Глава двадцать четвертая
На физру в моей старой школе переодевались в удобной теплой комнате рядом с актовым залом, в котором мы занимались «самовыражением» (танцевали с ленточками) и «танцем» (танцевали без ленточек). Либо мы шли играть в нетбол на кортах сразу за школьными корпусами. Никаких травматических воспоминаний о физре у меня не осталось.
Здесь физра не такая. В прежней школе, если забудешь дома спортивную одежду, просто сидишь себе тихо и книжку читаешь, пока остальные упражняются. А здесь приходится делать зарядку в нижнем белье. Это не шутка! Однако сама спортивная одежда тут чуть ли не хуже, чем нижнее белье. У девчонок — коротюсенькая синяя плиссированная юбочка, синие спортивные трусы и топик из «аэртекса» под цвет твоего школьного корпуса. Удобной переодевалки с отоплением тут нет. Вместо этого — бетонная пристройка, поделенная на «Мальчиков» и «Девочек». Девчоночья половина — сырая пещера, полная темных металлических крючьев, хлипких деревянных скамеечек и — ужас из ужасов — общих душевых кабинок. Физра — одно из самых зловещих и тупых изобретений человечества. В одиннадцать лет, учитывая все строгие кодексы и условности этого возраста, оказаться голой перед одноклассницами — последнее дело. Предпоследнее дело — быть вынужденной гулять по холоду в юбке столь короткой и откровенной, что, попытайся ты носить ее в любой другой нормальной жизненной ситуации, люди стали бы таращиться, шептаться и, вероятно, арестовали бы тебя за непристойное поведение. И все же нас заставляют делать и то и другое три раза в неделю.
— Я в этом на улицу не пойду, — говорит Эмма на первой нашей настоящей физре, а именно, в пятницу второй недели занятий — столько времени отняло «введение». — Мисс? — Она машет рукой, пытаясь привлечь внимание физручки, мисс Хайнд. — Мисс?
— В чем дело? — откликается мисс Хайнд.
— Мы в этом должны идти на улицу?
— Как вас зовут? — резко спрашивает мисс Хайнд.
— Эмма.
— Что ж, Эмма, да, вы должны.
— Но это отвратительно, мисс.
— Прошу прощения, Эмма? Как вы сказали?
— Это отвратительно.
— Да, — поддерживаю я.
— Там же мальчики, мисс, — присоединяется Мишель.
Потом я выясню, что, катаясь на коньках, Мишель носит кое-что куда откровеннее наших отстойных физкультурных юбок. Но еще я узнаю, что она бы скорее сдохла, чем допустила, чтобы ее увидели в этих костюмах.
— А почему мальчики не обязаны носить юбки? — говорит Таня. — Одно слово — сексизм.
— Почему нам нельзя ходить в спортивных костюмах? — говорю я.
— Профессиональные спортсменки носят такие же юбки, — замечает мисс Хайнд.
— Но мы не… — начинает Таня.
— А если они занимаются атлетикой, то носят просто трусы. Вы что, не видели по телику?
Наши одноклассницы смотрят на нас с обожанием и ужасом. Как круто тусоваться с этой кодлой. Раньше на меня никто так не смотрел. Но все равно, пока что мы — единственные девчонки, готовые выступить против учителей, так что, по-моему, мы и правда заслуживаем какого-то уважения.
— Вообще-то, — говорит мисс Хайнд, — в трусах пойдете вы, если еще хоть раз пожалуетесь. Вы все. Понятно?
— Если она попытается выкинуть такой номер, мы забастуем, — шепчет мне Эмма.
Но мы и впрямь прекращаем жаловаться. В глубине души мы знаем: в таких ситуациях сопротивление бесполезно, и учителя в конце концов всегда добиваются своего.
— Отлично, — говорит мисс Хайнд. — Все драгоценности сюда, пожалуйста.
Она обходит нас с покоцанной картонной коробкой. На это уходит целая вечность. Многие девочки только недавно прокололи уши и не могут вынуть «гвоздики», иначе дырочки зарастут. Этим несчастным выдаются кусочки «скотча», чтобы обклеить «гвоздики». Выглядит очень глупо. Хотя у всех моих подружек уши уже сто лет как проколоты, я свои портить не собираюсь до праздников (и то — если старики позволят). Привлекать к себе внимание, разгуливая со «скотчем» на ушах — это уж увольте. У других девчонок на шеях — ценные распятия, которые они не хотят класть в коробку, несмотря на то, что мисс Хайнд уверяет их: на время урока та будет заперта в сейф в подсобке. Когда она добирается до меня, я так занята разговором с Эммой, что едва замечаю физручку.
— Кулон, пожалуйста, — говорит она твердо.
Все смотрят на меня. Чувствую, что краснею.
— Кто, я? — говорю я тупо.
— Кулон, пожалуйста. Поторопитесь.
— Но…
— Кулон!
— Мне его снимать не положено, мисс.
Теперь она рассердилась:
— Вы, девочки, меня уже достали. Положи кулон в коробку, пожалуйста.
— У меня была записка от родителей… — Я не могу сказать «от бабушки с дедушкой». Никто не знает, что я не живу с родителями, как все нормальные дети. Никого из этой комнаты не было на моей деньрожденкой вечеринке, а если бы кто и был, они бы не поняли, как у меня все устроено дома, так как увидели бы только зал ратуши. Алекс — единственный человек в мире, обративший внимание, что у меня нет родителей. — …В моей прежней школе. Мне просто нужно, чтобы они написали новую записку. Я…
— Ты когда-нибудь видела, как людям отрывает голову из-за того, что они занимались спортом, не сняв с шеи цепочку? Не очень приятное зрелище. А может, видела, как лицо у них синеет, когда их до смерти душит распятие, которое они «должны носить ради Иисуса»? Я не собираюсь терять работу из-за того, что одна из вас, девочки, слишком тупая и не хочет слушаться и следовать правилам. Никаких исключений. Кулон в коробку.
Чуть не плача, я вожусь с застежкой кулона. Я даже не знаю, как она работает, потому что ни разу в жизни кулон не снимала. В конце концов мне помогает Эмма, за что я ей очень, очень благодарна. Я иду, чтобы бросить его в коробку, но мисс Хайнд хватает его, когда он уже падает.
— А это что такое? — спрашивает она, открыв защелку и посмотрев внутрь фермуара. В этот момент маленькая фотография (портрет моей мамы) выпархивает на пол. Я хочу ее поднять, но мисс Хайнд проворнее. Теперь у нее в одной руке — фермуар, в другой — фотография. Я думала, она посмотрит на фотографию, но уже слишком поздно. Она увидела код.
Слезы так и подступают к глазам; определенно, через минуту я разревусь. Зачем она это делает?
— Да что же это такое?
Будь я взрослая, невозмутимо сказала бы что-нибудь вроде «О, это от моего бойфренда. Зашифрованное признание в любви». Или: «О, давным-давно мой дедушка интересовался криптографией. Здесь просто секретным шифром написано: Алиса, я тебя люблю». Но я — ребенок.
— Это портрет моей мамы, — говорю я, изображая дурочку.
— Не это. Вот эти цифры и буквы. 2,14488156Ех48, — медленно читает она вслух. — Что они значат?
— Я не знаю, — говорю я.
— Ты не знаешь? — Мисс Хайнд язвительно мне ухмыляется. — Ты же носишь это на шее. Ты должна знать, что это значит.
Все пялятся на меня. Даже мои новые подружки таращатся, будто я чокнутая или не знаю кто.
— Я не знаю, — едва умудряюсь повторить я; на глазах у меня набухают слезы. Если б только мне было что ответить. Но ответить нечего. Я не могу сказать, что это номер телефона, чей-то день рождения или типа того. Никто не носит на шее кулон с путаницей цифр внутри. Ни единая душа. Не могу же я перед всем классом рассказать физручке историю о том, как этот фермуар у меня оказался. Мало того что история дикая и отчасти неловкая; дедушка велел мне никому ничего про кулон не говорить. Вот зачем я туда фотографию вставила. Но я никогда не думала, что кто-то всерьез примется его изучать, как мисс Хайнд вот сейчас. Молчание, кажется, длится вечно.
— Ну и? — говорит она.
Найду ли я когда-нибудь выход?
— Это, может, пробирное клеймо, конечно? — вдруг произносит кто-то со странным акцентом. Я оборачиваюсь и вижу, что это Рокси, та самая француженка, с которой вообще никто не разговаривает. В этой школе быть из Франции — даже хуже, чем быть сиротой. Не спрашивайте, почему. — Наверное, вы ни одно не видели раньше? — говорит она мисс Хайнд. — Если это парижское пробирное клеймо, тогда вы могли бы его видеть, если бы покупали самые эксклюзивные драгоценности, что я нахожу сомнительным…
О Рокси я знаю лишь, что раньше она ходила в англоговорящую школу в Париже и в совершенстве владеет английским и французским. Она на год старше всех нас, и каждый день ее на изящной черной машине забирает после уроков симпатичный мужчина в синих джинсах. Я думаю: да, я скажу, мол, мой папа купил мне эту штуку в Париже, но мисс Хайнд уже потеряла интерес к кулону. Где-то через секунду он уже в коробке, а физручка — в углу комнаты, пришпилила Рокси к ржавой санитарной машине для стирки полотенец.
— Ты маленькая… — начинает мисс Хайнд.
— Отпустите ее, мисс. — Это Эмма. — Мисс, не стоит этого делать.
Бледное лицо Рокси все так же полно вызова.
— Ударьте, если хотите, — говорит она со своим мягким французским акцентом. — Но тогда мой папа позаботится, чтобы вас уволили.
Этот урок физкультуры определенно не задался.
Мисс Хайнд ослабляет хватку.
— Вы трое, — говорит она, имея в виду меня, Эмму и Рокси. — Убирайтесь на хрен с глаз. Быстро!
Учителя обычно не говорят «на хрен». Мишель, Люси, Сара и Таня смотрят на нас с сочувствием и недоверием.
— И куда нам идти? — спрашивает Эмма.
— В кабинет директрисы. Немедленно.
Мы уходим из раздевалки, на нас по-прежнему физкультурная форма. Пока мы топаем по бетонной игровой площадке к главному корпусу, у меня в голове крутится лишь одна мысль: мой кулон — там, в той коробке. И как я его теперь получу обратно? Без него я не могу пойти домой, не могу оставить его здесь на все выходные. Я хочу, чтобы на мне была моя нормальная школьная форма, а не эта гадость. Но плакать я не собираюсь.
— Спасибо, — говорю я Рокси.
— Гореть мне в аду, — вздыхает Эмма. — Мы в большущей беде.
Но в каком-то смысле это приятно будоражит.
— Знаете, парижских пробирных клейм не бывает, — замечает Рокси.
Мы дружно смеемся. Мы в беде, но мы свободны. С моим смехом только одна проблема — за ним скрывается ужасная тревога. Я должна вернуть кулон.
