Перевод О. Волгиной
Его руки устали, хотя всю ночь они лежали поверх простыней на постели, и он поднимал их, чтобы только поднести ко рту и к своему обезумевшему сердцу. Вены тянулись, как болезненно синеватые ручьи к бесцветному морю. Рядом с ним струился пар от молока в треснувшей чашке. Он чувствовал аромат утра и знал, что петухи во дворе запрокидывали назад головы и выкликали солнце. Чем были эти простыни на нем, если не погребальными саванами? Чем были эти часы с деловым голосом, тикающие между фотографиями матери и умершей жены, если не голосом давнего врага? Время милосердно позволяло солнцу освещать его постель и безжалостно вызванивало уход солнца, когда приближалась ночь, и ему еще больше не хватало алого света и прозрачного тепла.
Райанон ухаживала за мертвым и подносила треснувший край чашки к мертвым губам. То, что билось под этими ребрами, не могло быть сердцем. Сердца не бьются в мертвых. Когда он лежал, готовый к последнему испытанию измерительной ленточкой, Райанон вскрыла его грудную клетку ножом для книг, вырвала сердце и вложила часы. Он слышал, как она сказала в третий раз: «Чудесное молоко, выпей». И, чувствуя, как оно течет, оставляя кисловатый привкус на языке, а ее рука поглаживает его лоб, он понимал, что не мертв. Он был живым человеком. Миля за милей месяцы перетекали в годы, завершая иссякшие дни. Сегодня Каллаган присядет рядом и поговорит с ним. В глубине сознания он слышал, как спорили голоса Каллагана и Райанон, пока он не заснул, ощущая вкус крови слов. В руках была усталость. Он рассматривал свое вытянутое, бледное тело, замечая ребра, пронзавшие кожу. Его руки держались за другие руки и подбрасывали мяч высоко в воздух. Теперь это были мертвые руки. Он мог ворошить ими волосы, или сложить их неподвижно на животе, или спрятать их в ложбинке на груди Райанон. Неважно, что он делал с ними. Они были так же мертвы, как стрелки часов, и двигались, как заведенные.
— Закрыть окна, пока солнце не станет теплее? — спросила Райанон.
— Мне не холодно.
Он мог бы сказать ей, что мертвые не чувствуют ни холода, ни тепла, солнце и ветер никогда не проникнут сквозь его оболочку. Но она бы безобидно рассмеялась и поцеловала его в лоб, и сказала бы ему: «Питер, что печалит тебя? Однажды ты встанешь на ноги». Однажды он пройдет по холмам Джарвиса призраком мальчика и услышит, как люди скажут: «Вот идет призрак Питера, поэта, умершего задолго до своих похорон».
Райанон заботливо укрыла его, поцеловала, пожелав доброго утра, и унесла треснувшую чашку.
Человек с кистью провел цветную борозду под солнцем и раскрасил кольца, обводившие круг солнца. Смерть шла в человечьем обличье с косой, но в тот летний день ни один живой стебель не будет скошен.
Больной все ждал и ждал своего посетителя. Питер ждал Каллагана. Его комната — это мир внутри мира. И он сам вмещал в себя целый мир, летящий по кругу, и в нем тоже вставало солнце и садилась луна. Каллаган был западным ветром, и Райанон сметала озноб западного ветра подобно ветру с Таити. Рука дотянулась до головы и замерла, камень на камне. Никогда еще голос Райанон не был таким далеким, как в тот миг, когда уверял его, что кислое молоко было чудесным. Кем же была она, если не возлюбленной, исступленно взывавшей к своему избраннику сквозь покров гроба? Кто-то в ночи вывернул его наизнанку и опустошил, оставив одно фальшивое сердце. Под доспехами ребер оно было чужим, как было чужим биение крови в ступнях. Его руки не могли больше ни совершать движения, ни обвиться вокруг девушки, чтобы защитить ее от ветра или грабителей. Не было ничего дальше под солнцем, чем его собственное имя, а поэзия была лишь словесной струной, натянутой на прутике, вкруг которого теснились стебли гороха. Он лепил губами крохотный шарик звука, придавая ему некую форму, и выговаривал слово.
Мертвые не ждали до завтра. Невыносима мысль, что после еще одной ночи, проснувшись, жизнь снова пустит свои ростки, словно цветок, прорастающий сквозь щели гробовой крышки.
