45. ЕСЛИ ПРАВДА, ЧТО ОСЛЕПЛЕННАЯ ПТИЦА
Если правда, что ослепленная птица поет нежней,
Будет ли прекрасней полет слепого Пегаса?
Трапеза тупой толпы – это страдания птиц и зверей
Под ножами-вилками настроений, меняющихся от часа к часу.
В занюханном и выпавшем снеге года, на кончике языка,
Склеивающего слюной каморки месяцев кое-как,
Одинокий, околдованный человек (глаза – догорающие сучки),
Угнездился в пене наркотического потока нервности и жратвы,
Рад он, что его вылизывают и пронизывают времена
Сквозь мертвую рощу волос!
И когда мой дикий язык отрывается от породивших его могил,
Посмею ли я оглянуться на красный корень во рту?
(Пища? Похоть? Поэзия?) Неужели оглянуться у человека нет сил,
Если этажом выше из окна
Высунулась над нечестивым городом Лотова жена,
Чьи соки жизни, уже замедляясь, в статую ее превратят вот-вот.
А поэт, скованный ужасом, видит, как город страшен.
Так неужели я
под ударами раскачивающейся раскаленной улицы
Не смогу оглянуться
На эти детские кривые рисунки, на уходящий год,
Рушащийся и сгорающий в паутине проводов, в хаосе башен?
Вот соляная баба,– посмела же оглянуться
На свой родной раскуроченный город среди пустыни.
Так неужели я убоюсь нарастить на скелет мясо притчи?
Я, человек стоящий прямо в искривлённом мире,
Над каменногрудым морем с его водяной пылью,
Над столом тайной вечери
Благодарственную молитву повторяю ныне.
46. ТАК ВОТ ОНО: ОТСУТСТВИЕ ВРАЖДЕБНО
Так вот оно – отсутствие враждебно:
Ведь каждая старинная минута
Любви – на шее камень, или держит
На якоре в порту язык мой и
Соскальзывает с набережной булыжной,
Ну да, ее хвалы – неполноценны,
Ее желанье мачты и фонтана
Уходит в рукотворность океана,
Ветвистый ствол похвал минует волнолом,
И ввысь из-за колонн глядится дохлый дом...
Тот миг – он загнан в угол – миг желанья.
Сорняк он и никчёмное дыхание,
Отрепья, опий, лживый шаг вороний,
Зарифленные паруса, прибой
Без всякого прилива, вроде той
Злой девственности, взятой напрокат
У предков, миг тот, слабый, как ребенок,
Прилепленный магнитными ветрами
К слепой мамаше в городе беззубом
Дом хлеба и, быть может, молока...
Она глядит с невинностью крапивы
И с шелковистой той гордыней горлиц
В скалах, которым раковины девства
Как будто досаждали... Как в пещерке
Меж устриц – жемчуг, абрисы сирен
Сверкают в стянутых как бочки гротах,
Портреты всех ундин глядят со стен,
Дриада – дуб, заполненный стыдом,
И ложе, будто море под китом,
И бычий танец, золотой куст львов...
Гордыня девственности, обретенной вновь?
Желанья меньше, чем в зерне песка!
Старинные минуты, их тоска...?
Вот в чем противоречия ее:
Зверь топает как поп, и пять убийц
Есть каждая рука, а строй колонн,
На коих тлеет пламя, устремлен
Скульптуркой льда к толпе горящих птиц.
И все-таки желание холмом –
Приветствие, но в каменных шагах
Ее, в ее в молчании хромом
Таится тень ее удара в пах!
И я с ослиной челюстью иду
Пустыней мимо мертвых городов,
Бью воздух палкой бесполезных слов,
Громлю восход и в клочья рву закат,
Штурмую это сердце на ходу,
Пусть вены безголовые спешат,
Я ракушку пустой души вскрываю
И векам застегнуться позволяю.
Гром разрушенья вместе с криком птиц!
