Перевод О. Волгиной
Был зимний вечер, начало седьмого. Редкий, впитавший сажу дождик моросил, осыпаясь с зажженных уличных фонарей. Блестели длинные пожелтевшие тротуары. В скрипучих галошах, в плащах с поднятыми воротниками, в промокших котелках и фетровых шляпах безусые конторские служащие брели по домам сквозь колючий ветер.
— Добрый вечер, мистер Мэйси.
— Нам по пути, Чарли?
— Ну и мерзкая погодка!
— Доброй ночи, мистер Суон.
* * *
Пожилые джентльмены хватались за птичьи когти зонтиков с громадными куполами, раскачивались, и несло их к освещенным газовыми огнями холмам, где пылали незыблемые, погодонепроницаемые очаги, без устали бормотали болтливые радиоприемники, дожидались домашние туфли, жены-«мамочки» и старые преданные блохастые псы.
* * *
Конторские барышни, благоухающие духами и пудрой, словно феи, таинственно накинувшие капюшоны на влажные волосы, хихикая, бежали вприпрыжку под ручку друг с другом, чтобы успеть на звенящий трамвай, оступались в лужи, отливающие радужными пятнами бензина между скользких рельс, и взвизгивали, забрызгав чулки.
В витрине магазина две девушки раздевали манекены:
— Идешь куда-нибудь вечером?
— Зависит от Артура. Смотри, упадет.
— Осторожно с комбинацией, Эдна…
Еще на одной витрине опустились шторы.
Мальчик, продающий газеты, стоял на пороге и негромко выкрикивал в пустоту последние новости:
— Землетрясение. Землетрясение в Японии.
Из водосточного желоба капала вода и стекала по его накидке.
Он ждал, стоя в натекшей лужице.
Из ювелирного магазина выскользнула плоская, длинная девица, всхлипнула в носовой платок и, зацепив крючковатым шестом металлические ставни, медленно потянула их вниз. Под серым дождем она казалась заплаканной с головы до ног.
Одетые в черное мужчина и женщина молча сняли венки с дверей цветочного магазина и понесли в пахучую, смертельно-непроглядную темноту за пределы оконного света. Потом свет погас.
Человек в кепке с привязанной к ней половинкой резинового мяча подталкивал к тупику тележку, закрытую брезентом.
Младенец с лицом старца сидел в коляске возле винных погребов, тихий, промокший, оглядываясь с опаской вокруг.
Был самый печальный на свете вечер.
Юноша в обнимку со своей подругой прошел мимо меня, засмеявшись, и она засмеялась в ответ прямо в его смазливое, недоброе лицо. От этого вечер стал еще печальнее.
Я встретил Лесли на углу Крымской улицы. Мы оба были примерно одного возраста: слишком молоды и слишком стары. Лесли носил сложенный зонтик, которым никогда не пользовался, впрочем, иногда он нажимал им на кнопки дверных звонков. Он отращивал усы. На мне была дурацкая клетчатая кепка, сдвинутая набекрень. Мы поздоровались по всем правилам:
— Добрый вечер, старик.
— Привет, Лесли.
— По тебе можно часы проверять.
— Точно, — сказал я. — Проверь.
* * *
Пухленькая блондинка, от которой пахло мокрым кроликом, невозмутимая даже в такой мерзкий вечер, просеменила мимо, покачиваясь на высоких каблуках. Каблуки постукивали, подметки шлепали по слякоти.
Лесли одобрительно посвистел ей вслед.
— Это потом, — сказал я.
— Понял, — сказал Лесли.
— К тому же, она толстовата.
— Люблю толстушек, — сказал Лесли. — Помнишь Пенелопу Боган? Ничего дамочка.
— Да ладно! Старая курица с улицы Парадиз. Как у тебя с финансами, Лес?
— Немного мелочи. А у тебя?
— Шестипенсовик.
— Что нам светит? Бар в «Компасе»?
— Бесплатный сыр в «Мальборо».
Мы зашагали в сторону «Мальборо», увертываясь от спиц зонтиков, а ветер то хватал нас за плащи, на которых плясали блики дымящихся фонарей, то набрасывался на уличный мусор и гнал его вдоль канав; кувыркались грязные комья, газеты, тряпье, отбросы, шелуха, окурки; клочья шерсти шлепались, плыли и съеживались в водостоках. Где-то чихали и дребезжали костлявые трамваи, а с моря доносился корабельный гудок, словно стон совы, заблудившейся в туманной гавани, и Лесли сказал:
— Чем потом займемся?
— Пойдем за кем-нибудь, — сказал я.
— Помнишь, как мы шли за той девицей по Китченер-стрит? Она еще уронила сумочку.
— Лучше бы ты вернул ее.
