Глава I
Рождение Михаила Юрьевича Лермантова. Болезнь и огорчения Марии Михайловны. Отъезд в Тарханы
В ночь со 2 на 3 октября Мария Михайловна родила сына, но общее ликование в доме было нарушено страхом за ее жизнь: она тяжело болела и долго лежала в жару. Арсеньева отчаивалась и рыдала, но приходилось сдерживаться, чтобы не волновать молодых. Лекари не выходили из дому. Арсеньева яростно бранила повивальную бабку. Почему она не постаралась? Разве ей мало заплатили? Ведь ее же позвали потому, что о ней идет слава по всей Москве!
Бабка долго оправдывалась, говоря, что Мария Михайловна очень молода и болезненна от природы, и так закончила свою речь:
— Зато могу сказать про новорожденного: помяните мое слово, будут у него две жены, а он сам будет великий человек.
— Великий человек? — переспросила Арсеньева с изумлением. — С чего ты взяла? — И, рассердившись, крикнула: — Подумаешь, какая Ленорман объявилась! Своим бы делом как следует занималась!
Арсеньева вернулась в комнату дочери и рассказала ей пророчество бабки. Мария Михайловна горячо приняла его. Мальчик лежал рядом с ее кроватью, в колыбели; он похож был на мать: те же выпуклые губы и громадные тяжелые глаза. Беспомощный, но сильный, он еще не пришел в себя после появления своего на свет. Он много спал, и выдающийся лоб его возвышался среди пуховых подушек.
Мария Михайловна с нежностью смотрела на сына. К вечеру молодой матери поднесли мальчика, и ребенок потянулся к ее груди, но, не насытившись, недовольно крикнул. Мать нехотя передала его кормилице, и она, в светлом новом сарафане, повязанная косынкой, здоровая и румяная, охотно взяла младенца на руки и села кормить его.
В комнате Марии Михайловны стало тесно. Две няньки не отлучались от колыбели, наблюдая за малейшим движением новорожденного. Бонне-немке пока что совершенно нечего было делать, и она, сидя у окна, вязала детские башмачки, зевая и поглядывая на улицу. Она пыталась занимать разговорами Марию Михайловну, но неудачно: больная была молчалива и стеснялась присутствия молодой, хорошенькой девицы, завидуя ее здоровью и веселости.
Арсеньева не отходила от больной дочери, восхищенно разглядывая внука.
До чего же мил! Свой, родной! Он похож и на мать и на Михаила Васильевича. Дай бог, чтобы и умом был в него. Очень приятно, что он не в отца, что за толк иметь наружность купидона? С рождения чувствуется, что это с характером ребенок: головка большая, а голос требовательный, командный…
Все собирались теперь у постели больной. Юрий Петрович вился возле жены, умоляя выручить его деньгами — он проигрался. Сегодня он был бледен и не так самоуверен, как обычно. Мария Михайловна вздохнула и с надеждой посмотрела на мать:
— Маменька, не дадите ль вы мне денег?
Арсеньева удивилась неожиданной просьбе:
— А зачем?
Мария Михайловна, волнуясь, попросила:
— Дайте, маменька, для Юрия! Он проигрался.
Но Арсеньева отрезала:
— Он на свои деньги играл, так пусть своими и платит! А я свою копейку на крестины берегу.
Мария Михайловна просила повременить с крестинами — ведь она себя так плохо чувствует, что встать не может. Однако решили не откладывать и разослать приглашения на 11 октября. Все равно мать, по обычаю, не может присутствовать при церемонии, пусть принимает гостей лежа.
Юрий Петрович, рассеянно взглянув на сына, промолвил:
— Не подозревает Пьер, сколько из-за него хлопот!
Арсеньева удивленно переспросила:
— Какой Пьер? (Разговор велся на французском языке, чтобы няньки не понимали.)
Юрий Петрович удивился, в свою очередь, и указал на сына. Тогда Арсеньева поняла: ребенка хотят назвать Пьером. В роду Лермантовых чередовались два имени — Юрий и Петр. Отец — Юрий Петрович, значит, сын должен быть Петр Юрьевич. Но Арсеньевой полюбился ребенок, как свой, ей захотелось назвать его заветным именем, в честь Михаила Васильевича.
Тут начался крупный спор. Арсеньева доказывала, что имя Михаил приятней для нее и для Машеньки, чем имя Петр.
— Но ведь он Лермантов! — сдвигая брови, убежденно доказывал Юрий Петрович.
Мария Михайловна, волнуясь и чувствуя, что Арсеньеву переспорить невозможно, неожиданно предложила:
— Уступи, Юша, для меня! Маменька тебе выкуп даст за свой каприз… Маменька, вы заплатите проигрыш Юрия Петровича?
Юрий Петрович задумался и заметил с досадой:
— Неудобно как-то второго сына называть родовым именем. Старший должен быть Петром…
Тем временем Арсеньева зорко наблюдала: согласится ли зять? Это надо будет знать наперед… Она велела Олимпиаде принести шкатулку с деньгами, и — о радость! — проигранная сумма была принята благосклонно.
Юрий Петрович галантно поблагодарил тещу. Молоденькая бонна, полуоткрыв рот, оторвалась от вязанья и внимательно взглянула на молодого отца. Юрий Петрович, поцеловав руку жены, уже выходил из комнаты, напевая и торопясь. Арсеньева сурово посмотрела ему вслед и пошла распоряжаться насчет крестин.
Крестины прошли пышно. Гости пили здоровье новорожденного, а Юрий Петрович, выпив, жаловался гостям, что теща упросила назвать ребенка Михаилом, а не Петром; но все хвалили его за уступчивость, уверяя, что ребенок будет счастливее от заботы такой хорошей бабушки.
Пили много: и за новорожденного, и за мать, и за бабушку, и за отца — участника Отечественной войны.
Юрий Петрович восклицал:
— Разве мы не доказали в двенадцатом году, что мы русские? Такого примера не было от начала мира!
Веселый звон стаканов долго не умолкал.
Через несколько дней после крестин начались новые неприятности. Мария Михайловна упрекала мужа, что он мало времени бывает дома. Постоянные ссоры супругов губительно отзывались на здоровье больной женщины.
В доме было шумно и тоскливо. Постоянные гости у Арсеньевой, непрерывная суета и беготня вокруг новорожденного, слезы Марии Михайловны, которая волновалась, куда уходит Юрий Петрович…
Юрий Петрович в самом деле редко бывал дома; знакомые говорили, что он пьет, играет в карты и кутит. Мария Михайловна однажды так с ним поссорилась, что сплетники стали говорить, что они совсем разошлись.
Врачи хмурились.
— Она тает… Медленная лихорадка губит ее здоровье. Если так будет продолжаться, то чахотка неминуема. Организм слабый, нервический. Столичный шум утомляет больную — не лучше ли выехать в деревню? Там меньше впечатлений, свежий воздух, здоровая пища…
Арсеньева стала уговаривать дочь ехать в Тарханы. Мария Михайловна соглашалась, что и Мишеньке там лучше, чем в городе.
Юрий Петрович азартно спорил:
— Неужели плохо здесь? Прекрасно живем! Затрачено много на устройство квартиры, а главное, московские доктора лучше сельских. Они должны вылечить Машеньку. И еще надо подумать, что можно погубить ребенка, если такую крошку в мороз везти в деревню.
Арсеньева слушала споры молодых супругов и понимала, что ей придется сделать так, как они захотят.
Наступившая зима решила сомнения — нельзя было везти новорожденного в морозы по дурной дороге.
Печально зимовали в Москве. Юрий Петрович продолжал часто уходить из дому, и Марии Михайловне казалось, что он завел себе другую семью, хотя он клялся, что это неправда…
Едва дождались теплой погоды, и весной 1815 года, еще по санной дороге, молодые Лермантовы с новорожденным сыном и Арсеньева выехали в Тарханы. Отныне и Арсеньева и Мария Михайловна желали жить в деревне. С ними вместе ехал московский доктор и новая пожилая бонна-немка, Христина Осиповна Ремер.
Няни, кормилица и дворовые покорно и молчаливо сопровождали их.
Глава II
Болезни и печали. Компаньонка Юленька. Отрезанная коса
Ребенка растрясли в дороге, и он заболел. В большом барском доме в Тарханах, в спальной Арсеньевой, стало шумно и суетливо — Елизавета Алексеевна взяла к себе новорожденного, и к ней приходила ночевать дочь. Из соседней комнаты, из кабинета Арсеньевой, сделали детскую.
Юрию Петровичу опять вручили хозяйственную книгу с расчетами, и Соколов ходил к нему с докладами, но молодой барин его выслушивал рассеянно и никакого интереса к делам имения не проявлял. Он упрекал жену за отъезд из Москвы.
Ему пришлась по сердцу широкая столичная жизнь. Но Мария Михайловна, раздраженная болезнью, в свою очередь упрекала мужа и приводила ему примеры страстной и неразлучной любви супругов.
Вскоре приехали все тетки Арсеньевы: вдовая Дарья Васильевна и незамужние Мария и Варвара. С ними приехала заплаканная Юленька, сирота, воспитанная у них в доме.
Арсеньевы приехали с покорнейшей просьбой: нельзя ли пристроить Юленьку в компаньонки к Маше? Сирота не объест, а может, Машеньке станет веселей. Юленьке уже восемнадцать лет, она любит детей, будет помогать: и стол для гостей накроет, и белье починит, и с Мишенькой погуляет в саду.
Тем временем Юрий Петрович продолжал скучать: жена болела, теща неизменно была суровой, новорожденный страдал от младенческих недомоганий, кожа его часто покрывалась сыпью и даже нарывами, отчего ребенок горел в жару.
— Золотуха, — покачивая головой, успокоительно говорил медик.
У маленького поздно прорезались зубы, он плохо спал по ночам и надрывно кричал; жена и теща тоже не спали и каждое утро с увлечением рассказывали друг другу о своих переживаниях и наблюдениях за ребенком. Но Юрий Петрович слушал их равнодушно; он любил сына, но ничего не понимал в уходе за ним.
Юрий Петрович стал часто уезжать в Кропотово, выдумывая разные предлоги, и там оставался жить неделями. Мария Михайловна волновалась и плакала. Когда муж приезжал обратно, она расцветала и становилась счастливой от одного его присутствия. И, странное дело, она стала замечать, что и Юленька оживляется и волнуется, видя Юрия Петровича. Машенька поделилась своими наблюдениями с матерью.
Арсеньева убедилась, что дочь права, что Юленька кокетничает с Юрием Петровичем.
Она распорядилась тотчас же заложить лошадей и везти Юленьку обратно в Васильевское; потом велела принести большие ножницы.