Перед той челюстью всё ляжет ниц,
Убийство – набежавшая волна –
Я вытянусь, чтобы смогла она
Смыть след разгрома... Вот меж волн плывет
Распятьем комната ошибок, вот
Все море – в стог! Тень от столба воды,
Вот пирамида надо мной, горды
На изумрудном полотне узоры,
И ветры остры. Голова моя
Лежит, лишенная легенд, в крови.
Самсон, и тот уж не спасет мой час,
В перчатках солнце – анатом любви –
Насаживает сердце на алмаз...
Ее язык не уследил за лоном,
Ребенок снова станет эмбрионом,
Так губы обнаженные кричали,
Канаты скручены, тень – капюшоном.
Тут якоря, тут долго пеленали
Меня, как мумию... «Где ж ящерка, чей яд
Выстреливает, чтоб загнать назад
На то столбнячное пустое ложе
За белую завесу смерть стихов? –
Бубнили маски, – видишь мертвецов?
Да, секса бесконечное кольцо
И душу завертело, и лицо».
Глаза прозрели. И ветра видений
Раздули дым. Бескожная рука –
Как дерево в клублении дымка,
Горящий Феникс обернулся стаей:
Щёлк выдранного зуба – барабан,
И хвост какой-то взвился, заметая
Следы птиц, улетавших в никуда,
А призрак провожал их, расцветая
Желаньем, жаждой нежного прощенья,
Ведь ужас отлетел и вместе с тенью!
Мой брат снял кожу. В облачной груди
Лежат леса спокойны и безмолвны,
От гордости любовь осовободи!
И вот любовь идет без ран и молний.
Утих и ветер (а давно ль стволы
Как волосы горгон, вздымал он дыбом?).
Там где был снег когда-то, острым льдом
Любовь сосет и лижет бледный воздух,
Предвидя проявленья новых ссор,
В ее глазах гордыни новой вздор,
Но этот стих – присутствие целебно!
47. ПЯТЬ ДЕРЕВЕНСКИХ ЧУВСТВ
Пять деревенских чувств увидят все всегда:
Зеленая ладонь им не родня, – однако
Сквозь мусор мелких звезд глаз ногтя увидал,
Что горсть моя полна звездами зодиака,
А уши видят, как любовь под барабан
Уходит в дальний гул ракушечного пляжа.
Семь шкур с нее содрал морозец-хулиган,
И раны нежные не затянулись даже,
И все ж она жива: ее хранит туман,
Ведь ноздри видят, как зима проходит мимо,
И рысий мой язык несет всех гласных крик,
А выдох – пламя купины неопалимой,
Свидетель сердца есть! Хранит бессонно он
Пути любви (по ним – лишь ощупью стремятся!),
И даже если все пять глаз охватит сон,
То сердце чувственным не может не остаться!
48. ЛЕЖИМ НАД МОРЕМ
Над морем желтым и тяжелым
Мы на морском песке
Лежим и насмехаемся над теми,
Кто медленно плывет по зову вен,
Смеясь плывет по алой их реке:
Они выкапывают ямки слов,
И в слово тень цикады превращают.
Смертельна тяжесть моря и песков,
И надмогильный камень беспощаден.
Зов цвета к нам приходит с темным ветром
Желаньем ярким и тяжелым,
И тяжесть гравия подобна смерти,
И злое море кажется веселым.
Со всех сторон спит лунное молчанье,
И тени тихие, творя прилив,
Окутывают лунные каналы.
Творец прилива сух и молчалив,
Но он между пустыней и штормами
Излечит боль, рожденную водой,
В небесной музыке, звучащей над песками,
И монотонной, как покой.
Песок звучит печальной и тяжелой
Веселостью пустынных берегов,
А мы лежим на этой желтой, голой
Ничейной полосе - владении песков,
Следя за желтизной, желая чтобы ветер
Унес пески и утопил скалу,
Но как бесплодны пожеланья эти!