Директрису зовут мисс Питерсон.
— Что это вы трое тут делаете? — спрашивает она, когда мы оказываемся у нее в кабинете. Он примыкает к свежеотремонтированному школьному фойе, которое рядом с актовым залом. Тут жарко, душно и пахнет клеем и школьными обедами.
— Понятия не имеем, — сладко тянет Рокси. — Вышло небольшое расхождение во взглядах с мисс Хайнд, и…
— Мисс Хайнд чуть не расплющила Рокси об стену, — выпаливает Эмма.
— Мы сильно перепугались, — добавляю я.
— Хорошо, — говорит мисс Питерсон. Вздыхает. — Я совершенно уверена, что вы преувеличиваете, у девушек вашего возраста есть такая склонность. Мои штатные сотрудники не плющат людей об стены. Рокси?
— Да, мисс, — кивает та. — Думаю, имело место расхождение во взглядах.
«Расхождение» она произносит так, что, кажется, это тянется вечность. «С» у нее превращается в «з», «р» раскатывается так, что становится неловко, а уж когда она добирается до «ждение», то произносит его как «ждениэ». Болтая со мной и Эммой, она говорила нормальнее. Интересно: может, она просто выделывается, подчеркивая акцент, когда сталкивается с людьми вроде мисс Питерсон? Я бы так и делала, будь я Рокси и будь я чуточку храбрее, чем есть.
Мисс Питерсон снова вздыхает.
— Вы пробыли здесь меньше двух недель, — говорит она. — Тот факт, что я вас тут увидела так быстро, является дурным знамением. Дурным знамением. — Терпеть не могу, когда учителя повторяют такие штучки. Ощущение такое, будто они думают, что исполняют Шекспира, а не беседуют с одиннадцатилетками. — Я буду присматриваться к вашей троице, — продолжает она, показывая на нас пальцем. — Понятно? Если я вас увижу здесь снова до конца четверти — всё, пишите письма. А теперь вон с глаз моих.
Мы строем выходим в глянцеватое фойе. Такое чувство, будто уже выходные. У столовки в дальнем конце холла опущены серебристые жалюзи, и луковых запахов готовки не ощущается. Двое мужчин, похоже, затаскивают в школу какое-то оборудование из фургона. Должно быть, это для дискотеки старшеклассников, она будет сегодня вечером. У младших классов ее не будет еще две недели, но все мои подружки планируют пойти. Даже не знаю, как у меня получится. Мне не разрешат вернуться домой на автобусе, а если меня должен будет забрать дедушка на машине, проблем не оберешься. Как бы то ни было, париться по этому поводу я не могу. Я должна вернуть кулон.
— Почему ты не пожаловалась на мисс Хайнд? — спрашивает Эмма Рокси, когда мы выходим через парадные двери на автостоянку.
Рокси закатывает глаза.
— Нельзя ябедничать на учителей, — говорит она. — Если они узнают, что ты про них сплетничаешь, они костьми лягут, лишь бы превратить твою жизнь в ад. К тому же директрисы всегда поддерживают учителей. Лучше придумать, как отомстить тоньше.
До конца физры, а стало быть и до конца уроков, остался час. Мы покидаем территорию школы и бредем вокруг пустующих раздевалок.
— Как думаете, может, нам теперь стоит одеться? — говорит Эмма.
Рокси уже напяливает школьную юбку.
— Да, — пожимаю плечами я. — Других вариантов не вижу.
Нам очень трудно понять этот потерянный час, в который мы провалились. В школе все так спланировано и структурировано. Ты никогда не оказываешься в свободном полете, свободной от графиков, расписаний и надзора. Но мы почему-то свободны, за нами не наблюдают. Следующие две-три минуты мы втискиваемся в школьные униформы и боимся: вдруг сейчас кто-то сюда придет и случится еще какая-нибудь беда. Потом недоуменно смотрим друг на друга. Пока идут уроки, ни в библиотеку, ни в столовую (которая все равно закрыта), ни на игровые площадки нам ходить нельзя.
— Вот дерьмо, — говорит Эмма. — Может, нам просто разбежаться по домам?
— Мне нужно дождаться отца, — замечает Рокси.
— А мне автобуса, — говорю я. — И еще я должна забрать кулон.
— Мисс Хайнд настоящая корова, — говорит Эмма. — Что же нам делать?
— Взломаем сейф, — предлагает Рокси.
— Она узнает, — возражает Эмма. — И тогда пишите письма.
— Да, — киваю я. — Она поймет, что мы его забрали.
— Если нам вообще удастся туда залезть, — вставляет Эмма.
Готова поспорить, я бы сейф открыла, но решаю про это молчать и взамен говорю:
— Мне придется дождаться конца урока и попросить у нее кулон.
От одной мысли об этом у меня мурашки по коже.
— Мы с тобой тут побудем и ее дождемся, — говорит Рокси. — С этой сукой нельзя оставаться одной. Ты не знаешь, что она может сделать.
Мы с Эммой переглядываемся. Никто из наших сверстниц не произносит слово «сука», тем более с таким кинозвездным акцентом. Рокси из тех, с кем нам не стоит водиться. Слишком уж странная. И все же мы знаем, что будем с ней водиться. Особенно я. Я тоже странная, это само собой, хотя у меня получше выходит это скрывать.
Ожидание мисс Хайнд оказывается сложным предприятием. До нас доходит, что если мы так и будем тут, в раздевалке, одетые, когда остальные девочки вернутся, нас определенно обзовут лесбиянками. Ты просто-напросто не имеешь права смотреть, как другие принимают душ и переодеваются, если сама этого не делаешь. Так что в конце концов мы совершаем странное турне по самым дальним школьным окраинам, пока не оказываемся на вершине холма, в самом центре кафедры краеведения, где держат коз. Судя по всему, на третий год нам придется учиться их доить. Отстой! А на биологии придется резать всякую живность. Мы с Эммой уже говорили о том, чтобы устроить забастовку, когда это случится. Нынче в школе стало очень модно говорить про забастовки — наверное, это из-за шахтеров. Эмма постоянно поднимает эту тему.
Мы умудряемся так рассчитать время, что возвращаемся в раздевалку через две минуты после конца занятий. Теперь все надо делать быстро, потому что автобус уже ждет на автостоянке, да и отец Рокси скоро должен прийти. Мисс Хайнд тут как тут, одна, сортирует хоккейные шайбы в ящике.
— Прошу прощения, мисс, — начинаю я.
Она оборачивается:
— Да?
— Я пришла за кулоном.
— Ну конечно. Я вижу, вся троица заявилась. Что, без этого никак? Ты младенец, что ли, боишься подойти одна?
Я хочу на нее наорать. Хочу сказать, что она жестокая и неуравновешенная, и сегодня уже чуть не расплющила об стену одну из моих одноклассниц. Надо спятить, чтобы подойти к ней одной. Вместо этого я говорю лишь:
— Пожалуйста, можно мне взять кулон?
Она вздыхает и достает картонную коробку.
— Я собиралась конфисковать его на все выходные, но неохота суетиться. На, забирай.
Она швыряет кулон, а я торможу и не успеваю поймать. Он падает на пол, почти как в замедленной съемке. Мой бедный кулончик! Наклоняясь за ним, я взвизгиваю.
— Ну и что надо сказать? — осведомляется мисс Хайнд, пока я пытаюсь стереть с кулона грязную воду. Говорит она таким тоном, каким обычно тебе намекают сказать спасибо.
— Что? — говорю я в ответ.
— Что надо сказать? — Теперь построже, но она и правда хочет, чтобы я ее поблагодарила.
Я смотрю на нее с ненавистью, потом оглядываюсь на подружек.
— Ну что, по домам? — говорю я им.
Я не стану благодарить эту женщину. Ни за какие коврижки. Я не самая храбрая личность в мире, но меня всем этим не запугать. Наплевать, в какой ад она превратит мою школьную жизнь. Если придется, я убегу в Россию, может быть, с Алексом. Не промолвив больше ни слова, мы трое выходим из раздевалки.
Почти все выходные я торчу у себя в комнате. Школа теперь кажется одной длинной путаницей происшествий, о которых я не могу рассказать старикам. Уж точно я не могу объяснить им случай с кулоном; хотя вряд ли я теперь обязана, раз его вернула. Но все, что там творится, — вся эта болезненная неадекватность, — объясняется тем фактом, что я ненормальна. Я ненормальна, потому что живу в этой дурацкой деревне, с бабушкой и дедушкой, в доме, где нет телевизора. Я представляю, каково было бы жить там, где живет Эмма, в доме прямо напротив школы, с нормальной мебелью, домашними чипсами, папой, мамой и шмотками из каталогов. Это была бы райская жизнь. Тогда я смогла бы пригласить Эмму на чай. Смогла бы помечтать, что вот, Алекс зайдет в гости и не будет надо мной смеяться. (Может, он и сирота, но наверняка у него дома есть и телевизор, и нормальные книжки.) В общем, нынче мне всерьез захотелось, чтобы дедушка, бабушка и всё, что я люблю, исчезло без следа — и все из-за того, что думают ребята из школы.
Если твои друзья спрыгнут со скалы, ты тоже спрыгнешь? Ну уж дудки. Если они спрыгнут со скалы, мне больше не придется беспокоиться, что они обо мне думают, так что это глупый вопрос. Не вижу выхода. Старики оба слишком поглощены работой и не могут взять меня в город. Плиссированной юбки к понедельнику у меня не будет. Блеска для губ тоже. Я должна что-то предпринять. Но что? Буду ли я еще неделю нравиться своим подружкам без этих вещей? У меня есть план: спросить стариков, нельзя ли мне вместо ланча в коробке брать с собой деньги на обед? Тогда я смогу покупать шоколад в фургоне, как мои подружки. Может, удастся скопить сдачу и купить блеск для губ? Так что следующую неделю мне придется мучиться виной еще и из-за этого. В кого я превращаюсь?
Оказывается, моя мама вела свой дневник в 60-х, когда была тинейджером. Однако между ее тогдашней жизнью и моей нынешней, кажется, расстояние в миллион миль. Она ходила в среднюю классическую школу для девочек и до одержимости любила свою скрипку. В каждой записи дневника упоминается, сколько она в этот день занималась и есть ли у нее прыщи! Хотела бы я ходить в классическую школу. Почему мне никто не сказал, что все вот так получится? Я думала, мамин дневник откроет мне тайный путь в ее разум, но в нем, по сути, ничего и нет, кроме заметок о ее скрипичной практике и домашних заданиях. У меня такое ощущение, что дневник меня чуть ли не обманул, и из-за этого меня грызет совесть (больная совесть нынче — моя новая лучшая подруга). Я искала в дневнике секретные послания или код, но ничего не нашла. Впрочем, кое-что утешает: некоторые романы в коробке очень интересные. В паре из них есть даже грязные кусочки! Я решила понять свою маму не через дневник, а через эти книжки. Хоть мне и не холодно, я сижу, закутавшись в одеяло, и читаю романы все воскресенье напролет, стараясь не думать о том, что придется вернуться в школу. Я хочу заболеть какой-нибудь смертельной болезнью, чтобы не пришлось туда завтра тащиться. Где-то в шесть вечера у меня начинает болеть живот, и я совершенно не могу слушать, что там говорят мои старики.
