Махату уже не принадлежал даже этот соломенный тюфяк, этот тесный мир! Выгонят!

Не выгонят! Он избежит надругательства. Он знал, что Цельнер тайно прячет у себя парабеллум, взятый у убитого немца. Следя за окнами и дверью, он вытащил пистолет из вещмешка Цельнера. Лег. Под одеялом вынул магазин, проверил, есть ли патроны. Левой рукой было несподручно, правая, забинтованная, неуклюже помогала. Нащупал: магазин наполовину полон. Вдруг шаги в коридоре. Быстро засунул пистолет под одеяло.

Вошла Эмча. Он, не сопротивляясь, проглотил лекарство. Позволил измерить температуру.

— Что-нибудь хочешь, Зденек?

— Нет.

Первый раненый, который ничего не желает.

— Тебе положено усиленное питание. Я постараюсь…

— Я ничего не хочу, — сказал он решительно.

Эмча поправила одеяло. Он испугался: вдруг обнаружит пистолет. Сунул потихоньку под одеяло здоровую руку: все в порядке. Слабо улыбнулся.

— Все-таки кое-что я хочу, Эмча.

Она ожила:

— Ну скажи!

— Причеши меня.

Она причесывала его осторожно, едва дотрагиваясь, боялась причинить боль, спрашивала все время: — Тебе не стало хуже?

— Мне лучше.

Он остался один. Состояние аффекта, в котором он мог бы быстро и без душевных терзаний покончить с собой, прошло. Теперь ему уже трудно было решиться на это. Странно: на фронте смерть всегда рядом с солдатом, но стоит пожелать самому покончить счеты с жизнью, как смерть отдаляется и, чтобы приблизить ее снова, нужны нечеловеческие усилия.

Жить он не хотел, но думал о живых, о том, каким увидят они его, что скажут. Ему казалось неприличным, если потом он, солдат, будет бос или в грязных портянках. Он надел сапоги. «Было бы неплохо ради проверки выстрелить…»

Испугался, что сам себе врет. «Выстрелить ради проверки», — это значит позвать Яну. Нет… Именно ради нее нужно сделать все без сучка и задоринки. И опять испугался: а вдруг не сразу придет конец. Ведь и такое случается, стрелять-то он будет левой, промахнется, а врач из лучших побуждений сделает самое страшное: продлит его муки. Иногда человеку с простреленной головой продлевают жизнь на целую неделю, а то и больше. Он огляделся. Здесь этого делать нельзя. Он напялил ушанку, набросил на плечи шинель и вылез в окно.

Что-то влекло его в ту болотистую долину: там он был ранен, пусть там и оборвется его жизнь. Уже издалека он стал высматривать место. Нужно, чтоб не нашли его раньше времени, чтоб не успели в случае промаха оказать помощь. А может, как раз вблизи дороги, чтобы его нашли и похоронили, прежде чем здесь опять что-нибудь произойдет? Он не мог избавиться от предчувствия, что его мучения сегодняшним днем не кончатся. В памяти всплывали случаи, когда самоубийцы не погибали тут же на месте.

Он вытянул левую руку перед собой. Она сильно тряслась. Когда он возьмет в нее пистолет, будет еще хуже. А если опереться о дерево?

Махат представил, что будет потом, когда его найдут. Ведь он будет существовать еще какое-то время. Останется здесь лежать, но это будет все еще он — десятник Махат. Его станут переворачивать, раздевать… Кто-то о нем пожалеет. Эмча, быть может, всплакнет над ним. Что будет чувствовать Яна? Запоздалые угрызения совести? Но его смерть все равно станет между ней и Станеком. Пусть станет между ними!

Он не заметил, как очутился посреди долины: речка, болото, по правой стороне лес, по левой — шиповник. Как здесь спокойно. Тишина. Махат направился к лесу. Там свершится…

Ничто его теперь не остановит.

Он сошел с дороги на траву.

Давид вызвал Станека и Калаша к себе. Спрашивал Калаша:

— Когда же Махат начал все это?