Пока Юленька ползала у нее в ногах, умоляя о прощении, Арсеньева схватила ее за волосы и велела сенным девушкам держать девицу. Прежде чем можно было что-либо предположить, по распоряжению Арсеньевой Олимпиада стала отрезать косу Юленьки острыми ножницами, отделяя одну прядь за другой, а когда обошла затылок, вырезала еще волосы лестницей на лбу, а косу бросила на пол и растоптала. Юленька билась в истерике. Арсеньева на скорую руку написала записку всем своим золовкам-колотовкам, что Юленька оказалась дрянью. Арсеньева не ложилась спать, пока воющая, обезображенная Юленька в сопровождении лакея Федора и кучера Терентия не была увезена из Тархан.
Золовки очень рассердились на Арсеньеву за самоуправство. Зачем она отрезала косу Юленьке, как крепостной девке? Кто возьмет ее теперь замуж после такого срама? Неужто нельзя было по-хорошему? Ведь они, Арсеньевы, много потерпели от этой зловредной сироты, а скандала на всю губернию не делали!
Арсеньева долго бранилась.
Мария Михайловна спросила на другой день, куда девалась ее компаньонка. Арсеньева, зная, что этой истории не скрыть, все рассказала дочери, и Маша зарыдала.
— Как я несчастна, маменька! — говорила она в отчаянии. — За что, за что бог отнял у меня здоровье? Помогите мне вылечиться, помогите, а то я не стану жить!
— Эх, ежели бы знать, где здоровье купить, доченька! Все, что имею, отдала бы! А то сама всю жизнь мучаюсь, ноги болят…
Маша, видя, что у матери слезы побежали из глаз в три ручья, пошутила, чтобы отвлечь ее:
— А как бы вы без денег стали жить?
— Новые бы накопила! — уверенно ответила Арсеньева. — Я умею из копейки рубли добывать. И ты бы поучилась у меня. Это наука трудная, но ведь ты моя дочь, значит, можешь достичь, чего пожелаешь. Всего можно добиться. Только есть одно обстоятельство непоправимое: смерть. Ее не переспоришь. А что болезнь? Разве я плохо жизнь прожила?
Маша чувствовала, что мать ее утешает не так, как надо… Поведение мужа ее огорчало до глубины души.
Юрий Петрович уехал в Кропотово и долго не возвращался. Мария Михайловна не знала, что и думать. Арсеньева уговаривала дочь исполнять предписания медиков, но ничто не помогало: Мария Михайловна тосковала, бледнела и волновалась. Завернувшись в теплый платок, она лежала у себя в комнате.
Здесь ей снились большие города с каменными домами и златоглавыми церквами; здесь, когда зимой шумела метелица и снег белыми клочьями падал на тусклое окно, ложился перед ним высоким сугробом, она смотрела на белые просторы полей, на серое небо и ветлы, обвешанные инеем и колеблемые ветром над прудами. Неизъяснимая досада заставляла ее плакать, Арсеньева же, отдыхая в отсутствие зятя, ее уговаривала:
— Вернется он, за деньгами вернется! — и наказывала дочери не посылать за ним.
В самом деле, Юрий Петрович вернулся сердитый и объявил, что ему надоела жизнь в Кропотове. Надо переезжать на зиму в Москву, чтобы Машенька лечилась.
Арсеньева запротестовала. Ей не хотелось, чтобы семейная жизнь молодых стала в столице «притчей во языцех»; она полагала, что положение Маши в обществе с таким мужем будет невыгодным. Но Юрий Петрович не терял надежды на переезд. Он опять стал нежен с женой, и они опять подолгу вновь просиживали часами у фортепьяно, а по вечерам гуляли в саду. Мария Михайловна начала поправляться. Движения ее стали живее и спокойнее. Румянец стал пробиваться на ее исхудавших щеках. Зная, как муж любит бывать на разных вечеринках, она даже изредка выезжала с ним к соседям.
Глава III
Ссоры супругов Лермантовых. Вмешательство Арсеньевой
Как-то летом Машенька с мужем решили прокатиться к соседям. Прогулка приятная — имение отстоит всего в пяти верстах от Тархан; такая поездка не могла утомить Марию Михайловну.
Когда они сели в коляску, Арсеньева глядела на отъезжающих из окна второго этажа и залюбовалась молодой парой. Нарядная дочь ее похорошела, повеселела. И как бережно поддерживал ее Юрий Петрович! С отменной ловкостью военного он подсаживал ее в экипаж. Кучер Ефим Яковлев, красавец в синем кафтане, с павлиньими перьями на шапке, перестал удерживать лошадей, и серая пыль заклубилась за быстро побежавшими колесами.
Молодые возвратились в тот же вечер. Арсеньева услышала звон своих колокольцев и поспешила к окну.
Юрий Петрович легко спрыгнул с сиденья и заботливо помог жене выйти из экипажа. Но Мария Михайловна от него отворачивалась, и лицо ее стало ужасным: глаза покраснели от слез, на распухшей щеке темнел огромный синяк.
Вообразив, что Маша расшибла в экипаже себе лицо, Арсеньева тотчас же спустилась вниз, желая поухаживать за больной дочерью. Но Мария Михайловна легла на диван и, сказав, что она сама во всем виновата, попросила мать уйти. У Юрия Петровича был очень смущенный вид: он не отходил от жены, заботясь о ней.
Арсеньева велела позвать в кабинет кучера. Ефим еще не успел переодеться после поездки и стоял в длинном синем кафтане и четырехугольной шляпе с павлиньими перьями. Несмотря на лето, он обязан был для представительности ездить в ватной одежде.
Войдя в кабинет, Арсеньева неторопливо села в кресло и спросила, пытливо глядя Ефиму прямо в глаза:
— Говори, подлец, что случилось?
Молодой кучер ответил честно и охотно:
— Не знаю. Молодая барыня жаловалась и сердилась по-французски, а он закричал по-русски: «Надоели твои упреки! Когда выздоровеешь, все будет иначе, пока терпи». Но Мария Михайловна не унималась и опять говорили по-французски, а он… простите, барыня, язык не поворачивается вымолвить… кулаком в ейное личико ткнул.
— Что? — вскрикнула Арсеньева вспылив. — Как ты смеешь!..
— Простите, бога ради, что сказал, но вы велели… Известно, что молодой барин добёр, но горяч. Видно, не сдержался, как наш брат…
— Ты еще рассуждаешь? — вознегодовала Арсеньева.
— Простите, барыня, истинный бог! — сжимая шапку, бормотал перепугавшийся парень. — Молодой барин каялся потом, в ногах у нее валялся, прощения просил и по-русски и по-французски. Он ведь любит Марию Михайловну, сами знаете.
— Оправдывать его смеешь? — закричала Арсеньева.
— Простите, барыня-сударыня, виноват! Но как промеж господами меня поставили — меня, серого мужика, — может, я что и не так сказал, только по совести…
Арсеньева сказала выразительно:
— Ежели хоть одна душа узнает!..
Яковлев живо вынул из-за ворота крест, поцеловал его и перекрестился:
— Да пусть глаза мои лопнут, ежели хоть слово…
Ах, окаянный Сахар Медович, как он приворожил ее дочку! Драться начал! Драться!.. И она, несчастная мать, ничего не может против этого предпринять.
Она пошла в детскую. В колыбели мирно спал ребенок, высвободив из-под одеяла тоненькую, с длинными пальцами ручку.
Арсеньева присела с внуком рядом. Как защитить дочь? Будь Михаил Васильевич жив, он бы помог, проучил бы его как-нибудь, а что она может? Как срамить его? Дочь всегда берет его сторону и сердится на мать, когда она вмешивается.
Можно действовать лишь в том случае, когда она просит. Но ежели оставить этот случай без внимания… Ох, за что господь наказал? Разве Михаил Васильевич ее когда-либо пальцем тронул? Кто же может помочь?
Вдруг блеснула мысль: а что сейчас делают молодые?
Велела Олимпиаде:
— Ступай под дверь Марии Михайловны, послушай, что там делается. Только живо.
Олимпиада побежала так быстро, что поскользнулась на лестнице, и слышен был грохот падения, а затем ее стон. Впрочем, она вскоре приползла и прошептала:
— Ссорятся… Ох, ссорятся!
Она застонала и откинулась навзничь. Сенные девушки подбежали к ней, а Арсеньева, перекрестившись, решительно пошла вниз.
Дверь комнаты молодых была прикрыта неплотно, и слышно было, что Юрий Петрович говорил о том, что жизнь его проходит в напрасном кипении, что он совершает ненужные действия, подобные сегодняшнему. Зачем он это сделал? Зачем? О, как он казнит себя за несдержанность! Зачем он совершает поступки, о которых вспоминает с раскаянием, жалея о своем нетерпении, о невыдержанности своей?.. Ведь он чувствует в груди своей громадные силы, но не знает, как их применить. Он шел в ополчение, желая совершить подвиг, но это ему не удалось, и огненный порыв разменялся на мелочи.
Ему скучно и тяжело жить. Он всегда волнуется и страдает. Вопросы справедливости, блага, добра занимают его, но как их разрешить? У него остались друзья в Петербурге, в Москве, а здешние помещики хороши только как собутыльники и любители сильных ощущений в карточной игре. Они живут замкнуто, довольствуясь жизнью сегодняшнего дня, отстают от жизни… Он не ценит их общества, привыкнув с детства жить в столице. А он так трудно сходится с людьми… Он знает, что его считают гордым, даже надменным, и очень скрытным и, не понимая его, называют «странным человеком».
Мария Михайловна возразила:
— Я тебе всегда говорила, что надо себя сдерживать, больше считаться с окружающими. Ты слишком много думаешь о себе… Впрочем, мне и это мило…
— Это верно! — воскликнул Юрий Петрович. — Я эгоист! Ты видишь меня насквозь. Ни один человек — ни мужчина, ни женщина — не сумел меня так разгадать и принять в свое сердце со всеми моими недостатками…
Арсеньевой надоело слушать эти разговоры, и она, не постучавшись, вошла в комнату молодых. Юрий Петрович стоял на коленях перед женой, и вид у него был смущенный и жалобный. Оба были взволнованы и рассердились, когда вошла Арсеньева.
— Что вам, маменька? — спросила Мария Михайловна, не вставая с дивана; щека у нее была завязана шарфом.
