Бистрем позвонил. Отворил Ардашев, поднял руки:

– Батюшки! Какими судьбами! Худой, страшный, ободранный! Неужто из Петрограда?

Бистрем пролез в маленькую прихожую, широко улыбаясь, стащил тяжелое от грязи, залатанное пальто, свернул его и вместе с кепкой положил в угол на лакированный пол.

– Николай Петрович, я к вам прямо с поезда. Понимаете, мне необходимо прилично одеться… За мной следят от самой границы. Николай Петрович, что мама?

– Здорова, все великолепно…

– В таком виде домой не рискну… Главное – пальто, башмаки и шапка…

– Сущие пустяки, магазины еще не закрыты… Слетаю мигом… Есть хотите?

– Ужасно.

– Через час обед. А это тряпье не лучше ли сжечь?

– Да, пожалуй… Я не ручаюсь, что насекомые…

– Куплю и костюм и белье. Размер, конечно, самый большой?…

– Да, да, самый большой… (Бистрем внезапно крепко взял его за руки.) Я так и думал, вы – хороший человек.

– Глупости, глупости… Вы мне расскажите-ка, что в России? Бьем интервентов в хвост и в гриву? Правда это? Я всегда говорил: проснется, черт возьми, русский богатырь… Россия-с – не Австро-Венгрия! Эта раскололась, как глиняный горшок, а мы, черт их возьми, покажем Европе евразийцев!

– Процесс гораздо более сложный, Николай Петрович. Я бы не сказал, что национализм…

– Ладно… Расскажете… Бегу…

Ардашев живо оделся, хлопнул дверью, весело затопал по лестнице. Улыбка слезла с небритого, обветренного лица Бистрема. Поправив маленькие – не по размеру – очки, он сурово огляделся. Вошел в кабинет и сел у топящейся печки, – нога на ногу, локоть о колено, костлявый подбородок на ладонь.

Он был послан курьером из Петрограда и три дня назад перешел финскую границу. Три ночи не спал, страшась быть захваченным контрразведчиками, шнырявшими по всей Финляндии. У него еще не прошли болезненные ощущения контузии, полученной под Пулковом, голову от усталости и голода застилала тошноватая муть. Но это – мелочи. Он иными глазами глядел теперь на этот мир, покинутый им в сентябре. Швеция поразила его опрятностью, порядком, удовлетворенностью, – страна еще не израсходовала богатств, перепавших ей во время мировой войны. Бистрем вглядывался в краснощекие лица щегольски одетых граждан, в окно вагона-ресторана видел, как они ели, пили, курили. Они были благодушны и вежливы. И Бистрем не мог отрешиться от ощущения, что этот великолепный мир отделен от него будто невидимой решеткой.

Перед отъездом из Петрограда он получил наказ провести в европейской печати ряд статей, чтобы, сколько возможно, парализовать желтую прессу. Со всей пылкостью он принял тогда наказ. Сейчас у горячей печки он с тяжестью думал, что трудно ему будет полностью оправдать доверие товарищей. Нужна бешеная энергия, свежесть всех сил, а у него слипаются глаза, и он с жадностью думает об ардашевском обеде. Несомненно сильно потрепаны нервы…

В прихожей трещал звонок. Бистрем провел ладонью по лицу, встряхнулся, отворил парадную дверь. Вошел небольшого роста, красивый, неприятный человек, с темными усиками, с острой бородкой. Снял с плеши котелок.

– Николай Петрович дома?

– Нет, – угрюмо ответил Бистрем.

– Могу я подождать его?

– Не знаю, я нездешний.

Человек быстро и внимательно оглядел Бистрема и до половины неприятно приоткрыл редко посаженные зубы:

– Простите, вы, кажется, Бистрем? Мы однажды встречались. (Бистрем не ответил.) Хорошо. Я позвоню Николаю Петровичу. Не откажите передать, что заходил Извольский…

Человек надменно кивнул снизу вверх подбородком и вышел. Бистрем некоторое время глядел на захлопнувшуюся дверь, – будто он прикоснулся к ядовитой гадине… «Ну и черт с ним», – вернулся в кабинет и опять сел у печки. Сонливость прошла, но чувство гадливости оставалось. Он потирал перед огнем большие свои красные руки… «Глупости, глупости, не нужно нервничать…»

Вернулся Ардашев, веселый и запыхавшийся, нагруженный свертками и картонками.

