Эмча резала большой кусок марли на салфетки для обработки ран и складывала их стопкой. А мыслями была с Боржеком. Когда она вспоминала о счастливых днях, проведенных с ним, ей казалось, что он погиб давным-давно, когда же думала о проплаканных ночах, то выходило, будто он погиб лишь вчера:

— Одна-единственная ночь…

Медсестра Павла щипцами брала только что прокипяченные инструменты и шприцы.

— И мне ох как было нелегко, — сказала она. Инструменты звякали о стеклянный лоток, в который их складывала Павла. — В Испании и тут…

Она увидела, что к ним бежит Яна. Молодая. Красивая. Губы Павлы горько сжались.

— Совсем забыть нельзя, — продолжала она. — Заживет, притупится только резкая, первоначальная боль, а ноющая, тупая останется навсегда.

Каштановые волосы Павлы с белой прядью выбились из-под шапочки. Яне показалось, что эта прядь еще белее. Голос у Павлы, как всегда, ласковый и ровный:

— Как отец? Доволен, что ты на пункте связи? Я еще спрашиваю! Конечно, доволен, ты же теперь с ним.

Яне слышалось: и со Станеком. Ее пальцы беспокойно ощупывали ремень, впивались в большую квадратную пряжку, словно искали, за что ухватиться:

— У вас такая тишина…

Павла улыбнулась:

— Это все говорят. Капитан Рабас считает, что мы — курьез войны. Это, говорит, как детская кроватка на колесиках да еще в придачу материнская ласка.

«И ко мне Павла относилась по-матерински», — подумала Яна.

— А у нас так страшно, — сказала Яна с нескрываемым ужасом и повторила: — Мне страшно, Павла.

— Трудно в это поверить, — заметила Павла.

Яна стала расспрашивать. Павла внимательно слушала, потом переспросила:

— Ты хочешь уточнить, в каких местах была санчасть, когда немцы под Киевом остановили батальон Рабаса?

Яна утвердительно кивнула головой и описала ей место, где погиб Боржек.

— Кто этим интересуется?

— Связисты… — Она не выдала Калаша.

— А зачем им это знать?

— Можно ли было оказать Боржеку еще помощь после того снаряда…

— По-вашему, мы что-то не доглядели?

— Нет. Речь не о том.

— О чем же?

Выяснять пришла Яна, а получалось, что допрашивали ее.

«С Боржеком было двое».

Эмча перестала резать салфетки и застыла в каком-то страшном предчувствии.

— Солдат, — сказала Яна. — Тот, который хотел, чтобы Боржек долго не мучился.

— И сделал это?

— Да, чтобы он долго не мучился… — Яна дотронулась рукой до груди. — В сердце…

Из рук Эмчи выпали ножницы.

— Но ведь каждый раненый, — сказала Павла, — принадлежит нам. Как он решился? Солдаты идут в бой с уверенностью, что мы всегда придем им на помощь. У них ни малейшей мысли не должно быть о том, что кто-то их добьет.

— Он хотел, как лучше, чтоб немцы не терзали его, — уверяла Яна. — Поверь хотя бы ты мне, Эмча, главное, ты мне верь, Эмча!

Глаза Эмчи наполнились слезами:

— Боржек всегда шутил: если фашист продырявит меня, прибежит Эмча, откроет сумочку с красным крестом… А этот солдат… это преступление.

Яна вскрикнула:

— Не говори так! Не надо! Он хотел избавить Боржека от надругательств.

— Эмча права: это преступление, это убийство. — Павла была непримирима.

Яна пришла в ужас: «Преступление!.. Убийство!.. Обе, как сговорились, твердят одно. Эмча мучается, страдает, как мучилась и страдала Павла в Испании. А что для них я? Я счастлива. Как будто из-за этого я не пойму муки других».

— Ты только подумай, при каких обстоятельствах…

— Не знаю обстоятельств, которые давали бы ему такое право, — сказала Павла. — Никакой консилиум врачей во всем мире не отважится принять подобного решения. Врачи не смеют неизлечимо больного человека лишать жизни. Они избавляют его от боли. И какой-то самонадеянный тип принимает решение за всех! А ты защищаешь его словно ангела-спасителя!

Она напомнила Яне про Соколове. Под пулями и снарядами Павла с Яной ползли по льду, помогая раненым. Они ведь рисковали жизнью даже ради смертельно раненных.

Эмча ухватилась за возникшее вдруг предположение: Яна готова защищать только одного человека, даже если он не прав, — Станека.

— Я знаю, кто был тот солдат! — произнесла она.

— Нет, не Иржи! — горячо воскликнула Яна.

«Это сделал не Станек, — с ужасом поняла Эмча, — значит, Йоза. Он! Вот почему он избегает меня после Киева. С тех пор, как нет Боржека, я словно и брата лишилась».