Юрий Петрович тотчас же вскочил и, как был с расстегнутым воротником, стал ходить по комнате, волнуясь и говоря:
— Я знаю, зачем вы пришли! Опять хотите бранить меня. А я больше не могу слушать ваши упреки. Она больна, но ко мне снисходительна, хоть и днем и ночью плачет и корит меня в моих грехах. Но поймите, мы муж и жена, а вы зачем становитесь между нами? Я знаю, я негодяй, что ударил ее, ангела, но мало ли что бывает между мужем и женой! Зачем вы во все вмешиваетесь? Имением стал управлять — вы меня конфузите перед всеми. В карты проигрался — значит, подлец, ваши деньги мотаю; поухаживаю — трижды подлец. Я не могу так жить, не могу, чтобы теща верховодила в доме!
Он стоял посреди комнаты, в отчаянии сжимая пальцами лоб, безжалостно растрепав свою живописную прическу. Скрестив руки на груди, он подошел к Арсеньевой и сказал ей настойчиво, как мог:
— Завтра же я увезу жену и сына в Кропотово. Я имею на это право по закону. Живите без нас. Она согласна ехать со мной.
Арсеньева посмотрела на расходившегося зятя: румяный, с синими глазами, с растрепанными кудрями, он был хорош, как расшалившийся мальчик. Она терпеливо выслушала монолог Юрия Петровича, но, когда услышала угрозу увезти от нее единственную дочь и внука, обомлела. Угроза эта ее ошеломила: ведь в самом деле он имел на это законное право, и бороться с ним надо было хитростью. Арсеньева молчала. Юрий Петрович в нетерпении, оттого что она не отвечает, крикнул запальчиво:
— Увезу! Завтра же увезу!
Арсеньева вздохнула и грубо ему приказала:
— Ты стул бы хоть мне подал! Небось в дворянском заведении обучение получал, а ведешь себя, как мужик.
Юрий Петрович сконфузился и молча подвинул теще кресло. Арсеньева медленно уселась и заговорила:
— Я разве когда-либо вам мешала?
И она стала поучать молодых.
Юрий Петрович молод, пылок и не желает сдерживаться, оттого он и страдает. Мария Михайловна болеет. Но неужто она будет всю жизнь болеть? Пока она нездорова, не лучше ли им временно разлучиться? Не лучше ль будет, ежели Юрий Петрович поедет на зиму в столицу, а Машенька тем временем вылечится? На поездку можно выдать денег, но при условии, что Маша с ребенком останется при матери, потому что никто за ней лучше ходить не сумеет. В Кропотове же она будет нуждаться в деньгах и скучать вдвойне — и без мужа и без родимого дома.
— Ведь мать твоя — счастливица, — убежденно говорила зятю Арсеньева. — У нее шестеро детей: и сын, и пять дочерей, и внук. И заметь: четыре дочери неотлучно живут при ней. А я, несчастная вдова, кто у меня есть? Только одна дочь и один внук!
Эта речь имела двойную цель: во-первых, намекнуть на всем известный факт, что Анна Васильевна страдает оттого, что дочери ее не выходят замуж, а во-вторых, разжалобить молодых.
И с брезгливой ненавистью, которую Арсеньева чувствовала к зятю и старалась сдерживать великим напряжением воли при дочери, она широким жестом отчаявшегося человека, для которого деньги теряют вес и значение, предложила:
— Даю двадцать пять тысяч…
Но нервы ее не выдержали. Не дождавшись ответа, она быстро встала и вышла, но начала плакать уже в коридоре и еле поднялась к себе в спальную, на верхний этаж. Там девушки ей сказали, что Олимпиада Васильевна сломала, видно, себе ногу в бедре, ее взяли в ткацкую отлежаться и пошли за фельдшером.
Арсеньева подосадовала, что Липка так некстати заболела, и села в кресло перед бюро раскладывать пасьянс, что было у нее признаком великого волнения.
Наутро она не вышла пить кофе в столовую, но Мария Михайловна поднялась к ней наверх. Щека ее была завязана, как при зубной боли. Она полюбовалась на Мишеньку, который, завидев мать, радостно ей улыбнулся и протянул ручки. Мария Михайловна расцеловала его, взяла на колени и обратилась к Арсеньевой:
— Боюсь, что вы нездоровы, маменька. Вы как-то пожелтели.
— Ревматизма одолела, всю ночь не спала…
— Да вы не сомневайтесь, спите спокойно. Никуда я, больная, отсюда не поеду! А он согласен съездить в Москву, и я думаю, что насчет денег надо ему выдать казенную бумагу. Только он очень огорчен, что ему приходится от вас деньги брать, потому что маменьке его нужны деньги и сестрам.
Арсеньева сдержанно предложила:
— Да мне все равно, дружок, можно и написать. По пословице, «что в лоб, что по лбу». Можно даже написать, что я у него заняла.
Машенька вспыхнула.
Но Арсеньева рассудительно успокаивала милую свою дочь:
— Нельзя же, дочка, каждое лыко в строку. Я же двадцать пять тысяч отдаю, жалко ведь!
И в самом деле, не отказавшись от своих слов, она закрепила свое обязательство официальной бумагой:
«Лето 1815 года августа 21 дня вдова гвардии поручика Елизавета Алексеева дочь Арсеньева заняла у корпуса капитана Юрия Петрова сына Лермантова денег государственными ассигнациями 25 тысяч рублей за указанные проценты сроком впредь до года, то есть будущего 1816 года августа по 21 число, на которое должна всю ту сумму сполна заплатить и буде чего не заплачу, то волен он, Лермантов, просить о взыскании и поступлении по законам. К сему заемному крепостному письму вдова гвардии поручика Елизавета Алексеева дочь Арсеньева, что подлинно у Юрия Петрова сына Лермантова денег 25 000 заняла, в том и руку приложила».
Следовали подписи свидетелей. Далее шли скрепы писца и надсмотрщика и подпись руки самой Арсеньевой.
Глава IV
Отъезд Юрия Петровича в Москву и его возвращение. Стихи супругов Лермантовых
После этого происшествия пребывание Юрия Петровича в Тарханах стало невыносимым. Ему приходилось ежедневно за столом встречаться с Арсеньевой на людях, видеть ее ненавидящие глаза. Уж лучше бы она дружески выговаривала ему, чем знать, что идут постоянные сплетни за его спиной. Особенно тяжело было ему встречаться со всеми Арсеньевыми (а они приезжали часто в гости). Елизавета Алексеевна бранила их за то, что они сосватали Машеньке Юрия Петровича. Пребывание за общим столом всем было тягостно, и при первом же крике ребенка вставали сразу и мать и дочь и торопились в спальную, оживленно обсуждая причину его беспокойства.
Миша еще не начал ходить. Когда у него прорезывались зубы, его жестоко одолевали детские болезни. Юрий Петрович тоже часто поднимался к ребенку, брал на руки и носил по комнате, отчего Миша всегда успокаивался и улыбался.
Юрий Петрович желал тотчас же выехать в Москву, однако Арсеньева утверждала, что у нее нет сейчас денег. Наконец он все-таки решил уехать, после того как получил заверения, что несколько тысяч рублей Арсеньева перешлет ему в Москву.
Думая, что Юрий Петрович скоро уедет, Мария Михайловна становилась бледнее смерти. Когда она спала, то казалась неживой, так истончились черты ее лица, так выделялись черные ресницы на веках, обведенных зловещей синевой.
Но вот наступил день отъезда.
Как описать слезы разлуки, пожелания, благословения, мольбы о письмах?
Наконец зазвенел колокольчик — лошади были готовы. Довольно медлить! Колокольчик звенит все громче и громче. Вот близко топот, крик кучера, шум колес… Кибитка подъехала к крыльцу. Вся дворня столпилась провожать молодого барина.
Мария Михайловна порывисто всхлипывала. Мать испугалась, что дочь задохнется. Когда наконец она оторвалась от мужа и взволнованный Юрий Петрович растерянно и печально сел в экипаж, улыбаясь сквозь слезы и помахивая белым платком, Арсеньева заметила, что у дочери на тоненьких пальчиках ногти посинели — это было предвестником обморока. Арсеньева испугалась и готова была крикнуть отъезжавшему Юрию Петровичу, что она согласна помириться с ним, что она умоляет его возвратиться в Тарханы и вообще сделает все, что он захочет.
Но иной голос вернул к жизни Марию Михайловну — голос маленького Миши. Ему еще не было и года; его, в теплой шапочке и в пелерине, вынесли провожать отца. Он испугался, что мать его плачет, и настойчиво, в слезах, стал ласкаться к ней… Мария Михайловна очнулась, целуя сына. С нежной лаской она пожелала взять его, но не смогла — ее руки были слишком слабы, а мальчик еще не мог ходить. Няня понесла его за матерью в дом.
Мария Михайловна не знала, чем успокоиться самой и чем успокоить сына, и села за фортепьяно, а Мишеньку взяла к себе на руки. Так они просидели долго. Мария Михайловна играла, а ребенок ее слушал, иногда осторожно хватая тонкие, изнеженные пальцы матери. Руки Марии Михайловны отличались красотой, и она их берегла.
Мать заливалась слезами, и Миша, прижимаясь к ней, тоже плакал. Мария Михайловна целовала нежный затылочек с теплым пухом волос и вглядывалась в личико ребенка; она искала в нем сходство с человеком, который дал ему жизнь. Но сходства не было. Мальчик походил на нее и лицом, и руками, и сложением, но это был его ребенок… Боже мой! Ведь это дитя нарушило ее семейное счастье! После его рождения она тяжело заболела, а если б она была здорова, то Юрий жил бы с ними до сих пор… Но чем виноват дорогой ее сынок? Он так мил, так любит мать. И она полюбила его со дня рождения и всю жизнь будет с ним мягкой и нежной, не станет мучить его так, как мучит ее мать. Когда он будет взрослым и женится, то она будет нежно любить его жену…
Две няни устало стояли у дверей зала, ожидая приказаний, но Мария Михайловна их не замечала, беседуя и играя с ребенком.
Голос Арсеньевой спугнул их:
— Фанюшка приехал!
Мария Михайловна передала ребенка няням и пошла навстречу гостю.
Афанасий Алексеевич Столыпин, герой Фридлянда и Бородина, крупный, широкоплечий мужчина, в модном сюртуке, с черным взбитым коком, осторожно подошел к Марии Михайловне, крепко обнял ее и поцеловал.
— Играла? — спросил он с сожалением. — Меня не подождала. Эх ты, племяша!
Он очень любил игру Марии Михайловны и готов был слушать ее часами.
— Ну, пойдем вкушать пищу! Только без тебя не стану.
Видя, что Мария Михайловна с отвращением думает о еде, он ее опять обнял и повел, приговаривая:
— Ну, пойдем, пойдем, пощади своего старого дядю, я же голодный, я из Нееловки.