— С Киева…

Станек, которому Калаш по дороге рассказал все, перенесся моментально назад, в Киев. Среди выстрелов, гремевших тогда, прозвучал и тот, которым Калаш избавлял Боржека от мучений. «Калаш завершил то, что начал я, взяв Боржека с собой», — подумал Станек.

— Ну а вы? — спросил майор.

Надпоручик вздрогнул, но майор обращался к Калашу.

— Я все время пытался его усовестить, — сказал Калаш, — но он, словно глухой…

— Пытались усовестить?.. Я правильно слышал — усовестить? — Майор наслаждался этим словом. — С самого Киева? А тем временем вы пишете в рапортах о здоровом моральном духе личного состава. — Давид повернулся к Станеку. — Он докладывал что-нибудь вам, пан надпоручик?

Не только не докладывал. Исказил истинное положение дел. Но Станек лишь сказал:

— Нет, пан майор.

— Вы, пан четарж, ничего не предприняли за весь этот долгий период, вплоть до сегодняшнего дня?

Калаш утвердительно наклонил голову.

— У вас есть какое-нибудь оправдание?

— Есть оправдание! — поспешно сказал Станек.

— Вас я не спрашиваю, пан надпоручик. — И резко Калашу: — Есть?

Калаш думал о том же, что и Станек, но сказал:

— Нет…

— Нет. Довольно. Вы будете наказаны. Можете идти.

На обратном пути Калаш мысленно продолжал мучительный разговор с майором: «Оправдания мне нет. Есть объяснение. Я думал о Боржеке. Думал днем и ночью. А сегодня придет Эмча благодарить за то, что я сократил ему предсмертные мучения! А мои муки? Что она об этом знает? Не она спустила курок, она будет только оплакивать Боржека. Время залечит ее раны. А я? Я даже теперь, когда она сказала, что ему все равно нельзя было помочь, не могу избавиться от этого ужаса. Стригунок, я не избавлюсь от этого до конца жизни».

— Какое оправдание, по-вашему, у Калаша?

— Человеческое, пан майор. — И Станек рассказал, что Калаш только что признался ему, как он выстрелил в сердце смертельно раненного Боржека, жениха своей сестры Эмчи. — Признался, что из-за нее он утаил это и от меня.

Давид взвешивал поступок Калаша с различных точек зрения. Безусловно, он решился на это потому, что речь шла о близком ему человеке. Не думал о последствиях для себя, им руководило чувство гуманности. «Он взвалил на себя тяжкое бремя, — размышлял майор. — Нес его все это время в одиночестве, сгибался под его тяжестью, и это стало причиной того, что он утратил контроль над своими ребятами».

На листе бумаги Давид написал: «Приказываю отстранить четаржа Калаша от должности командира взвода. Основание: терпел во вверенном ему подразделении попытки подорвать авторитет вышестоящего командира, что оказало негативное влияние на моральное состояние солдат».

Майор пододвинул лист к Станеку.

У Станека желваки заходили на скулах.

— С чистой совестью я не могу подписать этого. Калаш — один из моих лучших солдат.

— Я сам подпишу это с чистой совестью, — сказал майор. — Лучший солдат? Возможно. Но плохой командир. Действовать так, как он, командир не имеет права.

Станек упорно защищал Калаша:

— Конечно, он заслуживает наказания, но смещать?!

Майор иронически улыбнулся:

— Калаш сегодня сделал то, что должны были сделать вы — разобрался наконец-то во всем. Впрочем, особой его заслуги в том нет. Будь вы плохим командиром или будь солдаты ваши из рук вон плохи, Калаш не справился бы с ними. Судите обо всем как военный.

— Я и сужу как военный, пан майор, — хмурился Станек, не желавший допустить, чтобы его подразделению был нанесен урон. — И потому мне не безразлично, ведь я теряю двух телефонистов.

— Калаша вы не теряете.

— Это равносильно потере! Он ожесточится. Он ведь уверен, что сегодня положение выправилось… никаких недоразумений между солдатами и командиром уже не возникнет.