Мы с Беном просыпаемся во время ужина. С всклокоченными волосами он выбирается из постели и уходит в ванную. Я слышу, как он писает, потом журчанье крана.
— Что хочешь на ужин? — спрашивает он, вернувшись.
— Ты не обязан… — начинаю я.
Он улыбается:
— Заткнись. Просто скажи мне свой заказ.
— О. Ну, принеси мне то, что будешь сам.
— Ты не против, если я тоже тут поем?
— Конечно нет. — Я зеваю. — Вот гадство. Я и не думала, что можно столько продрыхнуть, сколько я за последнюю пару дней.
— Тебе нужен отдых, — говорит Бен, направляясь к двери. — О. Тут что-то есть. — Он наклоняется и поднимает белый конверт. — Снаружи ничего не написано. Хочешь, я его…
— Нет, — быстро говорю я, протянув руку. — Все о'кей.
Он передает его мне.
— Хорошо. Ну, до скорого.
— Ага.
Может, это и есть «послание подлиннее» от моего неизвестного корреспондента? Я вскрываю клапан и вытаскиваю содержимое конверта. Определенно это не то, что я подумала. Тут только белая визитная карточка с номером мобильника. На обороте — записка синими чернилами. Алиса, прости мою ревность. Если когда-нибудь передумаешь…??? Ох, ладно. Все равно, вот еще раз телефон на всякий случай. Ж.
Сердце мое колотится. Черт. А если бы это увидел Бен? Это не только тайное послание от другого мужчины; это доказательство, что у меня были/будут какие-то романтические запутанные отношения с одним из членов совета директоров «Попс». Это не просто смехотворно, это убийственно, убийственно убого и неклево. Разумеется, мне почти всегда наплевать, клевая я или нет, но это — единственный вопрос, в котором, я думаю, без клевости никак. Креативщики — это креативщики, боссы — это боссы. Вот в чем фишка. Их нельзя смешивать. Хотя еще я вспоминаю, как Жорж стоял тут в своем костюме, глядя на меня сверху вниз. Вспоминаю Доктора Смерть с его викодином. Потом думаю о Бене. И вдруг понимаю, что у нас с ним не просто секс. Со странным ощущением déjà vu и больше об этом не думая, я встаю с постели, нахожу зажигалку и сжигаю визитную карточку.
— Что это за запах? — спрашивает Бен, вернувшись.
— Какой запах? — говорю я.
— Ой, неважно. — Бен ставит на кровать два подноса.
— Ну, и что у нас на ужин? — интересуюсь я.
— У нас… Хм-м… Липкие пирожки с луком, обжаренная красная капуста с яблоком и соусом из красного вина, плюс пюре из картошки, петрушки и сельдерея. Была фасоль с жареной картошкой, но я решил шикануть. Вместо пудинга — лимонный пироге листьями мяты. Кто-то из шеф-поваров сказал, что этот пирог называется «Пусть едят пирожные». Что-то из репертуара Марии Антуанетты. Думаю, они тут слегка скучают. А еще я тебе принес зеленого «порохового» чая. В последнее время я им сильно увлекся.
— Люблю зеленый чай, — говорю я. Бен передает мне поднос. — Просто загляденье. Наверное, все это…
— В смысле, веганское? Ага.
— Клево.
— Может, включим радио?
— Да, — говорю я. — Оно вон там, на подоконнике.
Бен встает.
— Какую станцию?
— Э-э… Ну, еще слишком рано, на «Радио 3» ничего хорошего нет. Не знаю. Может, «Радио 4»? Сам выбирай.
Бен крутит ручку настройки, переключая прием с FM на короткие волны. Радио долго трещит и гудит, а потом внезапно прорываются жесткий басовый нойз и неземные звуки флейты. Две мелодии, высокая и низкая, обвивают друг друга, точно щупальца марсиан.
— Круто, — говорит Бен. — Они работают.
— Кто это «они»? Что это вообще?
— «Радио Сион».
— Пиратское?
— Да, типа того. Как и всё на коротких волнах.
— Сион — как в «Нейроманте»?
— Да. Это двое аспирантов из Польши. Гоняют математический рок, экспериментальный джаз, классику, драм-энд-бейс и… о, вот, пожалуйста.
На фоне музыки все громче и громче звучит женский голос.
— Она говорит по-польски, — замечаю я.
— Подожди, — говорит Бен.
Она замолкает, а потом снова начинает говорить, на сей раз — по-английски. Тихим аккомпанементом вступает новая тема. Это одна из фуг Баха — ее моя бабушка постоянно слушала. Но сквозь нее наплывами прорезается что-то еще, еще какая-то дорожка; это едва слышные барабаны. Женщина продолжает говорить, английские слова смягчены ее акцентом. Я понимаю, что она читает какую-то книгу, и быстро догадываюсь, что это Гибсон, вот только не соображу, какой роман. Потом слышу слово Уинтермьют и улыбаюсь.
— Она читает «Нейроманта», — ошеломленно говорю я.
— Ага. Они это почти каждый вечер делают. Читают книгу не целиком, да и вообще перепрыгивают с одной на другую — просто гоняют музыку и читают отрывки, что в голову взбредет. Блестящая идея.
— Просто кайф, — киваю я.
Это странное ощущение — когда садишься поесть, а полячка читает тем временем Уильяма Гибсона по коротковолновому радио, — но очень, очень по-хорошему странное.
— Ой, вкуснятина, — говорю я, попробовав пюре. — Удивительно.
— Классные ребята эти шеф-повара.
Мы молчим, слушая радио и смакуя пищу.
— Бен? — наконец говорю я.
— Что?
— Спасибо, что обо мне заботишься.
Он улыбается в ответ.
— Всегда к твоим услугам, — говорит он. Приканчивает луковый пирожок. — Тебе это правда нравится? — спрашивает он.
— Что?
Он машет рукой в сторону радио:
— Эта фишка с Гибсоном.
— Господи, ну еще бы. Особенно то, как все сделано. Я в универе диплом по киберпанку писала.
— Это по какой специальности?
— Английский.
— Я думал, ты математикой занималась или чем-то вроде того.
Я улыбаюсь:
— Ты не одинок. Вайолет тоже так думала. У меня бабушка была математик, поэтому я кое-что знаю.
— Была?
— Она умерла. Сразу после того, как я закончила универ.
Я кратко рассказываю ему, как жила со стариками, когда была маленькая, и как здорово у них получалось меня растить, пусть я и не всегда это ценила. Рассказываю, как умерла мама и пропал отец. Даже короткая версия занимает почти час; тем временем снаружи темнеет, птичка наконец прекращает петь, и Бен курит сигарету в окно (а я наслаждаюсь пассивным курением). Мы пьем «пороховой» чай.
— Значит, твой отец просто ушел?
— Ага.
— Вообще без объяснений?
— Да.
Я не рассказываю Бену про кулон и всю эту историю. Для этого есть куча причин, но главная сейчас, похоже, такова: я хочу, чтобы он был заинтригован и очарован лично мной, а не моим прошлым. Если это невозможно, тогда программа смело может закончиться. Я не буду искусственно закольцовывать эти отношения до бесконечности. Алгоритм уже хромает, но, по крайней мере, закольцован в нужной точке. Я не хочу, чтобы он хотел меня ради интриги/денег.
— Это ужасно, — говорит Бен про моего отца.
— Да. — Я хочу сменить тему. — А ты чем в универе занимался?
— Философией и теологией.
Этого я не ожидала.
— Ничего себе.
— Да. Не очень-то очевидно, что станешь хорошим наемным работником. Хотя было интересно.
— Ну и как ты оказался в отделе видеоигр «Попс»?
— Довольно длинная история.
Бен принимается убирать подносы. Наливает нам еще «порохового» чая и передает мне чашку. Я ощущаю дымный, зеленый чайный аромат. В последний раз я пила «пороховой» чай миллион лет назад. Изумительно.
— Слишком длинная?
— Наверное. Но костяк таков: мне срочно требовались деньги, по разным причинам. Я всегда занимался шифровкой, с тех пор как в 80-х у меня появился мой первый микрокомпьютер «Би-Би-Си». Для развлечения я создавал игры «Отелло» и маленькие текстовые «бродилки». Ну и, само собой, ребенком я мощно увлекся научной фантастикой и фэнтези. Я был настоящий мелкий «гик». Начал думать о параллельных мирах и иных формах сознания. Гонял на компьютере эти чокнутые астрономические программы и убедил предков купить мне телескоп. Это… — Бен смеется. — Да, я же говорю, это длинная история. По сути, я стал одержим идеей контакта с параллельными мирами. Потом, где-то лет в пятнадцать, я вдруг подумал обо всем совершенно иначе. Если бы параллельные миры и впрямь существовали — что бы это значило? Появится ли когда-нибудь у компьютеров сознание? Как определить понятие «жизнь»? Когда пришло время выбирать предметы для экзаменов категории «А», я решил попробовать религиоведение, философию и психологию. Я забросил науку. А еще была одна девчонка…
— Ну, они же всегда есть, а? — Мне непривычным образом некомфортно. Это что, ревность? Какая она была, эта девчонка? Она его бросила — или он ее? Может, он до сих пор о ней мечтает?
— В универе я заинтересовался мыслителями типа Делёза, Бодрийяра, Вирильо. По-моему, я сделал то же, что и ты, — забросил точную науку, а потом вспомнил ее и сделал частью диплома по гуманитарной дисциплине.
— Ага. Я именно так и поступила.
На миг все возвращается ко мне — как быстро это произошло. Только что я все время играла в шахматы и решала задачки, и вдруг переориентировалась на «нормальные» девчачьи занятия — стала читать, писать рассказы и нервничать из-за шмоток.
— Как ты это сделал? — спрашиваю я. — Какими вещами ты интересовался?
Он прихлебывает чай.
— Искусственный интеллект, машины, контрольные экраны… Я все это обожал. По теологии очень много занимался индийскими религиями. Типа, старался вернуться к корням. Я наполовину индус, но индийскую сторону годами подавлял, особенно в школе, где пытаешься не слишком-то выделяться. Все думали, я грек, или, может, итальянец. Я их не поправлял. В дипломе я рассматривал Искусственный Интеллект, Инаковость и Порабощение Сознания. Это было связано с прочтением капиталистической экономики как программы для ИИ. К тому времени я перестал искать инопланетян. Как бы то ни было, сразу после выпуска я начал учиться на магистра искусств в области педагогики, поскольку не собирался работать на истэблишмент, который сам критиковал, но потом отца сократили, и мне пришлось быстренько уйти из аспирантуры, постричься и устроиться на работу.
