Гремели победные залпы орудий. Казалось, небо раскалывается на куски, словно взорванная динамитом скала. Над освобожденным городом кружили самолеты, олицетворяя победу и надежную защиту. Свобода! Тот, кто не терял ее, не может себе представить состояние, когда в человеке воскресает надежда, что вот-вот он обретет ее снова.

После круглосуточных маршей и боев солдаты получили короткую передышку. Как ковшами, черпали они касками днепровскую воду, жадно пили ее, а она, переливаясь через края, омывала их измученные, но счастливые лица.

В районе сбора, в широкой лощине у Днепра, народу было полно. У растроганного Панушки текли слезы. Он заключал в объятия каждого, кто попадался ему навстречу, чех или русский, солдат но солдат. Худенькая украинка с потемневшим морщинистым лицом протянула Панушке бутылку с самогонкой:

— Берегли для наших, но раз пришли вы…

Мужчина, косая сажень в плечах, из-под пиджака торчит воротник вышитой рубашки, закивал:

— Вы или наши — все одно.

Бутылка с самогонкой шла по кругу, развязывая языки.

— Видите тот домик внизу, у реки? Сгоревший. Да, да! Это мой. Но стены целы. Отстроимся. — Здоровяк рассмеялся: — Я плотник, работаю на верфи. Василий Михайлович Никитенко, партизан. А это моя жена Матрена. — Он показал на худенькую женщину. — Понимаете?

Супруги в свою очередь вопросительно посмотрели на Яну.

— Моя дочка, Яна. Телефонистка. Хорошо держалась девочка, — похвастался Панушка.

Василий и Матрена улыбнулись.

— Нам кров вы вернули, а самим-то, беднягам, до дому далеко, да и немец там еще, — вздохнула женщина.

— Ну, это не надолго, — сказал Панушка и уверенно повторил то, о чем все говорили сегодня с такой надеждой: — На рождество будем дома.

Он начал рассказывать о Броумове.

Русский язык Панушки был не настолько совершенен, чтобы можно было поведать о том, что такого неба, как над его Броумовом, нет нигде, что в нем, как в зеркале, отражается все: бегущие вверх косогоры, поросшие вереском, густой лес, снег и голые броумовские скалы.

— Уже одно наше небо… — посмотрел он вверх.

— Ну а город твой большой?

Большой!

— Как наш Киев?

Взятие Киева приблизило Панушке его Броумов, его потерянный рай. Но к радости примешивалась и горечь: жена больна, в доме немцы. Что ждет его? Быть может, голые стены, как у Василия Михайловича? Но разве может он начать все сначала? В его-то возрасте, да с ревматизмом?

Броумов!.. Всю жизнь он прожил в нем. Как ни жгуча была боль, прекраснее воспоминания Панушка не знал. Самогонка раззадоривала:

— Как Киев? Да, конечно. Еще больше! Даже по-чешски не описать мне его красоту. — Панушка вытирал слезы, растроганный собственными воспоминаниями.

Василий восторженно кивал:

— И река там, как Днипро?

У Панушки перед глазами возникла речка, вся в тени склонившегося ольшаника, он взглянул на километровую ширь Днепра и не моргнув глазом продолжал:

— Еще бы! Только наш Днепр называется Стинава.

— Папа! — укоризненно остановила его Яна.

Киев дымился. Запах пожарищ расползался в утренней мгле. Бригада похоронила тридцать павших, зашивала и бинтовала тридцать раненых. Тот, кто остался в живых — руки-ноги целы, — стряхивал с себя усталость. Победа опьяняла, будоражила. Всюду радостные крики, пение.

Станек пробирался напрямик лощиной, кишащей людьми. Искал Яну. Его останавливали, протягивали кружки с самогонкой, делились своими чувствами и, не находя достаточных слов, снова и снова выкрикивали тосты. Станек чокался с ними, но потом выскальзывал из чьих-то объятий и спешил дальше.

Наконец он увидел Яну. Издали приветственно замахал ей рукой.

Она соскочила с груды металлических обломков и пошла ему навстречу.

Офицерские звездочки на его погонах потускнели, шинель в пепле и пятнах крови, лицо заросшее, осунувшееся. Сегодня командир мало чем отличался от своих подчиненных. И оттого был еще более близок ей.

— Ну куда это годится: такой замечательный день, все радуются, танцуют, а ты сидишь, как прикованная к этим ржавым обломкам.

— К папе, — рассмеялась она. — Но я уже свободна!

