61. СЛИЯНИЕ МОЛИТВ
Две молитвы, которые должны прозвучать вот-вот –
Из уст ребенка, идущего спать, и из уст мужчины,
По лестнице поднимающегося к умирающей любимой.
Первому все равно, где окажется он во сне,
А второй в слезах по ступенькам идет.
Две молитвы во тьме вознесутся с зеленой земли,
В ожиданье ответа, обращенные к небу молитвы:
Человека на лестнице и ребенка возле кровати,
Молитвы о мирном сне и об умирающей любви,
Молитвы, которые вот-вот должны прозвучать, – и
Сольются, сплетутся в одну взлетающую к небу печаль.
Так заснет ли спокойно ребенок и зарыдает ли этот
Мужчина? Но слиянье в одно двух молитв,
что вот-вот должны прозвучать,
Живое с мертвым сплетет,
и человек, идущий по лестнице,
Увидит любимую в комнате наверху
не умирающей, а живой и согретой
Его заботой, силой его тепла.
А ребенок, который и не думает, до кого долетит молитва, –
Медленно утонет в печали, глубокой как могила,
И темная волна, пролетев по сонным глазам,
Втянет его вверх по ступенькам к той, которая умерла…
62. НИКОГДА ЕЩЕ ПРЕДВЕЧНАЯ ТЬМА
Никогда ещe предвечная тьма,
Что ставит на место всех нас,
Птиц, людей, зверей и цветы,
Не могла сказать ни о ком
Таким пламенным языком,
Как тогда, когда вышел спокойный час
Из моря, шевелящегося в упряжи темноты.
Надо снова войти в Сион
Круглой водяной капли, или
В синагогу зерен кукурузного початка.
Должен ли я позволить, да и для чего,
Чтобы тени звуков сами Его молили,
И на саване самая мелкая складка
Стала почвой для соленого зерна моего?
Чтоб оплакать детской смерти величие и горенье,
Страшную правду я не хочу у людей отнять,
И еще одной элегией о невинной юности
Кощунствовать в то мгновенье,
Когда кто-то остановится подышать!
Вместе с первым на земле убитым,
В длинную дружбу одета
Дочь Лондона лежит и…
Возраста не знает зерно!
Никого не оплачет Темза. (О, темная вена, улица эта!)
После самой первой смерти
Быть другим смертям – не дано.
63. СТИХИ В ОКТЯБРЕ
Земную жизнь пройдя до тридцати,
Я проснулся от голосов
Гавани и соседних лесов:
На темных камнях в лужицах отлива радостно толпились
Мидии. Цапля славила берег. Утро меня позвало
Молитвой воды, криками чаек, скрипом грачей,
Ударами лодок о повитую паутиной стенку причала,
И повелело
Отправиться
В спящий и предрассветный город.
Мой день рожденья начался с того, что водяные птицы
И окрыленные деревья
Над фермами и над головами
Белых пасущихся лошадей
Пронесли мое имя на крыльях,
И я проснулся, и встал в дождливую осень, и вышел,
Чтобы сквозь ливни всех моих дней
Идти.
И был прилив, и ныряла цапля. И был – я.
Я ушел, а город проснулся, тут же ворота закрыл,
И не стало обратного пути.
Катящиеся облака были жаворонками набиты,
И свистящими дроздами полны придорожные кусты,
И октябрьское солнце
Наполнено летом, паутинкой повито
На плече холма, где певчие ветры
Наперебой с крылатыми певцами
Врывались в утро…
А я себе брел и слушал
Холод ветра, выжимавшего дождик из пустоты
Далеко внизу над лесами.
Бледнел дождь над удалявшимся,
Уменьшавшимся портом.
У моря – мокрая церковка, с улитку величиной,
Из тумана торчали рожки ее – и замок,
Коричневый как сова, едва ли не черный.
И сады расцветали в летней сказке,
За городской стеной.
И без конца мог бы я удивляться чуду
Своего дня рождения,
Под катящимся облаком, жаворонками набитым,
Но погода решила поссориться со мной.
Она отвернулась от блаженной страны,
Явился иной воздух,
Иное небо,
Но опять голубое летнее чудо нахлынуло с вышины
С яблоками, грушами, смородиной,
И я увидел ребенка, которого давно уже не было
И нет,
Бредущего с матерью в глубину позабытых дней
Сквозь разговорчивый солнечный свет,
Через легенды зеленых церквей,
Сквозь пере-пересказанные бормотанья детства.
Его слезы обжигали мне щеки,
Его сердце билось во мне.
И был лес, и были река и море, а к мальчонке
Множеством лиц
Старалось прислушаться, приглядеться
Лето мертвых,
Когда радостные истины шептал он
Деревьям, камням, рыбам и крабам на морском дне.
Это живое чудо
Звучало, журчало
Голосом воды и разноголосицей птиц.
Без конца
Я мог бы удивляться чуду моего дня рождения,
Под облаком, жаворонками переполненным,
Но погода
Отвернулась от меня разом.
А настоящая радость
Давно умершего ребенка пела
И разгоралось на солнце пенье:
Вот он, мой тридцатый год.
Он стоял тут в солнечный июльский полдень,
Когда город внизу лежал,
окровавленный листвой осенней…
Так пускай же правда сердца на этом холме
В мелькании лет поёт!
64. ПРАВДУ ЖИЗНИ С ИНОЙ СТОРОНЫ
Правду жизни с иной стороны
Ты не сможешь, мой сын, увидать,
Ты, король своих синих глаз,
В ослепленье так молоды сны:
Все что было – возникнет опять
В прежнем месте и в прежний час.
Все вернется к истоку вновь –
Разве кто возразит в небесах? –
Хоть невинностью, хоть виной –
Изо всех твоих дел и слов –
Как живое вернется в прах –
Так исчезнет поступок любой.
Два пути – путь добра или зла,
Оба к смерти тебя приведут
По размалывающим морям,
Ведь путей только два, только два –
Отлетишь, словно тучки вздохнут
По слепым убегающим дням,
Сквозь тебя или сквозь меня,
И сквозь души иных людей,
В смерть виновную, в смерть без вины…
Ты, король прожитого дня,
Отлетишь от жизни своей,
Словно звездная кровь с вышины.
Слезы солнца, и мелкий хлам,
И летучих песен огонь…
Ты король своих детских лет,
Но как тень твоя, пало к ногам
То желанье, что стало грехом,
И начала которому – нет,
Потому что в начале начал
У корней мирозданья найдешь
Все слова и поступки свои,
Потому что, судьбы не ища,
Умирают и правда, и ложь
В никого не винящей любви.
65. НЕ ТАКИМ, КАК ТЫ
Враг в облике друга! С глазом, на котором медно
Поблескивает тусклый фальшивый пятак,
Приятель-предатель, ты, который с видом победным
Враньё обо мне зажал в кулак,
Ты, охочий все время смотреть и
Ловить мои самые мелкие секреты,
Ты, соблазненный перемигиваньем взглядов,
Еще когда я – пешком под стол,
С соской во рту – ну что тебе было надо,
Что уж такое ты стоящее тогда нашел?
Я еще не сорвался с цепи безусловно,
Так чего ты хотел от меня тогда,
Когда до моего сладкоежества любовного
Еще оставались года и года?
Вот я – фокусником из шляпы с полями –
Вытаскиваю наподобие кролика или рыбки,
Торчащую в памяти, слепленной зеркалами,
Твою воровскую рожу, со скошенными от вранья глазами,
В процессе фабрикованья умильной улыбки,
С укрытыми в бархатные перчатки руками,
И знаю, что сердце мое целиком
Распластано под твоим молотком, –
Ты так был искренен, так весело щебетал,
А я и слова вымолвить не решался,
Когда ты правду слегка сдвигал,
А меня убеждал, что я ошибался…
Друзья, не раз вы меня надули,
Но я вас любил даже в ваших грешках,
Ну что я мог видеть,
когда перед глазами были только ваши ходули,
А башку – так и вовсе не разглядеть в облаках?!