Воцарившуюся тягостную тишину нарушало лишь равномерное тиканье будильника на полке.

Эмча потянулась к мягкой белоснежной марле. Отдернула руки. Стерильный бинт для перевязок. Боржек не дождался бинта на свою рану. Получил вторую — и, возможно, именно она была смертельной. «Йоза! Как ты мог?»

«Вероятно, я ничем не помогу Эмче, если выясню все точно. Калашу — тоже. Но это лишь два человека. А другие? Их больше, и они должны знать все», — подумала Павла. Она направилась к врачу.

Павла с врачом рассматривали боевую карту Киева. Еще раз проверяли размещение сестер и врачей в тот момент, когда у батальона Рабаса был оголен левый фланг. Там тогда было больше всего работы, туда все стягивались… Нашли место, где пролегала линия связи с «Андромедой». Но от нее медпункт был далеко.

Врач вынул из дела справку об убитом.

— Ничего чрезвычайного. Случай абсолютно бесспорный, — и прочел: — Взрывом снаряда оторвана половина лица — вены вскрыты. Смертельное ранение.

— Других ран не было?

— Да. Позже, еще одна рана. Прямое попадание в сердце. Но смерть наступила раньше, после первого ранения. — Он сунул справку в папку, захлопнул ее. — Теперь я вспомнил: доктор Эмлер говорил, что парню повезло — долго не мучился.

— Солдату всегда везет, — грустно улыбнулась Павла. — Если ранен легко — повезло, что не тяжело; если ранение тяжелое — хорошо, что не смертельное; если солдат убит, то, как сказал доктор Эмлер, повезло, что недолго мучился.

Павла вернулась к Эмче и Яне:

— Выстрел Йозы был уже ни к чему.

Эмча не могла держать раскалывавшуюся голову. Подперла ее ладонями. Слабым голосом проговорила:

— Все-таки, зачем Йоза… зачем?

Павла сказала, утешая:

— Умирающего человека нельзя оставить: он не должен покидать мир один. Такого нужно взять за руку, проводить его — ты же знаешь. Но ни Станек, ни Йоза не могли этого сделать. А если бы Боржек умер в руках у фашистов… ты видела, что они творят. Я это видела уже под Мадридом.

Эмча смотрела на Павлу, глаза ее были влажны.

— Мы дрожим над каждой искоркой жизни, тлеющей в человеке, — сказала Павла. — Я знаю, тебе тяжко, ты любила его. Но и Йоза поступил так потому, что любил его. И не он убил Боржека, а немцы.

Влажные глаза по-прежнему были устремлены на Павлу:

— Сколько у нас с Боржеком было счастливых минут! Правда, урывками…

— Урывками, да? Знаешь, Эмча, что говорит герой «Белых ночей» Достоевского? «Боже мой! Целое мгновенье счастья! Да разве этого мало, даже на всю жизнь?»

В Павле оживало пережитое в Мадриде, Сьерра Гвадарраме, погибший возлюбленный, оживали редкие минуты счастливых встреч со Станеком.

Слезы текли по лицу Эмчи.

— Прощаешь Йозу?

Яна долго смотрела на Эмчу, улыбаясь, словно хотела перенести эту примирительную улыбку со своих губ на губы Эмчи. Только спустя минуту Яна услышала:

— Я уже простила его.

Весть о том, что брожение среди телефонистов начинает волновать уже не только Станека, но и самого начальника связи Давида, вползла в их комнату, словно что-то одушевленное.

— Я никогда не был против нашего Старика, — сказал Шульц. — Суровый, безжалостный… Да вы забыли, как он заботится о нас? Притащимся на новое место — он сразу же беспокоится, чтобы нам не выделили какие-нибудь лачуги, где продувает и подтекает.

Махат блуждал по комнате мутными глазами. Он не знал, что теперь хуже: то, что говорят ребята, или то, что Цельнер и Блага молчат.

— Опять какая-нибудь паршивая линия порвется, — раздраженно начал он, — надпоручик прикажет, и ты пойдешь в этот ад. Но, учти, не каждого ранит только в руку.

— И здесь так же было, — не слушая Махата, вспоминал Зап. — Уже темнело, штабисты давно в тепле, а он по грязи и слякоти обошел с квартирьером все хаты, пока нас как следует не разместил.

Махат не унимался:

— Сперва Боржек, потом я, теперь пусть готовится кто-то из вас.

— А еще он помогал нам подпереть потолок балкой, — продолжал свое Шульц.

— Это не всякий офицер стал бы, — добавил Ержабек.

Млынаржик, нахмурившись, посмотрел на Махата:

— И не всякий солдат оценит.