— Яна! Яничка! Живые! Невредимые! Знаешь, что я сейчас чувствую? Нет, не знаешь!

Он сказал это с такой же страстностью, как тогда, на линии «Андромеды». И снова, как тогда, на какое-то мгновение ее охватил страх.

— Я за вас ужасно боялась. А потом была так рада, когда вы отозвались…

— Ну, все это уже позади! И страх, и радость.

— И радость?

— А разве я не могу испытывать нечто большее, чем радость?

Она поняла и улыбнулась ему. Он увидел вдруг, что одна пуговица на ее шинели отличается от других.

— Что это у тебя за пуговица? Не как остальные…

Она показала на его шинель.

— Вот моя!

— А моя у тебя?

— Я их поменяла. Я хотела, чтобы у вас… у тебя… всегда было что-нибудь мое, а у меня — твое. Талисман.

Ах, эти превратности войны. Ему казалось, что лучший талисман для Яны — он сам. Нарочно оставил ее на основном пункте и именно там ее едва не убили. Но, слава богу, все позади!

— Да, на войне любят приметы. Выходит, талисман подействовал, — рассмеялся он.

Они брели по лощине. Люди разъединяли их, снова сталкивали вместе. И всякий раз, когда это происходило, они улыбались друг другу.

— Я теперь вспомнил, — сказал Станек. — Я как-то просил тебя пришить мне пуговицу. Но, Яна, ведь это было так давно! Ты тогда еще была в медпункте. — Он был растроган. Вот уже с каких пор она его любит? Он думал о Яниной любви. О безмерном счастье, с трудом умещавшемся в человеческом сердце.

А люди все прибывали и прибывали. Район сбора гудел тысячами радостных голосов.

Гармошка. Пляски. Они протолкались в ряды зрителей. Танцоры в кругу все время меняются. И танцы разные — то казачок, то русский, то лезгинка. Каскад прыжков и пируэтов. На гимнастерках у солдат прыгают медали.

Станек украдкой поглядывал на Яну. Она этого не замечала, беззаботно смеялась и аплодировала вместе со всеми гармонисту и плясунам. Станек вспомнил их первую встречу в Бузулуке. Яна и Панушка были для него олицетворением отчего дома, того, который он оставил и к которому так стремится теперь. Он понимал, что это представление обманчиво, что такое чувство испытывает не только он.

Станек потянул Яну дальше. Три пехотинца-свободовца, пробираясь сквозь толпу, опять отделили Станека от Яны. Солдаты сразу же узнали командира роты связистов. Руки к пилоткам — и вот уже пехотинцы исчезли в толчее.

— На рождество будем дома! — крикнул кто-то из них хриплым голосом.

Станек сжимал маленькую Янину руку в своей. На рождество дома! Эх, скорее бы мир! Вот сейчас бы! И он представил себе: Яна в нарядном платье, он идет с ней но лугу вдоль Быстршички у Оломоуца, трава высоченная-высоченная. Но мечта забегала слишком далеко вперед. Зачем желать немедленно мира? Яна — его мир. Яну мир посылает ему навстречу, сюда. Он вспомнил, как уносил от нее внезапно родившуюся хрупкую мелодию, и подумал: «Я должен найти здесь для нас двоих кусочек тишины и подальше от чужих глаз. Нет, не найдешь сейчас такого уединенного места. Тогда уж лучше слиться с ликующей толпой!» Он потянул Яну еще быстрее за собой.

Они приближались к бригадному духовому оркестру, игравшему мелодии чешских песен.

И вдруг — стрельба. Она показалась еще более грозной, чем во время боя. Все как один повернулись в ту сторону, откуда раздался сухой треск выстрелов. Неужели снова этот ад?

Кто-то крикнул:

— Не пугайтесь, люди добрые! Это автоматчики очищают парк возле лавры от укрывшихся там немцев. Через минуту все будет кончено.

После неожиданного испуга радость захлестнула всех сильнее прежнего. Оркестр грянул еще веселее. Танцующие пары то и дело задевали Станека. Он обхватил Яну за талию и тоже бросился в этот вихрь — кружиться, кружиться, — и вот уже парусом развевается ее шинель.

Яна была словно во сне — ее первый бал! Не в шелковом платье, не в лакированных туфельках. Без танцевальной программки, перевязанной серебряной ниткой. В армейской шинели. Под открытым небом. В день победы! И с ним! Быть более счастливой, чем сейчас, наверное, уже невозможно. Никогда. И нигде.

