, смиренно гудели. Бедность здесь не вопияла, она тихонько попискивала из щелей. Если вопиять, выселят, изгонят, спустят на пару кругов ниже по лестнице этого чистилища.

— Мадам, прошу прощения, — ожил в углу пыльный портье, — вы не мадам Гучкова?

Вера остановилась, удивленно перевела взгляд на него. Бесстрастное, длинное, лошадиное лицо. Все повидал, ничему не удивляется.

— Да, мосье, именно так, — подтвердила Вера.

Лошадиное лицо произнес:

— В таком случае мосье Болевич оставил для вас письмо.

— Письмо? — Удивление Веры росло. — Разве его нет в номере?

— Нет, мадам. Он покинул отель сегодня утром.

— Странно.

— Вот ваше письмо, мадам.

Длинный конверт появился на стойке. Лошадиное лицо не сделал ни одного лишнего движения.

Ему заплатили только за то, чтобы он узнал даму и передал ей послание. Ему не заплатили за то, чтобы он вставал и приближался к ней.

Вера быстро пересекла холл, взяла конверт кончиками пальцев, чтобы не коснуться случайно стойки. Ей не хотелось оставлять здесь ни единого следа. Лошадиное лицо не смотрел на нее больше. Она ушла из его жизни, проведя в ней в общей сложности не более пяти минут.

Свет на улице показался ярким, воздух с ощутимым привкусом помойки — свежим. Вера быстро шагала прочь, на ходу вскрывая конверт длинными ногтями. Ей не нравилось происходящее и хотелось поскорее покончить с этим.

«Дорогая, — какое холодное обращение, и без имени: почти равнодушное. — Обстоятельства вынуждают меня срочно уехать из Парижа в Бретань. Это произошло так неожиданно, что у меня не случилось даже времени проститься с тобою. Не знаю, когда увидимся снова. Каждый день нашей разлуки я буду думать о тебе, буду ждать нашей встре…»

Не дочитав, Вера выронила письмо. Она не обернулась, не остановилась. Листок упал и остался лежать на мостовой, где его затопчут, разорвут, подвергнут всем возможным поруганиям. Жалкий клочок бумаги и несколько жалких букв.

Он уехал в Бретань. К ней.

Вера остановилась внезапно и так резко, что подвернула каблук. Опять та же кондитерская, та же витрина. Жаль, что в чисто вымытом стекле не задержалось отражение влюбленной и счастливой дурочки, бегущей на свидание к любовнику в третьеразрядный «отель». Жаль. Будь иначе, Вера взяла бы камень и разбила бы это чертово стекло. Карамельки осыпались бы из вазочек, как крохотные блескучие фонтанчики, шоколадки бы разломались и размазались — впору использовать их для грима, чтоб играть в любительской пьеске негров… Как это было бы хорошо!

Ничего этого не случилось, потому что Вериного отражения вообще не оказалось в витрине. То ли солнечные лучи сместились, то ли опять «мистика» — но витрина была холодна, карамельки глядели немигающими мертвыми глазками, шоколадки хранили целомудрие под наглухо завернутыми фантиками. Все омерзительно и благопристойно.

Гривенник — туша, пятак — кувшин Сливок, полушка — твóрог, В городе Гаммельне, знай, один Только товар и дорог: Грех…

А, черт! Опять Марина! И ведь никогда до конца не верила Вера в то, что их с Болевичем роман окончился безвозвратно. Не верила — и правильно делала. «Обстоятельства… Нет времени проститься…»

Он уехал в Бретань — к ней, к Марине. Старая страсть оказалась сильнее всего. Боже, как больно… Веру вдруг скрутило, пронзило: в эту самую минуту они, быть может, вместе. И снова будут стихи, и снова все будет выставлено на всеобщее обозрение. А Вера — маленькая авантюристка. Глупости по телефону, «мистика» в Булонском лесу, прогулки по ночному Парижу, барская постель в доме Гучкова… Дешево.

— Дешево, — сказала Вера себе и вдруг, вместе с вынырнувшим из-за крыши и из облака солнцем, появилась в витрине. Дерзкая шляпка, безупречный локон, потемневшие от страдания глаза.

— Ребенок, — сказала Вера. Губы ее отвратительно изогнулись: — Ребенок?

Она коснулась своего живота, ничего при этом не ощутив.

Бедное ничтожество, жалкое безмолвное ничто. Он никогда не появится на свет. Он никому не нужен. Не был — и теперь уже не будет.