Не защититься от зовущей мглу
Багрово угрожающей скалы!
Лежим и наблюдаем желтизну,
Пока золотоносная погода
(О, кровь, еще играющая в сердце!)
Не уничтожит сердце и холмы ...
49. ЯЗЫКОМ ГРЕШНИКОВ, ЯЗЫКОМ ПРАХА
Языком грешников, языком праха к церквам колокол гонит,
Пока время с фонариком и с песочными часами,
Как поп, от которого серой несет,
На раздвоенных копытцах, торчащих из сандалий,
Горстью холодной золы поджигает придел, и в звоне
Горе выдергивает призрак из алтаря растрепанными руками,
И огненный ветер дует, пока свеча не помрет.
Когда над хоралом минуты слышится пение часа,
И водоворот вертит мельничные колеса молитвы,
И соленым горем замшелые склепы затапливает хорал,
И торопит миг лунопада император-солнце,
Бледный, как его же след на пене прибоя –
Слушай, как проваливается заведённый ключиком храм,
И как бьет корабельного тонущего колокола металл.
И темно, и гулко немое пламя в потонувшем храме.
Вихрятся снег и фонтан в фейерверковой крутени непогод,
И храм спокоен, и горе под колыхающимися свечами
С промокшей книгой в руках окрещает херувимские времена.
Изумрудным спокойствием колокол разбивает молчание:
Это из белых зимних протекающих страниц-парусов
Молитва флюгера, скрипящего птичьим голосом, слышна.
И так всегда. Этот белый младенец сквозь смуглое лето
Из купели костей и растений, под каменно ноющий набат
Появляется – и голубая стена призраков расступается,
И младенец – теперь уже празднично пёстро одетый,
Сбрасывая разодранный саван, выходит
Оттуда, где разбуженные колдовские насекомые
Дин-дон – из глубин умолкающих башен звенят.
Что же такое младенец? Это – и Стихотворенье, и Время.
Отлитый вечерним звоном нашей женитьбы шельмец,
Зачатый на пороге ночи в час тучных коров на звериной постели,
В священной комнате, на самом гребне волны.
И все грешники любви встают на колени перед явлением –
Ламинария, мускат и вербена,
к услугам жениха и невесты, принесших это горе –
Как все созидающие, оба они, творящие, обречены.
50. ДАЙТЕ МАСКУ
Дайте маску – скрыться от ваших соглядатаев ничтожных,
От фарфоровых этих зрачков, от очков-крючков,
Чтобы укрыть бунтарство за детской невинной рожицей,
Чтобы мой штык – язык – спрятать в келье под сводом нёба,
Чтобы звучали слова льстивой флейтой, извилистой ложью –
Только бы скрыть сверканье ума за приличием равнодушия
И обмануть, убедить в своей заурядности всех, лезущих в душу!
Так – с ресниц показное, вызванное белладонной, горе вдовцов
Прикрывает истинный яд
Тех, кто на самом деле глядит сухими глазами
На толпу хнычущих лицемеров,
На кривые усмешки, тщательно прикрываемые рукавами…
51. ШПИЛИ ЦЕРКВЕЙ
Шпиль церкви наклоняет голову: он – журавль колодца.
Но каменное гнездо стен не выпустит рукотворную птицу,
Чтоб журавль свой клюв о соленый гравий не притупил,
Чтобы не расплескал небесное болотце,
Не продырявил его
крыльями, на которых репьи,
и ногами, на которых ил…
Но тюрьму свою обманул звон, ворвавшись в поток времен,
Как дождь беззаконный, который бьет по облаченью вод.
Так пловцы преодолевают теченье,
Чтобы музыку выпустить из сомкнутого рта,
Чтобы из-под замка серебряным звучаньем,
Как щука с крючка, со шпиля срывались перо и нота.
Твой выбор – это журавль, склоненный над гладью болота!