На столе перед майором лежала карта с нанесенной на нее сетью связи. Давид через маленькую лупу рассматривал долину, пестревшую массой точек: ими были отмечены места обстрела.

— Да, страшного ничего не случилось. Но лишь потому, что вы сами пошли с ребятами! — Майор помолчал, затем продолжил: — Нет, Калаша вы не потеряете. Если он и вправду один из лучших ваших солдат, то поймет, что наказан справедливо, и останется таким, каким был. А Махата потеряете. — Он прочел из рапорта Калаша: — Штрафная рота.

Станек вскочил.

— Сидите!

Надпоручик сел.

— Штрафная рота? Не согласен! На это не могу согласиться!

— Странный вы человек, Станек! — усмехнулся майор. — Калаш оправдал вас в глазах ребят, но с его наказанием вы в конце концов согласились. — Он посмотрел на сжатые кулаки надпоручика. — А по поводу Махата, который всячески оговаривал вас, хотите спорить?

— Штрафная рота — это ж почти смерть! — выкрикнул Станек и уже не мог остановиться: — Как я могу желать его смерти? Я? Именно я? Ведь он взъелся на меня за то, что я оказался счастливее его.

— В любви?

— В любви.

Зазвонил телефон. Давид выслушал, повесил трубку.

— Не волнуйтесь, вы не будете палачом, Махат исчез.

— Я не понимаю, пан майор.

— Дезертировал.

Махат уже миновал болото и продирался сквозь искореженный лес, словно больной зверь, уползавший в предчувствии близящейся смерти в самое глухое место. Он выбрал кряжистый дуб и подумал: «Здесь!» Оперся о ствол, чтоб отдышаться.

Вдали слышалась редкая перестрелка. А тут, рядом с ним, война ни звуком не напоминала о себе. В прошлогодних листьях зашуршала мышь. «Зачем ты явилась сюда именно сейчас? Чтоб сказать мне, что на войне чем меньше ты заметен, чем тише ты живешь, тем спокойнее и легче? Ну-ну, смейся надо мной! Это единственное, что будет сопровождать меня в последний путь».

По старой траншее, прорытой на лесистом холме, пробирались трое немцев, надеявшихся на чудо. Главным образом в чудо верил самый молодой из них — ефрейтор Оскар Линге, вымуштрованный еще в гитлерюгенде и нашпигованный его заповедями (немецкие мальчики должны быть как молодые хищники). Он еще верил, что военное счастье улыбнется ему.

Линге знал, что очутился на территории неприятеля, но не растерялся. План его был прост: по траншеям уйти к лесу и там переждать до темноты, а ночью проползти назад к своим. Два пожилых солдата в удачное осуществление этого плана слабо верили. Воевать, это да. Умирать? Ну, уж нет. Была б на то их воля, они с поднятыми руками вылезли бы из траншеи и сдались бы в плен первому же солдату. Но они знали, что ефрейтор не задумываясь пристрелил бы их.

Оскару Линге тоже не хотелось умирать. Но гордость и присутствие двух солдат заставляли его не забывать о том, что вдалбливали ему в гитлерюгенде: большевикам нельзя попадаться в руки живым. Таким образом, все трое представляли смертельную опасность друг для друга уже тем, что были вместе.

Один из солдат кашлял. Синея от натуги, он старался подавить кашель. Линге долбил его в спину:

— Проклятая свинья, заткни пасть!

Второй солдат был более крепким; он, пригнувшись, терпеливо шаг за шагом продвигался по узенькой траншее. А из головы не выходили беспокойные, бунтарские мысли: «Вот погибнем мы тут, кто виноват? Нацисты, большевики? Конечно, наци. Не большевики же погнали нас в Россию. И этот сопляк ефрейтор…»

Махат вытащил пистолет. Он пытался побороть мелкую дрожь, охватившую все тело. Приказывал себе: «Сосредоточиться! Рука должна быть твердой».