Вокруг него была просторная комната. Лживые подобия женщин, вставленные в рамы, рассматривали его. Вот лицо матери, пожелтевший овал в рамке из старинного золота, поредевшие волосы. А рядом с ней умершая Мэри. Каллаган дул изо всех сил, но стены вокруг Мэри никогда не рушились. Он думал о ней, прежней, помнившей своего Питера, милого Питера, и глаза ее улыбались.
Он вспомнил, что не улыбался с той самой ночи, семь лет назад, когда сердце его так содрогнулось, что он упал на землю. Невероятный закат солнца наполнял его силой. Над холмами и крышами плыли полные луны, и после весны наступало лето. Как бы он жил, если бы Каллаган не смахнул сети с мира одним дуновением, а Миллисент не одарила бы его своей прелестью? Но мертвым не нужны друзья. Он щурился над опрокинутой крышкой гроба, встретив взгляд воскового человека, застывшего и бесстрастного. Он снял монетки с мертвых век и узнал свое лицо.
Плодитесь под картонными крышами, кричал он, покуда я не смету ваши карточные домики одним рыданьем, исторгнутым из моих легких. Когда пришла Мэри, не было ничего между чередой дней, кроме восторга, которым он ее окружил. Его дитя во чреве Мэри убило ее. Он почувствовал, как тает тело, и люди, которые были когда-то легче воздуха, проходили, пожеванные железом, сквозь него и над ним.
Он закричал, Райанон, Райанон, кто-то подбросил меня и ударил в грудь. Кровь сочится по капле во мне. Райанон, кричал он. Она поспешила наверх и, одну за другой, вытерла слезы на его щеках рукавом платья.
Он лежал тихо, пока утро зрело и превращалось в достойный полдень. Райанон входила и выходила, и ее платье, когда она склонялась над ним, пахло клевером и молоком. С непривычным удивлением он следил за ее бесстрастными движениями, за скольжением ее рук, когда она смахивала пыль с мертвого лица Мэри в рамке. Он подумал, как удивленно мертвые следят за движениями живых, угадывая грядущий расцвет под трепетной кожей. Должно быть, она напевает, переходя от камина к окну, расставляя вещи по местам, или тихонько жужжит, как пчела за работой. Но стоит ей заговорить, или засмеяться, или задеть ногтем тонкий металл подсвечника, звякнувший колокольчиком, или комнате стоит внезапно наполниться птичьим гамом, он снова заплачет. Так сладко было смотреть на замершие волны белья на постели и ощущать себя островом, затерянным в южном море. На этом острове роскошных и невиданных растений зерна рождали плоды, свисавшие с деревьев, а те, что были не больше яблок, морские ветры сбрасывали на землю и превращали в убежища летних личинок.
И, задумавшись об острове, затерянном где-то в южных далях, он вспомнил о воде и почувствовал жажду. Платье Райанон шелестело, как нежное журчанье воды. Он подозвал ее к себе и коснулся выреза платья, ощутив воду на своих руках.
— Воды, — попросил он и стал рассказывать, как в детстве лежал на скалах и его пальцы повторяли прохладные очертания озерной глади.
Она принесла воду в стакане и держала стакан на уровне его глаз, чтобы он видел комнату сквозь преграду воды. Он не стал пить, и она отставила стакан в сторону. Он мысленно погрузился в прохладу морских глубин. Теперь, летним днем, сразу после полудня, ему опять хотелось, чтобы воды сомкнулись над ним, чтобы стать не островом, поднявшимся над водой, а зеленым уголком на дне, и рассматривать плывущие стены пещеры. Он подумал о каких-то бесстрастных словах и сочинил строчку об оливковом дереве, которое росло у озера. Но дерево было деревом слов, а озеро рифмовалось с другим словом.
— Садись, почитай мне, Райанон. — попросил он.
— Сначала поешь, — сказала она и принесла еду.
Было невыносимо думать, что она спускалась на кухню и своими руками готовила ему пишу. Она уходила и возвращалась с едой так же просто, как ветхозаветная дева. Ее имя не значило ничего. От него веяло холодом. Она носила странное имя, похожее на библейское. Такая женщина омывала тело, снятое с креста, и ее прохладные, умелые пальцы прикасались к отверстиям, как десять благословений. Он мог бы крикнуть ей: «Постели душистой травы мне под руки. Твоя слюна будет мне благовонием».
