Станек вернулся в дом. Отыскал рапорты четаржа Калаша. Во всех было одно: моральное состояние личного состава — здоровое. Он внимательно просмотрел каждый листок, еще раз убеждаясь в том, что ничего не пропустил. Нет. Содержание везде одинаково, включая и сегодняшний утренний рапорт.

Подумал: разве стал бы Калаш умалчивать, если бы среди солдат в самом дело было каков-то брожение?

Когда четарж вошел, Станек сразу же протянул ему газету.

Калаш, судорожно схватив ее обеими руками, стал читать статью, в которой давалась оценка действиям связистов в ходе сражения за Киев: телефонисты своевременно восстановили поврежденную линию связи со вторым батальоном, внесли свой вклад в победу над врагом… Строчки слились в одну черную линию, словно провод, и перед глазами опять возник Боржек, в которого он только что выстрелил из пистолета…

— Достойны ваши ребята и сегодня такой же похвалы? — спросил Станек.

Боржек… похвала… допрос…

— Эта тьма… — начал Калаш неуверенно, — эти болота, тишина…

— Господа связисты желают воевать только в хорошую погоду? Заказать для них май? Соловьиное пение? Или, быть может, вашу любимую Персию?

Станек не был уверен, что до Калаша доходят его слова. Тот смотрел на него так, будто сам хотел о чем-то спросить. Станек повысил голос:

— Вы, пан четарж, отвечаете передо мной за своих ребят! От их работы зависит управление всей бригадой. Неужели вам это, черт побери, нужно объяснять как новичку?

— Конечно, не нужно, — начал было Калаш. — Я… — опустив голову, он прятал глаза под нахмуренными бровями.

— Вы ежедневно рапортуете мне о здоровом моральном духе личного состава. Это и вправду так?

— Ничего особенного я не замечаю, не знаю…

— Вот-вот! Ничего не знаете, а ведь это ваши солдаты. Зато я знаю! И знаю совсем противоположное тому, о чем вы рапортуете.

Калаш испуганно вскинул голову. В глазах опять застыл немой вопрос. Значит, он знает? Что знает?

— Это затишье действует на ребят.

— Вы думаете, затишье продлится вечно?!

— Нет, разумеется, опять будут бои.

— Безусловно, будут! И что к ним необходимо готовиться, вы, может, слышите впервые? Нет? Тогда вы, по крайней мере, должны понять, что я не потерплю среди связистов какого бы то ни было разброда лишь потому, что на фронте в данный момент затишье. А вы? Вы рядом с ними, видите все и миритесь со всем! Вы же их непосредственный командир!

Калаш сразу вспомнил один параграф воинского устава: период подготовки к боевым действиям столь же и даже более важен, как и сами боевые действия. Он понимал, что сует голову в петлю, но, начав запираться, не нашел в себе смелости сказать правду:

— Если бы я заметил что-нибудь серьезное…

— Значит, — уточнил Станек, — пока ничего серьезного вы не заметили?

Петля затягивалась, и Калаш уже не пытался из нее выбраться.

— Так точно, ничего.

Станек встал. Вытянувшись по стойке «смирно», Калаш выслушал строгий приказ: до завтрашнего вечера он должен подать подробный письменный рапорт о каждом солдате в отдельности.

— Они разбрелись по всему нашему участку фронта, — едва слышно произнес Калаш. — До завтра я не сумею этого сделать. — И подумал про себя: «Я никогда не сумею этого сделать!»

— Хорошо, — сказал Станек уже мягче. — Сегодня вторник. В четверг к середине дня рапорт должен быть у меня на столе.

— Слушаюсь, пан надпоручик!

После ухода Калаша Станек немного успокоился. Писать в рапорте о том, что во вверенном отделении творится неладное, никому не хочется. Но что мешало Калашу рассказать обо всем устно? Наверно, ему и впрямь нечего сказать.

«Да, конечно, это Рабас! Он, как и другие командиры. Все на меня наседают, каждый считает, что я должен обеспечить прежде всего ему связь. А мне приходится разрываться на части. Даже и часы отдыха он пришел, чтоб испортить настроение. Заронил во мне сомнения. Лезет прямо в душу. Как с этой музыкой!»

