Рабас соскочил с коня, погрузившись по щиколотки в грязь, и с ругательствами ввалился в домик Станека.
— Подожду, — пробурчал он раздосадованно, услышав от Леоша, что Станек спит. Пододвинул стул к печке и стал греть руки.
Леош перевесил вымокшее обмундирование Станека поближе к теплу, чтобы оно лучше сохло, поставил ботинки носками к огню и подкинул в печь дров. Жирный суп, закипев, перелился через край кастрюли, запахло горелым.
— Что варишь, парень?
Леош похвастался, что выменял для Станека за кусок мыла курицу. Рабас встал и охотничьим ножом несколько раз уколол курицу. Леош с опаской и недовольством следил за его действиями. По какому праву он хозяйничает, тут? Это все-таки не его батальон!
— Старая кляча, — сморщился Рабас — Нашел чем нас — (надо же — он имел в виду не только Станека, но и себя!) — порадовать! — При каждом уколе острие ножа с усилием погружалось в жилистое мясо. Рабас ногой отшвырнул к печке мешавшие ему щепки и вдруг заметил там отрезанную петушиную голову. — Ну, мое почтение! — выдохнул он с кислой гримасой. — Ведь это же петух! Потасканный паша. И это я, милый мой, должен жрать?
Леош удрученно уставился на петушиную голову, на которой яркими кораллами горели зубчики крупного гребешка.
— Будь посмекалистее, — посоветовал ему Рабас — Брось это в печку. Ладно мне — не порти аппетит хоть ему.
Леош, следуя совету, схватил петушиную голову и швырнул ее в огонь.
Рабас ткнул большим пальцем в сторону двери:
— А что, Старик в самом деле спит?
Леош обстоятельно растолковал: да, спит и просил не будить: с раннего утра мотался по линиям и вернулся насквозь промокший.
— Ну, ладно, — буркнул Рабас недоверчиво.
Он понимал, конечно, что чем дальше от Киева, тем шире и шире участок фронта, занимаемый бригадой, и что связистам здорово достается: они должны тянуть провода от одного конца к другому, да еще в непролазной грязи. Все это так, но не продрыхнет же он все свое свободное время? Это на него не похоже. Что с ним вдруг приключилось? Рабас, стремительно повернув свое массивное тело, мгновенно очутился у двери. Леош так и остался стоять на месте.
— Прости, Иржи, твой ординарец сказал, что ты спишь. А ты, оказывается, мечтаешь… Если б я знал, — Рабас показал на нотную бумагу, — я…
— Все равно влез бы.
— Ни в коем случае! — запротестовал Рабас, но, вместо того чтобы удалиться и не мешать Станеку, положил перед ним газету «Наше войско в СССР» со статьей о взятии Киева.
Станек тихонько засмеялся: хорошо, что написали и о его ребятах. Прочитал статью. Довольная улыбка не сходила с его лица. Киев был экзаменом. И они сдали его успешно. Теперь он с ребятами получил, так сказать, аттестат зрелости. Связисты проявили себя наилучшим образом, ему уже не надо водить их за руку, подсказывать, что и как.
— Я на своих парней всегда могу положиться, — сказал он гордо.
В этом Станек убедился еще раз нынче утром. Происходила передислокация подразделений, танковый батальон перемещался подальше от болотистых мест, и его связисты, чтобы перенести линию, работали в самой трясине. Станек сиял:
— У меня отличные парни, куда их ни пошлешь — идут без разговоров. И похвалу эту они заслужили! С ними и армейская жизнь но в тягость.
— Эх вы, служители муз! — Рабас обнажил в улыбке неровные зубы. — Вечно вы преувеличиваете. Недавно ты армейскую жизнь проклинал, а теперь вот…
— Раньше, — откровенно сказал Станек, — я старался ни о чем не задумываться. Превыше всего была музыка, но военная служба как-то незаметно влезла в меня и захватила большую, нежели я для нее предназначил, часть души.
Рабас, отодвинув газету, посмотрел на лежавшую на столе нотную бумагу. Написано всего пять строчек, несколько нотных знаков перечеркнуто. Поодаль лежала целая стопа чистых листов нотной бумаги, еще сохранившая форму рулона, в который она была связана. Этот рулон солдаты отыскали в брошенном доме украинского учителя. Они хотели было пустить всю бумагу на растопку, но медсестра Павла отобрала ее и послала Станеку. И вот эта находка подстегнула Иржи рассыпать на пяти линейках град нотных знаков.