У Афанасия Алексеевича была в Саратовской губернии деревня Нееловка, и он любил острить и подсмеиваться над этим названием.
Мария Михайловна покорно шла, увлекаемая его могучей рукой. Вдруг она закашлялась и почувствовала, что неприятная соленая слюна заливает ей горло и рот. Она поднесла мокрый от слез платок к губам, и он окрасился кровью. Испугавшись, Мария Михайловна пошатнулась.
Арсеньева крикнула, заметив кровь:
— Доктора, скорее доктора!
Афанасий Алексеевич поднял племянницу своими могучими руками и отнес ее на диван в кабинет.
Доктор жил внизу, в комнате для гостей; он быстро подошел к больной, велел принести льду и дал ей глотать какие-то капли. Мария Михайловна вскоре заснула.
Арсеньева с братом вышла в столовую, а доктор остался дежурить возле Марии Михайловны, а когда она проснулась, велел уложить больную в постель.
Мария Михайловна терпеливо позволила себя выслушать и приняла лекарство, но как только доктор ушел, снова начала плакать, и снова из горла пошла кровь так сильно, что намокло все полотенце.
Афанасий Алексеевич подошел к ее постели и сердито стал ее укорять:
— Ты что ж это, племяш, к утру помереть желаешь? Пойми, что, ежели ты не перестанешь плакать, ты изойдешь кровью, угаснешь в слезах…
Марию Михайловну поразила эта мысль.
— Посиди со мной, дядя Фаня. Мне с тобой легче. — Она говорила сипло, с трудом.
Афанасий Алексеевич решительно отогнал сестрицу свою Елизавету Алексеевну и сам долго рассказывал племяннице разные истории, забавляя ее, а когда убедился, что она наконец заснула, прилег напротив на диване.
Назавтра он опять пришел ее убеждать:
— Я не пойму, чего ты хочешь. Жить с мужем? Ну и живи. Долго ли его выписать? А пока изволь выполнять предписания доктора.
Мария Михайловна не поправлялась, потому что успокоиться не могла. Не помогали ей ни гофманские капли, которыми ее упорно лечила Арсеньева, ни чтение романов в постели.
Елизавета Алексеевна, тоже потерявшая сон, уговорила дочь ночевать в ее спальной. Всю ночь слышала вздохи дочери, нередко и слезы, а когда заговаривала, то ответа не получала: больная притворялась, что спит. Арсеньева пыталась чем-либо занять ее, уговаривала разобраться в делах имения, но Маша решительно отказалась — это ей было неинтересно.
Сипота в горле усилилась, могло опять начаться кровохарканье. Мария Михайловна все более и более раздражалась своей болезнью и сочувствовала всем болящим.
Домашний доктор Теодор Массиу, горбоносый, лысый старик в очках, приехал с Мещериновыми в Тарханы из Москвы, Он был полковым врачом во французской армии. В дни московского пожара горящее бревно переломило ему ногу, и он отстал от французов. Оставшись в Москве, он начал практиковать, но зарабатывал мало. Его приютили Мещериновы, и он успешно лечил весь дом.
Когда заболела Мария Михайловна, Арсеньева, разуверившись в силах «светил», обратилась как-то к нему. Доктор понравился ей внимательностью, выдержкой, дельными советами. Она пригласила его жить в Тарханах и решила, что, ежели он будет лечить плохо, она его выгонит, а пока пусть живет; в случае чего не поймет, можно будет пригласить ему на помощь лучших докторов. Но доктор лечил старательно, а главное, был очень терпелив. Он присутствовал за общим столом и восхищался вкусными русскими блюдами.
Арсеньева над ним подсмеивалась:
— Еще бы! Русская еда самая вкусная, самая плотная. Русскую икру знает весь мир, русский хлеб славится. А ваш брат французик что потребляет? Лягушек под бешемелью, слизняков с лимончиком, раков да черепах, а самой полезной кашей, гречневой, французы свиней кормят!
Доктор, смущенный шутками помещицы, возражать ей не смел.
Арсеньева отправляла его лечить крестьян, и он на старости лет начал волей-неволей изучение русского языка, но — увы! — бесполезно. Русские пациенты его не понимали.
Однажды за обедом доктор рассказал, что нашел у одной молодой женщины язву на ноге, что ее можно излечить, давая специальное лекарство, но у крестьянки денег на это нет. Выслушав доктора, Мария Михайловна вызвалась помогать ему. Арсеньева испугалась: зачем ей ходить к больным? Может сама заразиться или принести заразу ребенку. Но Мария Михайловна настаивала, и Елизавета Алексеевна согласилась — все-таки несколько часов в день Машенька будет занята.
Послали кучера Никанорку в Пензу и велели ему закупить медикаменты по списку. Арсеньева ахнула, увидев, какую корзину с пузырьками и мазями привез Никанор. Она заинтересовалась, вытянула склянку наудачу и вздрогнула — на пузырьке была зловещая этикетка с напечатанным рисунком: череп и перекрещенные кости. Это был яд.
Доктор объяснил, что с этим медикаментом надо обращаться осторожно, что в небольших дозах он приносит только пользу.
Составив аптечку, Мария Михайловна стала ходить по деревне, раздавая лекарства больным. Но не только лекарства относила она им, не только перевязки делала — иногда вместе с пилюлями и порошками она давала им свои старые платья, мешочек с сахаром, чаем или кофе.
Мать все это видела, но дочери не перечила.
Мария Михайловна выходила из дому тихая, бледная, сопровождаемая мальчиком-слугой, который носил за ней аптечные снадобья, и переходила от одного крестьянского двора к другому с утешением и помощью; и казалось, ей самой становится легче оттого, что она помогает болящим. Но дома она изнемогала от тоски. К соседям не ездила и не любила сидеть с гостями, а больше бродила по комнатам с заложенными за спину руками.
Бо́льшую часть дня Мария Михайловна возилась с болезненным сыном своим. И любовь и горе выплакала она над его головой. Он начинал говорить первые слова, и это ее восхищало. Она брала ребенка к себе на колени и играла на фортепьяно, а он, прильнув к ней головкой, сидел неподвижно. Звуки музыки волновали Мишу: он внимательно слушал, и слезы катились по его личику — мать передала ему необычайную чуткость свою.
Ребенок часто болел — то сильный жар, то сыпь и нарывы, то непрестанный крик указывали на то, что ребенок страдает. Наконец наступали недолгие счастливые дни, когда Миша бывал здоров.
Зима тянулась бесконечно. Сугробы снега в саду, вой собак по ночам, волки, которые во тьме подходили к двору, чтобы задрать овец, петушиное пение поутру, ворчливый голос Арсеньевой, которая неутомимо отдавала хозяйственные распоряжения, — вот из чего складывался день. Приезжали гости, но с двумя только любила беседовать Мария Михайловна — с Григорием Васильевичем Арсеньевым, братом отца, и с дядей Афанасием.
Григорий Васильевич походил на брата своего, Михаила Васильевича. Он приезжал с букетами, сорванными в цветнике и в оранжерее, галантно раскланивался и подавал цветы племяннице. С дядей Мария Михайловна говорила об отце, вспоминала разные случаи из жизни Михаила Васильевича. Когда Арсеньева уходила, дядя хвалил Юрия Петровича и удивлялся, почему его так не любит Елизавета Алексеевна. Намекая на тяжелый характер Арсеньевой, он нашептывал Машеньке:
— Уж на что покорен и терпелив был Михаил Васильевич, а и то довольно часто на нее жаловался!
Дядя Афанасий по возрасту казался скорее братом, чем дядей. Он приезжал с корзинами фруктов или ягод, которые выращены были у него в парниках, а тепличных цветов он не любил.
— Да ну их, эти веники! — говаривал он пренебрежительно даже о самых лучших букетах.
Афанасий Алексеевич входил в комнату огромный, загорелый, свежий, потому что бывал он много времени на воздухе и как страстный охотник не курил. Он почтительно целовал руку сестры и вызывал Марию Михайловну.
— Ну как, племяш? — говорил он, заключая ее в широкие объятия. — Сознавайся, сколько романов за ночь прочитала?
И они, пренебрегая расписанием дня, в неурочное время ели яблоки у окошка, и Мария Михайловна с интересом слушала его рассказы.
Юрий Петрович был ниже своей жены, а с дядей Афанасием Мария Михайловна была под пару: оба высокие, черноволосые, смуглые. Они были схожи чертами, как брат и сестра, но выражение лиц их резко отличалось — мечтательность, наивность и страдание не оставляли Марию Михайловну, а лицо Афанасия Алексеевича постоянно меняло выражение: то выжидательная хитрость в глазах, то нежность, то неожиданная жесткость. Но глаза его были хороши — умные, проницательные.
Арсеньева, любуясь, как хорошо они проводят время вдвоем, думала: вот ежели бы Машеньке такого мужа, как Афанасий, то все бы пошло по-другому!
Дядю Афанасия часто водили в детскую. Миша рос медленно, ходить еще не начал, а ползал по полу, не вставая на ноги. Головка у него была большая, ноги плохо поддерживали тяжесть тела. Миша любил чертить мелом на полу, и, несмотря на то что няня старалась отучить его от этой «пачкотни», бабушка и мать велели ему не мешать.
Елизавета Алексеевна, помня пророчество повитухи, говорила дочери:
— А может, знаменитый живописец будет?
На это Мария Михайловна, влюбленно глядя на сына, отвечала:
— Дай-то бог!
Миша делался с каждым днем все милее. Но мысли Марии Михайловны постоянно улетали к мужу. Где он? Что он делает? Думает ли о ней? Боже мой! Она бы могла быть с ним, ежели бы не заболела!
Она вздыхала, ревнуя и заливаясь слезами. Ей не хотелось никуда выходить, и она ходила по залу, ломала руки, вглядывалась в зеркала и ужасалась перемене, которая произошла в ее наружности. Бледность и худоба ее старили. Веки припухли, покраснели от постоянных слез. Чтобы забыться, она шла к ребенку и опять расстраивалась: доктор нашел у Миши золотуху и прописал особую диету. Целуя и лаская сына, она замечала в глазах его страдальческое выражение и, пугаясь, звала бабушку на помощь. Тогда Арсеньева, делая веселое лицо, разгоняла страхи дочери.
По вечерам Мария Михайловна любила писать Юрию Петровичу, но он отвечал ей редко, поэтому она многие свои письма сжигала; приятнее ей было писать в безответном дневнике или же сочинять стихи и записывать их в альбом.
Весной она стала чаще выходить из дому, бродила по саду, но ее раздражало, что она не может быть наедине с Мишей. Сзади плелись пожилая бонна Христина Осиповна и молодые здоровые няни, которые легко поднимали ребенка и носили на руках.
