Перевод Э. Новиковой

Проходя через дикость этого мира, проходя через дикость, проходя через город громких электрических лиц и забитых заправочных станций, где ветер ослеплял и топил меня той зимней ночью накануне смерти Запада, я вспомнил ветры вышнего белого мира, который меня породил, и бесшумный миллион лиц на занятых небесах, глядящий на земную плаценту. Те, кто прокладывал себе дорогу сквозь знающие грамоту огни города, задевали меня плечом и локтем, подцепляли мою шляпу спицами своих зонтов, они протягивали мне спички и дарили музыку, их человеческие глаза превращали меня в шагающую человеческую форму.

— Уберите, — говорил я им тихо, — фланель и байку, ваш дешевый фетр и кожу; я самое голое и самое бесстрашное ничто между шпилем и фундаментом, я — глава всех призраков, прикованных бумажниками и часовыми цепочками к мокрому тротуару, я — толкователь отголосков, блуждающих по человеческой жизни. И старого Вельзевула я держу за бороду, и новости мира для мира не новы, небесных слухов и адских кривотолков вполне достаточно и даже слишком много для тени, не отбрасывающей теней, — говорил я слепым попрошайкам и мальчишкам-газетчикам, кричавшим под дождем. Те, кто спешил мимо меня по мелким поручениям мира, — а время было приковано к их запястьям или слепло в их жилетных карманах — доверялись со временем, привязанным к священной башне, и, лавируя между дамскими шляпками и колесами, слушали в шагах моего спутника вневременную речь другого шагающего. На сверкающих тротуарах под дымной луной их человеческий мир поворачивался к гудящему транспортному клубку, а в очертаниях моего спутника они видели под бледными ресницами другого глядящего и слышали, как вращаются сферы, когда он говорит. Это странный город, где джентльмены, каждый сам по себе, джентльмены, рука об руку без конца приветствующие друг друга, джентльмены с дамами, дамы — это странный город. Им казалось, что в недружелюбных домах, на улицах, где деньги и развлечения, миллион джентльменов и дам копошатся в кроватях, и время этой ночью движется под крышами вместе с многоопытной луной, и суровые полицейские стоят под черным ветром на каждом углу. Ах, господин одиночка, говорили дамы, каждая сама по себе, мы будем голенькие, как новорожденные мышата, мы будем долго любить вас в кратких вспышках ночи. Мы не те дамы, у которых между грудей перья и которые откладывают яйца на стеганные одеяла. Проходя сквозь небоскребущий центр, где фонари следовали за мной, словно уклоняясь от ударов или словно деревья из нового священного писания, я отпихивал дьявола, неотступно следовавшего за мной, но похоть призраков его города кралась рядом, не отставая, сквозь арки по черным слепым улицам. И теперь, то в образе лысой улыбающейся девицы, этой причитающей распутницы с наручниками вместо сережек, или тощих девчонок, что живут, обчищая карманы, то в образе оборванки с навозными граблями, обмакнутыми в нечистоты, Искусивший ангелов нашептывал мне через плечо: Мы снимем с себя все, кроме подвязок и черных чулок, и будем долго любить тебя на постели из клубники со сливками, разве что оставим еще только ленту, прикрывающую соски. Мы не из тех дам, что вгрызаются за ухом в мозг или питаются жиром сердца. Я вспомнил бесполых сверкающих женщин в первые часы мира, который меня породил, и золотых бесполых мужчин, восхвалявших Господа в звуке формы. Набравшись сил в этом неожиданном блеске, я громко закричал: «Я держу Дьявола за бороду». Но недолговечные очертания все еще следовали за мной, и советник нечестивой наготы еще бранился у моих ног. Нет, неспроста забитые артерии города на каждом перекрестке и на каждом повороте тротуара бросали мне навстречу эти фигуры в формах звука, неспроста возникали силуэты, очерченные мелом фонарей, и шагающие остовы снов, выходящие из аллегорий более темных, чем вымыслы Земли, способной обернуться за время двенадцати солнц. Был другой, более важный смысл в пугалах с человечьими черепами, ковыряющих большим пальцем в носовых отверстиях, и в развеселых повесах-лакеях, скребущих подмышки в свете забегаловки, и в мертвеце, который, улыбаясь через бинты, положил руку мне на рукав и заговорил голосом нечеловеческого существа. Был другой, более важный смысл в разговорах переполненного чушью мужчины, расколотого от ануса до пупка, и его было больше в возбужденных дамах у твоих ног, чем в щепотке дьявольских наслаждений и остром запахе серы. Небеса и Преисподняя поменялись в этом городе местами. И я видел Бога Израиля в образе разукрашенного мальчика, а также Люцифера в женской сорочке, поливающего мочой Аллеи Дамароид из окна. Любуйтесь теперь, вы, сверкающие созданья, на падение настройщика арф, на рисовальщика ветров, лежащего в сточной канаве, как мешок дерьма. Высокие надежды лежат вперемешку с разбитыми бутылками и поясом с подвязками, белая грязь падает, как перья, и из Двора Маточных Колец выходит Епископ Безделья, одетый крысоловом, и святая сестра в Гамарош Мьюз затачивает свой клык о кусок красного железняка, и двое ласок спариваются на алтаре Святого Павла. И это — идея богопротивная или замысел богов падших, чьи приветственные крики заставляют расти и переплетаться кривые шпили рогов на набыченных лбах, которые витиевато сообщают мне о присутствии того, кто унижает людей, и когда я отталкиваю облаченного в саван и разваливающегося, как капуста, врага справа с неприкрытой левой стороны утверждаются мои великие друзья, мои наперсники. Тот, кто, изображая чародея, проявлялся одновременно в дюжине отдающих серой кивков головы и призывал дюжиной ртов одновременно: Мы будем голые, как кособедрые азиатские королевы твоих снов, — тот был символом истории о путешествии по городу символов. И нечто, выскользнувшее с быстротой змеи из нор в основании соборных колонн и оставляющее свои следы на пепельных границах четырех сторон света, тоже было символом путешествия по этому городу. Символы этого города корчились передо мной в образе женщины с мышиным хвостом и священной змеи. И одним и тем же красным рогом я расправился с этим двойным видением, распоров меховой корсет и кожаную куртку. Мы будем голые, сказал мерцающий там и сям Козлоногий, как иудейка, распятая между ножек кровати. Все мы — метафоры звука формы в форме звука, сломай нас, — и мы примем другую форму. Сбоку от меня женщина и змея бешено крестили воздух. Я увидел звездопад, разбивший облако, и, выбежав, лавируя между дамскими шляпками и колесами, на улицы болезненного света, я заметил преподобного Дэниела, который преследовал раскрашенную тень.

