Перевод О. Волгиной
На Пике Кадера была школа ведьм, где дочка лекаря, обучавшая сатанинским началам и владению иглой дьявола, собрала семь деревенских девушек. На Пике Кадера, почти разрушенном окаянным ненастьем, в доме с террасой разместились семь девушек, в подвале раздавалось эхо, а над входом во внутренние комнаты опрокинулся крест. Здесь, посреди бугорчатого холма, лекарь, которому снились недуги, услышал, как его дочь взывала к силе, накопленной под корнями западного Уэльса. Она выкликала капризного дьявола, но преисподняя не разверзлась под холмом, а день и ночь длились и уходили дважды; кричали петухи, и пшеница осыпалась в деревнях и на желтых полях, когда она объясняла семи девушкам, как вожделение человека оживает, словно мертвая лошадь от влитых сатанинских снадобий. Она была невысокой, с широкими бедрами; у нее были красные губы и безгрешные глаза, а на щеках горел румянец. Но тело ее становилось крепче с каждым черным цветком, вызванным из-под прилива корней; она принесла древесное варево, чтобы пропитать коровье вымя, и вся семерка, приглядевшись, увидела, как напряглись вены у нее на груди; она стояла простоволосая, призывая дьявола, и семь простоволосых девушек сомкнулись вокруг нее кольцом.
Посвящая их в тонкости общения с дьяволом, она подняла руки, чтобы впустить его. Минуло три года и один день с тех пор, как она впервые поклонилась луне, и, обезумев от небесного света, семь раз окунула волосы в соленое море, а мышь в мед. Она стояла, по-прежнему неуловимая, влюбленная в утраченного человека; ее пальцы твердели от прикосновения к свету, словно к грудной кости дьявола, который не приходил.
Миссис Прайс поднялась на холм, и вся семерка увидела ее. Это был первый вечер нового года, ветер замер на Пике Кадера; прозрачно-красные, исполненные надежды сумерки плыли над скалами. Позади повитухи тонуло солнце, словно камень в болоте, тьма чавкала над ним, и топь всасывала его в бездонные поля, исходившие пузырями.
В Вифлееме была тюрьма для умалишенных женщин, а в Катмаре возле деревьев у дома приходского священника черная девушка закричала, когда начались роды. Она боялась умереть, как корова на соломе, под гомон грачей. Она кричала и звала лекаря с Пика Кадера, а мятежное небо на западе приближалось к своей могиле. Повитуха услышала ее. Черная девушка металась на жестком ложе. Ее глаза стекленели. Миссис Прайс поднялась на холм, и вся семерка увидела ее.
Повитуха, повитуха, позвали семь девушек. Миссис Прайс перекрестилась. Нитка чеснока висела у нее на шее. Она легонько коснулась ее. Вся семерка громко вскрикнула и отпрянула от окна в глубь комнаты, где дочка лекаря, стоя на голых коленях, секретничала с черной жабой, своей подружкой, а у стены спал кот-вещун. Подружка повернула голову. Семь девушек танцевали, задевая белую стену бедрами, пока кровь не вычертила на них тонкие полоски символов плодородия. Рука об руку танцевали они среди знаков тьмы, под письменами, хранившими расцвет и увядание сатанинских времен года, и белые платья закручивались на них. Совы завели песню, перекрикивая мелодию внезапно пробудившейся зимы. Рука об руку танцовщицы закружились вокруг черной жабы и дочки лекаря, и пошла пляска семерых оленей, и рожки их вздрагивали в шальной чертовщине комнаты.
Это очень черная женщина, сказала миссис Прайс и поклонилась лекарю.
Он очнулся от сна, в котором врачевал недуги, услышав слова повитухи, вспомнив сломленных храбрецов, черную прореху и эхо, изувеченные тени седьмого чувства.
Она спала с черным точильщиком ножниц.
Он ранил ее глубоко, сказал лекарь и вытер ланцет о рукав.
Спотыкаясь, они стали спускаться по каменистому склону холма.