Неожиданно летом прошел слух, что Юрий Петрович вернулся к Кропотово и живет там уже неделю. О господи, приехал к матери, а к ней, к любящей его жене, не едет!.. Правда, Анна Васильевна сильно болеет.
В слезах Мария Михайловна пошла в детскую. Миша тотчас же прильнул к ней и взобрался на колени.
— Зачем плачешь? — спросил он, не умея еще выговаривать некоторые звуки.
Пальчиком он осторожно трогал ее веки; ему не было еще двух лет, но он уже говорил всё.
— Милый!..
— Баба говорит: мама больна.
— Ничего! Может, бог даст, поправлюсь…
— Мама, пойдем, там бом-бом! — И он тащил ее за руки, указывая на зал, где стояло фортепьяно.
Она согласилась на его просьбу и стала играть сначала для утехи ребенка, а потом, увлекшись, спела романс своего сочинения, подбирая музыку к написанным ею стихам:
Когда она окончила, то заметила, что Миша неподвижно ее слушал и тихие слезы катились у него из глаз.
— Вот и ты заплакал! Разве можно? — целуя его, говорила мать.
— Я, мама, так. Смотри: больше слез нет! — И он, улыбаясь, запрыгал.
Мать отдала мальчика няньке и продолжала петь жалобно и надрывно, как раненая птица. Неожиданно она почувствовала, что любимые руки обнимают ее, и вздрогнула.
Юрий Петрович, веселый, такой же красивый, как в первый день встречи, сверкая жемчужными зубами, смеялся, поддразнивая жену, что она испугалась его появления.
Они сидели до сумерек, и он рассказывал, что приехал с надеждой, что она поправилась, что они заживут так же хорошо, как и в первый год брака.
Мария Михайловна сожалела, что она не береглась и недостаточно заботилась о своем здоровье. Юрий Петрович клялся, что без нее ему жизнь не в жизнь. Он вспоминал, как они жили в Петербурге и в Москве. Одному скучно. Надоела холостая жизнь, хочется жить с ней, со своей родной женушкой. Скучала ли она без него? Вспоминала ли?
Она спела ему свои стихи, и он обещал ей написать ответ.
Опьяненная его словами, счастливая, Мария Михайловна опять ожила. На этот раз Арсеньева боялась нарушить радость дочери и не выходила из своих комнат, сказываясь больной. Но Мария Михайловна пришла напомнить ей, что она не исполнила своего обещания — не выплатила всех денег в срок, указанный в векселе, а срок истекал 21 августа. Машенька так волновалась, что Арсеньевой пришлось тряхнуть мошной.
Юрий Петрович уговорил Марию Михайловну съездить с ним в Кропотово и там ответил ей на стихи тоже стихами:
Он привез Марию Михайловну домой, искренне огорченный ее болезненным состоянием, просил ее заботиться о своем здоровье, благословил сына и вскоре опять уехал в Москву.
Глава V
Жизнь Марии Михайловны на волоске. Вызов Юрия Петровича из Москвы. Последнее объяснение. Смерть Марии Михайловны Лермантовой
Неожиданно послышался звон разбитой посуды. Арсеньева вздрогнула и, забывшись, крикнула по привычке:
— Липка!
Потом вспомнила, что Олимпиада вот уже полгода лежит; нога ее, переломленная в бедре, никак не срасталась.
При Арсеньевой всегда находилось несколько горничных разного возраста, и у каждой из них были свои обязанности. Еще подростком Даша Куртина отмечена была Арсеньевой как хорошая работница. Основным золотым свойством Даши был ее характер. Исполнительная, точная, наблюдательная, она всегда могла ответить, куда и кто что положил, уронил, забросил, и по первому же требованию приносила нужную вещь.
Очки, которые вечно теряла Арсеньева, коробка с вышиванием, обувь, которую она меняла несколько раз в день, — все это Даша относила и складывала на свое место. Кроме того, она наблюдала за своей госпожой и ее гостями, изучая их малейшие привычки, и скоро поняла, что от нее требуется. Она всегда молчала, как немая, однако, если Арсеньева ее о чем-либо спрашивала, Даша отвечала так подробно, что сразу заметно было: она действительно знает то, о чем ее спрашивают.
Даша имела еще одно свойство, которое очень нравилось Арсеньевой: она любила рассказывать о том, что случилось в доме, и передавать все, что говорили и делали слуги, поэтому Арсеньева постепенно приблизила ее к себе. Даша была очень чистоплотной: она всегда ходила в чистых фартуках и свое неизменное платье из домотканого холста, выкрашенное в прочный синий кубовый цвет, постоянно стирала и гладила. Наружность Даши тоже нравилась Арсеньевой: хотя глаза у нее были узкие и маленькие, но умные, цвет лица очень чистый, скулы немного выдавались, особенно когда она улыбалась. Арсеньева хоть и находила, что Олимпиада много лет была незаменимой, но Даша оказалась, пожалуй, лучше.
Когда надо было расследовать какое-либо происшествие, Арсеньева посылала Дашу.
— Что это? Верно, мерзавцы что-нибудь разбили, — сказала Арсеньева, услышав звон посуды. — Сбегай-ка да узнай!
Через минуту Дарья вернулась и донесла:
— Ваша хрустальная кружка с позолоченной ручкой и с вензелем вдребезги разбилась.
Арсеньева взволновалась:
— Ах злодеи! Кто разбил? Кто этот окаянный?
— Васька-поваренок.
Арсеньева бранилась:
— Пошли его сюда скорей! Уж я дам ему, разбойнику, березовой каши!
Дарья быстро сбегала в буфетную за провинившимся. Васька, красный и потный от волнения, предстал перед помещицей.
Арсеньева стала допрашивать его:
— Как ты это сделал, мерзавец?.. Знаешь ли, что кружка пятнадцать рублей стоит? Отвечай же, болван! Знаешь ли ты, что я у тебя эти деньги из жалованья вычту? Ну, говори!
Мальчик хотел что-то сказать, но Арсеньева его перебила:
— Как, ты еще оправдываться хочешь?.. Эй! В плети его, на конюшню!
Он побледнел и молча поклонился в ноги.
Арсеньева кричала:
— Вздор! Я этим поклонам не верю… Убирайся с чертом, прости, боже, мое прегрешение… Убирайся!
Мальчик, на лице которого было написано отчаяние, вышел.
Арсеньева не унималась:
— Моя лучшая кружка с золотой ручкой и моим вензелем!.. Нельзя ли, Дашка, ее поправить, склеить хоть как-нибудь?
— Ни под каким видом нельзя-с.
Мария Михайловна с отвращением наблюдала подобные сцены, но, приученная с детства, и не пыталась протестовать — мать не любила вмешательства в свои дела.
Вскоре после отъезда мужа Мария Михайловна опять заболела — опять показалась из горла кровь. Даша сообщила Арсеньевой, что Мария Михайловна иногда пила рюмочками уксус и говорила, вздыхая, что от этого скорей можно умереть. Арсеньева стала проверять, и оказалось, что это действительно так. Она пошла допрашивать дочь. Мария Михайловна горько улыбнулась и сказала, что так жить, как она живет, не стоит, а выхода из своего положения она не видит.
Арсеньева долго ее уговаривала, но Мария Михайловна улыбалась нежной блуждающей улыбкой и молчала.
Тогда Арсеньева решила переехать на зиму в Пензу. Там доктора, аптека, удобств гораздо больше, чем в деревне.
В Пензе теперь жил отец — Алексей Емельянович. Впрочем, он знал, что проживет недолго. Пьянство и кутежи истощили его богатырское здоровье, и он чувствовал приближение смерти. Однако он говорил, что слаб телом, но еще бодр духом. За обедом он сидел за общим столом, хотя и не снимал тулупа, потому что мерз. Его водили из одной комнаты в другую, — он уже не смел ходить один — каждый раз падал. Но он мечтал поправиться на Кавказе, где купил себе имение. Одно слово о Кавказе веселило его, как ребенка, он был уверен, что там может помолодеть и запастись здоровьем, собирался туда выехать весной, только ждал, что приедет его любимый сын Николай, который стал недавно генералом. Алексей Емельянович так любил сына, что когда смотрел на его портрет, то на глазах его показывались слезы умиления.
В Пензе веселее, чем в Тарханах. Там театры, родственники, знакомые.
Когда сестра Наталья Алексеевна узнала, что Арсеньева хочет снять дом в Пензе на зиму, она разослала своих дворовых искать квартиру. Однако Арсеньевой не удалось устроиться в Пензе: все лучшие дома были заняты, надо было хлопотать раньше, с осени. Хозяева домов говорили, что на будущий год — пожалуйста, а среди зимы отказывать жильцам нельзя, потому что деньги взяты вперед.
Зато Наталья Алексеевна наезжала в Тарханы то с детьми, то одна и привозила пензенских докторов. Когда она входила в комнату Маши, громадная, здоровая, то, несмотря на свой апломб, сразу же притихала. В комнате больной было душно: повсюду оранжерейные цветы, кровь на полотенцах, ряды склянок с лекарствами, неуловимо приторный, зловещий запах…
Мария Михайловна лежала, склонив голову на подушку, с распущенной спутанной косой. Арсеньева стояла перед ней, подавая питье. Горничные в белых платьях постоянно сновали, ухаживая за больной, вынося корпию, окрашенную кровью.
Доктора из Пензы определили: у Марии Михайловны чахотка, или сухотка, — болезнь опасная, и жизнь ее на волоске. Постоянный кашель ее губит, и надо избегать простуды: вставать нельзя ни на минуту. Она лежала под одеялами, накрытая сверху меховой ротондой, потому что ее все время знобило, и молча смотрела в окна на осеннее бледное небо, которое светилось сквозь кисейные занавески.
С каждым днем Марии Михайловне становилось все хуже и хуже. Иногда ей казалось — свет темнеет в глазах. Может, она умирает? Она приподнималась на локте и смотрела в открытую дверь детской. Миша ползал по полу, чертя мелом непонятные линии.
В ноябре Мария Михайловна почувствовала себя так плохо, что ей уже не хотелось вставать. Она поняла, что умирает, и ее начала мучить мысль: как же без нее будут жить в Тарханах? Не будет ли мать обижать Юрия Петровича? За сына она беспокоилась меньше — Арсеньева полюбила мальчика. Когда пришла мать и начала расспрашивать о здоровье, Мария Михайловна сказала, отвернувшись:
— Я была бы здорова, маменька, ежели бы вы любили моего мужа хоть немножко!