Мы вошли в «Семь Грехов». Две босоногие девчонки танцевали на опилках, и бутылочные осколки разлетались из-под их ног во все стороны. Какая-то негритянка ослабила завязки желтого платья и оголила грудь, подставив под черную плоть тарелку. Купите полкило, сказала она и ткнула грудью в лицо Дэниела. Он смотрел на женщин, движущихся на нас желтым шумливым морем и схватил полуголую негритянку за запястье. Как женщина, стоявшая у ворот крепости, она сказала: «Как ты силен, любимый!» — и взасос поцеловала его. Но прежде чем это море сомкнулось вокруг нас, мы вышли сквозь вертящиеся двери на улицу, где лунный свет зимней полуночи, уже не такой белый, как соль, висел в безветрии над городом. Только враги ночи могли сделать светильник из дьявольского ока, но мы следовали по перекресткам за полуночным сиянием, как два потусторонних брата мы ступали по блестящему узорному полотну. В своих волглых шляпах и плащах, в мерцании витрин, люди на тротуаре налетали на нас, и мальчишка-разносчик схватил меня за рукав. Купите календарь, сказал он. Какой горький конец года. Звездопад прекратился, небо казалось дырой в пространстве. Сколько, сколько еще, о повелитель градин, будет раскачиваться мой город и семь смертных морей, застыв бесприливно, будут ждать восхода луны и горького конца, и последнего прилива, который завершит полный цикл. Дэниел стенал, следуя за полуночным сиянием до дверей «Смертной Добродетели», там свет померк, и семь узорных полотен потускнели. Мы целую вечность взбирались по ступенькам башни над морем и кричали с ее верхушки в голос, время от времени пугая друг друга заржавленной дыбой и железной девой, поджидавших в темных углах. Дорогу Его Преподобию с другом! Входя в «Смертную Добродетель», мы услышали из деревянной трубы громкоговорителя над центральным зеркалом свои имена, и пока вещал оракул, сквозь дом мы увидели в стекле два искаженных гримасой лица. Дорогу, неслось из громкоговорителя, Дэниелу, королю Разрушения, Его Преподобию Сатане, бражнику с Кухни Фатума и его другу — главе всех призраков. Является ли толкователь манускрипта человечества, знаток его ходячих глав, спросил трубоголовый, членом моей «Смертной Добродетели»? Поставьте ему пиявку. Дорогу, кричало видение, смелому и голому господину Мечтателю с самой голубой кровью по эту сторону кровавого моря. Когда расступилось море лиц и от стойки отлипли голоспинные девицы и мужчины на ходулях, связанные по рукам и ногам, со спичечными талиями и грудями, как у женщин, когда начали они выискивать в комнате укромные уголки, мы пробились к огнедышащим бутылкам. Коньяк для мечтателя и пилигрима, произнес деревянный голос. Господа, сказал живой громкоговоритель, я угощаю, сама смерть у меня в гостях. А потом, в острые утренние часы, когда нас окружали безжизненные лица пьяниц и вой потерянных голосов, и слова единственного электрического видения, Дэниел, волосатый донельзя, в первый раз, рыдая, рассказал мне о смерти, идущей на город, и об утраченном герое его сердца. И не может быть перемирия между золотыми бесполыми певцами и пахнущими серой гермафродитами, между летучим зверем и шагающей птицей, чьи рог и крыло бьются за нас. Я мог зажечь голоса огнедышащих дев, моргающих в моем стакане, мог поймать коньячно-коричневого зверя и птицу, плавающих в дыму у моих глаз, и расцеловать двурогого ангела. Нет, неспроста именно эти две неосязаемые коньячные девы окружили плачущего Дэниела со шприцем в руках. Обнажите кокаиново-бледные ноги, вы, дамы, для игл; Громопреподобный Дэниел станет и врачом и исцеляющим лекарством.