Оркестр заиграл польку. После первых же тактов Станек возбужденно вскрикнул:

— Яна! Слышишь? Они играют мою польку!

И он снова бросился с Яной в танцевальный вихрь, Казалось, он сжимал в объятиях весь этот чудесный день, принесший — после дней, наполненных страданиями, — столько счастья. «Киев наш! Моя полька! Яна моя!» Он прижимал ее к себе так, что она едва касалась земли — хрупкая, нежная, красивая, в серой армейской шинели.

Сбившаяся портянка нестерпимо терла ногу. Млынаржик сидел на вещмешке и переобувался. Рядом на животе, опершись локтями о землю, лежал сосредоточенно о чем-то думавший Махат. Млынаржик похлопал его по спине:

— Приведи-ка себя малость в порядок и пойдем тоже попляшем.

Махат даже не пошевельнулся:

— Ты видел их?

— Видел, ну и что?

— Перед боем она мне сказала: лучше тебя здесь нет никого!

Млынаржик перематывал портянку, подгоняя ее поплотнее к ступне:

— Тут все делается быстро… Ведь косая подкарауливает на каждом шагу… ты, я вижу, влип по самые уши, а?

Махат словно не слышал:

— …и так нежно мне улыбалась…

— Я бы на твоем месте, Здена, махнул на это рукой, Зачем напрасно растравлять себя?

— Напрасно? — ожесточенно выдавил Махат. — Только потому, что у нашего Старика три золотые, которыми он хочет прельстить девушку?

— Нет, звездочки для Яны значения не имеют. Просто он без всякого гонора, не сторонится солдат, не то что некоторые офицеры, и вообще он отличный парень, и все его любят. А как играет на пианино! Да это дороже всех звездочек и медалей!

— Шляпу долой! — криво усмехнулся Махат.

— Брось, парень! Любой расчувствуется, стоит ему коснуться клавиш, а на девчат это страшно действует: интересный мужчина, музыкант… вроде Моцарта или кого там еще…

— Говорят, у него этих девчат было — на пальцах не перечесть. Млынарж, ты ведь вместе с ним с самого начала и наверняка об этом знаешь.

Млынаржик щурился, поглядывая на небо. Махат не отставал:

— Ну так что? Были у него девки или нет?

— Ну были. Сами к нему льнули.

— Ас некоторыми что-нибудь и посерьезнее?

— Конечно. С медсестрой Павлой, об этом все знают. — Млынаржик вдруг вскипел. — Ну и что? Он ведь не женат!

— И непостоянен!

— Наша Яна пережила столько разочарований. И если она ему понравилась, почему бы не пожелать ей…

— …нового разочарования? — взорвался Махат. — Впрочем, есть человек, который положит конец ее разочарованиям.

— Брось петушиться, парень. Если она его любит…

Махат не мог себе представить, чтобы Яна не замечала того, что ему казалось совершенно очевидным: не любовь это, а флирт, самый обычный флирт! Офицеры, музыканты — и те и другие словно созданы для легкомыслия. А тут все к тому же соединилось в одном человеке.

— Яна — порядочная девушка? — в упор спросил он Млынаржика.

— Голову на отсечение, — ответил тот, не задумываясь.

— А раз порядочная, то сумеет оценить нечто более важное, чем три звездочки и пианино… Для такой главное — честные намерения.

— С этим, Здена, я полностью согласен. А у тебя-то честные намерения?

— Я, Млынаржик, слишком хорошо знаю цену любви.

Станек возвращался в штаб. Киевский мальчишка бежал за ним до тех пор, пока надпоручик не согласился принять от него в подарок кулечек семечек. Теперь, пробираясь сквозь толпу, Станек грыз их.

— Ты куда, Ирка?

Черт возьми, Станек сразу вспомнил «Андромеду». «Эх, испортит мне Джони этот чудесный день». Он направился прямо к Галиржу.

Галирж стоял около машины. Сидевший в ней Вокроуглицкий вытаскивал из английской упаковки лакомства, входившие в рацион завтрака. Чего здесь только не было: и кофе, и конфеты с витаминами, и жевательная резинка, и туалетная бумага.

Вокроуглицкий открыл дверцу и, словно во исполнение приказа Галиржа, приветливо сощурился на Станека:

— Сегодня, я думаю, пикник вполне уместен. — Он взял бутылку французского коньяку. — Наши разведчики нашли целый ящик этого добра в немецком блиндаже.

