Во время производства следствия товарищ Хотяинцев рассказал о своей встрече с Бужениновым в сумерках на обрыве. (Хотяинцев находился в городе проездом по служебному делу.)

Показания его были таковы:

Следователь . Когда вы знали Буженинова?

Хотяинцев . В двадцать первом году. Я был политруком в дивизии.

Следователь . Вы замечали за ним какие-нибудь странности, вспышки гнева — словом, что-либо выходящее из нормы?

Хотяинцев . Нет. Он был на хорошем счету. Одно время работал в клубе в полку. О нем тепло отзывались товарищи.

Следователь . Тогда, при встрече на обрыве, вы также не заметили ничего особенного?

Хотяинцев . Мне показалось, что он был мрачен и возбужден. Мы поспорили.

Следователь . Его настроение носило личный характер или причина его возбуждения была более общая — например, социальная неудовлетворенность?

Хотяинцев . Я думаю — и то и другое. Он был удручен своим нездоровьем, невозможностью в ближайшее время продолжать ученье, работу. Кроме того, причины общего характера. Я был изумлен, когда услышал от него резкое и непримиримое отношение к той обстановке, куда он попал. Он начал разговор так приблизительно:

«Помните, товарищ Хотяинцев, работу в клубе, доклады, спектакли, концерты? Какие были ребята! Как все горели! Незабываемое, счастливое время».

Мы стали вспоминать товарищей, походную жизнь. Горячо вспоминали. Он отвернулся и, как мне показалось, вытер глаза рукавом. «Упал я с коня в грязь, в колею, полк ушел, а я сижу в грязище — вот мне так представляется, — сказал он с большой горечью. — За один день сегодня такой гадости нахлебался — жить неохота. Мещанство. Житьишко. Семечки грызут за воротами. Да, да, товарищ Хотяинцев, отстучали копыта наших коней. Улетели великие годы. Счастливы те, кто в земле догнивает…»

Я, помню, посмеялся тогда над ним. «Вы, говорю, товарищ Буженинов, стихи, что ли, пишете? Уж очень у вас жалобно выходит». Он мне тогда с еще большим напором: «Взрыв нужен сокрушающий… Огненной метлой весь мусор вымести. Тогда было против капиталистов да помещиков, а теперь против Утевкина… Я, говорит, вам расскажу, как Утевкин сегодня печенку ел». И стал в лицах представлять какого-то своего знакомого.

Я вижу — действительно у него пошло на серьез. «Ваши, говорю ему, настроения, товарищ Буженинов, у нас под категорию подведены, это не ново, так рассуждать не годится. Пока вы в седле, в руках винтовка, за холмом зарево пылает, — этот час революции весь на нервах, на эмоциях, на восторге. Скачи, руби, кричи, во весь голос — романтика! Взвился рыжий конь и понес. А вот впряги коня, скакуна, в плуг — трудно: полета нет будни, труд, пот. А между тем это и есть плоть революции, ее тело. А взрыв — только голова. Революция — это целое бытие. От взятия Зимнего дворца до тридцати двух копеечек за аршин ситца. Вы представляете, какой это чудовищный размах, какой пафос должен быть, чтобы заставить боевого товарища с четырьмя орденами Красного Знамени торговать баранками на базаре, где ваш Утевкин печенку ел? Больше мужества нужно в конце концов эти баранки продавать, чем с клинком наголо пролететь в атаку. Мещанство метлой не выметешь — ни железной, ни огненной. Оно въедчивое. Его ситцем, и книгой, и клубом, и театром, и трактором нужно обрабатывать. Перевоспитать поколения. И пройдут мучительные года, покуда у вашего Утевкина в голове не просветлеет. Для вас, поэтов, — если хотите, соглашусь, — наше время трагическое…»

Я старался говорить с ним на его же языке. Он молчал, вздыхал, и мне показалось, что я убедил его. Во всяком случае, прощаясь, он сказал: «Спасибо. Если у меня хватит здоровья, мужества, силы — постараюсь повоевать на мирном фронте. Вы правы, это — трагедия: войти в будни, раствориться в них не могу, и быть личностью, торчать одиноко тоже не могу».