Станек отодвинул газету и склонился над листом нотной бумаги. Писалось легко. Он ставил головки нотных знаков, старательно выводил над восьмыми долями крошечные флажки. Но еще звучавший в ушах голос Рабаса заглушал возникшую мелодию. Станек не дописал такт. Поднял голову, глянул туда, где недавно сидел Рабас.

«Не бросай свою музыку!» Он и не собирается этого делать. Станек чувствовал, что небольшие пьесы, сочиненные им здесь, на фронте, гораздо ярче, свежее, чем те, что он писал раньше. Военная жизнь многое отняла у него, но много новых, неведомых ранее переживаний добавила к прежним впечатлениям мирной жизни. И ощущал он все теперь по-другому — более сильно и глубоко. Он вернулся к начатой мелодии — Яниной мелодии. Рой нотных знаков густел, звуки текли невидимой рекой.

Станек сравнивал старые наброски, сделанные в спешке на каких-то служебных листках, с тем, что было теперь на нотной бумаге. Жирными линиями он соединял отдельные пассажи, решительно перечеркивал ненужные такты. Перо жалобно скрипело. Он прерывисто дышал, лицо пылало, в висках стучала кровь. Он ничего не видел и не слышал вокруг себя, но чувствовал, что это лихорадочное состояние, эта горячка, сжигающая его дотла, и есть его настоящая жизнь. В пяти тонких нитях — в нотных строках — заключалось все самое важное, самое сокровенное для него: музыка и Яна. Им овладело ощущение такого блаженства, какого он еще никогда не испытывал. Он даже не предполагал, что человек может почувствовать такое безграничное счастье — тем более здесь, на фронте, где столько страданий.

«Яна не будет делить сердце на сто частей, как Павла. Целиком отдаст его мне! Я и помыслить не мог, что сердце Яны безраздельно будет принадлежать мне…»

Спохватился — мгновенья творчества мимолетны — и принялся писать еще быстрее, стараясь запечатлеть на бумаге то прекрасное, что пело в его душе.

Под окном прогрохотал грузовик, в кузове подпрыгивали кухонные котлы. Станек замер. Вдохновение покинуло его. Неопределенность грозилась каждую минуту постучать в окно. Он еще сопротивлялся, продолжая писать, но уже без прежней сосредоточенности. Пробежав глазами написанное, перечеркнул последние такты. Не то! Попробовал снова. На войне говорят: если атака захлебнулась в первый раз, то надо… Черт возьми! Далась ему эта проклятая война!

«Не бросай музыку! Я ответил Карелу: и не хочу бросать! А по правде говоря, что делаю? Сколько лет я отталкиваю ее от себя! С тридцать восьмого, это пять, шесть — он ужаснулся, — седьмой год уже! Седьмой год! Мне двадцать шесть лет». Станек вдруг вспомнил, как недавно в отделе пропаганды слушал пражское радио. Среди новостей культуры была и такая: на концерте оркестра чешской филармонии в зале имени Сметаны было впервые исполнено сочинение Индржиха Рогачека «Сазавский ноктюрн». В сердце глубоко запали слова: «молодой чешский композитор… замечательный талант…» «нежное вибрирующее пианиссимо скрипок…» «очарование летней ночи…» «огромный успех….»

С ума сойти! Рогачек! Этот дуб! Сотни раз Станек объяснял ему, что такое квинтсекстаккорд, а он никак этого не мог понять. С контрапунктом сражался, как с девятиглавой гидрой — и на тебе! Замечательный талант!

Впрочем, все ясно! В протекторате, где даже дышать нельзя, он выискивает безопасное местечко и садится за зубрежку. Зубрит до тех пор, пока не осилит все-таки консерваторию. А там, глядишь, и ноктюрн сочинил. Сазавский!

От злости и неожиданно вспыхнувшей зависти нервы Станека напряглись словно струны. «Жаль, что ты не пошел со мной! Я бы тебе показал очарование ночи на украинских нивах! Ты бы послушал, как все здесь неявно вибрирует!»