Вернётся к колоколу звон, вернется к горлу песня,
Но только не тони в беззвучии немых ветров;
И время, данное в долг, не растрать напрасно.
52. ПОСЛЕ ПОХОРОН
После похорон похвалы – бесплоднее мулов, которые
Хлопают ушами, как паруса на ветру.
По новому столбику кладбищенского забора –
Самодовольный стук. Глаза притворно мокры,
И солоны рукава, а ресницы – как шторы…
Утренний чвяк лопат отчаяньем сотрясает
Мальчика, который перерезает себе глотку тем,
Что над тьмой могилы сыплет сухими листами
Стихов. Но разве что одну незаметную косточку
выведет он этим к спасенью, когда
Молоток Судии, и колокольчик Страшного Суда
Возвестят приговор.
После времени, начиненного чертополохом и слезами,
В комнате, где папоротник сухой да чучело лисы,
Я стою рядом с мертвой и сгорбленной Анной,
С памятью в лицемерные послепохоронные часы…
Ее скромное сердце обрушивало добро фонтанами,
Щедро лужами разливалось по всем мирам Уэллса…
(Конечно, тут – чудовищное преувеличенье:
Оно – за пределами любых похвалы,
Потому что умерла Анна, как высыхает тихая капля,
И никогда бы она не позволила мне из неведомой мглы
Погрузиться в ее глубочайшую душу, в ее святой
Поток: слава ее лежала бы незаметно и немо –
Ее изломанному телу не нужен был никакой
Друид) .
Но я, бард Анны,
с чуть приподнятого очага, – с алтаря
Зову служить ее добродетелям все моря,
Заменить своим рокотом ее деревянную речь,
Чтобы колоколом на бакене звенела сущность ее добра,
Над головами гнусавящих гимны, около смертной ямы,
Чтобы пригнулись папоротники – стены лисьих лесов,
Чтобы пела её любовь, раскачиваясь во всю ширь э-той ча-сов-
ни, ставшей лесным горделивым храмом.
Благослови же ее дух согбенный четырьмя птицами с четырех сторон!
Плоть ее была податлива, как молоко, и скульптура эта,
Головой до неба, с огромной грудью, вырезана из ее смерти.
В комнате у заплаканных дождями окон,
В этой яростно скорбящей комнате,
В этот мерзкий год ее застиранные, сведённые судорогой руки,
Ее потертый шепот – всё выходит в промокший мир,
(И весь ее разум, иссверленный до дыр).
Лицо мертво, сжато в кулачок: ибо боль вездесуща…
Статуя Анны – 70 каменных лет –
Мраморные руки погружены в облачные кущи –
Вот монументальный довод того, чего уже нет:
Голоса, резкого жеста, псалма хватающего и не отпускающего, пока
Даже чучело лисы не вздрогнет с криком: «Любовь – это она!»
И папоротники, подпирающие старой фермы бока
Не сбросят на подоконник свои черные семена.
53. КОГДА-ТО ЭТОТ ЦВЕТ
Когда-то этот цвет был цветом обычных слов,
Они заливали с самой банальной стороны мой стол,
Потому что школа, привычно и скучно маячила в поле,
И все звучало, как положено в школе, – не более,
И, как на обычном фото, резвилась стайка девочек черно-белых…
Нет! Я обязан перекроить эти ландшафтики в оттенках пастели,
Ведь когда-то мы пацанами у пруда в два пальца свистели,
Кидаясь камушками в любовников на их травяных постелях,
И тени деревьев над ними казались словами,
смысл которых рассеян,
А лампа молнии была слишком резким словом для бедолаг,
Вот так же новый стих разделается с предыдущим стихом,
Чтоб каждый кинутый камень
Стал разматывающим налету смыслы клубком!
54. НЕТ, НЕ ОТ ГНЕВА
Нет, не от гнева, но едва остыв,
Отказ твой ниже пояса ударил
Обоих… Даже ниже… И поник
Цветок, зверек, лакающий из лужи
В опустошённом голодом краю…
Живот твой переполнен пустотой,
И я касаюсь этих тонких рук
Через просторы двух стихий остывших…
Провис квадратик неба за окном.