С мертвых улиц в комнату начал врываться ветер; с башни, где стояли дыбы и лежали в цепях двое мужчин, и дыра разверзлась в стене, до нас доносились наши собственные крики, блуждающие среди коньячных паров и музыки из громкоговорителя; в башенной агонии мы лапали танцующие в клубе очертания, негритянских девушек с татуировками от сосков до плеч в виде белых танцующих очертаний и других, одетых в платья из камышей с улиточными головами и увенчанных оленьими рогами. Но они ускользали от нас в резиновые углы комнаты, где незримо поджидали их черные любовники, музыка становилась все громче, пока крики с башни не потонули в ней; и снова Дэниел пустился за раскрашенной тенью, которая сквозь дым и толпу танцующих привела его к грязному окну.

Перед ним, свернувшись калачиками улиц и домов, лежал город, спящий в свете собственных звезд из железа и красного воска, с искусственной луной наверху и шпилями, пересекающими ложе. Трясясь рядом с Дэниелом, я глядел вниз на незадымленные крыши и на прогоревшие свечки. Разрушение пошло на нет. Медленно комната позади нас поплыла, как четыре потока, сливаясь сквозь семь сточных канав в черное море. Волна, поймавшая губами живой громкоговоритель, поглотила дерево и музыку; в последний раз гороподобная волна закрутила пьяных и утянула их из светлого мира в баюкающую морскую колыбель; мы увидели, как волна прыгнула и подмяла под себя последний яркий глаз, последняя окровавленная голова переломилась, как соломинка, и покатилась, рыдая, в бурлящую воду. Во всем городе остались только мы с Дэниелом. Воды разрушительного моря плескались у наших ног. Мы увидели звездопад, разорвавший ночь. Стеклянные огни на железе погасли, и волны набросились на тротуар.