— Военная служба вредит твоей музыке, а музыка вредит службе, — сказал Рабас.
— Вредит?
Рабас, постукивая пальцами по недописанному листу, размышлял вслух. Станек мечется из стороны в сторону. Музыка — это мир мелодий и ритмов, он очаровывает вступившего в его пределы человека и влечет к неведомым вершинам, в то время как война — это мир безумия, жестокой реальности. Война превращает людей в животных, физически уничтожает их. Сегодня ты жив, молод, полон сил — а завтра тебя убьют, сровняют с землей.
— У тебя, Иржи, от всего этого должна быть морская болезнь.
Станек не согласился с рассуждениями Рабаса. Война — зло, но зло это не убивало в нем душу, не убивало музыку. Напротив, он глубже понимал ее, острее чувствовал. В то же время он не отрицал, что война требовала от него колоссальной затраты душевных сил и, конечно, в ущерб музыке.
— Когда я был молодым, я ведь тоже не рвался в солдаты, — усмехнулся Рабас — Я — несостоявшийся художник.
Он взглянул на неоконченное, прервавшееся на высокой ноте арпеджио и продолжал: учитель развешивал его акварели в коридорах гимназии и часто говорил ему: «У вас талант, юноша, будьте прилежны!» Он и сам стал верить в то, что прославится. Но вдруг увидел: топчется на месте. Его мастерство осталось на том же уровне, что и год назад, рисунки и масло не плохие, нет, но дилетантские, учитель хотел вести его дальше…
— А я чувствую: передо мной барьер, — говорил возбужденно Рабас, весь переносясь в прошлое. — И я ни на шаг, ни на пядь не двигаюсь вперед. Страшно!
— В чем же было дело? — спросил Станек, взволнованный исповедью товарища.
Рабас продолжал: нужно было преодолеть этот барьер. Учитель понял, что с ним происходит. Завалил его литературой о живописи, альбомами, репродукциями, различными монографиями.
— А мне, как назло, учеба в это время чертовски опротивела. В шестом классе я провалился. Меня тянуло к другой жизни. Кино, танцы, прогулки на пароходе… Всего мы вкусили с Руженкой. А книги, кисти я отбросил как балласт…
— Навсегда? — вздохнул с какой-то тоской Станек, словно Рабас говорил не только о себе.
— Не навсегда. Но это было еще хуже. Возвратился к живописи уже будучи в армии. И обнаружил, что не умею даже того, что умел в гимназии. Теперь я почувствовал ко всему этому непреодолимое влечение. Упорно двигаться вперед! Не сдаваться! Но что может сделать муза и казармах? — Глубокие круги под глазами Рабаса потемнели. — Мучительно было сознавать, что из меня уже не получится художник. Все напрасно. Лавры растут не для меня.
Станек принялся его утешать.
— Брось! — прервал резко Рабас. И протянул к Станеку руки, попеременно поворачивая их то ладонями, то тыльной стороной. — Затвердели, отяжелели, проклятые. Сам я — подвижный, а руки — нет. Словно в них олово. Такими руками я уже ничего не сделаю. Ну, карту, куда ни шло. — Капитан наморщил лоб. — Но дело не в одних только руках, дело в человеке вообще, в душе, в интеллекте…
Станек замер: он прав, эта тяжесть, это олово не только и пальцах…
— Эх-хе-хе, — словно очнувшись, вздохнул Рабас. — Теперь, через десять лет, это меня уже не удручает. Теперь все абсолютно просто. Что от меня сейчас требуется? Чтобы я, как кучер, используя твои провода, управлял своим батальоном, гнал его против гитлеровских банд. Вот и все. — Он положил руки на стол. — По нынешним временам и это немало, не так ли?
Станек был взволнован. Он переживал катастрофу Рабаса, как свою собственную.
Рабас бодрым голосом запел:
В потрясенном Станеке все восставало против такого смиренного безразличия: нет, война, служба в армии не вытеснят музыку. Этого не случится.
Рабас подошел к окну и оперся о раму.