– Идите в ванну, Бистрем, берите горячий душ, брейтесь… Будете одеты, как принц Уэльский… Понимаете, замечательное удобство – открылся новый американский магазин, все для мужчин, что твоей душе угодно: от запонки до автомобиля… Купил вам даже трубку и табаку… Да, батенька, плоха, плоха буржуазная культура, а умеют они создавать условия… Рубашки купил фланелевые, правильно?…

Вымытый, выбритый, одетый во все чистое и новое – Бистрем сел за обеденный стол. Ардашев, продолжая хлопотать, поднимал крышки с дымящихся блюд:

– Ешьте, ешьте, дорогой! Что-что, а жратва у нас в Швеции хороша. Вот это – сосиски! А это – гоголевский лабардан, сиречь – свежая треска, – мечта, а не рыба. К ней растопленного маслица…

Ардашев подкладывал, потчевал друга, искренне, горячо, и вместе с тем казалось, в чем-то извинялся перед ним.

– Ну, а теперь – рассказывайте о вашем путешествии на планету Марс…

Давеча, когда Бистрем тер ладонь о ладонь у печки – клещами у него не вытащить ни слова о Петрограде, – сейчас, растроганный и сытый, он доверчиво начал рассказывать о своем путешествии. Ардашев сейчас же принялся катать хлебные шарики на скатерти, кивал и поддакивал. Но глаз не поднимал на Бистрема.

– Понимаете, Ардашев, я понял там одно, главное, основное, – что физические лишения отходят на второй план… Куда там – на десятый… Голод и холод, отсутствие чистой одежды и даже мыла – совершенно по-другому переносятся человеком в том случае, если душа его окрылена великими идеями… Борьбой за эти идеи… Да, да, – ими, только ими руководствуется наша жизнь, и тогда она – полна, целесообразна, прекрасна… Здесь мало знают и мало понимают, что означает для человека моральная высота.

– И вы там ее увидели и узнали? – тихо спросил Ардашев.

– Да… Вы бы… я не говорю лично о вас, но человек из этого вашего мира отпрянул бы в ужасе при виде внешности революции. Внешность ее не привлекательна… Промокшие валенки, обвязанные бечевками, да худое пальтишко, да перетянутый ремнем голодный живот… Но – глаза человеческие! (Глаза Бистрема вдруг увлажнились, он прищурился, скрывая это…) Когда перешагнешь на ту сторону, когда тебя примут в то высокое дело, как товарища, – тогда узнаешь, что такое человек… О, это замечательное животное… Это высокое существо… Человек дерется и умирает за счастье других!.. И в этой борьбе требует для себя только двести граммов хлеба… И должен вам сказать, Ардашев, я очень полюбил русских… Это люди, способные на грандиозные дела, и очень выносливые люди…

– Так, так, так. – Ардашев неожиданно засопел, рассматривая хлебный шарик. – Ужасно хочется вам верить, Бистрем… Вам нужно об этом писать…

– Николай Петрович, я именно по поводу этого и хочу говорить с вами…

– Отлично, отлично… Поедемте-ка завтра к одному человеку: профессору славянских языков в здешнем университете… Переводчик Пушкина… Он вас особенно поймет, мне кажется… Завтра приходите ко мне вот так же завтракать и отправимся…

Бистрем за этим разговором совсем забыл сказать о визите неприятного господина, назвавшего себя Извольским. Попросив Ардашева предупредить по телефону мать, Бистрем надел новое пальто, шляпу, неожиданно горячо потряс руки Ардашева и пошел домой, уверенный, что не обратит на себя ничьего внимания.