Над столкновеньем двух улыбок, в странный час,
Но вскочит в небо мячик золотой…
Нет, вовсе не от гнева из-за той
Секунды…
Колоколом под водой
Отказ ударил… Хоть улыбка сможет
Звук губ поймать в зеркальной глуби глаз –
Детей не будет, и –
Стихов не будет тоже...
55. КАК СМОЖЕТ ВЫДЕРЖАТЬ ЖИВОТНОЕ МОЕ
Как сможет выдержать животное мое,
Волшебные черты которого я только начал
Очерчивать в глубинах черепной пещеры –
Как вынесет оно
Обряд тех похорон под колдовской стеной,
Когда почти ожившая вуаль,
Почти прикрывшая его лицо,
Не в силах затенить взбесившуюся сущность:
Оно ж пьяней улитки в винограднике,
Оно ревет, размахивая щупальцами как спрут,
Ну что ему какая-то гроза,
Когда и весь небесный круг
Не в силах заслонить такие странные глаза?
Как привлечет оно неведомого жеребца,
который изгибается в сиянье
Зовущей полночи,
той, что расплавить может
хаос копыт и львиной головы,
Или колышащуюся подкову сердца?
Груба земля в прохладе сельских дней,
Чтоб с громким ржанием вдвоем
в мелькании стогов бежать по ней!
Рождение и труд, убийство и любовь –
Потом в жестоком и манящем свете
Бесплодная земля
Взорвется, голая, побегами весны,
А мрак разорванного моря
Возрадуется так,
Что потроха вновь станут горлицей (а может – черепахой?),
И когти искривлённых вен вдруг выдавят из каждой алой капли
От ярости иссохший голос?
Вот рыбаки – русалочьи мужья –
Всплывают с арфами под аккомпанемент басов прибоя,
Закидывают колдовские лески
(наживка-невеста из золотого хлеба),
А я – я сматываю в клубок пряжу, в которой плещутся и слух, и речь,
Брожу по храмам морских пещер, где тексты заклинаний – над костями.
Слежу распахнутыми глазами,
Как щупальце пытается, змеясь над спутанностью ран и сорняков,
Не отпустить мою живую ярость в небо,
Здесь удержать бесценную добычу –
Сдержать, сдержать бунтующую кровь:
Ведь только стих быть должен явленным на свет,
А уж никак не зверь,
который и моря, и дни на рог поднять бы мог!
Вздыхай, вздыхай, лежи недвижной глиной,
А рядом ножницы, что над Самсоном сонным
В лесу волос торжественно звенят:
(Попытки уничтожить силу – удвоенную силу возвратят!).
Венера мраморная меж колен, колонн –
Падет святыней, солнцем, выпотрошенной птицей,
А губы девы речь обрубят кораблекрушеньем напыщенных зрачков,
Куст яростный, где вместо перьев – пламя.
Умри же в перьях огненных, в пыланье
изрезанного неба упади,
Катайся с оглушенною землей,
иссохший, обворованный мой зверь:
Вскочи на ржущий свет из тьмы пещер –
И пустота останется в груди.
56. НА ГРУБОМ МОГИЛЬНОМ КАМНЕ
На грубом могильном камне
Я прочел ее две фамилии,
Под ними увидел и дату,
Когда она умерла,
Вот эта замужняя дева
В пробитой дождями деревне…
Это было как раз перед тем,
Когда я в материнской утробе
Мог услыхать впервые
Бормотание злых дождей
Над остывшим девичьим сердцем,
И увидеть в кривом зеркале
На лице зигзагами солнце,
Умиравшее вместе с ней,
Перед тем, как упасть ей в постель
Распустившимися волосами
На мужскую жесткую руку…
(Колокольных дождей язык
Отбивает время назад,
Сквозь отчаянье лет и смертей
В ту таинственную каморку,
Где младенец еще не возник!)