— У меня уже все позади, — сказал Махат подавленно. — Но вас это ждет. Вы несчастные. Скольких из вас он и Калаш не приведут с задания назад! — Махат повысил голос. — Командир, не имеющий ни на йоту сочувствия к солдату, устраивает для своих подчиненных настоящий ад. И в этом аду вы сгорите один за другим…

Млынаржик бросил на чашу весов в пользу Станека новые ботинки, которые тот ему раздобыл:

— А ботинки?! Они здесь ценятся не меньше, чем оружие.

Шульц полушутливо поддержал:

— В этих ботинках он теперь дотопает до своей Спаленой улицы.

Воцарилась тишина.

— Так, так, — посмеивался Махат, немного успокоившись. — Ботинки — а дальше и крыть нечем.

— Смейся, смейся! — В ногах у Махата стоял Калаш. — Но стоило над этим делом слегка приподнять краешек…

«Краешек? Какой краешек?» — Махат задумался.

— Довольно ты наживался на живых и мертвых. Сегодня этому конец. — Калаш подробно рассказал всем, как все случилось с Боржеком. — Для меня было бы лучше не стрелять. Но вам следовало бы спросить тех умирающих, что для них лучше: когда к ним приближается фашист-фанатик с тесаком в руке или… Только мой выстрел был уже не нужен.

— Значит, Боржека нельзя было спасти? — спросил кто-то из солдат.

— Да, врач подтвердил.

Махат чувствовал, что через «приподнятый краешек» к нему проникает обжигающий воздух, от которого жжет грудь. Нет, ледяной воздух. Его начало трясти. Над тюфяком Махата уже склонились ребята. Он не разбирал, где кто стоит, видел над собой одни разгневанные глаза.

— Здена, — кричал Цельнер. — Я думал, ты все точно знаешь.

— Все это ты затеял из-за своей сумасшедшей ревности.

— Ложные обвинения!

— Клевета!

Злые глаза, злые голоса, злые руки всюду вокруг него, и все-таки Махат собрался с духом:

— Нет, не ложь! Я был уверен, что я прав!

Калаш по-прежнему стоял у него в ногах:

— Что Станек убил, что Калаш убил — я знаю, такое тебе на руку: тебе лишь бы обвинить. Ведь на войне самое страшное — убить своего. — Калаш посмотрел на Махата. В его взгляде было что-то такое, что заставляло Махата отводить глаза. — Но Боржека убил не я и не Станек. Его убил снаряд. Станек выбрал Боржека и объяснил, почему выбрал. Но мог ли он предвидеть, что и снаряд выберет Боржека? Разве снаряд не мог убить меня? Или Станека? Надпоручик шел вместе с нами, хотя мог этого не делать, даже должен был этого не делать… А вчера в той долине он запросто мог получить пулю вместо тебя. И, может быть, не только в руку — вот это единственное, в чем ты прав. А знаешь ли ты, что ложное обвинение кого-нибудь в убийстве наказуемо? Знаешь ли ты, что все мы должны снова идти в ад, о котором ты говоришь и к которому нас так блестяще, черт возьми, готовишь? Не я, не Станек, а ты опасен для нас. Ты ставишь нас под угрозу. Всех! Всех до одного!

Махат молчал.

— Ну вот, теперь ты знаешь правду, теперь вы все ее знаете, — сказал Калаш. Он подошел к столу и принялся составлять тот злополучный рапорт, который никак не давался ему.

Млынаржик сел на скатанный войлок неподалеку от Махата. Рассуждал спокойно, будто не обращаясь к Махату:

— Эти ботинки, которые достал мне Старик, сами до Спаленой улицы меня не донесут. Но без Старика я не хочу идти дальше. Для меня несомненно, что к своему Вашику я дойду скорее с ним, чем без него.

— Паи надпоручик требует рапорт о личном составе, — крикнул Панушка из двери, — Калаш, готово у вас?

— Сейчас закончу, пан ротный. Сейчас — Калаш не успел договорить — дверь уже закрылась.

— Йоза, — бросился Цельнер к Калашу. — Обо мне тоже будешь писать?

— Не бойся, никого не пропущу, — сказал Калаш.

Ержабек смотрел, как строка к строке растет рапорт.

Он подсел к Калашу и тихо, так, чтоб его слушал только четарж, сказал:

— Йоза, ты подумал о том, к каким это приведет неприятностям? Ты подумал о том, что пережил Станек и что ему после этого еще придется пережить? Он хочет того же, что и мы, того же, что и партия, и ради этого — придет время — он много сделает. Так же, как для своего «паука».

— Я выполняю его приказ, — отрезал Калаш.

— Я вижу, что ты выполняешь. Но не будет ли это… — снова спросил Ержабек, — не будет ли это лишь завершением несправедливости, если этой бумагой ты усложняешь его положение?