— Там ничего не было, только кусок хлеба с вареньем.
— Пришли, — сказал я.
В закусочной «Мальборо» было холодно и пусто. На отсыревших стенах висели таблички: Не петь. Не танцевать. Не играть в азартные игры. Не торговать.
— Спой, — сказал я Лесли, — а я спляшу, потом сыграем в карты, и я продам свои подтяжки.
Барменша с волосами цвета золота и двумя золотыми передними зубами, как у богатенького кролика, дула на свои ногти и полировала их о черное марокеновое платье. Она подняла глаза, когда мы вошли, снова дунула на ногти и продолжала отчаянно их тереть.
— Сразу видно, что сегодня не суббота, — сказал я. — Добрый вечер, мисс. Две пинты.
— И один фунт из кассы, — сказал Лесли.
— Давай свою мелочь, Лес, — прошептал я, а потом сказал громко:
— Всякому видно, что сегодня не суббота. Никто не допился до чертиков.
— Кому же тут напиваться, — сказал Лесли.
В этом облупившемся темно-каштановом зале вообще не хотелось пьянеть. Обычно здесь острили мелкие торговцы, заказывая виски с содовой, с ними сидели бесшабашные крашеные женщины, которых угощали портвейном с лимоном; унылые завсегдатаи, хмелея по углам, становились великими личностями, придумывали свое прошлое, в котором они были богаты, значительны и любимы; разбитные тетки в обносках зубоскалили, потягивая спиртное; зазнавшиеся ничтожества переделывали мир; нацепивший серьги музыкант ансамбля «Стильный Вилли» бренчал на разбитом пианино, и звуки булькали в нем, как в шарманке, завывающей под водой, покуда не лопнет терпение носатой жены хозяина. Незнакомцы приходили и уходили, но чаще уходили. Мужчины из долин заглядывали, чтобы пропустить полдюжины стаканчиков; иногда случались драки; и вечно что-нибудь затевалось: перебранки, розыгрыши, вранье, дурачество; то охватит страх, то любовь и смятение, бредни сменялись покоем, порой словно залетная тоска проносилась в хмельном воздухе этого неуютного, унылого небытия, в этом сбитом с толку, нескладном городе, в самом конце трамвайных линий. В тот вечер это была самая печальная обитель на свете.
Лесли тихо сказал:
— Может, она отпустит нам в кредит?
— Терпение, парень, — прошептал я. — Подожди, пока она раздобрится.
Но барменша услышала и подняла глаза. Она увидела меня насквозь, достигая взглядом истока моей коротенькой жизни и того самого ложа, на котором я родился, и покачала золотоволосой головой.
— Не знаю, в чем дело, — сказал Лесли, когда мы шли по Крымской улице под дождем, — но сегодня у меня душа не на месте.
— Сегодня самый печальный на свете вечер, — сказал я.
Вымокшие, мы сиротливо остановились поглядеть на афиши возле кинотеатра, который мы называли «Драная киношка». День за днем, год за годом мы устраивались на краешках жестких сидений в промозглой, но укромной мерцающей темноте, сначала с полными горстями ирисок и арахиса, которым щелкали вместо немых винтовок, а потом с сигаретами: это были сногсшибательные дешевые сигареты, когда глотали их дым, начинался такой кашель, что, казалось, сердце превратится в пепел.
— Давай зайдем, навестим Лона Чейни, — сказал я, — и Ричарда Талмаджа, и Милтона Силлза, и… и Ноя Бири, и Ричарда Дикса… и Хитрюгу Саммервиля, и Крикуна Гибсона.
Мы оба вздохнули.
— Где ты, улетевшая юность? — сказал я.
Мы тяжело зашагали дальше, упрямо ступая, обрызгивая прохожих.
— Открой зонтик, — сказал я.
— Он не открывается. Попробуй.
Мы взялись за него вместе, и зонтик вдруг наполнился ветром, спицы пронзили мокрый покров, ветер заплясал на его клочьях, и он забился над нами, как раненая механическая птица. Мы пытались втянуть его обратно: еще одна невидимая спица взвилась сквозь рваные перепонки. Лесли потащил его за собой по тротуару, как подстреленного.
Девчонка, которую звали Далси, семенила в сторону «Драной киношки», она крикнула нам «Привет», и мы подошли к ней.
— Ужас, что сейчас случилось, — сказал я. Когда этой дурехе было лет пятнадцать, волосы у нее были, как солома, и мы ей наврали, что они станут виться, если съесть мыло. Лес принес кусок из ванной, и она сжевала его.
— Я знаю, — сказала она, — вы сломали свой зонтик.
— А вот и нет, — сказал Лесли. — Это вовсе не наш зонтик. Он упал с крыши. Сама потрогай, — сказал он. — Сразу ясно, что он упал с крыши.