66. ЛЮБОВЬ В СУМАСШЕДШЕМ ДОМЕ
Незнакомка пришла поселиться
Со мной в комнате, которая в доме,
В котором у всех съехала крыша.
Эта девочка тоже безумна, но безумна как птица.
Дверь мою оперённой рукой запирая,
В лабиринте кровати она, тонкая и прямая,
Надувает весь этот дом, намертво отделенный от рая,
В него облака впуская,
Каждый шаг ее морочит полную кошмаров палату.
Все заперты. Свободнее мертвецов она одна,
Оседлывает волны всех океанов: и вот волна
Плещет в воображении всех мужских палат,
И в этом бедламе она,
Командуя подскакивающими стенaми,
Впускает призрачный свет,
Одержимая небесами, жаждущими молчанья,
И спит, и бредит, и бродит по праху,
Своевольно роняя невнятные заклинанья
На доски пола, истоптанного моими слезами,
Ходящими из угла в угол вместе со мной.
И вот, захваченный светом, в конце концов, –
О, как нескоро, да и какой ценой! –
Я проникаю туда,
Где увижу и проживу тот миг, когда
Зажжется первым светом первая на свете
Звезда...
67. НЕТ, НЕ ВЕЗЕТ ЕЙ, СМЕРТИ
Нет, не везет ей, смерти, ждущей феникса
У погребального костра, в котором
Еще сожгут мои грехи и дни.
Вот женщина. Наверное, святая.
Пусть даже вырезанная из камня,
Но чувственная. И пока - в тени.
Меж унесенных ветром,
Мертвых и пропавших, она
Извечной сущности моей присуждена...
Пусть не было журчанья поцелуя,
Да и скандала не было, и даже
Ни пламя лба, ни холод глиняного рта,
Не сохранили оттиска того, что...
Но постоянство и поломанные крылья
Ее любовь навечно, может быть, привяжут
К аркаде дворика, к высоким хорам . (Это -
Женский монастырь ордена святой Похоти!),
Это - фундамент моей жизни,
Только и ждущей соблазна
В тяжелых солнечных ударах лета...
Любить на этом море,
Переполненном виной как волной!
Мое священное удачливое тело
Изловлено под облаком любви,
Его поймали и его целуют
На мельнице сгустившегося дня.
(Вся глупая наивность наша сжалась до размеров
Какой-нибудь звезды простой,
Мерцающей в числе монахинь ордена Целомудрия!).
Да, в каждом молнийном взгляде твоем -
Проблескивает весть о том,
Что некий бог свершает ритуал
Причастия души к безвестным солнцам.
Но суть моя в тени глухой
О святости никак не запоет,
Пока молитвами окутывая плоть
Твою - не изгоню я птицу-смерть:
Она связует нас и нас же разделяет.
Я вижу - зверь в слезах в двуполой тьме...
Все полосатое полуденное племя
Несет свои запутанные гривы
Туда, где гибель ждет.
Ослица же вынашивает минотавров.
И утконос в молочной туче птиц -
Подобие монашенки святой,
Той, вырезанной из дерева или из камня,
Той, что пока в тени...
Вот символ моего желанья -
Превыше времени и всяческой вины:
Огромная, горящая промежность.
Да жаль, над ней -
Невероятной силы воздержанье...
Но я увижу феникса - герольда
И крикуна небес - пока он не сгорел!
Он - весь пучок страстей. Пучок несчетных стрел.
Отказ от островов! (любовник ведь - не остров)
А вся любовь - совместное цветение
Двух плотей. И она
Или чудовищна, или бессмертна.
И если то цветенье не совместно,
То дочь ее осуждена.
Моя судьба удачна.
Она без всяких слов упорно учит
Что фениксово устремленье к небу
И всякое желанье после смерти
Не преуспеют, если я
Не испрошу благословения твоего
В том каменном монастыре желаний,
И не пройдусь там в царствии прохлады,
В том, где квадратом замкнутым - аркады,
Которые как небо рядом
С бессмертием Христа,
С твоим цветущим, то есть смертным, садом...
Язык твоих переводящих глаз
Поведал мне, и звезды подтвердили
(Начало всех начал - младенчество Христа!)
Тебе - раскинувшись и терпеливо
Лежать - чтоб из-под сводов эта птица
Взлетев, могла на миг остановиться...
О, истинность любви, сдержи меня,
Чтоб в каждом взгляде шар генезиса вращался...
Так и земля твоя, и сыновья.
68. ГОРБУН В ПАРКЕ
Одинокий горбун в парке
Устраивается между деревьями и прудом,
Как только ворота откроют,
Чтобы впустить деревья и воду вместе с родившимся днем,
И сидит –
Пока мрачный колокол не позовет его
Сумеречной порою.
У пруда, где когда-то кораблики я пускал,
Он хлеб на газетке ел,
Из-под фонтанчика пил
Из кружки, посаженной на цепочку,
Из кружки, в которой дети лепили куличи из песка,
А ночами он в собачьей конуре спал,
Но его никто не держал на цепи.
Как птицы, в парке появлялся он спозаранку,
Как вода в пруду, был спокоен и невозмутим.
«Эй ты, мистер!» –
Кричали ему городские мальчишки
И удирали,
Как только он лицо поворачивал к ним.
И горбатых изображали, и бежали
Сквозь кричащий зверинец ив у пруда,
Мимо искусственных скал,
А он, грозя им, своей газеткою потрясал,
Но они боялись только сторожа с палкой,
На которую палые листья тот натыкал…
Старый сонный пес,
Между няньками и лебедями,
Так одинок бывал он, когда
От матросок ивняк синел,
Прыгали тигры из глаз у мальчишек и рычали
На каменистых горках у паркового пруда.
Весь день до сумеречного колокола
Идеальную женскую фигуру
Из своих старых, кривых костей он творил,
Чтобы в час ночной
Стройная и высокая, как тополь,
На аллее она осталась, одинокая,
После того, как за решеткой останется парк цепной.
И всю ночь в неприбранном парке,
После того как закрывалась решетка,
И птицы, и озеро, и трава, и кусты,
И мальчишки, которые дики,
как невинные ягоды земляники,
Всё и все были с ним, с горбуном,
В его конуре, преисполненной темноты.
69. ПОЛОЖИВ ГОЛОВУ
1.
Лишь только голова ее к подушке –
Как вдруг в постель раскрытую нырнула
Вражда к нему
Через волнистый барабан
Запрятанного в волосы чувствительного ушка...
И вспыхнул феникс, руша ласковую тьму...
(Не феникс, а недобрый голубь Ноя,
Не ветвь масличную, а человека притащил он!...)
И вот в насилующих волнах прошлой ночи
Киты разнузданные всплыли из глубин
(Или из той, людей рождающей, могилы?).
Фонтаны их шумели об отказе...
Где там влюбленность! Кто же проскользнул
В невинное воображенье?
Лир в юности? Жуан воспламененный?
Кто он, нависший над
Царицей Катериной? Да, над той,
Взвывающей бесстыдной наготой?
Кто? Утонувший в волосах своих Самсон,
Огромный, как молчащая интимность
Тех незнакомцев, тех теней? Кто он,
Над лестницей нависший и над ней?
Как лезвие, как буйное дыханье,
Не уместившееся в теле,
А косы рук его метались и свистели
До утреннего крика петуха, не...
Подобен целой Англии в огне...
(Она ж по ней бродила весь свой сон,
И остров, возбуждающий любовь,
Сковал ей ноги блеском заклинанья...)
Спи сном невинности
под фиговым листком,
Изласканное и воспетое созданье!
Сбежавшая, представшая младенцем
На простыне песка, усыпанного желудями.
2.
Там, где язык без всякого предела
Наполнил комнату мужским рычащим воем,
А темнота развесила над ней
Корзинки змей,
Ей виделись не ноги, а колонны,
Не ноздри – два камина над лицом –
Напоминали чувствам притупленным
О воре подростковости, который
Ей полуснился в уходящем детстве –
Любовник океанского размера...