— Поди-ка сюда. Посмотри! Этот огромный кусище неба, а под ним земля, раскинувшаяся так широко, так безбрежно, что кажешься себе на ней ничтожным червем, Это Украина! В той стороне? Хребет, ощетинившийся лесом, тянется к самым Карпатам, к самым Татрам. А это сумасшедшее солнце! Пурпурный хрусталик, будто только что выплавленный в печи. Потрясающее цветовое сочетание, которое можно перенести из природы прямо на полотно. А ты этого не можешь! И в этом все дело, Иржи. Не можешь! — сипло выдохнул Рабас. — Кажется, все застыло в безмятежном покое, но природа отнюдь не безмятежна. В ней идет война, и я вижу эту войну. Говорят, пейзаж — это состояние души. Здесь это представляется чертовски справедливым. — Рабас провел рукой по тусклому оконному стеклу. — А взгляни теперь!
Язык оловянной тучи, плывшей по совершенно чистому небу, слизнул половину солнечного диска, а вторая половина напоминала свисавшую с него громадную кровавую каплю. Станека будоражили и слова Рабаса, и пейзаж, который он видел теперь его глазами. Это не статичный пейзаж, говорил Рабас. Декабрь! Но земля еще не хочет замереть в зимней спячке! Ее влажное дыхание не поднимается вверх, ползет по ней, покрывает, окутывает ее.
Рабас напряженно вглядывался вдаль.
— Ситник и не обожженная еще морозом лента камышей! Болотистые места. Вон там, где стоит одинокий отшельник, развесистый вяз, там болото. Если бы ты видел его кору, черную и блестящую от ледяного пота. Это дерево, возвышавшееся над местностью, могло бы стать доминантой картины, вокруг которой группируется все остальное.
Станек напрягал зрение и слух, стараясь не пропустить ни слова. Рабас говорил все оживленнее.
— Влево от вяза, господствующего над всем пространством, рельеф немного повышается — там мой батальон. С правой стороны возвышение покруче. Там мой советский сосед. Где тот пейзаж, словно созданный для живописца? Нет его. Всюду в землю зарылись войска, тысячи людей, тысячи орудий… Оттого земля так и дымится. В ней масса такого, чего быть не должно. К этому причастен и я. Вся полоса зарослей шиповника заминирована.
Художника сменил воин, оглядывающий перед битвой свои позиции, чтоб убедиться еще раз в правильности расстановки боевых сил и огневых точек. Вяз — это ориентир, холм за кустами шиповника — доминирующая высота, на склоне — окопы, траншеи, тяжелые пулеметы…
Романтическая картина безбрежных пространств Украины превращалась в полевую карту. И Станек невольно следовал за Рабасом в район обороны его батальона, брел с ним по болоту, единственному месту, где нельзя било положить мины. В остальных же местах на каждом шагу подстерегает опасность: минные поля, взрывчатка под мостиком через ручей…
Рабас горько рассмеялся:
— Разве во мне осталось что-нибудь от художника? Все вытеснил солдат!
Станека эти слова пугали. Он отошел от окна.
— Я способен нарисовать только карту, — не унимался Рабас, — красный карандаш — наши позиции, синий — противник. Все. На мне можно ставить крест. — Протянул руку к Станеку. — Но ты еще сможешь…
— При чем тут я? Оставь меня в покое! — пробормотал Станек.
— Я говорю: если уж это постигло меня, то пусть тебя минует. Ты должен с этим бороться. Ради бога, Ирка, не бросай свою музыку! Не делай того, что сделал я!
— Я и не хочу этого делать.
— Во мне художник погиб навеки, но ты…
— Я не хочу этого делать! — уже раздраженно воскликнул Станек.
— И все-таки я боюсь: военная служба засосет тебя, как меня.
— Я не хочу…
— А сам окунулся в нее прямо с головой! Если тебя не проглотит война…
Станеку вдруг вспомнился горящий Киев.
— Не каркай! — выкрикнул он. — Я этого не люблю!
— Я обязан! Меня в свое время никто не предостерег. А ты, Ирка, теперь будешь знать… Ведь и после войны тебе будет угрожать та же опасность: сформируется новая армия, и ты, теперь уже кадровый офицер бригады, вынужден будешь из-за службы как-то ограничивать себя… Убей в себе солдата в ту же секунду, как вернешься в Прагу, ибо, если ты этого не сделаешь, солдат убьет в тебе музыканта…
Рабас пошарил глазами в поисках сигареты. Напрасные надежды! На разбитом блюдце перед Станеком — куча окурков.