— Я выполняю его приказ, — повторил Калаш, посмотрел на часы и быстро закончил рапорт на Махата, на ребят, которые поддались его влиянию, и, значит, на самого себя.

— Ну, если ты выполнишь его таким образом, дело это потом так просто в архив не сдашь. А ты должен был бы его выполнить так, чтобы рапорт в конце концов годился лишь для архива.

Калаш поднял глаза от бумаги, Ержабек, наоборот, над ней склонился.

— Что у тебя ушей что ли нет? Есть? Почему же ты не слушаешь, что тебе говорят?

— Ты меня задерживаешь!

— Этого я и хочу. Почему ты здесь пишешь только о том, что было? Почему ты сначала не убедишься в том, что есть сейчас?

Калаш быстро схватил бумагу, чтобы перевернуть.

— Минутку, Йоза. Ты не против, если я поговорю с ребятами?

Калаш оставил рапорт на столе.

— Только быстро.

Ержабек задавал солдатам вопрос за вопросом:

— Кто еще верит тому, в чем Махат обвиняет Станека? Кто хочет подать на Станека жалобу по примеру солдат в Англии, как советует Махат? Никто?.. Ты берешь назад все, что говорил по его адресу, Цельнер?

— Беру.

— Ты, Блага?

— Тоже.

— Ну а остальные? Будет ли кто-нибудь из вас еще утверждать, что Станек бесчеловечен?

Молчание. Долгое. Тягостное. И вдруг, приподнявшись над тюфяком, Махат сказал:

— Я!

Калаш разорвал бумагу с рапортом:

— Ты прав, Ержаб. Я писал о брожении, а его нет. Сегодня все выглядит иначе. Только Махат…

Оставшись в полном одиночестве, Махат упорно стоял на своем:

— Почему я должен менять взгляды? — медленно цедил он слова: — Я, дорогой Йоза, никогда не отступал перед врагом.

— Что? Станек — враг?! — ужаснулся Калаш.

Вся комната замерла.

— Станек — враг?!

Голос у Махата звучал нетвердо, но желание не покориться было твердым:

— Враг! Для меня навсегда. Я с ним вместе дальше идти не хочу.

— А мы не хотим без него! — закричали солдаты.

— Ну если вы так мечтаете о могиле… А я хочу другого командира. — Рот Махата скривился: — Если тебя ударили по одной щеке, подставь другую? Я такого не признаю. Око за око. Чтобы не дождался ни моих, ни ваших похорон.

Шульц кричал:

— Здена, замолчи!

— Поставят тебя к стенке! — сквозь слезы сказал Зап.

— К стенке! Ну нет, — сказал Калаш, который вдруг принял решение действовать. — Будет по-твоему, Здена. Ты со Станеком дальше не пойдешь. У тебя другой будет командир, раз тебе хочется, — в штрафной роте.

Здоровая рука, на которую опирался Махат, подломилась.

— Что? Штрафная рота? Туда вам меня не упечь! — а закричал он: — Я не трус и не дезертир!

— Ты не дезертир, — сказал Калаш сурово. — Ты хуже. Дезертир отвечает сам за себя. В его лице армия теряет только одного и к тому же скверного солдата. Но ты, Здена, заражаешь всех вокруг, даже самых лучших. Поэтому тебя надо удалить.

Солдаты, онемев, смотрели на Махата, бессильно откинувшего голову. Калаш чувствовал, что свое решение ему надо получше обосновать. «Я не могу здесь оставить Махата. Его озлобленность будет постоянно источать яд». Вслух сказал, обращаясь уже не к Махату, а к Ержабеку:

— Я могу ручаться за порядок, если у нас не будет Махата. А иначе — нет. Лишь штрафная рота его образумит.

Ему показалось, что Ержабек не одобряет его решения, и он снова обратился к Махату:

— Мне, Здена, это не доставляет удовольствия. Но у тебя есть время. Ты сам можешь себе помочь. Если бы ты честно во всем признался Станеку… если бы его попросил…

Махат упорствовал:

— Не старайся! Я не кающаяся Магдалина, а он не Христос. Никакого покаяния не будет.

Калаш все стоял возле Махата.

— Здена, послушайся меня! Пара слов — и опять все будет хорошо!

На рубашке у Махата проступило пятно пота. Калаш отошел.

— Черт побери, — говорил Цельпер Благе, — хоть бы на один день так безумно влюбиться, как Здена. Я завидую ему.

Махат тяжело дышал. Цельнер шептал Благе:

— Тебе не кажется, парень, что рядом с Махатом чувствуешь себя каким-то пустым? Ведь на фронте, собственно говоря, не живешь. Откладываешь жизнь до дома. А он? Он всего себя отдает — просто страшно, вплоть до самоуничтожения. Он несчастен — но, я тебе скажу, он и счастлив, счастлив, как никто из нас…