Нет, ревность позабыть его не может
Ни ради... Ревность жестко постелила
В ее ночи, когда-то мягкой, мягкой...
И насладилась ревность, а не он!
И в белом, с залитых луной подмостков
К амфитеатру, слыша плач прибоя,
Сбегала, плакала о краже сердца
Из тела... Из того, что брали, брали,
Кому не лень, без всякого предела,
И вот теперь разбойник и невеста
Тут празднуют подписанную кровью
Агрессию... И браки те, в которых
Достойной роли он сыграть не мог...
Удар по гордости: как разделить с ней
Ее святые грешные часы,
С химерой, с чудищем, крылами бьющим,
Бормочущим в припадке торжества?
3.
Две песчинки в одной постели,
Голова к голове, кружащей
В небе сны... А берег огромен,
Хоть и видится еле-еле.
Море скроет ночи падение.
Купол каждой ракушки глухо
Повторяет смертельность бабью
И мужское злое хотенье.
Позолота дня растворится
Под вуалью воды в закате.
Птичке хрупкой, ну как ей спокойно
Под крылом любовника спится!
Память завтрашнего полета
Поет коршуну об Эдеме
И о падали жирной щебечет,
И еще напевает что-то...
Так вот камень в холме затерян,
Так травинка мечтает вместе
С полем... Жаворонки – на воле.
И открыто воздуху тело.
И лежит она, так спокойна
В тайном этом инцесте (как с братом!),
Чтобы увековечить звезды,
Так невинна меж двумя войнами!
Да и он этой ночью бессонной,
Он все прежние призраки гонит,
И вражда в забытых глубинах
Своих мертвецов хоронит.
70. БУМАГА И ПАЛОЧКИ
Бумага и палочки. Лопата и спичка.
Почему все новости, ставшие привычкой,
Не вспыхнут и душу мою не зажгут?
Был у меня дружок богатый когда-то,
И тело его любила я и то, что он – богатый.
Я жила в кошельке его и в сердце. Вот тут!
В постели я вертелась между ним и простынями,
Наблюдая за карими горящими глазами
Сквозь бумажку зеленую, ту, которая – фунт.
И до сих пор, чистя хозяйский камин, –
«Никогда, дорогой, – говорю я с ним, –
Не поздно забрать меня, ты ж обещал... а тут...»
Был бы у меня красивый и богатый,
Были бы деньги, – убежали бы куда-то
За радостью... С ребенком. (И ложечка во рту!)».
Глупым и пронзительным своим языком
«Ни ты, ни он» – царапаю я в воздухе пустом,
Пока пламя, вспыхнув, не опалит пустоту...
71. НА ПОРОГАХ СМЕРТЕЙ
И вот – летящий в пожары канун
Смертей, одна за другой!
Когда один – из отвеку твоих -
Должен покинуть всё,
Дыханье львиное оборвать,
Угасить сиянье огней,
Тот из твоих бессмертных друзей,
Который будил голоса
Всех улетевших, сосчитанных душ,
Что – ракетами в небеса,
Он, тот, чей голос из бездны воззвав,
Последним эхом звучит,
Он в согласии со стихом
Дыхание затаит,
Но не утопит и не заглушит
Голоса вопиющих ран,
Обвенчанных с лондонцами, что теперь
На одиночество обречены.
Вот – летящий в пожары канун,
Когда из твоих губ,
Когда из клавиш и из ключей,
Решающих судьбы нот,
Убитые незнакомцы в твои
Темы пикируют и...
Некий безвестный чужой, но твой
По полярной звезде сосед,
Сын улицы, незнакомой тебе,
Спикирует в слезный бред,
Нырнет в океан кровавых дождей,
Что бьют по твоим мертвецам.
Ты, поэт, заведи одним из ключей
Весь глобус Лондонских слез,
И в глотки раковин затолкай
Все плачи по всем временам,
Сверкающие в твоих глазах
Молниями веков.
Это – летящий в пожары канун –
(Бесконечны пороги смертей!).
Когда самый близкий и самый чужой
На лондонской волне
Ищет единственную, твою
Могилу (то есть свою! ).
Один из многих твоих врагов,
Кто знает, что сердце твое
Льет вечный неугасимый свет,
Сквозь светомаскировку во тьму
Нацелит он точной бомбы удар
По светящемуся твоему
Сердцу, чтобы его угасить.
Чтоб – сквозь кирпичи и бетон,
Чтоб точно спикировать и оседлать
Черных клавишей стон!
Да, этот мечущий молнии враг,
Это сразу и ты, и он,
И с неизбежностью сам, как Самсон,
Угасишь свой зодиак!
72. СКАЗКА ЗИМЫ
Вот она сказка зимы:
С фермы, что в чаше долины, мрачными полями,
Через озера слепые сумерки эту сказку переправляли,
Она скользила украдкой без ветра под незримыми парусами,
Сквозь прозрачное дыханье скота,
Отталкивая снежинки тьмы,
Сквозь звезды, что падали с холодной тоской,
Сквозь запахи сена,
Сквозь крик далекой совы в складках снега,
Сквозь промерзшую овечью шкуру белого дыма
из трубы дома,
Дыма, плывшего по долинам, окаймленным рекой,
Над которой была рассказана эта сказка. Она так проста!
Однажды, когда мир стал стар,
На звезде, где, как медленный хлеб, вера чиста,
Как пища и пламенный снег, один человек
Свиток пламени, тлевшего в сердце, размотал.
Одинокий, израненный человек в деревенском доме у края
Полей. И пылая
На своем острове, в круге каминного света,
Где вокруг – только стены крылатого снега,
А за ними, как шерсть, холмы навоза белы,
Где куры до середины дня
Знобко спят на насесте, пока петушиный выкрик огня
Не прочешет укутанные дворы.
И вот уже люди из мглы
Ранние, утренние, проковыляют с лопатами. Зашевелится скот,
Осторожной походкой на охоту выступит кот,
Встрепенутся
Хищные птицы в пушистом зимнем оперении,
Молочницы мягко пройдут башмаками по упавшему небу,
И ферма проснется, приступит к своим делам в сумраке снега…
А он, в танцующей тени, перед ломтем хлеба
И чашкой молока
Стоял на коленях, рыдал, молился,
Возле черного вертела и закопченного котелка
В ярком свете древесного огня,
В доме, укутанном снегом, в глубокой ночи, не помнящей дня.
Он, готовый к любви, но покинутый в голых годах,
Стоял на коленях, на этих холодных камнях,
Рыдал на вершине горя, молился небу, затянутому и белому,
И неутоленность его стонала в белых костях,
И через недвижные статуи лошадей в конюшнях летела
За стеклянный утиный пруд,
За ослепительные коровники… Может, тут
Одиночество неутолённое наконец долетит
В дом костров и молитв?
Оно крадется по облакам любви, ослеплённой
Снегом, и устремляется в белые овечьи загоны,
И нагое «необходимо»
Вдруг ударит его, стонущего склоненно,
Но никакой звук не пройдет через слепленный воздух,
Только ветер натянет струну в темноте морозной,
Птичий голод слегка прошуршит в кукурузе сонной,
И – мимо, мимо…
Безымянная жажда шаг за шагом
Скрутит его, пылающего, потерянного, леденеющего как снег,
А нужно, нужно бежать по извивам долин, по оврагам
Между впадающих в ночь рек,
И он тонет в сугробах жажды, пока, наконец, усталые ноги не лягут…
Он свернется ничком в набитом желаниями центре белой
Страсти, в поисках брачной постели,
В поисках нечеловеческой колыбели этой,
Не теряя веру, но утопая в снегах, нагроможденных кругом,
Будто бы выброшенный из Света.