Но сосредоточиться никак не мог. Все думал, а что будет потом! «Твоя жизнь принадлежит не тебе одному, — продолжал он мучительный разговор с собой. — Она принадлежит также и воинскому подразделению, в которое ты добровольно вступил. И сейчас, и потом… Сгниешь тут, а в списках бригады останешься, лишь отметят там: не выдержал, дезертировал на тот свет. Даже с этого света так просто не убежишь: смерть — не конец человека». Рука дрожала, да и все тело била дрожь. «Ты, Зденек Махат, останешься в памяти людей трусом, дезертиром, хотя ты никогда им не был. Не в твоей это натуре. — Рука с пистолетом опустилась. — Ты никогда не был тихим и робким, как эта мышка. Ты всегда много шумел и многого хотел. Вырвать у Станека Яну, подразделение… — Вздохнул. — Родители Боржека спрашивали о последних минутах своего сына. Что скажет Калаш моей матери, когда она однажды придет спросить его обо мне? Неужели скажет: „Ваш сын — слепой ревнивец. Из-за этого докатился до клеветы и ненависти. Я вынужден был отправить его в штрафную роту. У него не хватило мужества достойно нести наказание“».

Махат снова поднял руку с пистолетом. Ему показалось, что его уже не так трясет. Огляделся по сторонам — проститься с белым светом.

Сосны, раздетые догола снарядами. Голые дубы, голые березы. Вместо крон обрубки, культи. Ветер бесчинствовал среди этих скелетов и свистел, словно кого-то искал. И вдруг в его свисте Махат явственно услышал кашель. Он переводил взгляд с дерева на дерево. Контур каски виднелся из окопа. Только что этой каски тут не было. Он впился в нее острым взглядом. Немецкая! Шевельнулась… «Немец видит, что я держу пистолет, и выстрелит первым!»

Каска немного приподнялась над окопом. Махат увидел вымазанное глиной лицо, прицелился, нажал на спусковой крючок. Промазал.

Линге заорал:

— За мной, вперед!

Выскочил из траншеи, размахнулся гранатой.

Махат выстрелил еще раз, еще.

Линге поднял вверх обе руки и рухнул ничком в мягкую подстилку из листьев. Граната тоже куда-то упала, но не взорвалась.

Линге, собравшись с силами, пытался приподняться на колени. Махат заметил в окопе еще двух солдат. Какое-то мгновенье колебался, в кого стрелять. Солдаты не двигались. Тогда он опять прицелился в ефрейтора. После выстрела залег.

Оскар Линге схватился за живот.

— На помощь! На помощь! Камрады!

«Что будет? Эти два сейчас кинутся на меня?»

Но эти бывалые солдаты соображали лучше ефрейтора. Зачем перестрелкой привлекать дополнительные вражеские силы? Тогда конец и крохотной надежде проползти ночью к своим и реальной надежде попасть живыми в плен.

Ефрейтор корчился от боли.

— На помощь! Гуго! Вольфи! Позовите полковника! — хрипел он.

Махат вздрогнул. «Так тут еще и полковник скрывается!» Он приподнялся и заглянул в траншею. Две каски мелькали уже далеко… Перед Махатом блестели глаза Линге. В них догорала жизнь. Ефрейтор молил:

— Прошу… камрад. Санитара. Я ведь солдат…

«Короткая у тебя память, парень! Только что стрелял в меня, а теперь я должен оказывать тебе помощь? Нет уж! — усмехнулся Махат. — Я подстрелил тебя, а ты мне продлил жизнь. — Махат лежал рядом с умирающим гитлеровцем. — Вот сейчас окончится эта схватка со смертью. Верно, так же будет и со мной. Буду извиваться, стонать».

— Мама! Мама! — кричал Линге. — Твой Оскар умирает…

«Может, ему все-таки помочь?» — раздумывал Махат. Но, взглянув на свастику, отказался от этой мысли, В его лихорадочной памяти вставали другие встречи с другими немцами. С теми, в лагере, которые вместе с заключенными из оккупированных стран однажды ночью давали торжественную клятву: все силы на борьбу с фашизмом!