В душе Станека тоже все вибрировало: «А я? Связист — проволочных дел мастер. Мечтал побыстрее распрощаться с армейской службой, чтобы посвятить себя музыке, но по уши погряз в военных заботах. Каждый божий день вместо игры на фортепьяно совершенствую свою военную специальность, а годы меж тем идут, годы несформировавшегося человека! Семь лет! Целая вечность! Семь бесполезных лет, потерянное для учебы время наверстать трудно, а то и просто невозможно. Останусь недоучкой, дилетантом. Второй Рабас».

Он испугался этой мысли, глаза его забегали по нотам, но он никак не мог сосредоточиться и выделить главную тему сегодняшнего наброска. Хорошо ли, вообще, то, что он сочинил?

Станек подошел к окну и, прислонившись к раме, стал всматриваться в тот пейзаж, который так красочно и живо рисовал ему Рабас. Но надпоручик видел теперь там и своих телефонистов — трудолюбивых пчел, разлетевшихся в разные стороны на несколько километров: двое — там, на холме, трое — на косогоре у леса с катушками на плечах…

Он прижался разгоряченным лбом к стеклу. Перед глазами был уже не пейзаж, а военная карта с нанесенными на ней синим карандашом позициями противника — до самой Праги, до самого Берлина. И снова обожгла мысль: а что если и в самом деле кто-то из ребят подстрекает против него подразделение?

Станек старался развеять свои опасения: будь он на месте ребят, он бы, возможно, тоже щелкал зубами, видя, как пан надпоручик на фронте назначает свидания даме сердца, сочиняет музыку. То, о чем он подумал в Киеве, по-прежнему сохраняло свой смысл: благодаря Яне мирная жизнь в какой-то степени приблизилась к нему уже здесь. Он теперь не был прикован к своему пункту связи, и все уже не казалось ограниченным какими-то рамками, однообразным. А в жизни его солдат ничто не изменилось. И не удивительно, что в своих пересудах они ухватились за беднягу Боржека.

Оконное стекло леденило. Станек откинул голову и провел по лбу теплой ладонью. Подумал о том, как сжился он со своими солдатами, отдавая им всего себя, стараясь воспитать их так, чтобы на них всегда можно было положиться.

«О таких вещах, Карел, мне не надо напоминать, — мысленно обратился он к Рабасу, — я с самого начала учитывал, что мне придется разбрасывать своих ребят на фронте поодиночке, что у связистов не так, как у пехоты, которая решает поставленные задачи целыми взводами и ротами.

Я знаю, что мало подчиниться приказу, в него нужно верить! Чувство обязанности соблюдать воинский устав может в бою дать осечку, а вот убежденность солдата в том, за что он борется, и доверие к командиру — это нечто большее, чем автоматическое выполнение приказа.

Ребята никогда не скрывали, что любят меня и верят мне. — Станек вдруг опустил глаза, словно устыдился Рабаса. — Может, они обманывали меня? Стоило потерять одного из них, как они утратили доверие ко мне? Кто именно? Калаш? Но ведь тот был рядом, когда это случилось. Все видел сам. Шульц? Шульца, мальчишку, я вытащил с ненавистной ему кухни. Теперь он чувствует себя настоящим солдатом и до сих пор благодарен мне за это. А сейчас?»

Станек смотрел на тусклое, без лучей, солнце. Оно напоминало ему полынное, мутно-коричневое солнце в Бузулуке, которое однажды скатилось в конец улицы прямо навстречу их маршировавшему подразделению. Солнце, казалось, призывало: не возвращайтесь в казармы! Идите со мной на запад! И сегодня оно говорило то же самое: идите! Идите вперед!

«В те дни, Карел, я сблизился со своими ребятами. Они требовали ввести их в бой, и я поддержал их желание. С точки зрения Лондона, беспрестанно повторявшего — ничего не предпринимайте, ждите, пока вас освободит Запад, — и считавшего соединение полковника Свободы символической воинской частью, это был бунт».