Заблудившись в глубинах любви душой измятой,
Он молился об избавлении от жажды, чтобы ослаб его страх,
Чтоб забылась его невеста,
Его всепоглощающая нужда, – та,
Которая разрастается бесконечно в белосемянных полях,
Отставая от времени, безудержно скачущего куда-то.
Слушай, как поют менестрели в ушедших навек деревнях!
Соловей среди тьмы,
Мертвый в захоронённом лесу, на жилистых крыльях пока
Еще кружит и пишет по мертвому воздуху сказку зимы
Голосом бывшей воды из пересохшего родника.
Еще звучит и скачет, чудом сохранив душу,
В колокольном лае камней этот бывший ручей,
Словно роса звенит на шершавой и ломкой листве,
На бескрайной паперти снега,
а вырезанные ветром рты камней
Превратились в оголенные струны. Слушай:
Время поёт. Поёт тут и теперь
Над замысловатым круженьем клубящегося снега.
Рука или голос
В минувшую страну распахнули темную дверь,
И пылающей невестой пробудилась, встала
Птица-женщина над землей, над хлебом,
И на груди ее белое и алое засверкало!
Гляди. Танцоры! Вот:
На зелени, заваленной снегом, но все же буйствующей в лунном свете.
(Или это прах голубей?
Вызывающее ликованье коней,
Которые подкованы смертью и топают по этим
Белым выгулам фермы?)
Мертвый кентавр лежит,
А мертвый дуб за любовью спешит.
Руки и ноги, вырезанные в камне,
Вскакивают, словно по зову трубы. Странная
Каллиграфия старой листвы пляшет устало,
Возрастные круги на пнях свиваются в покрывало,
Голос бывшей воды щиплет струны арфы в складках полей.
И встает для любви женщина-птица далеких дней:
Мягкий перистый голос
Летает по дому, будто женщина-птица стала молиться,
Распахнув дикие крылья над головой,
И стихии медленной осени счастливы все до одной,
Что вот стоит человек на коленях один в чаше долин,
И так спокоен под снежным покровом
У закопчённого чайника в свете пылающих дров он.
Птичье небо перистым голосом заклинает
И летит он – полет его воспламеняет –
Над безветренной фермой летит за слепые коровники и сараи…
А на изгородях черные птицы –
Как мертвые священники, укутанные в сутаны,
Над белыми ризами земли холмы из невнятной дали
Подплывали к дубам в снежных султанах
И через сугробы зарослей лосино-рогатых перелетали.
Дрожит одинокий листок – пугало снега.
Лохмотья спадают, молитвы катятся по склону холма,
На окоченелых болотах их останавливает зима,
И за пробуждением бредут через край неба
Птицы-женщины, сквозь белые времена,
Сквозь летучие племена
Медленных снежинок.
Слушай, смотри!
Вот она плывет по морю, ощипанному гусями,
Небо, птица, невеста, облако, жажда, звезда,
Кем-то посаженная на радость, за полями, за временами,
Плывет верхом на умирающей плоти.
Куда? Куда?
Мгла горящей купели небес… (А на дальней земле могила
Ворота смерти ему давно растворила).
И опускается женщина-птица
На бесхлебную кручу над фермой, лежащей в ладонях холмов,
Над озерами и полями, плывущими вдоль извилистых берегов,
Над долинами, где о последнем убежище не устает он молиться.
Молится он о доме молитв и огней.
Сказке конец.
И больше не прорастет увядающий зеленью танец,
Менестрель умирает. И начинается пение там, где снег,
Где вырезали когда-то фигурки птиц
На корках теплых хлебов в деревнях желаний.
И по замерзшим озерам скользили призраки рыб
На летучих коньках-плавниках, и резали песнь соловья. А это –
Не кентавр, а только труп лошади среди каменных глыб…
Снова сохнут ручьи,
И круговые линии возраста спят на пнях до трубы рассвета.
Торжество затаилось. Умолкли слова.
Время хоронит погоду звенящих апрелей,
Которая скакала свежерожденной росой,
Потому что вот она – лежит на постели,
Словно спит, эта женщина-птица, или вовсе мертва?
Крылья ее распахнуты, гимны пропеты.
И его обручают…
Но с кем?
Ведь между ляжками той невесты, которая всех и всё поглощает
Женщина-птица встает, устремясь к небесному свету,
И улетает совсем…
А он все пылает на ложе невесты,
На ложе любви, в центре того, что похоже на водоворот,
Переполненный желаниями в складках Эдема, в кругу
Вечного бутона вращающейся вселенной,
Где Женщина-Птица встает,
Расцветая с ним вместе на истаивающем снегу.
73. НА ГОДОВЩИНУ СВАДЬБЫ
Небо разорвано над
Сумасшедшей годовщиной двоих,
Данное слово в ритме своих путей
Вело три года их.
И вот – осколки любви лежат,
(И где-то недалеко пациенты доктора Лав
Ревут на цепи),
А из каждой обычной тучи, из облачка каждого взрыва
Бьет смерть, разрушая их дом…
Слишком долго они шли
Не под тем, не под тем дождем,
Их разделяла любовь, но теперь вместе опять они,
В их сердца извергается окно за окном,
И пылают в мозгу разделяющей двери огни.
74. БЫЛ СПАСИТЕЛЬ КАК РАДИЙ
Был спаситель как радий:
Так он редко являлся,
Хоть и был обычней воды и суровей правды –
Но класс собранный, чтобы услышать о нем,
Загоняли в глубокую тень солнечным днем.
Золотая нота превращалась в звук замирающий и ничей:
Узники собственных желаний запирали глаза замками
В тюрьмах улыбок, не имея ключей.
Детские голоса
Вопили в пустыне:
Он обеспечивал нам безопасность своим беспокойством,
Тем, что все грехи на себя взвалил.
Ведь если не мы изранены, а мешающий нам –
(Все равно, человеком ли, зверем ли, птицей был)
Промолчи, и пускай себе стенает земля –
Мы спокойно творим всё, что сродни грехам.
Славословия слышались
Где-то в церквах его слез,
Далеко отстраненных от жизни живой.
От ударов ты не более, чем вздыхал под пуховой его рукой.
И не плакал, когда на земле кто-нибудь погибал,
Разве что спешил добавить свою слезу умиленья в его неземной поток,
К облакам прижимаясь щекой …
Но сегодня – во мраке войны – никого кроме нас с тобой!
Два гордых брата.
(Окно завешено: светомаскировка)
Заперты в тесной зиме, в негостеприимный год,
И не пошевельнуть тощим вздохом, вырывающимся так неловко,
Слыша, как жадность людская огнем по соседу бьет…
Мы только постанывали, прячась в стенах жалкого рая
Здоровенную слезищу роняя...
И по смертям тех, кого не найдут,
И по поводу мелких грешков,
И по судьбе чьих-то обрушившихся домов,
Где никогда наших колыбелей и не стояло,
Смотрим вроде со стороны, как наш собственный прах
Проникает в наш собственный дом,
Потому что в себя самих нас что-то изгнало,
Но неуклюжая и безрукая наша любовь разбивает скалы.
75. НА СВАДЬБУ ДЕВЫ
Сколько раз просыпалась она, осыпанная золотыми дождями,
Когда утренний свет размыкал ей ночные веки, она глазами
Ловила его золотое вчера, спавшее в радужном свете,
Но наконец солнце нового дня взлетело из ляжек распахнутых этих,
Чудо девства, старинное как те самые рыбы, как те пять хлебов –
В гавани галилейского моря тают следы его уходящих шагов,
В золотом дожде рассвета – несчетны флотилии голубков…
Больше не будут дрожать неверные лучи на рассветной подушке,
Где раньше только желания золотого дождя отзывались в ее глубинах:
Сердце взглядом и слухом теперь ловит иную лавину…
А золотой призрак, звон которого проникал в нее, аж
До ртути костей, – уже под веками окон пакует свой нехитрый багаж:
Ибо живой мужчина спит там, где плясало только рассветное пламя,
И другому солнцу, чудному бегу крови она учится под его руками.