— Тебе пришлось уйти?
— Ну, я был не обязан. Предки меня не просили, ничего такого, но у них был огромный ипотечный кредит, а доходов ноль. Нужно было им помочь. Так что я начал рассылать свое резюме, ну, всем подряд. Очень многим ребятам с таким же дипломом пришлось стать диспетчерами или рекламными агентами, и казалось, это единственные специальности, которыми можно заняться, имея гуманитарный диплом и никакого реального опыта работы. Я даже пытался устроиться в фаст-фуды, представляешь, а? У меня была смутная идея получить самую прокапиталистическую работу в мире и попытаться подорвать систему изнутри. Но этим шарашкам хватает ума не нанимать свежеиспеченных философов. В общем, я послал резюме нескольким видеоигровым компаниям. Как ни удивительно, одна меня пригласила. Мои программерские навыки к тому времени слегка подзаржавели, но конторе понравился мой диплом, а также история моей жизни. Они посадили меня придумывать сюжетные линии, работать над логикой и готовить чай для команды ролевиков. Через год компанию купила «Попс», и я с премии заплатил половину кредита предков. Фирме я понравился, и вскоре меня запрягли в тандем с Хлои и велели создать и спродюсировать нашу собственную игру. Так мы придумали «Сферу». И вот теперь я здесь.
Я уже успела допить чай, и теперь тянусь за бутылочкой Arsenicum. Гомеопатические снадобья нужно класть в чистый рот, так что неплохо подождать минут пять после того, как попьешь чай или что угодно. Я вытряхиваю крохотную таблетку в крышечку, потом закидываю на язык. Полячка продолжает читать «Нейроманта», на сей раз под Майлза Дэвиса.
— Я рада, что мы здесь, — говорю я.
— Я тоже.
— Если б только мне не было так хреново…
— Что это ты приняла?
— Мышьяк. Это гомеопатия. Не думаю, что это правильное снадобье, но из тех, что у меня есть, оно самое близкое к идеалу.
— Что случается, если оно неправильное, но близкое?
— Э-э, просто не действует, как надо. Но у меня больше ничего нет.
У Бена озабоченный вид.
— А где брать правильное снадобье?
— В Интернете. Или, если оно не сильнодействующее, в магазине здоровой пищи. Но я не знаю, какое средство тут правильное. Мне нужно записать все симптомы и посмотреть в справочнике. А книжек с собой у меня нет, так что…
— А есть другой способ?
— В общем, да. Существуют онлайновые «репертуары». Но поскольку здесь нет Интернета, мне придется обойтись чем есть. — Я улыбаюсь. — Все могло быть много хуже. Знаешь, я бы также не отказалась от никотиновой жвачки. И… — Вздыхаю. — Я правда, правда хочу сладкого. Не знаю. Плохо, что тут нет магазинов.
— Я могу сходить.
— Нет, правда…
Бен встает и поправляет свои очки в черной оправе.
— Погодь, — говорит. — По-моему, у меня есть идея. Может, получится устроить тебе Интернет. Сейчас приду. — И выходит из комнаты.
Если он собирается устроить мне доступ в Интернет (ума не приложу, каким образом), нужно иметь наготове мои симптомы. Как я себя чувствую? Это очень странно — подыскивать «репертуарные» аналоги своих симптомов и прописывать самой себе лекарство, — но выбора-то у меня, по сути, нет. Ну, как ты себя чувствуешь, Алиса? Говенно, вот как. А можно поконкретнее? Я задумываюсь, как поступила бы с пациентом. Разумеется, пациентов у меня никогда не бывало, реальных — точно. Я прописывала снадобья Атари, Рэйчел и Дэну. Так почти у всех гомеопатов. Учишься искусству, а потом время от времени практикуешься на друзьях, коллегах и родственниках, словно местная ведьмачка. Представляю себя в капюшоне, с пентаграммой на шее, и улыбаюсь. Это не помогает. Достаю записную книжку и ручку, открываю новую страницу и пишу сверху свое имя и дату. Листая в поисках чистого места, наталкиваюсь на свою идею: страницы за страницами заполнены итогами мозгового штурма и диаграммами. Хороша ли моя идея? А вот не пофиг ли? Сама не знаю.
Подход здесь такой: представляешь, будто бесстрастно наблюдаешь себя со стороны, и записываешь симптомы, какие заметила бы. Идея с фенечками, по крайней мере, доказывает, что разум мой активен. Однако можно ли сказать, что он необычайно активен? Не уверена. Может, стоит сначала записать «общие» симптомы, а уж потом ментальные. Меня морозит, и я страстно хочу пить теплое (особенно «пороховой чай», и — до сих пор! — мисо). Суп мисо еще и соленый. Если вдуматься, я тоскую по соли. Я представляю себе тарелки с чипсами и картофельной соломкой под соевым соусом. Лучше, если я неподвижно лежу на кровати, от движений мне плохеет. А от кашля или болтовни? Это ведь тоже формы движения. Ради эксперимента кашляю. Вот ведь. Ничуть не полегчало. Записываю. А еще от чего-нибудь мне делается лучше — или хуже? Меня отпускает, когда здесь Бен. Добавляю запись Компании, чувствует себя лучше в и размышляю дальше. Мой странный сон в субботнюю ночь — только птицы и снились; довольно чудно. Пишу: Птиц, видит во сне. Как трудно пытаться выяснить свои собственные ментальные симптомы. Ну же, Алиса. О чем твои мысли? Чем ты одержима, если одержима вообще?
Есть один момент. Чуть раньше, когда мы говорили с Беном про молоко, в мозгу что-то щелкнуло. Описать это я не могу, но что-то изменилось. С тех пор я думаю об одном: только из-за того, что решительно все совершают какой-то поступок, становится ли он правильным? Марк Блэкмен доказал, что люди покорно следуют за большинством. И меня не покидает недоумение: раз уж я посвятила почти всю жизнь тому, чтобы не поступать, как все остальные, отчего получается, что я одобряю столько неправильных вещей? Почему даже я решаю, что то-то и то-то — хорошо, лишь из-за того, что так думают все? Разумеется, я всегда знала, что в мире творится много зла. Я не идиотка. Но моя позиция всегда была такой: надо просто стремиться выжить как можно дольше, не принося с собою зла специально, но в то же время сознавая, что улучшить ситуацию никак не можешь. В конечном итоге, скорее всего, нет никакого четырехмерного существа, которое смотрит на нас — а правильные ли выборы мы совершаем? Нет судии. Ты живешь своей жизнью и надеешься, что ни в каких войнах тебе воевать не придется, — и дальше-то что? Все, финал, ты превращаешься в перегной.
Война. Когда был Гитлер, было вполне понятно, кто враги. Но с кем — или с чем — люди сражаются сейчас? Подозреваю, что они попросту ведут свои личные, индивидуалистические войны с назойливыми соседями, или со своей привычкой к наркотикам, или со своим мобильником, копаясь у себя в огороде (но не с мобильником в соседнем городе, и ничего не делают, чтобы прекратить несправедливую войну, ведущуюся в тысяче миль от них). Может, мир кажется слишком огромным — куда уж там его спасти, особенно если в нем столько всяких врагов? Слишком поздно! Спасайся сам! А разве в этом больше смысла? Я всегда ощущала, что неспособна ничего «спасти» — ни себя, ни мир, никого. Один в поле не воин. Один и не может им быть, если это не глава государства. Я думаю о дедушке и о маленьких персональных битвах, в которых он сражался. Он был против алчности, стяжательства и тех, кто разоряет окружающую среду ради сокровищ, которые, возможно, она хранит. Если его плохо обслуживали в магазине, он никогда не ругался с продавцом. Вместо этого он топал домой и писал длиннющее письмо главному менеджеру этой компании, жалуясь на то, что дирекция эксплуатирует свой персонал, и заявляя: раз уж эксплуатация эта настолько очевидна, что привела к дурному обслуживанию, теперь он больше никогда в этот магазин не пойдет. Однажды я намекнула ему: а может, продавец-то и виноват? Уж конечно люди должны нести хоть какую-то ответственность за свои поступки? Если их корпорация так плоха, разве не может работник просто уволиться? «Мы все должны бороться с системой, — ответил он мне. — Иначе никто не будет».
Еще одно странное воспоминание: эссе, что я написала в университете. «Не является ли „Буря“ расистским текстом?» Помню, как трактовала значение слова «текст», следуя за Бартом и утверждая: текст живет в своем собственном измерении, а не застряв в своей исторической эпохе, и нуждается в читателе, который соотнесет его с чем-то; иначе текст лишен смысла. «Буря» — расистское произведение, если прочитать его как историю о Калибане, аборигене острова, который порабощен колонизатором Просперо. Но что сказать о театральных труппах, изображающих Калибана скорее как двусмысленное магическое существо, а не «монструозного» аборигена? Эти прочтения — расистские или нет? Нормально ли порабощать магических существ? В конце концов, похоже, всем наплевать на то, что Просперо господствует над Ариелем. В то время как я писала эссе, у нас был семинар, где кто-то заявил, что «Бурю» нельзя рассматривать как расистский текст, ибо в шекспировскую эпоху люди не были обучены распознавать расизм и выступать против него. Нельзя винить Шекспира и его зрителей за их позицию, сказал этот человек, потому что они не были обучены и не могли занять другую. А кто должен был их обучить? Корпорация «Дисней»? Я возразила, что все способны к логическому мышлению и моральным суждениям. Тот факт, что большинство считает что-то нормальным, еще не означает, что нужно думать так же. Рабство никогда бы не отменили, если бы все просто сели, расслабились и сказали: «Ох, все остальные говорят, что оно прекрасно, и в конце концов, оно так удобно, просто красота…» Я помню, что хотела упомянуть Фрэнсиса Стивенсона, который был против рабства, когда оно еще даже не было популярно. Но никто не слыхал про Фрэнсиса Стивенсона, да и (официально) не было доказано, что он существовал, так что я промолчала.
И все же вот она я, здесь, и я сражаюсь с ничем, абсолютно ничем. И вдруг перестаю понимать, правильно ли это. И я не знаю, что навело меня на эти мысли — моя простуда, или Бен, или Жорж, или «Детская лаборатория», или Марк Блэкмен, или Киеран, или Доктор Смерть… И еще я не имею понятия, что со всем этим делать, и по-прежнему не знаю — кто он, враг.
Как бы то ни было, в список симптомов я это не включаю.
К возвращению Бена список выглядит так:
Холод > тепло
< Прикосновение
< Движение
Жаждет соли, сахара
Жаждет общения
Страх смертельной болезни
Видит птиц во сне
Бен притащил с собой Эстер. У нее в руке ноутбук в кейсе. Они буквально вваливаются в комнату.
— Ради бога, — говорит Эстер.
Бен смеется:
— Мы уже пришли.
— Никто не должен знать, что у меня есть эта штука. Привет, Алиса.
— Привет, — говорю я. — Что происходит? Что это?