«После войны они встретятся, чтобы рассказать о том, как они ее выполняли. Я был в лагере единственный чех. И на этой встрече меня не будет. Они решат, что я совершил что-то значительное в борьбе за освобождение всех народов Европы. Скажут, отдал жизнь…»

Махат осторожно приподнялся. В траншее — никого, взгляд умирающего угасал.

Нет! Он не убьет себя… Не обращая внимания на боль в раненой руке, он побежал, еще не зная, куда и зачем. Он летел стремглав, перепрыгивая через поваленные стволы и пустые окопы. Выбежав из лесу, он без передышки помчался по лугу. Силы покидали его. Махат невольно замедлял бег. И наконец потерял сознание.

Очнулся в грузовике. На поворотах и ухабах его подбрасывало, будто неодушевленный предмет. Что-то гремело и стучало под ним, рядом с ним, толкало в спину. Потом опять он впал в забытье; ему чудилось: он в черешневом саду, который отчим снимал в аренду. Сад красный от зрелых плодов. К деревьям приставлены лестницы. Всюду сборщики плодов в видавших виды соломенных шляпах. Тяжелые корзины на крючках. У шоссе деревянная будка, там весы. Отчим руками, перепачканными фиолетово-черным соком, накладывает собранное и взвешивает. Вокруг вьются и жужжат пчелы, осы, мухи… Порой ему казалось, что это не жужжание насекомых, а равномерный рокот мотора.

Солдат, скрытый брезентовым навесом, наблюдал за Махатом. «Кто такой? Раненый, шатается всюду. Странно».

Черешню собирает мать Махата. Теплый ласковый ветер раздувает ее юбку, открывает сильные смуглые ноги. Она прижимается к лестнице, и губы ее, измазанные черешневым соком, скорбно улыбаются: «Зденечек!» — «Мамочка!» — Махат взволнован. Статная сорокалетняя женщина опирается теперь не на лестницу, а на сына. Это расставание. У нее подгибаются колени, она повисает на нем. «Зденечек! Береги себя, чтобы тебя не убили!» Голос, полный слез, пробуждает Махата от видений. «Меня убьют? Я сам хочу… Нет, уже не хочу».

— Куда вы меня везете?

— Не волнуйся, везем куда надо.

«Понятно. Вот и наказание». Махат приподнялся. Увидел слабый огонек сигареты. Нащупал плечо солдата, руку, закричал:

— Стойте! Везите сперва в штаб! Живее!

Солдат курил. Ждал, когда Махат кончит.

— Ты слышишь меня? — Махат дергал солдата за руку.

— Конечно.

— Я наказан, я не могу… Солдат вздрогнул.

— Но ты ступай в штаб и скажи, что в лесу укрылись немцы. — И Махат рассказал солдату все, что видел. — Не думай, что это бред. Я говорю святую правду. Там даже есть полковник!

— Какое наказание ты получил?

Солдат загасил сигарету о бочонок с селедкой.

— Ведь вы же меня туда везете!

— Да нет! — рассмеялся солдат. — Мы не из этой команды. Мы везем жратву: говядину, мармелад, селедку. Так что же тебе дали?

— Штрафную роту!

— Ого! Суровое наказание!

— Ничего подобного! — выпалил Махат упрямо, и впервые штрафная рота не только не пугала, но даже привлекала. — Меня этим не накажешь! Я иду туда не из-за трусости, а как раз потому, что никого и ничего не боялся. Понял? Меня хотят наказать тем, что будут посылать в самые опасные места. Промахнулись!

Солдат в скупом свете, проникавшем сквозь щели брезентовой крыши, пытался разглядеть лицо Махата.

— Да, — сказал он, — парня, который ничего не боится, штрафной ротой не испугаешь.

Гитлеровский полковник, уходя от преследования наших автоматчиков, бросал все, что ему мешало бежать: шинель, фуражку, оружие. Он проваливался в окопы и воронки, выкарабкивался из них и снова бежал. Растерзанный, расстрелянный лес швырял ему под ноги ветки и целые стволы. Полковник чувствовал, как сокращается расстояние между ним и преследователями, он уже слышал за спиной их тяжелое дыхание. Ужас поднял его руки вверх.