— Кончились… — сухо подтвердил молчаливые опасения Рабаса Станек. — Но есть это.
Рабас выхватил сигару:
— Ну что ж, не было бы счастья — несчастье помогло…
Оба закурили. Рабас, с наслаждением затянувшись ароматной сигарой, сказал наконец то, что приберег напоследок:
— Да, еще насчет Панушковой! Говорят, из-за нее среди твоих солдат брожение…
— Никакого брожения, — выпустил струйку дыма Станек. — Всякая полуправда вызывает много шума, но живет недолго. Сейчас уже всем ясно…
— Что твой позывной — «Яна», да? Но, черт возьми, разве не было шума? — Рабас запел:
— Вот именно, Карел! Чтобы знали! И чтобы помнили! Все!
Убедившись в том, что Рабас и теперь не собирается уходить, Станек вытащил самодельные бумажные шахматы и картонную, от руки расчерченную доску. Рабас, стукнув Станека по правому кулаку, увидел черного слона.
— Первый ход — твой.
Станек двинул королевскую пешку на два поля вперед. Рабас сделал то же самое черными. Он не был уверен в том, что теперь знает об Иржи всю правду. Позывной «Яна» — это почти признание. Но…
— А что по этому поводу скажет Павла? Поговаривают, будто бы между вами все кончено, но я вижу нет…
— Кончено… — Станек с трудом подбирал слова, — но остались мы в хороших отношениях…
Рабас погрузился в шахматную партию, Станек думал о Павле. Вспомнил свой последний взрыв гнева: «Пичкать раненых пилюлями, это в порядке вещей…» — «А что не в порядке?» — «А то, что ты им раздаешь и мое. То, что принадлежит только мне!» — «Я обязана — у них тут никого нет, и им некого позвать, кроме меня». — «А я? Мне ничего не надо?» — «Да, Иржи, конечно, только им нужно больше, чем тебе. Ведь ты жив-здоров…» — «И за это я должен расплачиваться?» — «Но ведь и я тоже расплачиваюсь!» — «Тебя это устраивает! Ты удовлетворена и счастлива тем, что на этой работе все время чувствуешь рядом с собой своего доктора, которого убили под Мадридом…» «Опять ты начинаешь?» — «Лучше сказать — кончаю!» — «И это я от тебя уже много раз…» — «Я всего себя отдаю тебе, а ты, даже будучи со мной, постоянно думаешь только о нем!»
Павла вместе с доктором Краусом добровольно вступила в республиканские отряды Испании и так же добровольно, свято храня память о погибшем там докторе, пришла сюда. Вся ее жизнь теперь регламентирована и обусловлена фронтом. Как и у него, Иржи Станека, у нее свое, отведенное ей место, с бригадой она пойдет до победного конца и иной жизни не мыслит. Он должен понять ее. Широко посаженные глаза засветились. На аптекарских весах можно определить дозу порошка для больного, но чувство к нему?.. Пусть он посчитает, сколько раненых проходит через ее руки, и хотя каждому она отдает только маленькую частичку сердца, все вместе они забирают его порой почти целиком. Понимает ли он это?
«Понимаю! И сожалею, что понял так поздно!» Она ответила тоном сестры милосердия: «Ну, ну! Ты всегда пламя и буря». — «А ты всегда на любую рану — успокаивающий компресс».
Рабас сделал рокировку.
— Скажи, твои слова «мой позывной „Яна“» означают окончательный разрыв с Павлой?
— Для тебя, Карел, мое сердце, что мяч, — уклонился от ответа Станек, — который ты пинаешь по своему усмотрению. — Ему не хотелось вдаваться в объяснения, что между ним и Павлой что-то останется навсегда, ибо то, что разлучило их, вызывало у него одновременно и уважение к ней.
— А не является ли твое заявление об отношении к Панушковой чем-то вроде обязательства?
— Забираю у тебя слона, — отмахивался от настырного Рабаса Станек. — Ты следишь за игрой?
— А ты следишь? — И Рабас снял с доски незащищенного коня белых. — Знаешь, Ирка, на фронте брать на себя обязательства — абсолютная бессмыслица.
Станек усмехнулся:
— Еще бы не знать!
— Вот видишь! Не поспешил ли ты?