— Доступ в Интернет, — объясняет Бен. — Обеспеченный тебе нами.
Эстер ставит кейс с ноутбуком на кровать и садится рядом со мной.
— Как ты себя чувствуешь? — спрашивает она.
— Довольно дерьмово, — отвечаю я. — Спасибо, что принесли… — Я машу рукой в сторону кейса. — Не знала…
— Никому не говори, что у меня это есть, — говорит она. Наклоняется и расстегивает «молнию» кейса. Внутри маленький, тонкий, серебристый ноутбук. Эстер открывает и врубает его. — Я тебя подключу, — говорит она, — а потом мы пойдем, достанем тебе чаю или еще чего.
— Спасибо.
Эстер нажимает на кнопки. Не понимаю, что она делает.
— Вот, — говорит она.
— Как это? — говорю я. — Он же никуда не подключен.
— Всё в стенах, — говорит Эстер.
— Беспроводная технология, — объясняет Бен. — Во всем имении есть беспроводной широкополосный канал связи. Просто открываешь ноутбук в любой комнате и сразу подключаешься к Интернету. На самом деле зверски клево. Жалко, у меня с собой ноутбука нет.
— Это будущее, — говорит Эстер. — И оно уже здесь. — Она смеется. — Ну, в общем, развлекайся. Бен? За чаем.
Они оставляют меня наедине с ноутбуком.
Дома на вход в Сеть уходят века, а потом каждая страница грузится секунд двадцать. С этой штуковиной все происходит мгновенно. Мой любимый сайт по гомеопатии — французский, с английской секцией. Там есть электронные версии всех важнейших словников и вся materia medica — если их покупать, потратишь сотни фунтов на несколько толстенных томов. Я загружаю «репертуар» Кента и ищу свои симптомы. Для «Компании, желания быть в» и «Болезни, страха подцепить» перечислено много снадобий, в разной степени значимости. Однако два из них, карбонат калия и фосфор, наиболее серьезно рекомендуются в обоих случаях. «Прикосновение, страх чужого» лечится только пятью снадобьями: арникой, кофе, карбонатом калия, лахесис и теллуром.
«Птицы, видит во сне». Я ищу это в разделе «Сон, сновидения», но ничего не нахожу. Порой при работе с «репертуарами» такое случается. В ожидаемом месте нужного не находишь, и приходится изощряться. Я уверена, что раньше встречала в этом «репертуаре» упоминания о птицах. Когда мне чудится, что я видела нечто в «репертуаре», но не могу вспомнить, где, эта штука часто оказывается в разделе «Разум, иллюзии», поскольку именно туда я чаще всего заглядываю. Иллюзии похожи на поэзию. «Иллюзии, хор, слыша музыку, думает, что в соборе». «Иллюзии, существование, сомневается в собственном». Обожаю раздел «Иллюзии». Наверняка сейчас найду там что-нибудь про птиц. Кликаю со страницы на страницу, и вот оно. «Иллюзии, птицы, видит». Видит птиц. Это то же самое, что видеть их во сне? На самом деле не важно. Если лейтмотив — птицы, нужно использовать любое упоминание о них в «репертуаре». Я записываю снадобья в этой рубрике: белладонна, карбонат калия, «лак канинум».
Поискав по перекрестным ссылкам в разделе «Общие симптомы» ощущения холода, жара и так далее, а в разделе «Желудок» — желания и неприязни, нахожу карбонат калия во всех соответствующих рубриках, кроме «Жаждет соли». Здесь упомянут фосфор, как и сама гомеопатическая соль — Natrum Muriaiicum. Как бы то ни было, карбонат калия лечит почти все мои симптомы, даже самый диковинный («видит птиц»). Вот что мне нужно, точно.
Я вбиваю в браузер название любимой гомеопатической аптеки, и передо мной тут же возникает ее сайт. Кликаю, дохожу до «К» и выбираю карбонат калия в дозировке 20 °C и 1М. Нажимаю «положить в корзину». Потом, радуясь, что пошла в магазин (ну, типа), захожу на страницу «Ф» и заказываю такие же дозировки фосфора — просто на тот случай, если карбонат калия не подействует. Потом — тюбик органического крема для рук, чтобы на душе полегчало. Кликаю на платежи и вбиваю номер своей кредитки (который знаю наизусть, мне свойственно заучивать длинные числа). Трали-вали-пум. Клик, клик, клик. О. Адрес доставки. Мгновение колеблюсь и вбиваю: комната 23, Восточное крыло, Заячья Усадьба (чуть не написала «Цитадель Попс»), Дартмур, Девон. Ну уж, наверное, хватит информации? А может, и нет. Подозреваю, мы давно миновали те дни, когда можно было нарисовать паб, который по соседству с вашим другом, стрелочку, указывающую на его квартиру, плюс название города, и «Королевская Почта» каким-то образом доставляла туда письмо.
Бен и Эстер стучат в дверь, а я все раздумываю, нажать ли «ввод». У Бена в руках поднос с чайником и несколькими чашками.
— Кто-нибудь знает, какой тут адрес? — спрашиваю я.
Бен качает головой.
— Это Заячья Усадьба, — говорит он. — Больше ничего не знаю.
Он ставит поднос на стол.
Эстер роется в карманах куртки с капюшоном, потом — юбки из денима.
— Хм, мне казалось, у меня где-то есть эта штука, — бормочет она. — А, вот. Держи.
Она протягивает мне поздравительный бланк «Попс».
— Здесь все написано, — говорит Эстер.
Рокси остается в Гроувзвудской единой средней еще на неделю. В это время она прикрепляется к нашей группе, словно неизвестный вирус к носителю. Занимается она тем, что дует губки, курит (в натуре!) и объясняет, как воровать в магазинах. А потом исчезает. Позже мы услышим, что она поступила в городе в частную дневную школу для девочек. Она вырвалась отсюда, и я ей завидую.
Всю эту неделю я использую Рокси как прикрытие, чтобы никто не догадался, что я по-прежнему совсем не такая, как надо. Теперь старики каждый день выдают мне 1 фунт 75 пенсов на обед, и я коплю эти деньги, притворяясь, будто сижу на диете, как Люси и Мишель. Не думаю, впрочем, что они на меня похожи. Как-то раз я на пару минут опоздала в портакабинку и обратила внимание, что, едва я зашла, общий говор смолк. Позже я спросила у Эммы, о чем они там болтали. «Я за тебя встала, — загадочно ответила она. — Но сама знаешь, какие они». Знаю ли я, какие они? Не уверена. Знаю, что они докапываются до девчонок, от которых воняет, до жирных, до тех, что носят неправильные шмотки, слишком много трещат на уроках, не чистят зубы, не бреют ноги, едят продукты, которые по размерам больше (или пахнут сильнее) шоколадных батончиков, не пользуются дезодорантами и не делают перманент или стильные прически. Я прогнала телегу, что у меня перманент, и это вполне проканало. Я не жирная, и от меня не воняет. Но мне нужна другая юбка.
В среду на математике мистер Бил объявляет тему урока: теория множеств. Рокси вздыхает и красит ногти «Типпексом». Может, она уже знает, что покидает нас. Мы не сдаем тест, чтобы выяснить, в каких подмножествах класса должны быть; на остальных предметах мы такие тесты писали. Вместо этого Бил («Дебил») решил разбить нас на подмножества, основываясь на результатах двух домашних работ, которые мы пока что успели сделать, и нашего общего поведения в классе. Эмма и я попадаем в подмножество 2 вместе с четырьмя другими девочками, которых совсем не знаем. Все наши подружки оказываются в подмножестве 4 — кроме Рокси, опущенной аж в подмножество 5. Я разочарована, что не удостоилась первого подмножества. Мальчики оттуда все пойдут в шахматный и компьютерный клубы; это неудивительно. Наверняка они настоящие умники. Впрочем, может, и к лучшему, что я не попала в элиту. Представьте: оказаться в классе изгоем, вообще без подружек. Это было бы ужас что. Вот что, в числе прочего, я постигла за эту неделю: чем больше тусуешься с подружками, тем меньше у них времени на разговоры за твоей спиной. В школе и вправду нужно постоянно быть начеку. Я была подозреваемой № 1 после инцидента с кулоном, который, хоть и мог закончиться много хуже, все равно подчеркнул: я — странная.
Меня поместили в первое подмножество по английскому, вместе с Эммой и Сарой. Это было решено на основании теста, включавшего правописание, понимание текста и небольшое эссе на тему «моя любимая книжка». Моя новая любимая книжка — «Граф Монте-Кристо», она была в коробке с мамиными вещами, поэтому о ней я и написала. В своем эссе я повторила то, что дедушка говорил о мести. Эта книга показывает, что мстить — дурно. Но, как и дедушка, я не уверена, что на самом деле с этим согласна. Я хочу, чтобы Бил-Дебил получил по заслугам — и мисс Хайнд тоже, да и Люси с Мишель. Учительница английского, миссис Джермейн, написала на моем сочинении «очень зрело» и поставила мне А с минусом. Мне она нравится гораздо больше остальных учителей.
Остаток недели я провожу, строя планы по приобретению юбки. Мне удалось узнать у Эммы, за сколько та купила свою. Так как я не была уверена — может, только «бегемотихи» о таких вещах спрашивают, — у меня ушло двое суток только на то, чтобы сформулировать вопрос. Зато теперь я знаю: цена — 6 фунтов 99 пенсов. А еще мне нужны толстые черные колготки; их, я заметила, Таня и Эмма носят в холодную погоду. Думаю, к субботе денег у меня накопится на обе эти вещи, но остается открытым вопрос: как попасть в город и купить их, чтобы старики ни о чем не пронюхали? Я знаю, кое-кто из класса каждую субботу ездит в город. Однажды они меня пригласили, но я сказала, что живу слишком далеко, и больше приглашений не было.
— Я бы хотела съездить в субботу в город со всеми нашенскими, — говорю я Эмме в четверг. — Дома жуть как скучно.
— Ну так почему бы тебе не прийти ко мне в пятницу на чай и не остаться с ночевкой? — говорит она. — В субботу съездим все вместе. Будет зашибоновско.
Эмму никто за язык не тянул, хотя эта идея у меня первой появилась.
— А твоя мама не будет против? — спрашиваю я.
— Не-а, я уверена. Слушай, дай мне свой телефон, и я попрошу ее позвонить твоей маме.
Мое сердце бешено колотится, когда я вырываю клочок бумаги из тетрадки.
— Я сейчас у бабушки с дедушкой гощу, — спокойно говорю я. — Так что ей придется с кем-нибудь из них переговорить.
Нынче моя жизнь — сплошные враки. Но по крайней мере мне больше не нужно беспокоиться, что я могу испугаться одна в темноте. У меня столько других причин для волнения, что этот страх выдавился из меня, как последний плевок зубной пасты из старого тюбика.