У подножия их подстерегал страх, страх слепых, когда их белые трости в одеревеневших руках молотят твердь темноты; парой червей, распластанных на корявой коре, брюхом по тягучему соку и смоле усеянного бедой леса, они, вцепившись в мешки и шляпы, ползли теперь вверх по тропе, ведущей к черному рождению. То справа, то слева родовые вопли метались под ветвями, пронзая мертвую рощу, под землей, где фыркал крот, и под самым небом, за пределами зренья червей.
Они были не одни, кого застигла в ту ночь проливная слепота; они топтались в безлюдной пустоте округи, а заклинатели ненастья одиноко бродили неподалеку. Трое жестянщиков возникли из тишины у стены часовни. Часовой Кадера, сказал лудильщик. Священник подкарауливает жестянщиков, сказал Джон-Ведерник. Пик Кадера, сказал точильщик ножниц, и они пошли вверх, едва не задев повитуху. Она слышала, как клацали ножницы, и ветки деревьев барабанили по ведрам. Один, другой, третий, считала она их шаги, подхватив свои юбки. Миссис Прайс перекрестилась второй раз за этот день и дотронулась до чеснока на шее. Вампир с ножницами был Пембрукским дьяволом. А черная девушка визжала, как свинья.
Сестра, подними правую руку. Седьмая девушка подняла правую руку. Теперь скажи, велела дочка лекаря, восстань из кудлатого ячменя. Восстань из зеленой травы, спящей в лощине мистера Гриффитса. Большой человек, черный человек, сплошное око, один зуб, восстань из болот Кадера. Скажи, дьявол целует меня. Дьявол целует меня, сказала похолодевшая девушка, застыв посреди кухни. Отними меня поцелуем у кудлатого ячменя. Отними меня поцелуем у кудлатого ячменя. Девушки стояли в кружке и посмеивались. Избавь меня от зеленой травы. Избавь меня от зеленой травы. Теперь можно надеть одежду? спросила юная ведьма, изведав незримое зло.
Час за часом до поздней ночи, в дыму семи свечей, дочка лекаря говорила о таинстве тьмы. По глазам своей подружки она угадала весть о великом и страшном пришествии; прорицая грядущее по зеленым, сонным глазам, отчетливей остроконечной вершины, открывшейся взору жестянщиков, увидела она роковое пришествие зверя в оленьей шкуре, рогатой твари, чье имя читалось наоборот, и трижды черного странника, который взбирался на холм к семи премудрым девушкам Кадера. Она разбудила кота. Бедняжка Бубенчик, сказала она, погладив его против шерсти. Динь-дон, Бубенчик, сказала она, раскачав шипящего кота.
Сестра, подними левую руку. Первая девушка подняла левую руку. Теперь правой рукой вложи иголку в левую руку. Где иголка? Вот, сказала дочка лекаря. Иголка здесь, у тебя в волосах. Она потянулась к черным волосам и вытащила иглу из завитка над ухом. Скажи, Я пронзаю тебя. Я пронзаю тебя, сказала девушка и с иголкой в руке кинулась на черного кота, который томился на коленях у дочки лекаря.
Ибо любовь принимает разные облики: кота, собаки, свиньи или козы; однажды во время мессы возлюбленный был заколдован, теперь он обрел иные черты в облике стремительного кота с кровоточащим брюхом, который пронесся мимо семи девушек, мимо гостиной и приемной лекаря, рванулся в ночь, на холм; ветер задел его рану, и он стрелой метнулся вниз по камням к прохладе ручья.
Он молнией промелькнул мимо трех жестянщиков. Черный кот — к счастью, сказал лудильщик. Окровавленный кот — к несчастью, сказал Джон-Ведерник. Точильщик ножниц не сказал ничего. Они возникли из тишины, возле стены дома на Пике, и услышали адскую музыку через открытую дверь. Они прильнули к витражному стеклу окна, за которым плясали семь девушек. У них клювы, сказал лудильщик. Перепончатые ноги, сказал Джон-Ведерник. Жестянщики вошли.
В полночь черная девушка родила свое дитя, черного зверька с глазами котенка и с пятном в уголке рта. Повитуха, вспомнив о родимых пятнах, шепнула лекарю о крыжовнике на руке его дочери. Он доношенный? спросила миссис Прайс. Рука лекаря дрогнула, и ланцет соскользнул под подбородок младенца. Ну-ка, заплачь, сказала Миссис Прайс, любившая всех младенцев.