— Что тебе почитать? — спросила она, присев, наконец, рядом с ним.
Он покачал головой, не слушая, что она читала, и, пока звучала ее речь, он не замечал ничего, кроме интонаций голоса.
Как сладко голову склонить, закрыть глаза, уснуть,
Как сладок этот смертный сон, и как ласкает слух
Заветный голос, что в саду звучит в полночный час.
Она дочитала до того места, где червь забрался на лист ландыша.
Смерть снова отступила от его тела, и он закрыл глаза.
Никуда не деться ни от боли, ни от силуэтов смерти, занятых своим привычным делом, даже во мраке опущенных век.
— Разбудить тебя поцелуем? — спросил Каллаган. Его рука остудила руку Питера.
— И все прокаженные обменивались поцелуями — сказал Питер. И тут же задумался, а что же он имел в виду.
Райанон увидела, что он больше не слушает ее, и вышла на цыпочках.
Каллаган, оставшись один, наклонился над кроватью и расправил нежные кончики пальцев над глазами Питера.
— Настала ночь, — сказал он. — Куда мы сегодня отправимся?
Питер снова открыл глаза, увидел расправленные пальцы и свечи, рдеющие, словно головки маков. Страх и благословение снизошли на комнату.
Не надо задувать свечи, подумал он. Пусть будет светло, еще светлее. Фитиль и воск никогда не должны иссякнуть. Пусть целый день и целую ночь три свечи, словно три девушки, рдеют над моей постелью. Пусть эти три девушки оберегают меня.
Первый огонек взметнулся и погас. Над вторым и третьим огоньками Каллаган вытянул серые губы. В комнате стало темно.
— Куда мы сегодня отправимся? — спросил он, но не стал ждать ответа, сбросил с кровати простыни и поднял Питера на руки. Его плащ, влажный и душистый, был совсем близко от лица Питера.
— О, Каллаган, Каллаган, — сказал Питер, прижимаясь губами к черной ткани. Он чувствовал движения тела Каллагана, его мышцы, то напряженные, то расслабленные, покатую линию плеч, удары ступней по бегущей земле. Он прятал лицо от дуновения ветра, который пробивался сквозь слои глины и известковой почвы. Только когда ветви деревьев стали царапать его спину, он понял, что обнажен. Чтобы не закричать, он впился губами в потную складку кожи. Каллаган тоже был обнажен, как младенец.
Разве мы обнаженные? У нас есть кости и органы, кожа и плоть. На твоих волосах ленточка крови. Не бойся. Вокруг твоих бедер повязка из вен. Целый мир начинал атаку, маршируя мимо них, ветер срывался в никуда, сметая плоды битвы под луной. Питер услышал пение птиц, но это были не те песни, которые птицы на подоконнике его спальни извлекали из своих гортаней. Эти птицы были слепые.
— Разве они слепые? — сказал Каллаган. Глаза их вмещают миры. Их трели белые и черные. Не бойся. Скорлупа их яиц скрывает сияющие очи.
Внезапно он остановился, в его объятиях Питер был легче перышка, он тихонько поставил его на зеленую выпуклость тверди. Долина внизу устремлялась все дальше со своей ношей деревьев-калек и трав, вдаль, где из мрака спускалась на пуповине луна. Со всех сторон в рощах трещали ружья и дождем сыпались фазаны. Но вскоре ночь затихла, угомонив капканы упавших прутьев, которые щелкали под ногами Каллагана.
Питер, вспомнив о больном сердце, приложил руку к груди, но не почувствовал никакой телесной преграды. Кончики пальцев вздрагивали, прикасаясь к бегущей крови, но вены были невидимы. Он был мертв. Теперь он знал, что мертв. Призрак Питера кружил незримо вокруг призрака крови, опускался на твердь и удивлялся распаду ночи.
— Это какая долина? — спросил голос Питера.
— Долина Джарвиса, — ответил Каллаган. Но Каллаган тоже был мертв. Ни одна косточка, ни один волосок не устояли перед неумолимо наступающим холодом.
Это не долина Джарвиса.
Это обнаженная долина.