Мы с Эммой придумали план. В субботу встанем пораньше и отправимся в город, пока остальные ребята туда не попали. Купим мне юбку с колготками в магазинчике, который она знает, а потом пойдем и позависаем с нашенскими. Будет одна заморочка: весь день таскаться с пластиковым пакетом — но так удастся избежать другой: вести с собой в магазин всю шарагу.
Приготовления к этой операции так сложны, что в четверг у меня совсем не хватает времени на домашнее задание. Я решаю наверстать в выходные. Осматриваю весь свой гардероб — что бы такого эдакого надеть в город в субботу. Вообще-то нечего. Я не знаю, что они все носят, когда не в школе, но логично предположить, что ничего подобного у меня нету. Может, что-нибудь взять наугад — или просто сделать вид, что забыла? Если я сделаю вид, что забыла, одолжит мне Эмма что-нибудь или нет? Если нет, придется мне вернуться домой — не могу же я по городу в школьной форме разгуливать. Если я попрошу одолжить мне шмотки — стану от этого бегемотихой или чудилой? Не уверена. И все же лучше пусть Эмма зовет меня бегемотихой или чудилой пять минут, чем все нашенские весь день так обзывают меня в городе. Решаю ничего не брать.
В пятницу, на дневной перемене, улучив минутку наедине с Эммой, я вдруг вижу отличный шанс. Прикрыв глаза рукой, я прикидываюсь, будто на меня снизошло озарение.
— Ох, чтоб мне пусто было, — говорю.
— Чего такое? — спрашивает она.
— Я с собой никакой одежды на завтра не взяла.
Она смеется:
— Алиса, ты такая рассеянная. Да все нормально. Можешь надеть что-нибудь мое. Я у сестры все время шмотки одалживаю.
Сердце мое поет.
Юбочный магазин — в той части города, где я раньше почти не бывала, возле Мельничной улицы. На первом этаже — сплошные излишки армейского обмундирования, какие носят тинейджеры постарше: штурмовые брюки, армейские ботинки, зеленые рубашки. В магазинчике темно, и мужчина за кассой похотливо лыбится на нас.
— Привет, цыпочки, — говорит он сквозь гнилые зубы.
Мы с Эммой переглядываемся и, хихикая, взбегаем по лестнице. Здесь, на втором этаже, никого, кроме нас, нет. Слегка пахнет дождем и школьными шкафчиками для переодевания.
— Здесь можно тырить что хошь, и никто не заметит, — шепчет Эмма. После воровских россказней Рокси эта тема нас немного заинтриговала.
— Знаю, — говорю я.
— А ты… когда-нибудь?
— Нет. А ты?
— Я тоже нет.
Здесь рейки за рейками увешаны шмотками «а-ля школьная форма» и другими шмотками, какие я видела на ребятах в школе: куртками-парками, кожанами, дешевыми модными туфлями. Интересно, то, что на мне сейчас, — черная юбка и перламутрово-розовый джемпер — тоже тут куплено? Как я рада, что одета в чужое.
— Могу я чем-то помочь? — слышится девчоночий голосок.
Мы оборачиваемся. С виду — юная девушка, может, студентка. Волосы крашены ярко-синим, и на ней — женская версия тех шмоток, что на первом этаже: здоровенные «док-мартенсы», узенькие штурмовые брючки и мешковатая футболка со словами «Международная Амнистия» на груди. Я хочу быть ею! Я слишком напугана и не могу говорить, так что Эмма просит юбку и колготки, уточнив, что это для меня.
— Наверное, ей надо на размер больше, чтобы можно было закатать? — говорит девушка, подмигивая.
— Ага, — кивает Эмма.
Я знаю: так юбки укорачиваются — видела, как девчонки переодеваются после физры. Эта девушка тоже знает и даже пошутила на этот счет. Меня мутит. Я знаю, что остальные из моей кодлы обозвали бы эту девушку чудилой, но прямо сейчас я бы что угодно отдала, лишь бы стать ее сверстницей (примерно восемнадцать) и работать вот в такой лавке, щеголять синими волосами и безумными шмотками.
— Тебе не показалось, что она клевая? — спрашивает Эмма, когда мы выходим на улицу.
— А тебе?
У меня такое впечатление, что Эмма, как и я, подумала — да, клевая девчонка, — но я хочу, чтобы она первая об этом сказала. Эмма колеблется.
— Нет. Я по-твоему кто, лесби? Не дури.
Мы идем в центр города, на рыночную площадь, высматривая Люси и Мишель. Сара и Таня, судя по всему, в конюшне, так что будем только мы четверо. Мы рановато приперлись, и Эмма предлагает заглянуть в «Бутс». У нее почти закончился блеск для губ, и она хочет купить новый. Интересно, хватит ли у меня теперь денег на эту штуку? Я знаю, что остальные нашенские всегда по субботам покупают чизбургеры в новом «Макдоналдсе», невзирая ни на диету, ни на что. Если я захочу к ним присоединиться, определенно придется забыть про блеск. Вот головоломка.
И вот мы в «Бутсе», смотрим на ароматизированный блеск для губ, и рядом — никого из персонала.
— Ты думаешь про то же, про что я? — спрашивает Эмма.
— В смысле?
— Ну, ты понимаешь.
Понимаю. Очень многие наши разговоры управляются сюрреалистическими, не-от-мира-сего принципами: ничего не говори первой, угадай, о чем идет речь, используй базовые навыки телепатии. Я знаю, о чем она, и она знает, что я знаю. Но никто не сказал первым. Никто не бегемотиха. Никто не в проигрыше.
— Да, — говорю. — Но… — Я сглатываю. — Что, если…
— Но ведь никто не смотрит.
— Точно.
— Тогда давай.
— Ты первая.
Мы хихикаем.
— Ладно, давай вместе, — говорит Эмма.
С объективной точки зрения, у меня, похоже, лучше все получается, и я замечаю, что Эмма наблюдает за мной и меня копирует. Я беру два бутылька с блеском — один большим и указательным пальцами, другой спрятан в ладони. Громко говорю Эмме, что, типа, у меня уже такой есть, а потом ставлю один бутылек на место, слегка чересчур театрально. Второй бутылек так и спрятан в ладони. Быстро сую эту руку в карман. И мы выходим.
Снаружи — лоток, за ним раздают листовки против экспериментов над животными; ребята говорили об этом в школе, но я раньше не понимала, что тут к чему. Я быстро оглядываю людей за лотком, смотрю на постеры — кролики с электродами в мозгах, собаки, которых мучают, заперев в клетки. Желудок мой переворачивается. Не может ведь быть, чтобы это и вправду происходило, а? Мне хочется плакать. Но на самом деле думать об этом я не могу, ибо теперь я — вор, и нам с Эммой надо убираться подальше от «Бутса». Мы вдруг бросаемся бежать и не останавливаемся до самого парка.
— Ты правда это сделала? — спрашивает Эмма.
— А ты?
— Да. Глянь-ка. — Она показывает мне украденный блеск.
Я улыбаюсь и достаю свой.
— Как думаешь, они нас станут искать? — говорит она.
Я нахмуриваюсь:
— Не знаю.
— Может, нам какое-то время в «Бутсе» не показываться, просто на всякий пожарный.
— Ага.
Мы храбрые. Мы беглянки. И у нас есть новый блеск для губ! Мы обещаем друг другу больше никому про наш подвиг не говорить. Чуть позже Эмма спрашивает, не буду ли я ее лучшей подружкой. Это логично — в нашей группе лучшие подружки Люси с Мишель и Сара с Таней. У меня такое подозрение, что Эмма привела меня в банду именно с этой целью, и теперь, после ее вопроса, я чувствую, что наконец все сделала как надо.
Позже мы встречаемся с остальными и идем в «Макдоналдс», где — хоть нам и страшно, что нас увидят/поймают, — не можем сдержаться и достаем свои блески. Конечно, мы не признаемся, как их добыли. Могу сказать одно: сегодня Люси и Мишель посматривают на меня чуточку одобрительнее. У меня есть блеск для губ. На мне модные шмотки. После ланча мы дружно жуем жвачку (чтобы дыхание посвежело), а потом двигаем в маленький шоппинг-центр и сидим на лавке, смотрим на группу мальчишек из параллельного класса — они сидят на лавке напротив и смотрят на нас. Мы хихикаем, а они время от времени чего-нибудь выкрикивают и стукают друг друга.
Где-то около трех, как раз когда я собираюсь уходить, чтобы попасть на автобус, один из мальчиков подходит к нам. Его зовут Майкл, и каждая собака знает, что он хочет гулять с Люси. Он подваливает к Эмме, отводит ее в сторонку и что-то шепчет ей на ухо. Она возвращается, ухмыляясь.
— Тебе нравится Аарон? — спрашивает она меня.
— Это который? — интересуюсь я.
— Блондинчик.
— О. — По-моему, на уроках истории он сидит в моем классе.
— Ну? Так нравится?
Это потенциальное минное поле. Если я скажу «да» и Эмма передаст это парням, очень может быть, что они примутся насмехаться над нами и орать что-нибудь вроде «Ни единого шанса!» — или просто начнут пукать губами, в смысле, «ты отстойная уродка». В школе все так и бывает. Однако город — другое дело.
— А в чем дело? — спрашиваю я в конце концов.
— Он пригласил тебя на свиданку, — говорит Эмма.
Чтоб я сдохла. Парень пригласил меня на свиданку. Это что, шутка такая?
— Не тормозите весь день! — кричит еще какой-то мальчик со скамейки. Я бросаю туда взгляд и вижу, как Аарон дает ему тумака в плечо.
— Скажи ему «да», — быстро говорю я Эмме.
Она кивает парням, и трое из них улюлюкают; Аарон краснеет. Избегаю встречаться с ним взглядом. Мне уже почти пора двигать на автобус. Через Эмму и Майкла договорено, что мой новый бойфренд меня проводит. Всю дорогу до автобусной остановки, пока остальные топают сзади, приговаривая «ооо-оо» или «чмок-чмок», я расспрашиваю Аарона, нравится ли ему школа, да и вообще что в голову взбредет. У меня такая идея: если ходишь с кем-нибудь гулять, надо узнать человека получше. Аарон не очень-то разговорчив, но когда мы доходим до остановки, он оборачивается — не смотрят ли приятели? — а потом целует меня в щеку. Вспыхивает, бормочет «увидимся в школе» и бежит прочь.
Как только автобус трогается и мои подружки исчезают из поля зрения, мой желудок сжимается, как деталь в тисках в мастерской. На втором ярусе я одна-одинешенька, и здесь слишком тихо. Я закрываю глаза и вижу мешанину из образов: животные в клетках, ряды флаконов с блеском, улюлюкающие дети, гамбургеры с говядиной. Вижу лицо Аарона, как он наклоняется меня поцеловать. Он хотел в губы, но я отвернулась. У меня с собой сумка с контрабандной школьной формой (чтобы купить ее, я заныкала деньги на обед), а в кармане — блеск для губ (который я украла в магазине). Я лгунья и вор.