Арсеньева стала клясться, что по отношению к зятю у нее нет никакого коварства, но Мария Михайловна настаивала:
— Умоляю вас, маменька, дайте обещание: ежели меня не станет, вы полюбите Юрия Петровича, как родного сына.
— Что ты болтаешь, друг мой! Я же умру раньше тебя. А что касается Юрия Петровича, так я всегда относилась к нему хорошо — и денег давала, и всем столичным родным представила как зятя…
Мария Михайловна ее перебила:
— Поклянитесь, маменька! Помните: он меня любит… Я чувствую, что умираю. А Мишу не покиньте своей заботой — ведь он вам внук родной!
Глаза Арсеньевой блеснули:
— Люблю Мишеньку, истинный бог! До последнего дыхания буду его беречь.
— Любите его всегда, маменька…
Голос Марии Михайловны пресекся. Она смотрела в детскую на сына, и молчаливый укоризненный взгляд ее показывал, что она еще хочет что-то сказать, но голос ее снова прервался. Наконец она вытребовала обещание: Арсеньева поклялась, что в случае смерти Марии Михайловны она положит все силы на воспитание ребенка.
Но нет, нужно другое: ей необходимо вылечиться! Немедля же Юрию Петровичу было послано извещение о том, что Мария Михайловна серьезно больна, и он вскоре приехал из Москвы в Тарханы в сопровождении врача.
Юрий Петрович приехал и ахнул. Не сумев скрыть свое отчаяние, он зарыдал, обнимая жену. Стоя на коленях, он казнил себя за то, что так долго отсутствовал. Мария Михайловна тотчас же встала, приоделась, обедала со всеми в столовой. Елизавета Алексеевна изумилась: куда девалась ее болезнь?
Супруги вместе прошли в детскую и любовались ребенком. Его носила на руках няня Лукерья, по-прежнему скромная, красивая и преданная.
Юрий Петрович стал ее расспрашивать про сына, и она рассказала:
— Уж очень любопытен Мишенька! Что ни увидит, все спрашивает: зачем да почему? А уж вспыльчив, точно порох! Надумалось ему нынче бросать тарелки и стаканы на пол, ну так и рвется, плачет: «Дай!» Дала ему — бросил и успокоился.
Юрий Петрович засмеялся!
— Характерный! Знаешь, Маша, он очень вырос, Сколько ему?
— Два года пять месяцев двадцать один день, — быстро ответила Лукерья и сообщила, что Арсеньева, мечтая видеть поскорее внука большим мальчиком, ежедневно высчитывала его возраст.
Когда Миша потянулся к матери, Юрий Петрович взял его на руки, поставил и обратил внимание, что у ребенка ноги колесом — кривые и нестройные. Он спросил жену:
— Золотуха?
— Да. Такая напасть…
— В душной спальне держите, на кружевах, на перинах. Негоже это мальчику. Надо его в сад выводить почаще… — Юрий Петрович задумался, разглядывая сына. — Я поражен, как он схож с тобою, Машенька! Он не в меня.
Мария Михайловна прижала Мишу к себе, целуя!
— Сокровище мое! Ангел мой! Душенька! — И приказала сыну: — Поцелуй папеньку!
К вечеру Мария Михайловна ушла с мужем в свою комнату, и они не вышли к ужину. Арсеньева послала подслушать: между супругами началось крупное объяснение. Из комнаты слышались бурные крики и угрозы. Вечер переходил в ночь, Арсеньева сидела у Мишиной кроватки и прислушивалась: объяснение супругов продолжалось. Слышался отчаянный голос Юрия Петровича. Мария Михайловна что-то возражала и плакала. У Арсеньевой колотилось сердце — больной давно пора спать, а он ее терзает. Хотелось пойти вниз, оттащить Машу от мужа, привести сюда и уложить в постель.
Но, по-видимому, дочку гораздо более занимал неприятный разговор с мужем, чем спокойная беседа с матерью в мягкой кровати. Арсеньева взглянула на часы. Третий час ночи!.. Когда же спать? Она опять прислушалась. Голоса не умолкали. Неистовый спор продолжался. Вдруг раздался жалобный крик Марии Михайловны и глухой стук. Упала она, что ли?.. Все стихло.
Арсеньева вздрогнула и похолодела. Что делать? Боже мой, что делать?.. Бедная, бедная, что с ней?
Вдруг в темноте послышались шаги по лестнице, и на пороге спальной, со свечой в руке, в черном бархатном халате, появился Юрий Петрович. Он тяжело дышал.
— Идите, только скорее! Скорее идите: Мария Михайловна кончается…
Чувствуя, что ноги ее стали тяжелыми, как утюги, Арсеньева вскочила и, дрожа, поспешила вниз. Мария Михайловна лежала на кровати, бессильно склонив голову набок и закрыв глаза. Изо рта ее обильно текли кровавые струи.
Стоя на коленях у кровати, Арсеньева распорядилась позвать врача, прибывшего из Москвы.
— Девочка моя, ангел мой, очнись!
Мария Михайловна медленно приоткрыла глаза.
— Жива! — в восторге крикнула Арсеньева и стала оттирать ей руки и ноги.
Но судороги участились, и вскоре тело молодой женщины вытянулось. Последний вздох ее был так долог, что вспоминать об этом было нестерпимо…
Страшное объяснение было у Арсеньевой с зятем поутру. Она сказала, что Мария Михайловна так страдала, что желала себе смерти. Он оправдывал себя во всем, но Арсеньева упрекала его… Юрий Петрович утверждал, что он приехал не ссориться с женой, а мириться, что болезнь Марии Михайловны была разгадана врачами уже давно. Арсеньева ничего не хотела слушать.
— Проклинаю! — хрипела она задыхаясь. — Ты ее убил! От чахотки ли она умерла или от чего другого — все ты виноват! Ступай с глаз моих вон! Злодей! Змея!
Она выпрямилась, гневная и громадная, и вытянула руку.
Юрий Петрович в ужасе поспешил выйти из комнаты. Арсеньева тяжело повалилась в кресло. У нее отнялись ноги.
Глава VI
Похороны Марии Михайловны. Спор Арсеньевой с Юрием Петровичем, кто возьмет себе ребенка. «Заемное письмо»
Тело Марии Михайловны в желтом глазетовом гробу поставили в зале и усыпали оранжерейными цветами.
В зале с утра сновали и стояли чужие люди. Дьячок заунывно и монотонно читал псалтырь. Служили панихиды. Миша ходил в зал вместе с Арсеньевой; она садилась в кресло, потому что не могла долго стоять.
Мария Михайловна лежала высоко — гроб стоял на столе; мальчика подняли на руки и показали. Его поразило изменившееся лицо матери с бумажным венчиком на лбу, и он тихо спросил у бабушки:
— А скоро она встанет?
Арсеньева отвечала в слезах:
— Никогда она не встанет…
Погребли Марию Михайловну в Тарханах рядом с отцом. Арсеньева, обливаясь слезами, твердила одно: что Юрий Петрович довел жену до могилы.
На другой день после похорон Юрий Петрович послал лакея на половину Арсеньевой — с предупреждением, что он через час намерен выехать в Кропотово и возьмет с собой сына в отчий дом.
Арсеньева лежала на софе в кабинете Михаила Васильевича, под своим собственным портретом. Миша сидел рядом с ней, разбирая кубики, и внимательно прислушивался к беседе.
Вокруг Арсеньевой собрались ближайшие родственники — брат Афанасий и все Арсеньевы: братья мужа с их женами и золовки Дарья, Марья и Варвара.
Услыхав неожиданное решение зятя, Арсеньева задрожала и побледнела. Привстав, она обвела присутствующих блуждающим грозным взором:
— Пусть только попробует отнять у меня Мишеньку! — Она схватила ребенка в объятия и крепко прижала к себе. — Пусть только попробует!
Мальчик вздрогнул, заплакал и крепко обнял бабушку за шею.
Афанасий Алексеевич в раздумье зашагал по комнате. Он заложил за спину руки, подошел к Арсеньевой и молвил предостерегающе:
— Вы с ним поосторожнее, сестрица! Отец имеет больше прав на ребенка, нежели бабка.
Арсеньева беспомощно озиралась. Григорий Васильевич и другие братья подтвердили мнение Столыпина.
— Разве я могу расстаться с ним? — плача и лаская ребенка, говорила Арсеньева.
Взволнованный мальчик, сочувствуя бабушке, прильнул к ее щеке.
Гости молчали волнуясь.
— Попробую его улакомить! — решительно сказал Афанасий Алексеевич.
— Веди его сюда! — вдогонку крикнула ему Арсеньева, откидываясь на подушки.
Афанасий Алексеевич нашел Юрия Петровича в саду. Он сидел на садовой скамейке, одетый по-зимнему, готовый к отъезду, и чертил хлыстом узоры на снегу.
— Едешь? — спросил Афанасий Алексеевич, сердечно здороваясь с Юрием Петровичем. — И Мишу тоже забираешь? Эх, ты!
— И возьму. Мой сын!
— А что ты с ним будешь делать без матери?
— Сестры его будут воспитывать.
— Оставь. Сестрицы твои замуж повыходят и своих качать будут, а сейчас они заняты уходом за больной матерью. А тебе… будет ли у тебя время с ним возиться? Разве что жениться соберешься… Эх, бедная Мария Михайловна!
— Я не женюсь, — искренне сказал Юрий Петрович. — Я не женюсь. Пусть сестры…
— Нужен ли он твоим сестрам? Вот уж на твоем месте я никогда бы не связывался с ними — просить сестер об одолжении, чтобы всю жизнь упрекали: «Ты нам, девушкам, навязал своего сына, жизнь нам загубил, мы из-за тебя замуж не вышли…»
— Ты думаешь, они попрекать станут?
— Вестимо. Скажу тебе, что наблюдал: девицы не умеют ходить за ребенком, пока своего не родят.
— Ну, няню приставлю и бонну…
— Чужим людям доверишь сына? Нет, брось, Юрий Петрович, эту затею, брось. Такую глупость сделаешь, если возьмешь к себе сына!.. Подумай: сестрица моя рассердится, денег на его воспитание не даст. Или ты сам вместо свободной жизни сядешь колыбель качать?
— Ты так думаешь?.. — раздумчиво спросил Юрий Петрович.
— Ему сейчас женская рука нужна, друг ты мой милый, Юрий Петрович! Бабушка его червонцами осыплет — оставь лучше ей. И для людей прилично: дескать, все врет теща на зятя, зять-то хороший, какую жертву ей принес! В уважение к ее горю ей сына родного оставил, охраняя ее священные чувства. А ежели тебе охота сына иметь, ты можешь это осуществить… Другие дети, может быть, еще лучше будут.