76. ОДИНОКО МОЕ РЕМЕСЛО
Одиноко моe ремесло,
Искусство тихих ночей.
Когда яростна только луна,
А любовники обнимают в постели
Свои горести и печали,
Я тружусь в ликующем свете
Не для суетных комплиментов,
Не за славу и не за хлеб,
И не ради аплодисментов
В светлом вызолоченном зале,
А за тот гонорар, что едва ли
Кто-нибудь разглядеть сумеет
В тайных глубинах души.
Не для презревших луну,
Не для суетных, не для гордых,
Я пишу на пенных страницах
Не для тех мертвецов, которым
Подавай псалмы с соловьями,
А для тех, кто хмельными руками
Обнимает в постели горе
В тихих глубинах ночей,
Кто не слышал и не услышит
Вовеки моих речей.
77. ПОХОРОННАЯ ЦЕРЕМОНИЯ ПОСЛЕ ВОЗДУШНОГО НАЛЕТА
1.
Горюющий я, – (сколько меня ни есть!), –
Горюем
На улице до смерти сожженной:
Вот
Ребёнок, который не дожил ни до какого возраста,
Ибо только едва…
Лежит на груди могильного холмика,
На черной груди
До черноты углей опаленный
(Какой выразительный рот!!!).
Мать могилку вырыла,
А в ладошках еще колышутся клочья огня.
И все поющие «я»–
Поём,
Поя
Тьму рожденья, взрывом сожженную
В самый миг Рождества!
Пенье –
Пойманный язык колокола
Машинально кивает,
Сопровождая движенье
Осколков разбитой звезды
В почти не рожденную вечность,
Горюем так,
Что чудо того воскресенья,
Что случилось когда-то,
Уже и не факт, а пустяк…
Прости,
«Всех меня» прости,
Передай
Нам свою смерть,
Которую, может быть, только верой
Мы в этом всемирном потопе –
О, удержите! –
Она одна оставляет нам силу жить. И –
Пока кровь хлестать не перестанет фонтанами,
Пока пепел птицей не запоёт,
Пока смерть, как зерно
Сквозь сердца мои не прорастет…
Сердца? Или сердце? (На все мои «я» – одно!)
Стенань-я
Над ужасом умирань-я
Младенца доутреннего,
Допетушиного –
Над выжженной улицей взлетели
Моря и миры, я-влённые в опалённом, оставленном теле…
Песнь вопиет о Младенце,
Последние отблески произнесенного Света, –
Это
Зерна сынов, оставленные в лоне черного пепла.
2.
Не знаю
Адама или Еву,
Или Авраамова жертвенного тельца,
Или
Услыхавшую Благовещенье Деву,
На снежный алтарь Лондона
Возложили…
О, жених и невеста вместе
Под грустным соском надгробья,
Снежного, как скелет,
В промерзлом Эдеме,
Адам и Ева в одном лице, в одной колыбели!
Не знаю, кто из них первым
В пламени маленького черепа сгорели?
Ни на миг
Не смолкает легенда об Адаме и Еве
В моем отпеванье
Младенца:
Он был один и священником и назореем,
В углях этого черепа –
Певцом, языком и словом!
Заросли терниями
Опустелые ясли Сада.
Паденье ночи – змеино.
Яблоко солнца.
Женщина и мужчина,
Вновь превращенные в глину.
Это – начало начал, во тьму вмятое снова.
3.
В органные трубы,
В сверкающие шпили соборов,
В раскаленные клювы
Петушков над ними,
Вертящихся по двенадцати
(Хотя даже в аду – их только девять!),
По двенадцати заведенным кругам
До ряби, до искр из глаз,
В мертвый механизм над урной субботы,
Над вздором фонарей,
Над вскипаньем рассветов, или
Над охлажденьем закатов,
Вы, звонящие каждый час,
Над мозаикой позолоченных тротуаров,
Втиснутые в реквиемы,
В бронзу, плавящуюся для будущих статуй,
В свеченье пшеничных полей,
В обжигающее вино,
Вы, неизмеримые массы морей,
Массы всех человечьих зачатий,
Прорвитесь фонтанами,
Повторяющими только одно
Слово (мельче коего – все слова!):
«Слава, Слава, Слава
Царящему надо всем на свете
Грому торжествующего Рождества!»
78. ОДНАЖДЫ
Однажды жил да кружил
Булавками портного обтыканный вокруг духа
Выкроенный по мерке кусок плоти,
То есть костюм. Стоил он даже и не дороже,
Чем в магазине готового платья,
Этот костюм из собственной кожи.
Но за него я плачу и плачу врассрочку
Каждого первого числа трудностей жизни,
Ежегодно рассчитываясь рабским трудом.
Эти так дорого и так поздно доставшиеся
Порванные любовью пиджак и штаны
Залоснились и давно продырявлены
Щёлкающими зубами на краю времён.
Я, молодой мастиф, работал с птицами
В строгом с кистями ошейнике
Хоть в подвальной мастерской у портного,
Хоть на палубе плывущего глотателя облаков.
На море, порванном пробками-кораблями, лица моряков
Расплываются: оказываются не в фокусе немного.
Я, одетый в глину, притворявшуюся то чешуей,
То водяными одеждами морского бога,
То пеной от шлепающих весел,
Изумлял все еще на корточках сидящих портных,
Держась однако в отдалении от этих,
Циферблатные лица носящих портных.
В медвежьей маске и фраке шикарно, мохнато одетый,
Весь в листьях и перьях,
От кенгуриной ноги земли,
Из холодного молчаливого мира,
Таща за собой искусанную морозом тряпку,
Я взвился ракетой
Над нелепыми хребтами Уэллса,
Чтобы изумить сверкающие иголки
Сидящих на корточках
Знаменитых иглокропателей из «Шеби и Шорт».
2.
Дурацкий костюм так легко мне достался,
Вокруг гроба таскаю я человека-птицу
И привидение, о котором уже говорил,
Рано, рано я напялил капюшон совы, –
(Темное знанье)
И научился прятать ахиллесову пятку.
А когти в футлярах и дырка для отрухлявившей головы
Обманули, как я думал, моего создателя,
Идола на корточках, шившего этот костюм.
Сидящего на облаке закройщика,
Ш нервами вместо ниток.
На морях из разных сказок
Чешусь рогами, бью крыльями, Колумб в огне...
Глаза этого идола-портного пронизали все костюмы и шкуры,
Сверкая сквозь мою акулью маску и голову мореплавателя.
Холодный клюв Нансена... Корабль полон гулкими гонгами.
И остался мальчик – обычно скроен и просто сшит.
Блестящий притворщик,
Смешная подделка сразу под денди и моряка.
С сухопутной плотью, годной для украшенья и для постели.
Славно тонуть в приготовленной удобной водичке
Вместе с моим бездельником, промышляющим насчет клубнички,
Вызывая детский голос из паутинной ноги камня...
Никогда, никогда, никогда не жалеть о рожке,
Который я нес в рассекающей волны руке.
Теперь когда ненужные тряпки сняли с меня, и – на гвоздь,
Я лягу и буду жить реальностью спокойной, как белая кость.
79. КОГДА Я ВСТАЛ, ГОРОД УСТАЛ
Когда я встал, город устал,
Но не перестал
Говорить на всех своих языках:
Птицы, часы с разных сторон
И колокольный звон…
Змеящуюся толпу оглушает он.
Саламандра в пламени – кочерга –
Дырявит мой сон…
Море, которое рядом, разгоняет бесов и жаб
(К радости баб),
А кто-то, с кривым садовым ножом,
В лужу крови своей погружен…
Кто он? Дублер времен?
От рассвета отрезал сон,
Бородой как лезвием вооружен,
Или картинка из книги он?
Вот он последнюю змею отрубил,
Как тонкую веточку, чей язык
Истерся в наждачных объятьях травы.