Идя домой с деревенской автобусной остановки, я смотрю на дом Рэйчел: жалко, что ее нет. Пожалуй, сегодня вечером напишу ей письмо. В кого я превратилась? И все же я теперь слишком глубоко увязла, не выбраться. Я не покажу старикам, что расстроена. Спрячу от них блеск для губ и новую школьную форму. Плакать буду только в одиночестве, когда никто не смотрит. Вспоминаю поцелуй Аарона — лучше бы это был Алекс. Лучше бы я ходила в шахматный клуб.
На подъездной дорожке — машина, раньше ни разу в жизни ее не видела. Это что, полиция? С дико бьющимся сердцем обхожу дом и проникаю в него с черного хода. Переступая порог собственного жилища, чувствую тошноту, как будто Алиса, которая здесь должна, по идее, жить, мертва, ибо я ее убила. Из-за этого я становлюсь самозванкой. Я не хочу, чтобы меня раскусили. Я хочу спрятаться на миллион лет.
— Ах, возвращение блудной внучки, — говорит дедушка, когда я вхожу в заднюю дверь. Голос у него счастливый, так что, наверное, к нам пожаловала не полиция. Гостья вообще-то на полицию и не похожа. Она сидит на кухне с дедушкой, пьет вино из бокала.
— Привет, — говорит она. — Ты, должно быть, Алиса.
Лет ей, по виду, как моим старикам, но выглядит она шикарнее. На ней черный кафтан и малиновый шелковый шарф. Ее губы того же оттенка, что и шарф, и блестят, как разрезанная свекла.
— Здравствуйте, — говорю я робко. Потом вспоминаю, что я самозванка и что мне нельзя слишком много болтать, а то меня вычислят. Фактически, я и должна выглядеть самозванкой, в Эмминых-то шмотках. Только я об этом подумала, как дедушка снова бросает на меня взгляд и недоверчиво хлопает ресницами.
— Мне что, вино в голову ударило, или в тебе что-то поменялось? — спрашивает он.
— Я одолжила одежду у Эммы, — бормочу я, пересекаю кухню и поднимаюсь по лестнице в свою комнату. Отсюда я слышу, как внизу смеются. Я ставлю сумку (которую, слава тебе господи, не заметили) на кровать и достаю блеск. Слегка мажу губы, но, судя по ощущениям, делаю что-то не так, и поэтому вытираю рот тыльной стороной ладони. Засовываю бутылочку в школьный пенал для карандашей и думаю, не заняться ли домашним заданием. Скрепя сердце достаю пару книжек и тетрадки, но жизнь моя сейчас — как открытая рана, и я не могу сосредоточиться на домашке. Вместо этого я следующий час или около того валяюсь на кровати, слушаю радио и пытаюсь убедить себя, что Аарон мне нравится. Потом в дверь моей спальни стучат. Полиция! Нет, вообще-то это бабушка.
— Думаю, ужин почти готов, — говорит она. — Хорошо погуляла с подружкой?
Я залезаю в голову к бабушке и представляю, как ей видится суббота, проведенная двумя подружками, — что они станут делать? Вижу, как две девчонки играют в «Лудо», помогают друг другу с домашкой, болтают про жизнь, свои семьи, мечты, сны и амбиции. Моя бабушка ни за что бы не поняла моих сегодняшних поступков.
— Да, спасибо, — говорю я.
— Джасмин останется с нами поужинать. Вы уже познакомились? Она — наш старый друг. Очень интересная женщина.
— Да, — говорю я. — Я с ней встретилась.
— Алиса? С тобой все в порядке?
Мои волосы мгновенно встают дыбом.
— Да, еще бы. А чего?
— Да так, ничего. Ну, тогда, значит, через минуту спускайся?
— О'кей.
Джасмин напоминает очень взрослую версию Рокси. Как я поняла, в последнее время она путешествовала — вот почему старики так долго ее не видели. Она побывала в Индии, Африке и даже в Китае! Никто толком не знает, что происходит в Китае, поэтому битую вечность она рассказывает старикам о том, что видела. Покончив вместе с нами с главным блюдом, Джасмин закуривает длинную черную сигарету и откидывается на стуле с таким видом, будто у нее вообще нет никаких проблем. Почему я не могу так расслабиться? Потом дедушка подает на стол свой знаменитый домашний торт «Черный лес», и в сцене этой есть что-то настолько уютное и мирное, что я чуть не реву. Я хочу разреветься и сказать им всем, что больше никогда не хочу ходить в школу.
— Ну, Питер, так как там, в мире криптографии? — спрашивает Джасмин.
— Ты, конечно, хотела сказать «криптоанализа». — Он смеется.
Она тоже.
— Никогда не была сильна в терминологии. Тогда декодирования — этот термин попроще. Ну, и как идут дела?
— Вполне себе. Я… ну, Алиса и я… у нас сейчас захватывающий проект. Покажу после ужина. Называется «Манускрипт Войнича»… — Его голос становится глуше. Каждый синапс в моей голове поет: «Алиса и я, Алиса и я!..» Дедушка представил это как наш проект! Я так горда, что сейчас лопну. Когда дедушкин голос вновь становится отчетливым, он уже собирается говорить о чем-то ином.
— Однако, раз уж ты спросила про криптографию, — говорит он Джасмин (искорки смеха все еще пляшут в его глазах), — я чувствую, придется рассказать тебе про последние достижения.
— Так что это значит? Не «де-кодирование», а «за-кодирование»? — Она улыбается. — Корень «графия» происходит от греческого глагола «graphein», писать.
— Верно. Ты слышала что-нибудь о «шифровании с открытым ключом» или «RSA-шифрах»?
Джасмин снова смеется.
— Питер, разве я когда-нибудь слышала о чем-нибудь научном, прежде чем ты или Бет мне об этом рассказывали? Давай, выкладывай. Судя по названию, это чертовски сложно.
Дедушка начинает как бы с введения в тему, объясняет проблемы криптографии и говорит, что история показала: даже предположительно неразрешимые шифры рано или поздно всегда поддаются криптоанализу. Рассказывает, как Чарлз Бэббидж сто лет назад взломал шифр Вигенера, а оперативники в Блэтчли-Парке победили «Энигму». В результате все трое принимаются по-всякому комментировать войну, а бабушка рассказывает что-то про Тьюринга и Блэтчли-Парк, пока мы приканчиваем торт.
— Таким образом, — говорит дедушка, встав, чтобы поставить кофе на плитку. — Криптографам был брошен вызов: придумать нечто поистине неразрешимое. После поражения «Энигмы» счет был однозначно не в их пользу. А теперь, Алиса, скажи Джасмин, какова величайшая проблема криптографии.
Это я-то? Нервно сглатываю. Какова величайшая проблема криптографии? Велю мозгу дать задний ход и пытаюсь вспомнить все беседы, которые мы имели по этому поводу.
— Распространение ключа? — неуверенно говорю я.
— Видите? Я же говорил, она гений, — ликует дедушка. — Совершенно верно. Распространение ключа. Большинство шифров кодируются и декодируются одним и тем же ключом — часто это случайный набор цифр и букв или какое-то слово. Я мог бы решить общаться с тобой, используя Вигенеров шифр или даже моноалфавитный. Мы оба знали бы, что слово-ключ — скажем, «лапсанг». Нет проблем. Я использую слово-ключ, чтобы закодировать послание, а ты его декодируешь с помощью того же слова.
— Как закодировать послание словом «лапсанг»? — спрашивает Джасмин.
Моя бабушка улыбается.
— Не спрашивай его. Мы тут всю ночь проторчим.
Мы дружно хохочем. Да уж, это правда.
И все же, чтобы Джасмин было понятно, он быстро объясняет, как составить шифровальный алфавит на основе слова «лапсанг» (только, разумеется, без второй буквы «а»), добавив к нему все остальные буквы алфавита в обратном порядке. Он пишет на клочке бумаге что-то вроде этого:
Если и отправитель, и адресат знают, что слово-ключ — лапсанг, любое послание будет легко расшифровать (впрочем, дедушка не объясняет, что любое послание, так зашифрованное, с легкостью расшифровывается частотным анализом).
— И вот вдруг, скажем, наш ключ попал в руки врага, — продолжает он. — Нам потребуется его изменить. Но как мне, отправителю, сообщить новый ключ тебе, адресату? Что, если, дабы не компрометировать ключ, мы решим менять его каждый день? Нам все равно придется сообщать его друг другу. Я мог бы позвонить тебе по телефону и сказать: «Теперь ключ — слово дарджилинг», но телефон могут прослушивать. Будь мы уверены, что он не прослушивается, могли бы обмениваться секретной информацией по нему, и не надо никаких шифров.
— Понимаю, — кивает Джасмин. — Чтобы отправить тайное послание, зашифрованное с помощью ключа, надо сперва передать адресату не-тайное послание, сообщающее, каков теперь ключ.
— Именно, — говорит дедушка. — И это — ахиллесова пята, точка, в которой враг может перехватить информацию.
— А что, если каждый день посылать шифровку, а потом тем же шифром сообщать новый ключ?
Дедушка переносит чайник на стол и достает из буфета лучшие кофейные чашки.
— Люди пользовались подобными методами, — объясняет он. — Но понимаешь, стоит в такой ситуации врагу расшифровать одно послание, и получается бесконечное кольцо. Взломав лишь один код, они смогут раз за разом взламывать их дальше.
— Ах, — сокрушается Джасмин. — Ну, и как же тогда быть? Я знаю, об этом ты и хочешь мне…
— Ну, есть пара способов. Первый, известный как «система обмена ключами Диффи — Хеллмана — Меркла» — его так назвали в честь изобретателей, — основан на невозвратных функциях и модульной арифметике, о которых Бет знает побольше моего.
Бабушка улыбается:
— Поверь мне, Джасмин, тебе этого знать не надо. Но по сути, это сложный математический трюк: два человека задумывают числа, прогоняют их через функцию — гораздо сложнее, чем «возьмите число, удвойте и прибавьте пять», хотя и похожую, — а потом обмениваются результатами. Замечателен этот метод тем, что даже если оба результата будут перехвачены, враг не сможет взломать код, так как для этого нужно знать не результат, а хотя бы одно из первоначальных чисел. Объяснить это очень сложно, но трюк и впрямь жутко хитрый. Широкого применения он не получил, ибо оказался непрактичным. Отправителю приходится каждый раз загодя связываться с адресатом, если нужно отправить шифровку. Но по крайней мере с математической точки зрения это шедевр. Представь: можно обмениваться ключами не тайно, а на виду у всех; даже если враг подслушает ваши слова — все равно. Полный блеск.
Дедушка прихлебывает кофе.