— Не знаю… — раздумчиво произнес Юрий Петрович. — Мне мальчик нравится. На нее похож. Я теперь решил жить в Кропотове, буду заниматься хозяйством, поэтому и хотел бы взять сына…
— А ты спроси Лизавету Алексеевну, возможно, она тебе поможет хозяйничать, а то ты ведь не при деньгах…
— Она не даст, — убежденно сказал Юрий Петрович. — Жена у нее для меня каждую копейку выпрашивала.
— Пойдем, пойдем к ней! — говорил Афанасий Алексеевич, обнимая и подталкивая нежнейшим образом Юрия Петровича своими могучими руками, способными гнуть подковы.
— Да я же одет по-дорожному! — протестовал Юрий Петрович.
Но, пока он упирался, Афанасий Алексеевич уже ввел его в дом, и вскоре они оказались у двери кабинета.
Он так и предстал перед тещей, в шубе, в высоких сапогах, с шапкой в руке.
— Едва его поймал! — говорил Афанасий Алексеевич, не выпуская из объятий свою добычу и подводя Юрия Петровича все ближе к Арсеньевой. — Подумайте, стеснялся идти прощаться! Нет, дружок, от тещи, как говорится, никуда не уйдешь.
Юрий Петрович молчал. Лакей подставил ему стул, и он машинально сел, нервно играя шапкой.
— Ты в Кропотово собираешься? — спросил Григорий Васильевич.
— Да. Придется заниматься делами имения. Я решил тоже осесть, заняться хозяйством, растить сына.
Юрий Петрович обращался главным образом к Григорию Васильевичу.
Он знал дядю Гришу с детства и вспоминал, как уважала его Анна Васильевна, его мать. На Арсеньеву же он не смотрел, но она сурово вступила в разговор.
— Не отдам Мишу. Она мне его завещала. И не проси: он мой. Он, слава богу, — Арсеньева уничтожающе посмотрела на Юрия Петровича, — не в тебя!
Юрий Петрович негодующе ответил, обращаясь ко всем присутствующим:
— Извольте видеть! Я должен отречься от родного сына, потакая ей! — Сердясь на Арсеньеву, Юрий Петрович даже не хотел произносить ее имени. — Не будет этого, не будет! Это мой сын от женщины, которую я обожал, и он должен быть со мной. Мои незамужние сестры посвятят свою жизнь его воспитанию…
Арсеньева ядовито вставила свое словечко:
— И его новая жена, злая мачеха, будет калечить моего родного Мишеньку? — Неожиданно для всех она заплакала в голос. — Что вы думаете? — обратилась она к присутствующим, дрожа и рыдая. — Он уверяет, что скоро не женится! Воображаю!
Афанасий Алексеевич остановил Арсеньеву:
— Погоди, погоди, сестрица. Ты говоришь так, что Юрий Петрович обидеться может. Конечно, в том, что он женится, двух мнений нет…
— Я не женюсь, — опуская глаза, угрюмо сказал Юрий Петрович, — и мачехи у Миши не будет…
Сестры Арсеньевы: вдовая Дарья и незамужние Марья и Варвара — стали перешептываться, и Дарья Васильевна осмелилась заговорить:
— Насчет женитьбы, Юшенька, не закаивайся.
— Не женюсь, — упрямо повторил Юрий Петрович, Тем временем Арсеньева почувствовала сильные боли в сердце и прилегла на диване.
Дарья Васильевна продолжала, обращаясь к Юрию Петровичу:
— Ты бы не брал с собой сыночка, Юшенька! Девицам не до него, а тут он с бабушкой.
— А на какие средства его растить будут? — отозвалась Арсеньева, прерывисто вздыхая. — Сможет ли капитан Лермантов тратиться на докторов, на лекарства, на учителей?
Уморит он моего Мишеньку, уморит!.. Уж я не говорю про себя. Никакого сострадания ко мне, старой женщине, он не имеет, а я, наверное, последний год доживаю… Уж дождался бы моей смерти…
Слезы текли по ее пожелтевшим щекам. Ребенок поднял на отца недоумевающие ясные глаза, и Юрий Петрович невольно смутился. Он понимал свое положение. Действительно, а вдруг Арсеньева умрет с горя, и все скажут, что тещу погубил он, захудалый тульский помещик…
— Прокормлю как-нибудь, — крепясь и сдерживаясь, отпарировал Юрий Петрович. — На черном хлебе и молоке ребенок только здоровее станет.
— Вы слыхали? — грозно произнесла Арсеньева, приподнимаясь. — Хочет везти к себе Мишу и черным хлебом кормить! Денег, видите ли, у него нет. А сколько он промотал за два года?
Юрий Петрович ответил с искренним раскаянием:
— Эх, ежели бы я заново стал тратить свои деньги, то, может, скопил бы…
Он простодушно высказал заветную мысль свою, но все присутствующие разом обернулись к Арсеньевой.
Афанасий Алексеевич молвил:
— Сестра может помочь тебе, Юрий Петрович, даст еще денег, чтобы ты стал разумно хозяйствовать. Только если она тебя уважит, то и ты ее уважь: не увози сына.
Арсеньева насторожилась, слыша, что Юрий Петрович жалеет о деньгах, и ответила равнодушно:
— За Мишу пусть берет сколько захочет. Всё отдам. Имение даже отдам за ребенка. Знаю, что скоро умру. Только пусть мне на закатные дни оставит Мишеньку, ангела моего…
Афанасий Алексеевич взглядом приказал сестре замолчать, велел принести чернил и бумаги и составил заемное письмо, в котором опять-таки будто бы Юрий Петрович выдавал Арсеньевой двадцать пять тысяч ассигнациями. Когда письмо было составлено, подписались свидетели — Афанасий Алексеевич Столыпин и Григорий Васильевич Арсеньев. Они уговорились завтра закрепить этот документ в суде.
Юрий Петрович встал и добавил:
— Я это только в уважение болезни Елизаветы Алексеевны делаю. А как только Мишенька подрастет, годика через два, я его к себе возьму. Оставлю только на время, пока все в расстроенных чувствах…
— Ладно, Юшенька, ладно! Мы все знаем, что ты человек добрый! — успокаивал Юрия Петровича Афанасий Алексеевич и, обняв его, повел к двери. — Пойдем, Григорий Васильевич, с нами. Пойдем закусим, переночуем, а завтра с утра в город. Нынче не поспеем.
28 февраля 1817 года в книге Чембарского уездного суда был записан новый документ, второе заемное письмо. Хлопоча о совершении формальностей и ожидая получения денег, Юрий Петрович задержался в Тарханах и выехал оттуда на девятый день после смерти жены в свое имение Кропотово, Тульской губернии, увозя с собой восемь тысяч рублей ассигнациями и надеясь получить остальные причитающиеся ему деньги в течение года.
Глава VII
Юрий Петрович желает получить имение Арсеньевой. Печаль и смятение в Тарханах
Трагическая кончина Марии Михайловны подкосила здоровье Арсеньевой. В молодости в минуты сильных волнений она чувствовала, что деревенеет — руки и ноги переставали ей повиноваться, и только через некоторое время она начинала двигаться, как обычно. Но на этот раз одеревенелость не проходила. Арсеньева совсем не могла ходить, и только после того как доктор заставил ее выпить какие-то мерзкие микстуры, она стала немного передвигаться по комнате, и то с помощью палки; выходить же она никуда не могла. Елизавета Алексеевна поседела в ту страшную ночь, и волосы ее перестали виться: она стала плохо видеть, пришлось часто надевать очки; лицо ее пожелтело и покрылось морщинами. Сорокачетырехлетняя могучая, полная сил женщина согнулась, как девяностолетняя старуха. Теперь ей казалось, что она проживет недолго, и одного она стала добиваться — чтобы внук остался с ней последние годы ее жизни.
Всем посещавшим ее Арсеньева, как в бреду, объясняла, что она положит последние силы на воспитание внука, даст ему блестящее образование и сделает его наследником своего состояния.
Она принимала гостей, лежа на диване в кабинете; вставать ей не хотелось. Ослабевшая от горя, она ничего не желала и не видела необходимости действовать. Ей все было безразлично. Даже приезд братьев, Александра и Афанасия Алексеевичей Столыпиных, и сестер, Наталии и Александры с детьми и домочадцами, не вывел ее из этого состояния.
Мишенька все время был возле бабушки; он спал неспокойно, что-то бормоча во сне и вздыхая со стоном. Как-то утром с тоской в больших глазах он попросил Арсеньеву, взяв ее за руку:
— Пойдем в зал, играй и пой!
Арсеньева, не удержавшись, зарыдала и, всхлипывая, прерывисто ответила:
— Я не уме-ю…
Мальчик внимательно посмотрел на большие, жесткие и широкие руки бабушки, тоже заплакал и приласкался:
— Не плачь, баба! Я больше не буду.
Брат Афанасий не мог вынести такого гнета печали. Зато золовки Арсеньевы, Дарья, Марья и Варвара, переселились в Тарханы и проводили целые дни в беседах с Елизаветой Алексеевной.
Чтобы не терять даром времени, они занимались вышиванием и вязанием подарков родным к именинам. Вышивали бювары, чехольчики для зубочисток, подушечки для иголок, а когда гостей не ожидали, вязали шарфы, варежки, носки и чулки: семья была большая, а шерсти с овец и собак было много. Они терпеливо выслушивали жалобы Арсеньевой и играли с ребенком. Напоминая собой покойного Михаила Васильевича, они доставляли своим присутствием некоторое успокоение Арсеньевой. Она любила беседовать с золовками о покойном муже, отвлекаясь этими разговорами от нестерпимого страдания.
Всю жизнь сестрицы Михаила Васильевича были скромными домоседками. Варвара и Мария не вышли даже замуж, а Дарья хоть и состояла в замужестве с капитаном Скерлетовым, но недолго.
Капитан вскоре скончался, и она возвратилась в родной дом, получив от мужа в наследство две тысячи рублей. Тратить эти деньги она не решалась, и Юрий Петрович попросил их взаймы, на что Дарья Васильевна, по доброте своей, охотно согласилась и так и не спрашивала их до самой смерти Юрия Петровича, зная, что ему не из чего отдать долг…
— Ну, бог с ним! — покорно твердила Дарья Васильевна. — Может быть, отдаст!
Брат Афанасий Алексеевич жил теперь в Тарханах, очень помогал Арсеньевой и заботился, оберегая ее, чтобы в неистовстве горя она не сделала непоправимых шагов. Но он скучал, слушая воспоминания четырех пожилых женщин, и не мог оставить дела своих имений. Поэтому он велел своим знакомым и деловым людям ездить к нему в Тарханы, куда он временно переселился.