Станек никак не мог сосредоточиться на партии. Хмурился, понимая непоследовательность своего поведения, и наконец произнес:
— У меня все-таки есть голова на плечах.
— Шах, — сказал Рабас.
Станек двинул короля меж двух пешек и, не отпуская еще несколько мгновений руку от картонной фигурки, прикинул: если оставить короля в этой западне, то Рабас следующими двумя-тремя ходами… Впрочем, у короля все равно нет другого поля для отступления, а Рабас вряд ли так далеко рассчитает вариант.
Но капитан рассчитал. Он поставил на одну линию с ферзем ладью, защитил ее слоном, взял у Станека пешку, потом ферзя и, объявив ему снова шах, не без ехидства ждал, пока Станек сам не признает, что белому королю мат. Станек сложил картонную доску с фигурками.
Массивное тело Рабаса заколыхалось:
— Это знаменательный день! — Он обнажил в улыбке свои неровные зубы: — Сегодня ты впервые проиграл недотепе Рабасу! Что-то тебя дьявольски вывело из себя, Ирка.
— Что-то? — оборвал его Станек. — Ты!
— Я?.. Я, ей-богу, не хотел. Я ведь только так — болтаю, — притворялся Рабас, — убиваю время. — Он взглянул на часы и, грузно опершись на затрещавший стол, поднялся.
Станек пошел проводить его на крыльцо.
Проходя через кухню, они натолкнулись на выскочившего им навстречу Леоша. Тот держал в каждой руке по котелку с дымящимся супом, из которого торчали петушиные крылышки и ножки.
— Пан капитан… Курочка — пальчики оближешь. Уколите, попробуйте! И бульончик королевский…
— А, курочка! — Рабас заговорщически подмигнул Леошу и причмокнул. — Очень жаль, но я спешу. Хочу до темноты вернуться в свой батальон.
— Сейчас ведь затишье!
Рабас нахмурился:
— Именно потому, что уж слишком долго это затишье. — Он, похлопывая коня, отвязал его. А сам все смотрел на Станека. И наконец решился высказать то последнее и самое важное, что все время сидело у него в голове. — У тебя, Ирка, в самом деле в подразделении никакого брожения? Прости, что я опять… — извинился Рабас, сославшись на то, что и в первом батальоне ослабла дисциплина, да и в своем он замечает такие же симптомы.
— Вот и следи получше за своим батальоном!
Рабас перебил:
— О нем-то я и забочусь! — Он держал коня за уздечку и горячился: — Твои связисты — это беспокойный улей. Пошлешь ты двоих на высотку, троих на косогор к лесу, и исчезли они из твоего поля зрения. Можешь ты быть уверен в том, что линия, которая им поручена, действительно будет проведена, скажем, ко мне? Нарвутся они где-нибудь на немцев, заберутся в кусты и будут там отсиживаться. У вас, проволочных дел мастеров, доверие к командиру куда важнее, чем в других родах войск.
Станек внимательно слушал Рабаса. Припомнил он и то, что рассказывала ему вчера Яна. Но, с другой стороны, он хорошо помнил, как вчера его ребята натянули кабель от дерева к дереву, притом на такой высоте, о которой он, отдавая приказ, даже и не подозревал. Он помнил, как самоотверженно, по пояс в грязи, работали они сегодня утром, перемещая кабели на новое место.
— Молчишь? — удивленно протянул Рабас.
— Молчу? — переспросил растерянно Станек. И быстро сказал: — Мне, Карел, чтобы сберечь твоих людей, приходится иногда жертвовать своими, порой я и сам подставляю голову под пули ради твоих солдат!
— Я рад, что воюю рядом с тобой! — воскликнул восторженно Рабас — Ну, успокойся! Я только на всякий случай страховался. Ведь мои позиции на высотке, вклинившейся прямо в расположение немцев. И потом, понимаешь, уж слишком долго длится это затишье… — Рабас умолк. Глубокая тишина царила вокруг. Молчали луга, деревья, молчало небо. Через силу капитан выдавил: — И именно сегодня какая-то особенная, пугающая тишина. Слышишь? — Он вскочил на коня.
С неспокойной душой смотрел Станек, как Рабас теряется в глубине живописного полотна без рамы, на котором нарисован не поэтический пейзаж, а дымящийся район дислокации, где по всем направлениям разбросаны пары связистов.