Станек улыбнулся: «Помнишь, Карел, как парни носили меня тогда на руках по казарме? Калаш, Шульц, Млынаржик, Зап, Ержабек. Вот видишь, дружище! Я знаю своих ребят. Могу на них положиться. На всех. На Махата? И на него тоже. Правда, в Бузулуке Махата не было. Он появился позднее. Попал к нам из Германии, жалкий, отощавший. Я отдавал ему часть своего пайка, на учениях берег его, пока он не набрался сил и не привык тащиться долгие километры с катушкой на спине. Однажды он сказал мне: никто для меня не сделал бы столько, сколько вы… И вскоре отблагодарил: Яну в Киеве защищал не я — Махат защищал ее. Защищал для меня. Хотя она и ему самому не безразлична, как, впрочем, почти всем ребятам». Но об этом Станек уже не желал думать…

Валенки чавкали по раскисшей дороге. На боку ерзала сумка с инструментами, отмеряя позвякиванием клещей и отверток темп ходьбы спешившего Махата.

«Сумка да еще на животе ящик с телефоном — прямо какой-то торговец-разносчик, а не солдат! Ну, ничего! — думал Махат. — Сегодня я не буду торчать во втором батальоне и дуться с ребятами в марьяж. Я должен вернуться на основной пункт связи, пусть говорят, что угодно».

Он вдруг словно почувствовал чье-то прикосновение. Махат резко обернулся, поглядел по сторонам. Потом догадался: за ним по пятам шла тишина. Раньше на передовой все гудело, грохотало, а теперь — как в могиле.

Махат вскинул сумку, поправляя сползавший с плеча ремень. Выдернул валенки из размякшей глины. Инструменты противно лязгнули. Прижав сумку, он почти побежал. «Скажу ей… — Телефонный ящик ударил его в грудь. — Что же я ей скажу?»

— На линии «Кармен» плохая слышимость, — выпалил он, врываясь на пункт связи.

Яны не было.

— Откуда ты взялся, дружище? — спросил Зап, сидевший у аппарата.

— …и я пустился назад вдоль провода. Снаружи все в порядке, вероятно, это у вас… — ответил Махат и, схватив сумку с инструментами, подскочил к клеммной колодке, украдкой глядя, не Янина ли шинель висит на гвозде, — Где все?

— Панушка пошел к командиру роты. А Яна… — Зап догадался, что Здена вернулся ради нее. — Переодевается в гражданское. Куда-то собралась….

В дверях показалась Яна. Желтый свитер плотно облегал ее плечи и грудь. Махат только сейчас заметил, какая у нее стройная фигура. Она, смущаясь, прошла дальше в комнату, ступая словно по раскаленным угольям.

— Ай да Яна! Покажись! — воскликнул Зап. — Ну и франтиха, черт побери!

Зап был первым, кто сегодня с ней заговорил. Он лязгал зубами. У него не было второго комплекта обмундирования, а высушиться он не успел. Теперь, неуклюже выгнувшись, он старался сидеть так, чтобы мокрая, холодная гимнастерка не прикасалась к спине.

— Что с тобой, Эрик? — спросила Яна.

Зап растопырил руки:

— Дрожу, как мокрая курица. Промок, а здесь нежарко.

Яна подошла к нему поближе. Махат почувствовал запах сирени.

— Беги к своим, Эрик, погрейся.

«Ишь ты, даже надушилась. Знаменитая русская „Белая сирень“, — дурманящая, сильная. — Махат глубоко втягивал в себя воздух. — Это, конечно, он ей дал. Уже подарками приманивает».

— А телефон? — возразил Зап.

Яна заколебалась. Иржи ждет ее, но у Эрика слабые бронхи, и именно он сохранил к ней прежнее отношение. Может быть, отец скоро вернется.

— Я подежурю за тебя.

Махат ушам своим не поверил: она останется здесь и не пойдет к своему надпоручику? Зап возразил:

— Нет, Яна, не надо, я не хочу. Ты всегда меньше всего думаешь о себе…

— Перестань…

— …как во время ночного марша. У меня уж от винтовки колени подгибались, как у Христа под крестом, а ты, девушка, взяла у меня ее и тащила такое расстояние…

— Хватит разговоров. Быстро в постель.