Мне потом мужики говорили:
Рыдала она о том,
Что, мол, руки обнажены,
И что так зацелованы губы –
До черноты запеклись,
И рыдала она – будто в родах, –
И корчилась в муках судорог,
И простыни раздирала,
Но из глаз вырывалась радость…
Так вот я в торопливом фильме
Видел встречу обезумевшей бабы
Со смертью на брачном ложе
Через тень рубежа родового,
Перепутанного с зачатьем,
Слышал каменные слова
Серой птицы с оббитым клювом,
Стерегущей ее могилу:
«Я спиной чуть коснулась постели,
Вся моя утроба взревела,
Я почувствовала в паденье,
Как меня пополам разрывала
Грубая голова…»
57. ТРИ ТОЩИХ МЕСЯЦА
Три тощих месяца
в большом кошельке моего тела, в проклятом
Брюхе этого года, в его богатом самодовольстве!
С горечью я тащу на проверку
мою нищету и мое ремесло:
Взять, дать – и всё?
Вернуть то, что было жадно дано, и в никуда унесло?
Вдувать фунты манны
росой назад в небо?
Да где там – работа слов!
Дар болтовни надеть на слепую палку языка –
получится помело…
Подобрать или нет что-то из сокровищ людских –
удовольствие лишь для смерти: в конце концов
Она-то сгребет все валюты любого дыхания любых творцов,
И вслепую, в дурной тьме
Утерянные тайны кое-как сумеет пересчитать.
Сдаться после этих трех месяцев?
Кто взял чужие мысли, тот заплатит молоху дважды!
Нет! Друиды в чащобе крови моей да будут затоплены
только моим собственным морем,
Если с неба взяв этот мир, спалю я его впустую!
Ибо долг мой – создать и обратно небу отдать.
58. СВЯТОЙ, КОТОРЫЙ, КАЖЕТСЯ, ВОТ-ВОТ
Святой, который, кажется, вот-вот
Как Люцифер или Адам, падет –
Когда все разноцветные равнины рая
Разрушены рожденьем:
Рожденье – есть изгнанье! Рай, прощай!
И всякий, кто рожден, взлетает на последней той волне,
Целуя призрачной одежды край
Своим воздушным змеям.
И песнь скалы, как будто песнь стены
Жилья отцовского, там на песке времен
Раскручена... Все глохнет от нее –
И колокольный звон,
И голосок шкатулки музыкальной,
Что был не заведён – а заменён
Шуршащим кашлем роковых песочных
Часов, подсчитывающих, как пробегает кровь,
Часов, явившихся на лике циферблата, который вдруг
Сложился из бегущих стрелок рук –
Рук ангела, возникшего на Этне
Последним прошумевшим изверженьем в земле отцов:
Шар огненный с дырой посередине –
Вулкан – верхушка стога. И колодцы
Полны вином.
Голодный гимн небес,
Шурша сандалий мощными крылами,
Поет Гермес.
И пламенея, с ним «поет сонм херувим»:
Разрезан хлеб христовой евхаристии!
И в лабиринтах пламенных завистлива
Речь ракушек над самым дном пустым.
Что слава? Лопается как блоха.
И солнцелистые свечные сосны
Вдруг съерундились все в один спаленный крест
С огрызками бутонов обгорелых,
А корабли на рыбьих плавниках,
Те корабли, что нам приносят кровь,
Плывут по разбегающимся волнам.
С новорождённым вместе выпадает небо,
И пьяный колокол бьет в воздухе без слов!
Будись во мне, в моем нависшем доме,
Над грязной раной этого залива,
Между кричаще-красных берегов.
Мой дом, ты выхвачен из суетни,
Из городской карболовой постели.
Твердь вечная развернута над нами,
С возвышенными белыми корнями
Глядит меж облаков в распахнутый мой дом,
И молоко уже во рту твоем.