Пленный был доставлен в разведотдел.

Галиржа в разведотделе не было: его вызвал к себе полковник Свобода. В комнате, соседней с той, где находился пленный, Галиржа ждали Рабас и Вокроуглицкий.

— Атмосфера… — говорил Вокроуглицкий. — Вы же знаете это, пан капитан…

Рабас устремил на него взгляд из-под нависших бровей.

— Идите вы к черту со своей атмосферой! Аргументы! Вот что решает!

— А если их, извините, нет? Если их и в самом деле нет! — возражал Вокроуглицкий. — Против меня нет никаких аргументов. Только эта неблагоприятная атмосфера.

Рабас потер пальцы.

— Кофе в пакетиках, помните, поручик, уже кончился?

«И о чем только эта бездонная бочка думает! Джони вот-вот вернется, а я буду возиться с кофе».

— Нет! Нет! — приветливо воскликнул Вокроуглицкий. — Немного осталось. Сейчас я вам приготовлю.

Рабас толстыми пальцами скреб небритую щеку.

— Пожалуйста, — услужливо предложил поручик металлический стаканчик, из которого поднимался ароматный пар.

— О чем бы вы говорили со своим приятелем, встретившись с ним спустя несколько лет? О себе, о своих впечатлениях, не правда ли? — Вокроуглицкий легонько постучал себя в грудь: — И я тоже рассказал Махату свою историю. Я офицер… но вместе с личным составом выступил против старших по званию.

«Это так, — подумал Рабас, — только к чему он завел этот разговор?»

— Я хочу честно сражаться и, конечно, по мере своих возможностей помогать командирам, — Вокроуглицкий помолчал. — Я буду тщательно следить за тем, чтобы ваш батальон, пан капитан, своевременно получал от нас донесения.

Рабас чувствовал: что-то тут неладно.

— Уничтожить фашизм… искоренить его полностью… ради этого мы здесь все без исключения.

Рабас немного подался назад:

— Да разве в этом кто-нибудь сомневается?

— Во мне могут сомневаться, — проговорил поручик. — Я влип в неприятную историю.

— Вы — в историю?..

— Да, да. В историю. Как только пан надпоручик узнает, что я невольно повлиял на Махата…

Рабас перестал потягивать кофе.

— От кого он это узнает?

— От меня.

И поручик объяснил, что Махату грозит штрафная рота, но, как тут ни крути, в какой-то степени виноват и он, Вокроуглицкий: он рассказал Махату об инцидентах в Англии, а тот ухватился за это.

— Я не могу допустить, чтобы парень так жестоко пострадал в сущности из-за меня. Мы с ним друзья детства… Я в этом отношении особенно чувствителен. — Вокроуглицкий, пытливо вглядываясь в лицо Рабаса, старался угадать, что тот думает, и не дожидаясь, пока пораженный Рабас обретет дар речи, доверительно сказал: — Вы, пан капитан, объективный человек. А пан надпоручик горяч и вспыльчив, поэтому я хочу попросить вас…

— Да, он вспыльчив, но справедлив, трудно тут сдерживаться. Я, поручик, сделаю все, что в моих силах. Хотя никаких гарантий не даю. — Рабас нахмурился: — Эта ваша паршивая атмосфера и впрямь подыграла. Должен признать, в незавидную историю попали вы.

Вошел Станек, направился к Вокроуглицкому и протянул ему руку:

— Я слышал…

— Но не все.

— Все. Вы искали меня в долине…

Лицо Вокроуглицкого покрылось красными пятнами.

— Я вас не догнал…

— Ну и что? Но вы шли на помощь. И добрая воля, очевидно, здесь была.

— Добрая воля со мной всегда, хотя не все кончается добром.

Сбивчиво он принялся объяснять. Но едва Вокроуглицкий дошел до того, как без всякого умысла он невольно подбросил Махату идею «бунтарства», горячность Станека сразу же затмила чувство благодарности:

— Так это вы вдохновитель? Отплатили за «Андромеду»?