Она робко взяла зонтик за ручку.
— Там кто-то стоит и бросает зонтики, — сказал я. — Это неспроста.
Она захихикала, но вдруг замолчала и явно встревожилась, когда Лесли сказал:
— Мало ли, что. Потом полетят палки.
— Или швейные машинки, — сказал я.
— Ты подожди тут, Далси, а мы пойдем узнаем, — сказал Лесли.
Мы поспешили по улице, повернули за угол, продуваемый ветром, и побежали.
Возле кафе Рабиотти Лесли сказал: «Нехорошо получилось с Далси». Больше мы никогда не вспоминали об этом.
Промокшая девушка стремительно промелькнула мимо. Не сговариваясь, мы пошли за ней. Длинноногая, она легко добежала до Инкерман-стрит и свернула в переулок Парадиз, а мы шли за ней по пятам.
— Не понимаю, зачем мы ходим за ними, — сказал Лесли, — идиотизм какой-то. Все равно никуда не приходишь. Только идешь до самого дома и начинаешь заглядывать в окно и смотреть, что они делают, но почти у всех задернуты шторы. Спорим, больше никто такого не вытворяет.
— Откуда ты знаешь? — сказал я.
Девушка свернула к арке Святого Августа, где не было видно конца туману, сквозь который просвечивали фонари.
— Люди всегда идут за людьми. Как ее зовут?
— Гермиона Уэзерби, — сказал Лесли. Он никогда не ошибался с именами. Гермиона казалась болезненно тонкой, точеной, и шла стремительной спортивной походкой, переполненная любовью, неуязвимая для дождевых жал.
— Ничего нельзя угадать. Нельзя угадать, что тебя ждет. Может быть, она живет в огромном доме со всеми своими сестрами…
— Сколько их?
— Семеро. И все влюблены. А когда она приходит домой, они наряжаются в кимоно и лежат на диванах, слушая музыку, и только и ждут, что придет кто-нибудь вроде нас, такой же одинокий, и они все будут щебетать вокруг нас, словно скворушки, и наденут на нас кимоно, и мы никогда не уйдем из этого дома, до самой смерти. Там, наверное, так красиво, и мягко, и шумно, как в теплой ванне, куда насыпали птиц…
— Я не стану плескаться в ванне с птицами, — сказал Лесли. — А вдруг мы увидим, как она перережет себе горло, если не задернут шторы. Мне все равно, что будет, лишь бы что-нибудь интересное.
Она повернула за угол, на проспект, где вздыхали подстриженные деревья и сияли уютные окна.
— Обойдусь без облезлых перьев в корыте, — сказал Лесли.
Гермиона спешила к тринадцатому номеру на набережной.
— И правда, можно разглядеть берег, — сказал Лесли, — особенно в перископ.
Мы ждали на противоположном тротуаре под пузырящимся фонарем, пока Гермиона открывала дверь, потом на цыпочках пошли по дорожке, посыпанной гравием, и очутились за домом, напротив окна без штор.
Мать Гермионы, кругленькая, кроткая, похожая на сову женщина в переднике встряхивала над газовой плитой сковороду с жареной картошкой.
— Я проголодался, — сказал я.
— Тише!
Мы прильнули к краю окна, как только Гермиона вошла в кухню. Она оказалась немолодой, выглядела лет на тридцать, у нее были светло-каштановые короткие волосы и большие серьезные глаза. Она носила роговые очки и была одета в скромный твидовый костюм и белую блузку с нарядным бантом. Она как будто старалась походить на секретаршу из мелодрам, и ей стоило только снять очки, сделать прическу и разодеться в пух и прах, чтобы превратиться в неотразимую даму, от которой у ее босса Уорнера Бакстера захватило бы дух, и он бы тут же посватался и женился на ней; но без очков Гермиона вряд ли отличила бы Уорнера Бакстера от какого-нибудь монтера.
Мы стояли так близко к окну, что слышали шипенье картошки.
— У тебя был удачный день в конторе, милая? Что за погода, — сказала мать Гермионы, терзая сковороду.
— А как ее зовут, Лес?
— Хетти.
Все в этой теплой кухне, от банки с чаем и стоявших на полу старинных часов с маятником до полосатого кота, который урчал, как закипающий чайник, было в меру славным и унылым.
— Мистер Траскотт вел себя ужасно, — сказала Гермиона, надевая тапочки.
— Где ее кимоно? — спросил Лесли.
— Прекрасный чай, выпей чашечку, — сказала Хетти.
— Все прекрасно в этой старой дыре, — сказал Лесли ворчливо. — Где же семеро сестриц-скворушек?