Каждое утро – это я, а не вы, –
То на тот, то на этот бок,
Я, в постели ворочающийся Бог,
Иногда добрый, и злой иногда,
С лицом, изменчивым, как вода,
Я всех разнодышащих создаю,
Всех, за кем глаза смерти следят:
И мамонта, и с дерева – воробьев водопад,
И бурундука, и змею,
И всеобщую землю – листья летят
Вскачь. Словно утки, лодки кружат
По воде.
Так вот:
Просыпаясь, я слышу Земли приход,
Через звуки города в воздухе, где
Совсем простой, не пророческий сон,
Кричит, что мой городок осужден,
Что трещит по швам, что раскалывается он…
Часы говорят: «Нет времен».
«Бога нет...» – откликаются колокола.
А я натягиваю саван на островки,
И ракушки на сомкнутых веках глаз,
Поют как медные пятаки.
80. КОГДА НАД ВОЙНОЙ
Среди убитых при утреннем налете был
человек столетнего возраста.
Когда над войной поднимался рассвет,
Он вышел из дома, побрит, одет.
И погиб. И зевали замочные
Скважины, взрывами развороченные.
Там, где любил он, там на осколки булыжников и упал,
На раскрошенный взрывом могильный асфальт.
Скажите его улице, опрокинутой навзничь,
Что он остановил солнце,
И кратеры глаз испустили ростки – юность, огонь, зелень,
Когда все ключи,
Из замочных скважин выстреленные, зазвенели.
Так не ищи цепей его седого сердца, не ищи! –
Телега небесной скорой помощи, которую тянет рана,
Созовёт всех, ждущих стука лопаты по тесной клетке,
Но пускай вдалеке от братской телеги его кости останутся!
Вот уже утро на крылах его лет несется,
И сотня аистов садится на луч по правую руку от солнца…
81. СПИ СПОКОЙНО. НЕДВИЖНО
Спи спокойно. Недвижно. Позабудь страданье
Раны, в горле горящей! Мы на молчащем море
Всю ночь раскачивались, слушая звучанье
Раны, распахнутой под соленой простыней.
Мы дрожали: голос моря, отраженный луной,
Вытекал, словно кровь из кричащей раны,
И шторм над разорванной соленой простыней
Уносил голоса всех утонувших.
В медленном печальном сквозном проплыванье
Люки блуждающего корабля распахни всем ветрам:
Ибо к последнему причалу начинаются и мои пути…
Мы слышали море, слышали соленой простыни звучанье…
Спи спокойно. Недвижно. Спрячь голос в горле. Иначе и нам
Придется вместе с тобой – сквозь строй утонувших пройти.
82. ВИДЕНИЕ И МОЛИТВА
1.
Кто
Ты такой,
Рожденный в той
Комнате за стеной?
Так громко для меня это было,
Что я слышал, как распахнулось лоно,
Слышал, как над призраком пролетела тьма,
Слышал, как сын плюхнулся там за стенкой тонкой,
Что даже тоньше, чем косточки у перепелки,
В крови рожденья, в незнакомом верченье
В горенье и столкновенье времён,
Склоняя не перед крещеньем
Оттиск сердца людского,
А только перед той,
Благословившей
Дикого ребенка
Тьмой.
Я
Должен
Недвижней камня
Лежать за стенкой, что тоньше
Косточек куропатки, и слушать стоны
Матери мне незримой, и кажется где-то там мне
Вместилище боли, выдернувшей из бегущих лет
Завтрашний день, будто терновый шип,
И акушерки чуда поют в то время,
Как буйный только рожденный
Выжигает на мне свое имя,
И отлетает окрылена
Терновым венцом
Выбитая стена
От чресл его
В свет.
Когда
Косточка
Куропатки
Будет корчиться,
И светом ребенка зажжен
Затопчется первый рассвет перед
Грядущим царствием ослепившего небо и мать его Деву,
Которая носила его с костром во рту его и качала
Его колыбельку, как буря шальная, я выбегу
В ужасе из комнаты, еще так недавно
Тьмы капюшоном накрытой,
И вот она, странно сверкая,
Кипит от его поцелуя,
Прочь побегу я,
Напрасно
Рыдая.
В
Верчении
Солнца в кипении
Циклона от младенческих крыл
Я потерялся и плачу у мокрого трона
Сына человеческого, и в ярости первозданной
Ливней и молний безмолвного поклоненья ему,
И к черному тающему молчанью я стремлюсь потому –
К оплакиванию обратно стремлюсь –
Потому что я совсем позабыл,
Кто пришел в эту гавань.
И слепнет мой плач,
Оттого что ран его
Высокие полдни
И его самого
Нашел я
Там
Голый
Согнувшийся
В святилище груди
Его сверкающей я проснусь,
Чтоб увидеть место суда в этом
Бедламе выпущенного на волю морского дна.
Облако вознесется из могилы силой огня и в небо,
Вызванный из неё прах вихрем взовьется,
В каждой крупинке живой отзовется
Из осажденной грифами урны утра.
О, спираль вознесенья
Человеческого,
Когда земля
и
Оно,
Только что
Рожденное море
Восхваляют восход солнца!
И Адам настоящий, всё находящий,
Запоет о начале начал! О детские крылья,
Полет из провалов забвенья к ранам его узнаванья.
Небесные шаги тех, кто всегда гибнет в бою,
Явление святых тебе, старинная юность!
Мир, заведённый как должно!
Нараспашку вся боль моя
Видна, отлетая,
И умираю
Я
2.
От имени тех потерянных, которые торжествуют
В свинских долинах меж темной падали, под
Похоронную песню птиц отягченных
Душами утонувших и грузом забот,
Птиц, вознёсших зеленый прах
Призрака на крылах
От
Земли,
Как пыльцу
На перьях черных,
На клювах в грязи и слизи,
Я молюсь, хотя я не принадлежу
К этому стенающему братству, ибо радость
Пошевелилась в глубине моего костного сердца
Тот, кто учится сейчас солнцу и луне молока
Матери своей, еще может вернуться к ней
В кровавую комнату рождения прежде,
Чем губы расцветут и засветятся,
Туда, за куропачью стену,
Может еще с немотой
Вернуться в лоно,
Выносившее
Для
Людей
Обожаемый
Младенческий свет,
Эту вечно сияющую тюрьму,
Что тоскует по его возвращению.
А я во имя всех переменчивых, буйных
Ему в средоточии тьмы неустанно молюсь
О тех потерянных на горе не знавших крещенья,
Чтоб дал он мертвым спокойно лежать в гробах,
Не внимая неразумному их моленью
О том, чтоб руки его в шрамах
И в черных шипах
К святилищу
Раны мира
Его
Вознесли их,
В сад капли кровавой.
Нет, пусть они терпят тьму,
Спящие в глубинах гробов-пещер,
Чтобы костное сердце их не проснулось.
Лучше пусть на кроне горы оно расколется
Там, где никто никогда не видал и следов солнца.
Лучше пусть этот прах трепыхающийся будет сдут
Вниз к руслу реки под вечно ниспадающей ночью ночей.
Вечно ниспадающая ночь эта так давно знакомая
Колоколу тех спящих, чей язык я раскачиваю,
Знакомая легиону их та звезда и страна,
Так значит надо оплакать Свет
Сквозь море и землю
Всё затопляющий.
Вот мы знаем
Лабиринты,
Коридоры,
Пути,
Все места,
Все жилища
И все могилы
Вечного падения,
И самый обыкновенный Лазарь
Из числа этих спящих просит только
О том, чтобы никогда больше не воскресать.
Ведь страна смерти не больше, чем сердце ни на пядь.
Звезда потерянных соответствует форме их глаз.
От имени всех не имеющих отца, от имени
Неродившихся, не желающих утренних
Акушерских инструментов и рук.
О! От имени ни-кого сейчас,
Ни-кого сущего, от их имён
Я молюсь, чтоб
Багровое
Солнце совсем отвернулось
От серой могилы, и серый свет глины
Заструился бы над местом его мучения
В ясном вечере над нестрашною тьмой земли. Аминь.