— Сдается, немцы захватили с собой в поход на Россию половину сладкой Франции, — рассмеялся Станек.

Вокроуглицкий палил всем троим в металлические стопки. Станек был как на иголках. Он скороговоркой произнес тост за победу и залпом влил в себя содержимое стопки, не замечая ни изысканного вкуса, ни аромата всемирно известного «Наполеона».

Вокроуглицкий налил всем снова. Галирж провозгласил:

— Теперь за нас!

— За нас, — без энтузиазма повторил Станек и, опять быстро опрокинув стопку, хотел было распрощаться.

Галирж взял его под руку и отвел в сторону.

— Не хочу скрывать от тебя, Ирка, своего огорчения, — начал он доверительным тоном. — Ты не мог бы мне объяснить, почему я не получил «Андромеду» первым, как ты мне это обещал?

— Пришлось поступиться дружеским обещанием, Джони.

— Дружеское обещание! — Галирж криво усмехнулся. — Это звучит почти интимно — как во время партии в бридж. А на военном языке это называется «действовать согласно уставу». Почему же ты «не действовал», Ирка?

Станек сознавал, что Галирж формально прав, но тем не менее возразил:

— Главное состояло все-таки в том, чтобы Рабас мог перейти в наступление…

Отовсюду неслись радостные крики:

— Ура, ребята! Слава вам!

Эти возгласы еще больше раздражали Галиржа. Киевская операция должна была стать его блестящей премьерой. Но, увы, к числу отличившихся в боях за Киев он не относился. Взрывы радости он переносил тяжелее, чем недавние взрывы снарядов и мин.

— Бесспорно, все это так, — сказал он, с трудом заставляя себя быть спокойным, — но для того, чтобы Рабас мог перейти в наступление, нужно было подождать предложений моего отдела.

— Сейчас все представляется по-другому, — объяснял Станек. — Особенно тебе, Джони. Но когда у второго батальона обнажился фланг и немцы вели по нему ожесточенный огонь, ты — будь ты на моем месте — поступил бы так же, как я.

— То есть?

— Не заставил бы Рабаса ждать.

— Это я и хотел услышать! Твое признание!

— Джони! Почему ты не хочешь понять этого?

Галирж думал: «Из-за него, друга, моя военная репутация подмочена…»

— Отвечай же, Джони!

«…Что скажет наша миссия, наше министерство, мой тесть?..»

— Батальон Рабаса… — доносились до него слова Станека.

Галирж одернул себя: «Не забывай, что ты еще не дома. Надо привыкать ко всему, что случается здесь, иначе и дома будет плохо». Он горько усмехнулся:

— Рабасы — твои новые друзья, для них ты готов на все, даже предать нашу старую дружбу.

«Что это? Ревность? — размышлял Станек. — Честолюбие? Конечно, Джони тщательно готовился к киевской операции, бог знает какие надежды с ней связывал. Быть может, именно здесь он хотел добиться наивысшей эффективности своей разведывательной работы? А я его оставил на бобах».

— Но, Джони… — прорвал Станек затянувшееся молчание. Выпитая самогонка, подкрепленная коньяком, начинала действовать. Кровь ударила в голову. Он схватил горсть семечек и принялся с особенным усердием грызть их, но это не помогало. Он с яростью заговорил: — Мы одни из первых пробились к Днепру, а ты цепляешься за пустяки — кто и что!..

— Оставь свои правильные речи, — резко прервал его Галирж и уже ровным тоном продолжал: — Ты прекрасно знаешь, что действия каждого из нас будут предметом особого разбора, а мне, по-твоему, безразлично, если все будут констатировать, что мой отдел сидел сложа руки во время такой грандиозной битвы?

Вокроуглицкий смотрел на небо, в котором, сменяя одна другую, вспыхивали ракеты, и философствовал: стоит военной карьере пошатнуться, как на передний план закономерно выдвигается что-то другое…

— Ага! — не выдержал Станек. — Заслуги! — Выплюнул изо рта шелуху. — Война кончится, наступит длительный мир. Надо обеспечить себе на будущее тепленькое местечко в министерстве!

Галирж не остался в долгу:

— А где я должен работать? На кирпичном заводе? Или на шахте? Где бы ты хотел меня видеть? Нет уж, извини, но мне кажется, что это вы себе готовите будущее, и уже сейчас, здесь. — Укоризненный тон сменило деланное сожаление. — Я к тебе со всей душой, а теперь вижу — мешаю тебе!