Взгляни на этот череп – шар земной
В колючей проволоке всех волос горящих,
В огне мозгов, расплавленных войной!
Сбрось бомбу времени на рай, на город.
Стропила – выше! Вырастай из рая,
Свой смутный страх камнями завали,
Страх перед тьмой убежища былого,
Где скручен ты меж иродов вопящих,
Когда клинки их рядом маршируют,
А взгляд убийственен... И сердцу снова
Приходится пружину заводить:
Страданью нужно новый рот кормить.
Проснись в миг благородного падения, Не замечая грязного явления цыплят... Стекает горе с губки сморщенного лба.
Дыханье придержав, железно, как судьба,
Ты, незнакомец, входишь в наше иродово время,
Кричи же радостно: колдунья-акушерка
Тебя вытягивает в море грубой жизни
И пальцем вверх показывает – «Во!!!»
А солнце гулкую арену сотворит
Из окруженного, стесненного пока
Руками женственными островка
Для будущих коррид.
59. ЕСЛИ БОЛЬ ПРИЧИНИТ
«Если боль причинит моя голова твоим ляжкам,
Затолкай обратно того, кто стремится вниз! Ну смотри:
Ведь шарик моего дыханья еще не взорвался,
Он столкнётся с лиловой мордашкой –
И пойдут пузыри!
Лучше вывалюсь я с червяком веревок вокруг горла,
Но эту сцену я не помешаю актерам доиграть!
Да, для петушьего боя сгодятся игривые фразы зверька,
Я пройду сквозь леса, полные ловушек, затеняя лампу перчаткой,
Буду в утиные часы дня танцевать и клеваться,
И прежде, чем припадая к земле я выгоню призрака,
В гулкой комнате стукни меня слегка ...
Если жестоким тебе покажется мое мартышечье появленье,
Отправь меня обратно в сотворивший меня дом,
Моя рука уже нащупывает выход из глубины твоей,
Кровать – место принятия креста, который буду всю жизнь я нести,
А чтоб пролететь девять месяцев из глубин и до самых дверей –
Сделай в пустыне прямыми мои пути».
– Нет, нет, ни на сияющее ложе самого Христа,
Ни на перламутровый сон в чем-нибудь мягком и колдовском
Не променяю я слезы мои – пусть железная у тебя голова,
Но толкай, дочь или сын, толкай: ведь обратного хода нет,
А громоздкие ливни с небес льют и ночью и днем.
Вот проснусь, и движенья ослабнут, и радостно вздохнет пещера,
Где рос ребенок, которому от грядущих бед век свободы не знать,
О моя потерянная любовь, изгнанная из меня какими-то вышибалами!
У зерна, спешащего своим путем от края мокрой могилы,
Есть и голос, и дом – есть где плакать и где лежать.
Оставайся! Нет иного выбора для горстки праха.
Оставайся у груди, полной молочными морями,
живи, сколько положено лет,
Все равно ни волнами жирных улиц, ни скелетными худыми путями
В ту могилу, из которой ты вышел,
Возврата в мое спокойное тело нет.
И начало чудес бесконечных откроет тебе этот свет!
60. СЛЕЗЫ У МЕНЯ НА ГЛАЗАХ
Слезы у меня на глазах напоминают мои двадцать четыре года.
(Похорони мертвецов
из страха, что сами пойдут к могиле в трудах и родах!)
На выходе из рождения в мир, на том самом пороге
Я сижу, как портной ссутулясь, и свесив ноги,
И старательно шью себе саван для долгой дороги
При свете плотоядного солнца, кровавое мясо жрущего,
В смертной одежде,
начинаю свой чувственный путь
вдоль всего сущего,
Мои алые вены полны самой ценной в мире валютой валют,
Но к тому неизбежному поселенью, куда все идут,
Я двигаюсь столько времени, сколько длится мое «навсегда».
#doc2fb_image_02000005.jpg