Я переворачиваю страницу молитвы и вот сгораю
В благословении внезапного солнца.
От имени (и во имя) проклятых
К спрятанной от меня земле
Я ударяюсь в побег,
Но луч солнца
Крестит
Небо.
Я
Найден.
О пусть только Он
В ранах мира своего
Опалит и утопит меня.
Его молния ответит моему крику,
Мой голос испепелится в ладони его,
И теперь когда я затерян в нем слепящем,
Солнце ревом своим завершает молитву мою.
83. БАЛЛАДА О ДЛИННОНОГОЙ НАЖИВКЕ
Скользнул скрипящей шаланды нос,
Берег черен от птиц. Прощальный взгляд
Провожает копну разметавшихся волос,
Булыжники истоптанного города звенят:
«Желаем удачи! Твой якорь свободен,
Как сухая птица, сидящая на мачте,
Как взгляд рыболова бирюзово-китовый,
Прощай, суденышко, желаем удачи»
Это песок прошуршал ему, это
Земля, отраженная водой, говорит:
«Не оглядывайся! Ради меня – парус к ветру!»
Волнолом, ослепленный закатом, горит.
Паруса пили ветер, и молочно-белый
Полетел он в эту пьющую темноту,
А солнце-корабль разбилось, очумелое,
Наткнувшись на жемчужину, прикрывшую ту
Дыру, где луна из облачных обломков, где мачты...
Прощай, кораблик, вот воронка-водоворот,
И ты прощай, который на палубе – враскачку –
Золотистая блесна на леске поёт.
«Да, мы видели: девушку, вместо наживки
С поплавком он в море забросил, и
Был крючок в губе и в крови были рыбки!» –
Так рассказывали ушедшие за горизонт корабли.
Прощайте, дымы труб городских,
Прощайте, старые жены, прядущие нити,
Был он слеп к туманным зрачкам свечек еле живых,
В окнах волн, приготовившихся к молитве.
Только слышал, как его наживка отбивалась
От налетавших стай – за любовью любовь –
Опусти удочку, ведь не такая уж малость –
Если море всхолмилось от несчетных китов!
Она тоскует среди ангелов, морских коней и
Рыбой радужной извивается в радостях снов,
И качаются в волнах звоны утерянного
Собора, перемежающиеся со звяканьем буйков.
Там где якорь взлетал, как черная чайка,
Над шаландой, ударенной луной в бока,
Шквалы птиц падали, вопия отчаянно,
И дождь из глоток выдували облака.
Он видел, как шторм-убийца дымился
Таранами торосов в туманах беды.
Был фонарь на борту звездным светом Иисуса,
И ничто не светилось на лике воды,
Разве капли елея лунными пузырями –
Этот, опыта жизни набегающий вал...
Из-под пены рыбины то выскакивали, то ныряли,
За ними наблюдал он, их целовал.
Просыпаясь, больные волны моря вздувала
Стая китов, – словно мысы тянулись в простор,–
А в глубине наживка, то золотая, то в цвет коралла,
С дождевыми губами ускользала от тех горбатых гор,
Убегая от плавников, от их любви в ткущиеся узоры погруженья
(От рева в их легких рушился Иерихон),
Она ныряла, кусалась, сдавленная любовями, и было ее вращенье,
Словно в воронку воды мяч длинноногий вплетен.
Пока не проревел в развороте каждый зверь длиннохвостый,
И каждая черепаха не выломилась из панцыря, чтоб заорать,
И каждая кость из распахнувшейся земли погоста
Не вскочила, не проорала свое и не упала опять –
Удачи руке с удочкой пожелаем безмолвно,
Ибо не удилище под пальцами его, а гром,
Золотая блесна становится нитью молнии
Оттого, что яростная леска поет огнем!
Шаланда в водовороте, в горении его крови
От сетей до ножей взревывает, а над
Птицы морские, с птенцами, мощные, как здоровье,
Как быки Бискайи с сонмами их телят
Сотворяют под зеленой зыбью стекляруса
Длинноногие наживки из прекрасных жен,
К черту черные вести! Пусть на полотнище паруса
Ритуал вселенской свадьбы в волнах будет изображен!
Над радужными вспышками брызгающегося утра,
Над лязганьем подводных садов встающего дельфиньего дня,
Бей в колокола, не умолкая ни на минуту,
Мачта моей шаланды, колокольня моя!
Через нос перекатывается вода, пой сквозь нее неустанно,
Ты, осьминог, колокол, идущий на всех ногах,
Бей, сглаживай волны! Палубы – гудящие барабаны.
И хоть поступь полярного орла теряется где-то в снегах,
Но от солоногубого клюва до удара в корму – всё – песня,
И о том, как тюлень целовал своих мертвых в задубевший рот,
И о том, что каждая оплодотворенная минута-невеста
В жесткую койку старости все равно вплывет.
Над подводным кладбищем под горами и галереями
Соловей ли, гиена одинаково рады той
Будущей смерти, наплывающей по волнам быстрее,
Чем наползает песок, издающий свирепый вой
Над тем песком ли, над анемоном, не зная меры,
Над пустой раковиной, из которой была рождена –
(Вечный враг его!) – желанная плоть Венеры,
Которая под видом девы-наживки в море погружена.
Проста как угорь она и стара как вода.
Как хлеб раскиданная по всем по его путям,
Вечное прощай тебе, длинноногая нужда,
Соленые птицы едят – взмахи крыльев навстречу волнам,
И в их клювах пенятся колосья земных растений,
Вечное прощай и вам, изменчивые огни лица:
Ведь крабоспинные предки с их морской постели
Встали и промчались путем, которому нет конца!
Когтистый взгляд мертвых холодней снега,
Соблазнитель, что под ресницами показывает спящим,
Одолеваемым желаньями, что такое нега,
Показывает белолунных голых баб над мачтой:
И ходят по влажному воздуху прелестные тени,
Ибо стыд растворился в невестинских огнях,
И Сусанна утонула в бородах как в пене,
И около Вирсавии никто не вспомнит о стариках,
Кроме голодных морских королей, чьи короны – прибои,
Грех в соблазнительном бабьем облике спит, пока
Гребни вод взлетают под небо дневное,
Спит, пока молчание раздувает облака.
Люцифер, эта падающая камнем птица,
С пределов севера прилетевшая, как беда,–
Растаял, потерялся и больше не шевелится,
Сводами ее дыханья раздавленный навсегда!
Венера лежит, звездным ударом ранена,
Чувственные руины создают времена
Года, в том жидком мире, где рассветно-ранняя
Смахивает тьму побеждающая белизна.
Вечное «прощай» звучит из раковины, где Венера созрела,
Вечное «прощай», – ибо плоть вылеплена теперь на век!
И рыбак сматывает удочку так неохотно, будто бы это дело
Некий призрак делает, а не живой человек.
Вечной удачи желает пернатая, но с плавниками
Птица после заката, и смеется рыба, пока
Паруса выпивают с приветственными громами,
И длиннохвостая молния озаряет рыбака.
Лодка плывет в сторону шестилетней погоды,
Тень от ветра мгновенно замерзает – была и нет,
Вот золотая наживка уже тащит что-то
Из под гор и галерей к гребню волны на свет.
Вот смотри, что там льнет к льняным волосам,
Пока шаланда летит на крыльях, пьющих ветра.
Хлопья снега подобны белым большим холмам,
Статуи огромного дождя неподвижны с утра.
Пой, бей пеньем твоим по его тяжелой ноше,
Заливай лодку светом, что белее любых снегов,
Заливай палубы насквозь от чудес промокшие:
Как чудо христово о рыбах – твой длинноногий улов!