— Джони! — воскликнул Станек. — Как ты можешь все так передергивать?

Галирж только что вернулся из штаба. Ему казалось, что там он был лишний, посторонний. Устава он не нарушил, дороги никому не перебежал, и все-таки все скорее понимали Станека и Рабаса, чем его, когда он давал объяснения, почему не смог своевременно предложить меры по оказанию помощи. В штабе все обращались друг к другу по имени — «Карел, Владя, Славек», — а ему и сегодня вежливо говорили «пан капитан», сегодня, когда все так быстро сходились друг с другом.

— Разве я не понимаю, что вы все смотрите на меня, как на незваного, что я для вас по-прежнему чужой?

Станек успокаивал Галиржа:

— Джони, это твои выдумки! Чужой! Незваный! Ты ведь отгораживаешься ото всех. Видишь только свои карты, только себя! А ведь в чем суть дела? Кто исходил кровью, ты или люди Рабаса? Где правда?

Галирж указал пальцем в землю:

— Пока мы здесь, правда всегда на вашей стороне. Здесь… — Он снова указал на землю. — Здесь я никогда не буду прав.

— Посторонись! Посторонись! — раздалось у них за спиной.

Они обернулись. Брезентовые носилки прогибались под неподвижным телом. Надпоручик вспомнил Боржека, и глаза его повлажнели. Тело с наброшенной на лицо накидкой проплыло мимо них.

Оба стояли молча.

Галирж, невольно проводив взглядом носилки, потерял желание дальше препираться. Он сунул руку в нагрудный карман, где лежала записная книжка: с этим делом разберутся в другое время! В другом месте! И по-другому!

Станек заметил движение Галиржа: «Ага! Записная книжка! Реестр грехов! После войны в Праге мне их напомнят». Взорвался:

— Готовишься к Праге? Я скажу тебе, чем я собираюсь заниматься в Праге. Армейскую службу по боку, вернусь к своей музыке. Но пока мы будем вместе…

Галирж прервал его:

— Если ты еще раз во время боевых действий грубо нарушишь уставной порядок…

— Послушай, Джони, — не дал договорить ему Станек. — Сразу же после войны я возвращаюсь к музыке…

— Нет, ты слушай! Если ты еще раз…

— …но пока я еще здесь! — орал разозленный Станек. — Обеими ногами здесь! И помни, Джони, если речь снова зайдет о жизни и смерти, я опять начхаю на инструкции и твой престиж!

Галирж отпрянул назад, потом рванулся к Станеку, вернее, за Станеком, который исчез у него из виду за стеной танцующих солдат и местных жителей. Он хотел крикнуть ему вдогонку, но Станек уже был далеко. Злость бурлила в Галирже. Он подошел к машине:

— Налей мне!

Вокроуглицкий молча повиновался. Галирж, сидя с опущенной головой, медленно потягивал коньяк. Думал: «Скверные итоги. Теперь я буду еще более одинок».

Вокроуглицкий сунул за щеку резинку и принялся энергично жевать.

— Ты слыхал, в чем он мне признался? — нарушил Галирж молчание. — Он хочет после войны покончить со службой в армии.

— Меня это совсем не касается, — зевнул Вокроуглицкий.

Но Галиржу казалось, что он нашел причину того, почему Станек позволил себе ставить ему палки в колеса.

— Разве ему важно, какое мнение он о себе составит? Он музыкант. В бригаде только гость. Ему не надо думать о том, что в Праге будут разбирать, как проявил себя здесь тот или иной командир. Он повоюет себе — и прощай военная служба! Служить в чехословацкой армии?! Ни в коем случае! И думать нечего. Дирижировать в филармонии! — Галирж судорожно сжал стопку с недопитым коньяком. — Фрак! Аплодисменты! Цветы!

Вокроуглицкий оживленно проронил:

— Прекрасно! Я уже сегодня аплодирую ему.

Галирж еще больше разгорячился:

— Разве ты не понимаешь, что поэтому он так безответственно вел себя. И до конца войны мы будем зависеть от его импровизаций. Опять будут «Андромеды», и он снова даст своего «паука» в первую очередь бог знает кому, а мы останемся беспомощными.

Вокроуглицкий натягивал перчатки.

— Ты куда?

Вокроуглицкий кивнул куда-то вперед:

— Пойду веселиться. Мы победили…

Он шел, с небрежным безразличием проталкиваясь сквозь плотную толпу.