— Стой, Ирка! — Рабас уже оттаскивал Станека от побледневшего Вокроуглицкого.

Вошел Галирж. Извинился.

— Подождите, пожалуйста, друзья. После допроса пленного я в вашем распоряжении. Идем, Ота.

Дверь закрылась не плотно, осталась небольшая щель.

Галирж устанавливал личность пленного. Он внимательно осматривал его форму, петлицы, награды, перелистал воинскую книжку и стал диктовать Вокроуглицкому:

— Франц Вебер, тысяча девятьсот первого года рождения, Вюрцбург…

Машинка равномерно застрекотала.

— Какая дивизия? — спросил Галирж. — Номер?

«Смотри-ка, новый номер, новая дивизия! Откуда? Наша разведка до сих пор ее не обнаружила». Как выяснилось, полковник прибыл раньше своей дивизии и присоединился к разведке, а в долине они были отрезаны от своих. «Так, а теперь получить данные о составе дивизии, когда она прибудет, какие ей отведены позиции и какие поставлены задачи: обороняться или наступать, если наступать, то где главное направление…»

Станек меж тем возмущался:

— Какой мерзавец! Ничтожество! Морду набью!

— Молчи! — Рабас потянул Станека: — Сядь сюда и — тихо!

— Сидел бы ты тихо, если б кто-то подбивал против тебя твоих солдат!

Из двери громко донесся голос пленного полковника:

— Я тоже знаю Прагу, герр капитан…

Не Рабас, слово «Прага» заставило Станека умолкнуть. Он стал слушать.

— Прага, герр капитан, прекрасна. Как наш Нюрнберг. Но я ее уже не увижу. Вы расстреляете меня?

— Пленного? — удивленно протянул Галирж.

— Но и вы, господь свидетель… и вы Прагу уже не увидите!

Станек уловил в его тоне непреклонную веру в то, что говорит. Он подошел к двери.

— Почему же и мы не увидим Прагу? — строго спросил Галирж.

Немец был от Станека близко, в двух-трех шагах, но голос его звучал словно откуда-то издалека.

— Вы думаете: великая Германия — это разбитые бомбами города, опустошенные деревни, нищета и голод? Как вы заблуждаетесь! Ведь мы ведем бои на чужой территории. Вам еще далеко до границ Польши, далеко до наших главных укреплений, но как только вы на них натолкнетесь, тогда и познакомитесь с тем, что мы для вас приготовили…

— Фау один или два? — спросил Галирж иронически.

Тон ответа был тоже ироническим:

— Откуда мне знать номер?

В тишине постукивала пишущая машинка. Рабас тоже подошел к двери.

— Вы забыли, что произошло после первой мировой войны? — спросил язвительно Франц Вебер. — Разве вы не убедились еще, что и Англии и Америке ближе наша система мышления, нежели большевистская? Мне жаль вас. Вы не учились у истории: пером и кровью скрепляете с русскими дружеский договор и тем самым, собственно говоря… Вы понимаете, не так ли?

Станек и Рабас в оцепенении слушали. Голос Галиржа:

— А вы учли уроки истории?

— Разумеется. Прежде чем направиться на Восток, мы, покорив всю Европу, обеспечили прочный тыл.

Галирж усмехнулся:

— Вы замечательные стратеги, господин полковник. Однако вы с такой «нежностью» заботитесь об этом тыле, что в настоящее время это скорее наш тыл, чем ваш.

— Не стоит выдавать желаемое за действительное, герр капитан. — Полковник прикрыл глаза. — Но у нас и на этот случай есть средства. Газовые камеры, например… Я мог бы об этом рассказать…

— Нет, благодарю, — остановил его Галирж. — Мы солдаты. Нас интересуют другие данные. Правда ли, что группа армий «Центр» планирует еще до рождества вернуть назад Киев…

— Почему бы ей этого не сделать? На то она и армия.

— Откуда возьмете дополнительные силы?

— На это вы могли бы найти ответ в моей философии, герр капитан.

— Говорите яснее!

— Перемещением дивизий из районов относительного затишья в районы, где решается судьба войны.