Яна села к аппарату. Махат примостился с другой стороны и делал вид, что возится с клеммной колодкой. Отворачивал один болт за другим, потом снова закручивал.

Яна соединяла абонентов. Взволнованно повторяла название требуемой станции: «Яна», «Яна». Спустя минуту снова: «„Яна“, соединяю».

Махат ожесточенно орудовал отверткой.

Стук и скрип, усиливаемые мембраной трубки, Яна уже не могла больше переносить. Соединив очередного абонента, она приложила руки к ушам и повернулась к Махату:

— Прошу тебя…

— Еще минутку. Эта «Кармен»…

Да разве дело в «Кармен»! «Яна» — позывной Станека, вот где зарыта собака! По всей сети, как эхо, разносится: «Яна», «Яна», «Яна». «Соедините с „Яной“, дайте „Яну“». И при этом всем дается понять: от Яны руки прочь! Наш Амадей Моцарт забронировал ее для себя! Для пана командира это пара пустяков: стоит приказать — позывные моей станции «Яна», и представление окончено. А Яне это вскружило голову. Но только ли это…

— Не сожги за собой все мосты, — сказал Махат глухо.

— Откуда ты взял, что я хочу это сделать?

— Не хочешь? А разве ты знаешь, чего ты хочешь и чего не хочешь?

Яна продолжала соединять. Махат, не сводя глаз с желтого свитера, ковырял отверткой в колодке, не глядя на то, что делает. «Надпоручик, работник штаба — почему не я на его месте? Только потому, что он родился на два года раньше! В человеческой жизни пара лет иногда бывает огромным преимуществом».

Два года — два валуна, которые Махат в своих расчетах ворочал и так и эдак: Станек дослужился до поручика перед самой войной, а Махат еще не закончил технического училища, когда все это началось. Сюда он тоже попал двумя годами позже. Станек вырвался вперед. Махат, десятник, в звании его уже не догонит. Станек рядом с Яной от самого Бузулука, Махат — всего несколько месяцев. Опять дистанция в два года. Но в этом отношении время у Махата еще не потеряно! Солдат не во всем должен быть позади офицера!

Махат чувствовал, как душит его терпкий аромат сирени, душит злоба, душит страсть к Яне, которую еще сильнее возбуждал в нем запах духов. Он сжал кулаки. «Этот Станек держит нас обоих в узде. Он — наш господь бог! Как бы эта бедняжка не упала перед ним на колени!»

— Здесь, па фронте, офицеры клянутся в любви до гробовой доски, а ты слыхала, как эти паны на самом деле обращаются с армейскими девушками?

Знал, что слыхала. Панушка об этом позаботился. И случилось это как раз в присутствии Махата: здесь они крутят любовь, а дома, после войны, поставят на этом точку. Кому посчастливится остаться живым, тот вернется эдаким героем, возьмет в жены девушку из зажиточной семьи и заживет себе припеваючи.

Яна с ужасом посмотрела на Махата. Она никогда не связывала подобные разговоры со Станеком. Но Махат сейчас имел в виду именно Станека.

— А знаешь, как поступает скромный солдат! — И он сравнивал легкомысленных офицеров с Боржеком, который хотел жениться на Эмче именно здесь, на фронте. Махат поймал взгляд Яны и, глядя на нее в упор, произнес: — Представляешь, свадьба в окопах! Яна! — Он понизил голос до шепота: — Яна…

Она молчала, уставившись на панель коммутатора. Сейчас, когда она была без формы, в ярко-желтом свитере, ее присутствие здесь казалось Махату противоестественным, это была частица другой, не имеющей ничего общего с войной жизни. Но когда-нибудь так, пожалуй, могло бы быть. В их доме. Они сидели бы друг против друга за столом.

— Ты только подумай об этом! Свадебное путешествие…

Мысли его опять споткнулись на Эмче. Та всем рассказывала, что после войны они с Боржеком поедут в свадебное путешествие в Венецию, как когда-то ее родители.

— Свадебное путешествие, но не в Венецию! Зачем нам дворцы над лагуной? Скажи! — Он ощущал любовь к Яне как тяжесть, наполнявшую все его существо, тяжесть, которую не мог уже больше вынести. Он оперся обеими руками на коммутатор.