Луна, удваивая и умножая силу своего света, освещала кору и корни, и ветви деревьев Джарвиса, деловитых насекомых в роще, очертания камней и черных муравьев, снующих под ними, гальку в ручьях, волшебную траву, неутомимых могильных червей под стеблями. Из нор на склонах холмов вышли кроты, и крысы с побелевшей от луны шерстью спаривались и мчались вперед в дикой гонке, чтобы впиться зубами в горла овец и быков. Чуть позже животные падали опустошенные на землю, а крысы убегали прочь, вслед за ними все мухи, поднявшись с навоза на полях, хлынули, словно туман, и осели на склонах. Оттуда, из обнаженной долины, исходил запах смерти, раздувающий ноздри гор на лице луны. Теперь падали овцы, и мухи кидались на них. Крысы дрались за мясо и падали одна за другой со свежими ранами — приманкой для овечьих блох, выглядывающих из шерсти. Питер уже потерял счет времени, когда мертвых, собранных до последней косточки, подхватил ревущий шквал ветра и засыпал землей, а жирные мухи скатились в траву. Теперь червь и жук-могильщик распутывали волокна костей животных, трудились над ними вдохновенно и неторопливо, и сорные травы прорастали сквозь глазницы, и цветы пробивались из-под исчезнувших грудных клеток, и лепестки сияли всеми оттенками умирающей жизни. И поток крови струился по земле, вскармливая травинки, вливаясь в посеянные ветром семена, держа путь прямо к устам весны. Вдруг все ручьи стали алыми от крови — два десятка вен, вьющиеся по двадцати полям, густые от запекшейся гальки.
Питер в призрачной оболочке кричал от восторга. Оживала обнаженная долина, оживала его обнаженность. Он видел потоки пульсирующей воды, видел ростки цветов, встающие над мертвыми, видел, как стебли и корни множились, набирая силу с каждым глотком пролитой крови.
И иссякли ручьи. Прах мертвых вознесся над весной, и уста захлебнулись. Прах покрыл воды, словно потемневший лед. Свет, всевидящий и стремительный, застыл в лучах луны.
Жизнь в своей обнаженности, насмехался Каллаган рядом, и Питер знал, что он показывал призрачным пальцем вниз, на мертвые ручьи. Он все говорил, а та оболочка, в которую облеклось сердце Питера во времена осязаемой плоти, отражала удары ужаса, и жизнь вырвалась из гальки тысячей жизней и, защищенная телом мальчика, выскользнула из чрева. Ручьи снова пустились в путь, и свет луны, торжественный и чистый, засиял над долиной и, пробудив от зимы кротов и барсуков, выманил их в бессмертное полночное время мира.
— Заря занимается над холмом, — сказал Каллаган и поднял невидимого Питера на руки. Рассвет наяву занимался вдали над зарослями Джарвиса, все еще обнаженными под закатной луной.
Пока Каллаган мчался по кромкам холмов, сквозь рощи и над ликующей землей, где деревья неслись за ним вслед, Питер не мог сдержать восторженный крик.
Он слышал смех Каллагана, подобный раскатам грома, его подхватывал ветер и возвращал вместе с эхом. В ветре метался крик, а под земной оболочкой царило настоящее смятение. То над корнями, то над верхушками диких деревьев он и его странный спутник мчались, чтобы обогнать петуха. Огибая падающие стены света, они с криком взмывали ввысь.
— Я слышу петуха, — воскликнул Питер, и простыни на кровати поднялись до его подбородка.
Человек с кистью провел красную борозду на востоке. Призрак кольца, обводившего круг луны, слился с облаком. Он провел языком по губам, которые, как по волшебству, покрылись плотью и кожей. Во рту был удивительный привкус, как будто прошлой ночью, триста ночей назад, он выжал головку мака, выпил сок и заснул. Он едва улавливал вечное бормотание Каллагана. С рассвета до сумерек он говорил о смерти, видел мотылька, пойманного свечой, слышал смех, который не мог быть просто звоном в ушах. Петух прокричал опять, и какая-то птица просвистела, словно коса по колосьям.
Райанон вошла в комнату — о нежная обнаженная шея.
— Райанон, — сказал он, — возьми меня за руку, Райанон.
Она не слышала его, но стояла над кроватью, не сводя с него глаз, в которых была только печаль и ни капли надежды.
— Возьми меня за руку, — сказал он. И потом, — зачем ты кладешь простыни мне на лицо?