Ветер стонал над Кадером, будил уснувших грачей, которые громче филинов кричали в деревьях, запутывая мысли повитухи. Это было неслыханно, чтобы грачи, сонливые птицы на оцинкованных крышах, кричали ночью. Кто заколдовал грачей? Того и гляди, солнце взойдет в четверть второго ночи.
Ну-ка, заплачь, сказала миссис Прайс, взяв младенца на руки. Ты пришел в грешный мир. Грешный мир голосом ветра говорил с младенцем, притихшим в подоле повитухи. Миссис Прайс носила мужскую кепку, а ее огромная грудь вздымалась под черной блузкой. Ну-ка, заплачь, сказал грешный мир. Я стар, я ослепляю тебя, маленькая грешная женщина щекочет тебя, бесплодная смерть иссушает тебя. Младенец заверещал, как будто блоха впилась в его язык.
Жестянщики заблудились в доме в поисках внутренних комнат, где еще танцевали девушки с птичьими клювами на лицах, ступая босыми перепончатыми ногами по булыжникам. Лудильщик открыл дверь приемной лекаря и отшатнулся от пузырьков и подноса с ножами. Джон-Ведерник пробирался на ощупь в темноте коридора, и точильщик ножниц выскочил перед ним из-за угла. Христос всемогущий, воскликнул он. Девушки перестали танцевать, потому что имя Христа звенело в отдаленных залах. Войди, и снова, Войди, кричала дочка лекаря долгожданному дьяволу. И тут точильщик ножниц нашел дверь и повернул ручку, войдя в сиянье свечей. Он стоял на пороге перед Глэдис, черный, как сажа, великан с трехдневной щетиной. Она повернулась к нему лицом, и власяница упала с нее.
Высоко на холме, повитуха, воркуя, несла на руках новорожденное дитя, позади нее едва тащился лекарь, волоча за собой черный гремящий мешок. Ночные птицы летали над ними, но в ночи было пусто, а тревожные крылья и голоса без устали теснили пустоту и становились оперением тени и речью незримого полета. В очертаниях Пика Кадера, в груди холма, раздавленной валунами, и в кратерах, проклинающих зелено-черную плоть, было не больше стремлений, чем у ветра, который волей-неволей приносил со всех концов комья дерна и камни смутного мира. Лекарь карабкался вверх позади младенца, убаюканного до беспамятства на чужой груди, и ему казалось, что зимний ветер вынес из кладовых хаоса и закружил вперемежку травяные клочья и кости крутого холма. Но причудливые видения лекаря сгинули, как только черный младенец издал такой истошный вопль, что мистер Гриффитс услышал его в своем святилище в лощине. Почитатель растений стоял под священной тыквой, прибитой четырьмя гвоздями к стене, и слушал, как с холма доносился плач. Корешок мандрагоры рыдал на Кадере. Мистер Гриффитс поспешил в сторону звезд.
Джон-Ведерник и лудильщик вступили в сиянье свечей и увидели странное сборище. В комнате, в центре круга, освещенные неровным пламенем, стояли точильщик ножниц и обнаженная девушка; она улыбалась ему, он улыбался ей, его руки искали ее тело, она напряглась и ослабла, он притянул ее ближе; улыбнувшись, она опять напряглась, а он провел языком по губам.
Джон-Ведерник прежде не замечал в нем зловещей силы, от которой благородная дама обнажает грудь и ослепительные бедра; гибельная улыбка черного человека манила женщин, отворяя врата любви. Он помнил черного шутника на проезжих дорогах, который точил в деревнях ножницы, а когда густели тени и жестянщики покоряли ночь, тот становился угольно-черной тенью, безмолвной, как неприкаянные ограды.
Неужели, бормотал лудильщик, верзила, который уводит дочку лекаря без единого слова привета, это тот самый Том, точильщик ножниц? Я помню его на проезжих дорогах, в летний зной, когда он был трижды черным жестянщиком.