Дождь полил сильнее. Он захлестывал почерневший задний двор и маленькую, уютную конурку дома, и нас, и съежившийся, притихший город, где в гавани «Мальборо» подводное пианино бренчало мелодию «Дэйзи», и бесшабашные, крашеные хной женщины взвизгивали, отхлебнув портвейна.
Хетти и Гермиона ужинали. Двое затопленных ребят смотрели на них с завистью.
— Плесни соевый соус в картошку, — прошептал Лесли; и ей-богу, она так и сделала.
— Неужели нигде ничего не случается, — сказал я, — в целом мире? По-моему, в Последних новостях все врут. Никто никого не убивает. Больше нет нигде ни греха, ни любви, ни смерти, ни свадебных платьев, ни разводов, ни норковых шуб, и никто никому не подсыпает мышьяк в какао…
— Могли бы включить для нас музыку, — сказал Лесли, — и потанцевать. Не каждый вечер на них глядят двое парней под дождем. Совсем не каждый вечер!
По всему истекающему водой городу маленькие растерянные люди, которым некуда идти и нечего тратить, назойливо топтались под отсыревшими окнами, покорные дождю, но ничего не случалось.
— Я схвачу воспаление легких, — сказал Лесли.
Кот мурлыкал, подпевая гудевшему камину, качался маятник в часах, с каждым взмахом унося все дальше наши жизни. Закончился ужин, а Хетти и Гермиона долго сидели, не проронив ни слова, в безмятежности и согласии, в своей маленькой светлой коробочке, потом посмотрели друг на друга и медленно улыбнулись.
Теперь они тихо стояли посреди опрятной мурлыкающей кухни, глядя друг на друга.
— Сейчас что-то будет, — прошептал я как можно тише.
— Начинается, — сказал Лесли.
Мы больше не замечали прокисшего, остервенелого дождя.
Улыбки застыли на лицах двух притихших, умолкнувших женщин.
— Начинается.
И мы услышали, как Хетти сказала тонким таинственным голосом: «Принеси альбом, милая».
Гермиона открыла шкаф, достала большой альбом для фотографий в твердом цветном переплете и положила его на стол. Потом они с Хетти сели рядом, и Гермиона открыла альбом.
— Это дядюшка Элиот, который умер в Портколе, у него был удар, сказала Хетти.
Они ласково смотрели на дядюшку Элиота, но нам его не было видно.
— Это Марта-вязальщица, ее ты не помнишь, милая, вокруг нее вечно были клубки шерсти; она просила похоронить ее в джемпере, в лиловом, но ее муж не позволил. Он приехал тогда из Индии. А это твой дядюшка Морган, — говорила Хетти, — он из тех Морганов, что жили в Кидвелли, помнишь его, когда был снег?
Гермиона перевернула страницу.
— А это Майфэнви, она вдруг стала какой-то странной, помнишь. Как раз, когда кормила малышку. Это твой кузен Джим, он служил священником, пока все не открылось. А это наша Берил, — сказала Хетти.
Но все это время она говорила, как будто повторяла урок: любимый урок, который она знала наизусть.
Мы поняли, что они с Гермионой чего-то ждали.
Потом Гермиона открыла следующую страницу. И тут мы поняли по их затаенным улыбкам, что этого-то они и ждали.
— Моя сестра Катинька, — сказала Хетти.
— Тетушка Катинька, — сказала Гермиона. Они склонились над фотографией.
— Помнишь тот день в Аберистуите, Катинька? — ласково сказала Хетти. Тот день, когда мы поехали на пикник с хором.
— На мне было новое белое платье, — раздался новый голос.
Лесли сжал мою руку.
— И соломенная шляпка с птицами, — говорил чистый новый голос.
Губы Гермионы и Хетти не двигались.
— Я всегда любила птиц на шляпках. Только перья, конечно. Было третье августа, и мне исполнилось двадцать три.
— Двадцать три должно быть в октябре, Катинька, — сказала Хетти.
— Верно, милая, — говорил голос. — Мой знак Скорпион. И мы встретили Дугласа Пью на прогулке, и он сказал: Ты сегодня как королева, Катинька, сказал он. Ты сегодня как королева, Катинька, сказал он. Зачем эти двое заглядывают в окно?
Мы помчались по усыпанной гравием дорожке за угол дома, на проспект и дальше, до арки Святого Августа. Дождь обрушивался, пытаясь затопить город. Мы остановились отдышаться. Мы не говорили ни слова и не смотрели друг на друга. Потом побрели дальше сквозь дождь. На углу улицы Виктории мы снова остановились.
— Спокойной ночи, старик, — сказал Лесли.
— Спокойной ночи, — сказал я.
И мы пошли, каждый своей дорогой.