Яна отпрянула от аппарата, словно Махат положил руки прямо на нее.

— Каждая заброшенная халупа была бы сейчас дворцом, потому что находилась бы на пути к родине. Ты представляешь, как бы это все было?

Она вбирала в себя эти слова, из которых складывался образ двух людей, вступающих в совместную жизнь наперекор фронтовым лишениям и ужасам. Но рядом с собой она видела не Махата.

Тяжесть, которую Махат ощущал в себе, переливалась в его слова:

— Это было бы самое прекрасное из всех свадебных путешествий на свете.

Яна улыбалась. Она видела себя и Иржи. Провела руками по лицу, словно желая смахнуть с него выражение радости. Безуспешно. Картина, нарисованная Махатом, стояла перед ее глазами.

Он наклонился через аппарат вплотную к ее лицу:

— Я ради тебя готов на все, на все, что ни пожелаешь… А ты? Ты мне ничего не скажешь?

Яна схватила штекеры двух закончивших разговор абонентов, вытащила их из гнезд коммутатора, быстро опустила и отодвинулась от разгоряченного лица Махата. Ей не хотелось изображать чувства, которых она не испытывала.

— Ты, Здена, хороший парень. И ты мне нравишься. Мне совершенно безразлично, что ты не офицер, как Станек. Скорее мне жаль, что он не простой солдат, как ты.

«Что она сказала? — Махат соображал: — Я ей нравлюсь и ей безразлично, что я не офицер, как Станек. Это в мою пользу. Не в его. Но ей жаль, что он не простой солдат, как я. Это в его пользу, не в мою. Что я должен еще сказать? Я уже излил всю душу до последней капли. И ей этого мало. Наверно, нужны другие слова. Но какие? Если мне не удастся поговорить с ней как следует теперь…»

— Скромный солдат, Яна, ко всему относится серьезно, очень серьезно, а такой заносчивый офицер, известное дело, беспечен и непостоянен: от Павла к Петру, от Петра к Павлу.

Поняла: к Павле. Тонкая морщинка перерезала Янин лоб.

— Я его люблю, — сказала она. Махат выпрямился:

— Ты его любишь. Он для тебя все, так? А знаешь ли, какое место ты занимаешь у него? У него на первом месте музыка, потом военная карьера, развеселая жизнь из сплошных развлечений и только после всего этого — ты! Люби его, боготвори — тем быстрее он тебя прогонит. Разве нужен такому офицеру груз на шее?

Нападки Махата лишили Яну последних остатков сдержанности.

— Я не спрашиваю, кто у него был до меня и даже кто будет после меня. Не спрашиваю, что для него важнее. Я люблю его!

— Каким бы он ни был? — удивленно спросил Махат.

— Каким бы он ни был! — подтвердила Яна.

Лишь сейчас он узнал о Яне все. Это не слепое увлечение офицером, которое со временем пройдет. Это такая же любовь, как у него, Махата, к ней — это судьба.

— Я боюсь за тебя. Ты на краю пропасти. Мне еще никто не ответил любовью на любовь, я думал, что это сделаешь ты. А ты… Но это не изменит моего отношения к тебе. Я уберегу тебя от опасности. — Он потянулся за сумкой.

Она испугалась:

— Что ты хочешь сделать?

— Тебе — ничего. Этого я не смог бы. Тебя я даже простил бы. А это не каждый сможет.

Он смотрел на склонившуюся над коммутатором Яну. «Не умею я хорошо говорить. И зачем вообще говорить? И все-то я спешу, не подожду, когда у нее будет свободное время. Почему я?.. — В подсознании по-прежнему стучала мысль, что после всего пережитого у него, с детства обделенного любовью, больше прав на Яну, чем у Станека, к которому девушки льнут сами. — Только надо…» Он шагнул к Яне и остановился.

— Я буду ждать. Ты понимаешь, что я хочу сказать? Для любящего человека ждать — самое страшное.

Яна мягко посмотрела на него.:

— Если ты очень хочешь — жди!