Из урны размером с человека, не более,
Из комнаты весом всех его несчетных бед,
Из дома, в котором целый город разместился бы вольно
В каменном континенте неисчислимых лет,
И сухие, как эхо с узкими лицами насекомых,
В шалях праха, один за одним приближаясь, вот
Предки его льнут к ее руке незнакомой
И рука прошлых лет будущее ведет,
Ведет как детей, их, легких, как воздух,
К слепо качающимся верхушкам мачт,
И столетья, отбрасывая назад волосы,
Поют новыми губами, как пела бы только мать:
«Да, Время само беременно новым сыном,
Оно ворочается с искрами боли в лице,
Целый дуб падает в желуде, свалившемся в глину,
И малиновку ястреб убивает еще в яйце»
И тот, кто раздул пламя и умер в его шипении,
Или шли по земле вечером, пересчитывая не взошедшие семена,
Льнет к ее уплывающим волосам, а кто обучил их пенью,
Карабкается как встающее солнце, ибо ждет его вышина.
Он рыдает в толпе народа, среди льющихся хоров.
Удочка, предугадывая берег, компасной стрелкой его ведет,
И расступаются воды, и появляется сад, который
Подползает к ее руке со зверями, с жителями высот и вод,
С мужчинами и женщинами, с горным голосом водопада.
И сад этот сух, даже в водовороте, пожирающем корабли,
И ошеломленная и спокойная травяной вуали прохлада
Над песком времен хранит легенды и песни земли.
Пророчество на выжженных дюнах. Долина охватывает бедра,
А время и место ей подпирают соски,
Она переполнена облаками и временами года,
И пресные воды касаются ее руки.
Вокруг волочащегося запястья эти воды вьются,
Там рыбы снуют, там гремят обточенные голыши,
Вверх и вниз на волнах морских раскачиваясь, рыбы несутся,
И смешиваясь с морем, дышащая река спешит.
Пой про улов: это в его полях под ветром колосья гнутся,
Это все море до горизонта засеяно ячменём его.
Это его стада на пене морской пасутся,
И холмы отгоняют волну от подножия своего.
На холмах дикие морские кобылы в уздечках промокших,
Соленые жеребята – вокруг ног их морские ветра,
И все лошади его улова, чудесного, невозможного
Через зеленые горбящиеся фермы скачут уже с утра,
Или бегут рысцой, а над ними чайки – всё мимо,
В гривах сверкают молнии и тают вдали,
О, завтрашний Лондон – судьбы Содома и Рима,
Булыжными городками покрылся прилив земли.
Тучу, наброшенную на ее плечо, протыкают шпили,
А улицы, по которым рыбак жилища достиг своего –
Как эти длинные ноги, которые ветрами в пламени были,
А все прочее – страстью охотника, сутью желания его.
Улицы? Это же ее волосы вьются: не он поймал, а его поймали,
Его привели живого. В ее щедрый дом привели,
Как блудного сына к яростному закланию
Тельца. В отеческом доме. В доме любви.
Внизу, внизу, внизу под качающимися деревнями
Ворочается тоскующий по воде город рыб.
Город на цепях у луны, цепко удерживающей лучами
Каждую улочку среди холмов и скалистых глыб,
Ничего не осталось от моря, кроме близкого гула.
Но где-то в глубинах твоих еще колобродит оно,
На смертных ложах садов, где его шаланда уснула
И наживка тонет в стогах, невидимая давно.
Земля. Земля. Земля – более ничего не осталось
От ровной походки моря, кроме голоса рыбака.
В его болтливые семь морей столько могил затесалось,
Сквозь церковные плиты ныряет якорь. Пока,
Прощай. Удачи тебе. Бьют не часы, а солнце.
Оно позаботится о затерянном на суше, о рыбаке,
Который стоит один в дверях своего дома,
Стоит на пороге – с длинноногим сердцем в руке.
84. ВЕСНА СВЯЩЕННАЯ
С ложа любви я вскочил,
Когда бессмертное это леченье опять меня утешало, пытаясь
Жизнь облегчить горсточке моего неизлечимого праха,
Когда разрушение и распад, грозившие, словно из-за за морей,
Вдруг сквозь колючую проволоку вырываясь,
Налетели, как войско, на наши дома и наши раны –
Да, я вскочил, ибо должен был приветствовать эту
Войну, но к войне не лежит моё сердце, и зовет постоянно
Только тот единственный мрак, которому я своим светом обязан,
Я зову исповедника, ибо знаю, что на свете нет зеркала,
Которое было бы этого мрака мудрей,
Зеркала, что сияло бы после той ночи,
когда побит был камнями бог,
Я ведь тоже священный творец,
я так же сутулюсь под ударами солнца,
и не менее одинок…
Нееет!
Не утверждай радостно, что всё на свете – весна,
И Гавриил с благовещеньем, и Неопалимая Купина,
Что рассветная радость взлетит фениксом из погребальных костров,
Что кипящие слезы многих остывают и сохнут на стене плача,
Что надо всем – щедрое солнце мое
с колчаном лучей,
дарующих чистый свет –
Нееет!
Бунтарство, и воплей барабанящий град
Да будут благословеньем освящены:
Ведь только одной безумной тревоге позволено петь
Во тьме человечьих домов, среди тишины
И если даже в последний раз песни ее звучат,
Это она, она – матерь Священной Весны!
85. ПАПОРОТНИКОВЫЙ ХОЛМ
Когда я был мал и свободен под яблоневыми кронами,
И дом напевал мне что-то, и я был счастлив,
как луга счастливы свежей травой,
Как ночь над долиной, усыпанная звездами зелеными,
И Время меня окликало и позволяло
быть зеницей ока его – то есть самим собой,
Я был принцем яблочных городков,
знакомцем всех телег,
И когда-то, еще в довремени, видал, как деревья
Плывут вместе с ромашками и ячменём
По свету, сочащемуся из листопада, вдоль желтых рек.
Зеленый, беспечный, был я приятелем всем сараям
На счастливом дворе, –
эта ферма была моим домом, – я пел
Под солнцем, которое только однажды юным бывает,
И время позволяло играть:
Его милосердием был я отмечен, играя,
Был зеленым и золотым, среди его охотников и пастухов.
Телята пели под мой рожок,
лисы звонко и холодно лаяли,
И субботний день побрякивал, медленно переливаясь,
Камушками священных ручейков.
Всю солнечность напролет всё летело и радовалось,
Всё было воздухом и игрой,
Веселой и водяной, как зеленое пламя трав
На лугах, где трава выше дома,
где пение дымовых труб.
И по ночам под простыми звездами,
Когда я, воспитанник всех конюшен, скакал ко сну,
И совы прочь уносили ферму – я напролет всю луну
Слушал козодоев, улетавших со стогами и лошадьми
Во тьму, в ее мелькающую игру.
Но я просыпался, и ферма – седой бродяга –
Приходила обратно с петухом на плече,
в новорожденном дне,
Это были Адам и Дева – небо опять возникало,
Солнце становилось круглее в тот самый день, и –
Оно обновлялось, обычнейшее явленье
Рассвета, когда волшебные кони,
Сквозь раскручивающееся вращенье,
На полях восторженного и всеобщего пенья
Выходили из ржущих зеленых конюшен ко мне.
И под облаками, только что сотворенными,
Я был счастлив: бесконечность была впереди! Вот таким
Под новым солнцем каждого дня, только рожденного,
У веселой фермы я и лисами, и фазанами был любим,
Я беспечно бегал,
и по дому носились толпы моих желаний,
Я не беспокоился на синих небесных путях этих,
Что так мало песен рассвета
было спето временем моим:
И я не тревожился, что зеленые дети
Попадут в суровую немилость вместе с ним.
Я не тревожился этими белыми ягнячьими днями
О том, что время, ухватившись за тень руки,
не дав оглядеться,
Утащит меня при встающей луне к ласточкам на чердак,
И что однажды, скача в постель,
я услышу, как оно удаляется вместе с полями
И проснусь – а ферма навек улетела с земли:
и нет больше детства,
Когда я был мал и свободен
у времени в милостивых руках,
Когда оно берегло меня – зеленым и смертным,
И пел я, как море поет, в легчайших его кандалах.