И, словно бог, точильщик ножниц склонился над Глэдис. Он исцелил ее рану, она терпела его зелье и жар, она сгорала на неприступном алтаре, и черное жертвоприношение свершилось. Освободившись от его объятий, когда нутро агнца было искромсано в клочья, она улыбнулась и повелела: Теперь пляши, моя семерка. И семь девушек пустились в пляс, и рожки их вздрагивали в шальной чертовщине комнаты. На шабаш, на шабаш, выкрикивала вся семерка, приплясывая. Лудильщик стоял в дверях. Они кивали ему, он робко шагнул вперед, и плясуньи схватили его за руки. Пляши, пляши, незнакомец, кричали семь голосов. Джон-Ведерник с гремящими ведрами вступил в круг, и его тотчас захватило безудержное исступление танца. Над хороводом возвышался точильщик ножниц. Все кружились еще быстрее, не в силах перекричать двух жестянщиков в самом центре летящего смерча, но легче всех была дочка лекаря. Она гнала их так, что они уже не чувствовали ног; их головы закружились флюгерами на беспорядочном ветру, и понеслась карусель в вихре платьев, под музыку ножниц и металлических плошек; теряя голову, Глэдис металась среди пляшущих обручей, колес одежды и волос, и кровавых закрученных кеглей; свечи бледнели и таяли в вихре танца; она извивалась рядом с жестянщиком, рядом с точильщиком ножниц, задевая его вспотевшие бока, вдыхая запах его кожи, вдыхая запах семи дьяволиц.
И тогда лекарь и повитуха с младенцем почти неслышно вошли в открытую дверь. Спи крепко, Пембрук, ибо твои дьяволы оставили тебя. Будь проклят Пик Кадера за то, что черный человек пляшет у меня в доме. В тот кровожадный вечер осталось только покончить со злом. Могила разверзлась, и оттуда донесся черный вздох.
Здесь плясали метаморфозы праха Катмара. Лежи ровно, пепел людской, ибо феникс покидает тебя, проклиная Кадер, и летит в мой прочный, красивый дом. Миссис Прайс теребила пальцами чеснок, а лекарь стоял сам не свой.
Семь девушек увидели их. На шабаш, на шабаш, выкрикивали они. Одна плясунья схватила лекаря за руку, другая обхватила его за талию; и, совершенно сбитый с толку белизной их рук, лекарь пустился в пляс. Будь проклят Кадер, кричал он, кружась среди девиц, не в силах остановиться. Он перестал узнавать свой окрепший голос; его ноги скользили по серебристым булыжникам. На шабаш, на шабаш, кричал танцующий лекарь, раскачиваясь в такт.
Вошла миссис Прайс, прижимая к себе черного младенца, и тотчас оказалась в кольце двенадцати плясунов. Они окружили ее, и чужие руки потянулись к младенцу у нее на груди. Смотрите, смотрите, сказала дочка лекаря, крест на черной шее. У младенца выступила кровь из пореза под подбородком, там, где соскользнул острый нож. Кот, закричали семь девушек, кот, черный кот. Они избавили заколдованного дьявола от кошачьего тела, отпустили человечий скелет, плоть и сердце из преисподней полевых корней, дали покинуть облик твари, утешавшей свою рану в далеких ручьях. Их колдовство свершилось; они положили младенца на камни, и танец продолжился. Пембрук, спи крепко, шептала танцующая повитуха. Лежи тихо, пустая округа.
И так случилось, что последнего гостя в ту ночь встретили тринадцать танцоров в глубине Кадерского дома: черный человек и раскрасневшаяся девушка, два убогих жестянщика, лекарь, повитуха и семь деревенских девушек кружились рука об руку под письменами, хранившими расцвет и увядание сатанинских времен года, раскачивались до головокружения среди символов самых темных ремесел, срывали голоса, кланяясь кресту, опрокинутому над порогом.
Мистер Гриффитс, едва не ослепший от прямого взгляда луны, приоткрыл дверь и увидел их всех. Он увидел новорожденного младенца на холодных камнях. Прячась в тени двери, он подкрался к младенцу и поставил его на ноги. Младенец упал. Мистер Гриффитс, невозмутимо, снова поставил младенца на ноги. Но корешок мандрагоры не ступил и шага в ту ночь.