В начале марта приехал отец, Алексей Емельянович, чтобы утешить Арсеньеву в ее горе. Кончина внучки не произвела на старика сильного впечатления, вернее, он так боялся близкой смерти, что старался об этом не говорить, и, наоборот, заботился только о своей поездке на Кавказ, которая, как он верил, должна была исцелить его. «Бодриться надо! — повторял он. — Все испытания судьбы надо переносить с твердостью, и у меня ты, Лизонька, должна учиться истинной философии».
Алексей Емельянович обладал редким природным умом. Он не получил систематического образования, но постарался дать блестящее обучение и воспитание не только сыновьям, но и девицам.
Алексей Емельянович, будучи страстным театралом, сам руководил выбором пьес и постановкой спектаклей, и его театр пользовался заслуженной славой.
В молодости он легко, весело и настойчиво улаживал все свои самые запутанные дела. Теперь, в старости, он интересовался только накоплением капитала и петушиными боями…
Глядя на отца и слушая его поучения, Арсеньева плакала еще горше. Она видела, как изменился отец и внешне и по характеру, с каким трудом он говорит, подбирая и путая слова…
Иногда Афанасий Алексеевич собирал к обеду гостей — офицеров полка, стоящего в Чембаре, чтобы нарушить удушливо-печальную тишину этого дома. После обеда он вел их всех к Елизавете Алексеевне наверх — играть по мелочи в карты, и Арсеньева, вынужденная быть на людях, сдерживалась и отвлекалась от своих мыслей.
Ребенок, единственный среди взрослых, играл с нянями в детской у окна, что-то шепча. Вдруг с просиявшим личиком он приполз к бабушке и застенчиво сел на полу возле нее.
— Баба: окошко — кошка, слышишь? Стол — пол.
Арсеньева прислушалась:
— Что же, Миша, стол — пол?
Видя, что бабушка его не понимает, он отвернулся недовольный, сам же объяснить не мог.
Афанасий Алексеевич спросил:
— А может, он в стихи играет? Ведь стол и пол — рифма. Кошка и окошко — тоже.
Гости заинтересовались:
— А сколько ему?
— Немного больше двух с половиной.
— Рано. Разве кто насчет рифмы в таком раннем возрасте понимает? Ведь он говорить еще толком не умеет.
Не зная еще грамоты, едва умея ходить и предпочитая ползать, маленький Лермантов хорошо уже мог произносить слова и любил говорить в рифму. Это тогда еще было замечено и дворовыми и несколькими соседями, которые часто бывали у Арсеньевой. К этому его никто не приучал, да и довольно мудрено в таком возрасте приучить к разговору в рифму!
Тянулись однообразные дни. Арсеньева слабела, чувствуя, что кровь стынет в ее жилах — одеревенелость не проходила.
Неожиданное событие нарушило вялое течение жизни в Тарханах.
Не прошло и месяца со дня похорон, как издалека раздался звук лермантовских колокольцев: их прекрасно отличала Арсеньева от всех остальных — так радовалась Машенька их приближению.
Арсеньева переглянулась с золовками. Кто из Лермантовых жалует и зачем? Наверное, Юрий Петрович подослал кого-либо из незамужних сестер за деньгами. Она посмотрела в детскую: Миша выглядывал в окно, улыбался кому-то и махал ручкой. Арсеньева крикнула:
— Не лазь на окошко, простудишься!
Миша подбежал к бабушке, радостно восклицая:
— Там папа и дядя!
Появление Юрия Петровича было неприятно Арсеньевой. В негодовании, блеснув очами, она переглянулась с золовками. Подумав, велела разбудить Афанасия Алексеевича, спавшего после обеда, и попросить к ней, а к приезжим направила Варвару Васильевну, чтобы та в беседе за трапезой узнала о цели приезда нежеланных гостей. Юрий Петрович приехал не один, а с мужем сестры Авдотьи — помещиком Пожогиным-Отрашкевичем.
Вскоре Варвара Васильевна вернулась с сообщением, что Юрий Петрович приехал повидаться с сыном и поговорить с Елизаветой Алексеевной о ее желании передать ему имение.
Арсеньева привстала и потерла себе лоб. В самом деле, она ведь обещала отдать ему Тарханы! Да еще при свидетелях! Батюшки мои, что будет! Имение он спустит, наверное, еще при ее жизни, а Мишеньку станет кормить черным хлебом!
Арсеньева послала Дашу за братом Афанасием, чтобы он предложил Юрию Петровичу отдохнуть с дороги и переночевать, а завтра с утра просила ее навестить.
Афанасий Алексеевич, узнав, в чем дело, тотчас же вышел к гостям, расцеловался с ними и велел принести из погреба вина, не отпуская приезжих из столовой.
Арсеньева же велела привести к ней управителя имением — Абрама Филипповича.
Призванный в неурочное время, Соколов явился тотчас же и начал рапортовать:
— Имею честь рабски донести, что в имении все обстоит благополучно, обоз должен завтра приехать…
Арсеньева отобрала у него все дела по имению и велела ему тотчас же, не говоря ни с кем, взять лошадь, скакать в Нееловку и не выезжать оттуда, пока не позовут.
Всю ночь не спала Арсеньева, прислушиваясь, как из комнаты Марии Михайловны доносились голоса, слышался шум передвигаемых стульев. Но Елизавете Алексеевне мерещилось другое, и она изнемогала от страданья.
Наутро она с Мишенькой вышла в кабинет, где уже были три золовки. Вскоре вошли брат Афанасий, муж Дунечки Пожогин-Отрашкевич, человек во всем незначительный — и в наружности и в поступках, — и Юрий Петрович. Зять вошел бледный, с небрежно причесанными кудрями, смущенно поздоровался с тещей и протянул сыну гостинец.
— Играй, сынок! — промолвил он ласково, наклоняясь к ребенку.
Миша поспешил к Юрию Петровичу, взобрался к нему на колени, не выпуская игрушки из рук. Арсеньева вздохнула.
Поиграв с сыном, Юрий Петрович спустил его с колен и обратился к Арсеньевой:
— Любезная матушка, я приехал к вам по делам.
Тем временем Пожогин-Отрашкевич с любопытством оглядывал богатое убранство кабинета. Арсеньева стала жаловаться, что она живет плохо: много денег заняла у соседей, брат Афанасий едва успевает подписывать векселя…
Юрий Петрович, стесняясь, напомнил, что она обещала отдать ему имение, но Арсеньева проговорила быстро, не давая ему договорить:
— Уж не вздумал ли ты Тарханы у меня отнять, голубчик, а старуху тещу и сына своего по миру пустить? Ох, батюшки, как болит сердце!.. Подумайте только! — обратилась она к золовкам. — Имение мое намерен отнять у меня зятюшка, по пословице: «Зять любит взять!»
Золовки, уткнувшись в вышиванье, усердно заработали иголками от смущения.
Юрий Петрович простодушно удивился:
— Да ведь вы же сами, любезная матушка, еще при жизни Марии Михайловны передали мне все дела по управлению имением! А перед тем как оставить вам сына, я слыхал, как вы при всех сказали: «Бери все мои деньги, бери мое имение, только оставь мне Мишеньку». Говорила она? — обратился он ко всем присутствующим.
Но тетки усердно вышивали, а Афанасий Алексеевич молчал.
Арсеньева стала утверждать, что она говорила про наследство Михаила Васильевича, о крепостных без земли. Эти крестьяне, само собой разумеется, должны перейти к Мише. Для них должна быть выстроена деревня. Вот о чем она говорила.
И она долго разъясняла Юрию Петровичу, что он неправильно понял ее слова.
Юрий Петрович, постукивая пальцем по ручке кресла, слушал не возражая; он знал, что в ответ на свои десять слов он выслушает сто. Когда Арсеньева устала от своего многословия, то замолчала. И все молчали и не шевелились.
Юрий Петрович наконец вымолвил:
— Я весьма удивлен, что вы отказываетесь от своих слов. Весьма, весьма удивлен! Признаюсь, что нынче я провел бессонную ночь в ожидании объяснения с вами, но подобного разговора не предвидел. К тому же в комнате покойной жены моей о ней напоминала мне каждая вещь. Может, потому и защищаюсь слабо…
Арсеньева перебила:
— Верно, верно, я тоже не могу видеть ее вещей. На кой черт, прости господи мое прегрешение, они остались, ежели ее самой нет?
Она закрыла глаза, непритворно страдая, и вдруг неожиданная мысль осенила ее:
— Увези-ка, ежели можешь, к себе в Кропотово все ее вещи из комнаты! Пусть это будет тебе последним подарком покойницы. А себе оставлю ее дневник и альбомы, в память сыну.
Юрий Петрович вынул платок и, вздыхая, отер слезы. Арсеньева же, еле сдерживая гнев, думала: «Вот худой человек! Ох, худой!»
И она повторила, что разрешает взять все вещи из комнаты Марии Михайловны, и добавила, что только нынче лошади свободны до обеда, а завтра она, пожалуй, всё сожжет…
После этих слов Юрий Петрович поспешно вышел, взяв под руку Пожогина-Отрашкевича. Как только они вышли, Арсеньева велела Варваре Васильевне идти за ними слушать, что они говорят.
Пока они спускались по лестнице, был слышен их разговор.
Пожогин-Отрашкевич упрекал:
— Вот что значит, братец, спорить с бабами! А отчего это все? Отчего ты не мог взять просто сына своего? Надо было сразу заплатить три тысячи за бумагу крепостную, ведь она тебе отдавала имение. И что за глупое великодушие было не брать или брать на ее честное слово?
— Но ее слова, уверения Афанасия Алексеевича? Я почем мог знать, что они меня обманут?
— Ты шутишь, честное слово! Ха-ха-ха!
— А я все-таки отниму у нее сына, хоть силой, да отниму!
Афанасий Алексеевич пошел за ними в комнату Марии Михайловны, и вскоре два тяжело нагруженных воза отъехали от крыльца тархановского дома. Афанасий Алексеевич отнес сестре дневник Марии Михайловны и ее альбомы.
Варвара Васильевна вернулась в кабинет Арсеньевой и передала ей разговор Юрия Петровича с Пожогиным-Отрашкевичем.
Арсеньева ужаснулась. Она схватила ребенка в объятия и зарыдала. Когда спохватилась, проверила, целы ли альбомы и дневник. Мишу она не спускала с рук, пока не удостоверилась, что Юрий Петрович с Пожогиным уехали. Экипаж их еще был виден на дороге.