— На самом деле людям был нужен асимметричный ключ вместо симметричного. Другими словами, система, в которой послание шифруется и дешифруется двумя разными способами. Если бы такая система имелась, ты могла бы послать человеку, пожелавшему связаться с тобой, не ключ, а замок. Лучшая аналогия — реальный висячий замок. Скажем, у меня есть для тебя ящик с тайным содержимым. Я мог бы купить замок и ключ, запереть ящик на замок и придумать, как передать тебе ключ, чтобы его не перехватили. Альтернатива: я мог бы сообщить тебе, что у меня есть для тебя тайный ящик, и тогда ты купила бы ключ с замком и послала мне один лишь замок. И неважно, кто перехватил бы замок — все равно он ничего не смог бы с ним сделать. Получив замок, я просто намертво привариваю его к ящику и посылаю ящик тебе. После этого даже я не смогу открыть ящик — потому что ключ от замка только у тебя.
— Очень умно, — кивает Джасмин. — Мне нравится.
— А вдруг кто-нибудь взломает замок? — говорю я. — Если его кто-нибудь перехватит, уж конечно он сможет подобрать ключ?
— Ну, тут-то собака и зарыта. Ключ и замок — это просто аналогия для… прошу прощения, для математических трюков еще мудренее. Фактически, концепцию асимметричных шифров придумали за много лет до того, как был создан нужный математический аппарат. Очень долго никто не мог измыслить функцию, которая давала бы искомый эффект. Но потом три бравых парня из Массачусетского технологического института ее нашли. Допустим, Алиса, я скажу тебе, что ключ в этой истории — это два очень больших простых числа. Каков тогда замок?
На миг задумываюсь.
— Не знаю.
— Ну, что получится, если перемножить два очень больших простых числа?
— Очень большое составное число, — отвечаю я. — С двумя очень большими простыми делителями… О! Поняла.
Ну конечно же. Если выберешь два достаточно больших простых числа и, храня их в секрете, перемножишь, то человеку, который решит факторизовать произведение, придется начать с 2, 3, 5, 7 — по-тупому, как всегда делается. Он не будет знать даже примерно, чему равны простые делители, а мне очень даже хорошо известно, что к факторизации нужно подходить методически. Бабушка однажды доказала мне, что на факторизацию достаточно большого числа N (где N — произведение двух больших простых чисел р и q) могут уйти тысячи лет, даже если проверять один простой множитель в секунду. Разумеется, это великолепный метод шифровки. Посылаешь человеку, который хочет с тобой связаться, большое составное число, он использует его для шифровки так, что тебе для декодирования нужны простые множители, и… дело в шляпе! Только ты сможешь прочитать послание. Ты можешь сказать всем на свете, чему равно N, но только ты будешь знать, чему равны р и q.
Следующие полчаса или около того мы наперебой объясняем Джасмин простые числа и факторизацию. Я присоединяюсь к лекции наравне со взрослыми, поскольку разложила для дедушки на простые множители тьму-тьмущую чисел. Наконец до Джасмин доходит.
— Но уж компьютеры-то наверняка с этим в считаные секунды справляются? — говорит она.
Бабушка качает головой:
— Если число N достаточно велико, можно заставить десять миллиардов компьютеров одновременно проверять по тысяче простых чисел в секунду, и все равно у них уйдет миллиард лет на то, чтобы получить ответ. Это при том, что любой из них получил бы N из р и q за одно мгновение.
— Поразительно, — говорит Джасмин.
— Мартин Гарднер, славный малый, который ведет колонку математических игр в журнале «Сайентифик Америкэн»… — начинает дедушка.
— Это вроде американской версии «Мозговой Мясорубки», — поясняет бабушка.
Дедушка продолжает:
— Да, так вот, еще в 1977 году он предложил людям взломать код с открытым ключом, который был длиной аж 129 цифр. Не забывайте: хотя в основе шифра и лежит большое число N, дело не только в нем. Кроме него тут еще используется всякая модульная математика. Однако безопасность этого шифра зависит от невозможности быстро факторизовать N. Таким образом, главная закавыка была в том, чтобы найти простые делители этого большого числа.
— Ну, и долго его взламывали? — спрашивает Джасмин.
— О, люди до сих пор над ним бьются. Бет приглашали в команду, работающую над этой проблемой. Но она слишком занята настоящей математикой.
— Я удивлена, что ты не посадил за это дело Алису. — Бабушка смеется. — Раз уж она так блестяще все для тебя факторизовала. И кроме того, по-моему, там приз в сотню долларов.
Приз в сотню долларов! Убираю в ящик памяти, чтоб осмыслить позже. Мы перебираемся в гостиную, и Джасмин принимается рассказывать о новых достижениях в своей области — психологии. Она говорит о человеке по имени Стэнли Милгрем и книге «Покорность авторитету», вызвавшей бурю споров; в ней он описывает серию экспериментов, затеянных для того, чтобы определить, как далеко люди могут зайти, если их действия одобрены авторитетной фигурой. Монографии уже десять лет, но, судя по всему, она вдохновила ученых на всевозможные увлекательные исследования.
— В этих экспериментах, — объясняет Джасмин, — испытуемый, он или она, думали, что пришли на серию тестов, проверок памяти. Милгрем ставил эксперимент разнообразными способами, но суть была такова: испытуемому показывали другого человека, «ученика», который был подсоединен к устройству, бившему его током. Испытуемому велели «учить» ученика, показывая тому серию словесных пар на карточках. Затем следовал тест на память. Ученик всегда был актером, получавшим инструкцию как можно скорее начать давать неправильные ответы. Когда ученик давал неверный ответ, испытуемому велели ударять того током, нажав на кнопку. Конечно, электрошок был видимостью, но при каждом нажатии кнопки актер вскрикивал что-нибудь вроде «уй-я!» или «боже, как больно». При каждом новом неверном ответе испытуемому велели ударить током посильнее. Милгрем хотел узнать, в какой момент испытуемый откажется продолжать эксперимент и как присутствие авторитетной фигуры повлияет на его или ее решение. У «авторитета» был установленный сценарий поведения. Когда испытуемый начинал жаловаться или сомневаться, стоящим ли делом занимается, авторитет говорил: «Пожалуйста, продолжайте». При следующей жалобе — «Для эксперимента необходимо, чтобы вы продолжали». Последним уровнем была фраза «У вас нет выбора, вы должны продолжать». Также были и другие варианты сценария, в которых, например, «ученик» заявлял, что у него порок сердца.
— Судя по описанию, это невероятно жестокий эксперимент, — замечает бабушка.
Джасмин улыбается:
— Ну, к сожалению или к счастью — смотря с какой стороны посмотреть! — нынче такой эксперимент провести бы не удалось. После эксперимента испытуемым все растолковали и спросили у них: что, как им кажется, они поняли в результате приобретенного опыта. Один человек, узнав, чем он на самом деле занимался, был так поражен, что попросил Милгрема взять его на работу.
— Ну, и что же выяснил этот Милгрем? — спрашивает дедушка, попыхивая трубкой.
— По сути дела, он обнаружил, что многие люди будут и дальше наносить ученику болезненные — как они считают, — очень болезненные или даже опасные для жизни удары током, если авторитетная фигура скажет им, что это нормально. Чтение этой книжки сильно отрезвляет. Милгрем начинает с обсуждения нацизма и представления о том, что любому жестокому режиму или армии нужен высокий уровень покорности авторитету, который и является предметом изучения. Это крайне, крайне интересный взгляд на человеческую жестокость, проясняющий, сколь часто она должна оправдываться авторитетной фигурой. Подозреваю, что, предоставленные сами себе, большинство людей добры и чувствительны. Но дайте кому-нибудь электрошоковую кнопку и скажите, что использовать ее — совершенно нормально, и человек запросто может превратиться в чудовище.
Тут дедушка заговаривает о разных вещах, которые, по его мнению, попадают в эту категорию. О людях, которые думают, будто полиция имеет право избивать бастующих шахтеров, потому что полицейские — авторитетные фигуры, а шахтеры — нет. О тех, кто считает, что нормально проводить эксперименты над животными, потому что правительство их одобряет, а те, кто их ставит — важные ученые в белых лабораторных халатах. О сторонниках мнения, что вполне о'кей держать другие страны под прицелом ядерных боеголовок, ибо некоторые политологи и логики утверждают, что так безопаснее. Потом все трое говорят о нацистских концлагерях и офицерах, которые «всего лишь выполняли приказы».
Но я думаю про школу. Вспоминаю инцидент на прошлой неделе, когда наша кодла набрела на Лиз — та в одиночестве ела свой ланч.
— Ну чё, нет у тебя друзей, да? — сказала ей Люси.
— Она слишком жирная, в столовую не влазит, — добавила Сара.
И все мы засмеялись. Даже я. Мне казалось, что смеяться над Лиз нечестно, но я все равно так сделала из-за Люси и Сары — они ведь считали, что это нормально. А еще потому, что я не хочу быть такой, как Лиз. Посмеявшись над ней, я от нее дистанцировалась. Я — та, кто смеется, а не та, над кем смеются другие. Такова на сегодняшний день моя самоидентификация.
Гуляя с популярными девчонками, я обретаю защитную оболочку. Я не могу себе позволить ее потерять. Во мне слишком много того, к чему они могут прицепиться, слишком много того, что не соответствует их понятиям. Я не могу себе позволить оказаться в положении Лиз, потому что тогда им будет слишком просто меня заклевать — им главное понять, как это сделать. В конце концов, лучший способ не иметь врагов — это присоединиться к ним. Впервые в жизни я понимаю, из-за чего люди на войне становились коллаборационистами. Каждый раз, читая историю о человеке, который продал своих друзей нацистам, я не могла врубиться — как так можно? Я всегда думала: уж я-то была бы храбрее. Я бы не заговорила, даже запытай они меня до смерти. И все же я стала предателем всего лишь из-за того, что не хочу, чтобы меня дразнили в школе. Да что со мной такое?
Я погружена в свои мысли, и до меня не сразу доходит, что все трое взрослых в комнате смотрят на меня, улыбаясь.
— Ну, и? — говорит бабушка.
— Простите, — бормочу я. — Я улетела на много миль.
— В этой комнате находится розовый слон, — говорит мне Джасмин.
Я правильно расслышала? Что происходит? Может, это начало какого-то анекдота.
— О'кей, — киваю я и жду, что будет дальше.
Они смеются.
— Я же сказал: с Алисой это не пройдет, — говорит дедушка.
— Есть ли в этой комнате розовый слон? — спрашивает у меня Джасмин.
— Нет.
— Ты уверена?
— Да, — говорю я. — Посмотрите кругом. Тут нету розового слона. Как он сюда попадет? К тому же розовых слонов не бывает, поэтому я знаю: тут его точно нет.
— А я говорю, в этой комнате — розовый слон.
— О'кей. — Я пожимаю плечами. Куда она клонит?
— Можешь доказать, что его тут нет?
Черт возьми. С минуту размышляю, сбитая с толку. Это не математика. Такие вещи нельзя доказать — это я сразу же понимаю. У тебя имеются лишь свидетельства органов чувств да врожденное здравомыслие, плюс склонная к ошибкам недологика, основанная на опыте. Я могла бы доказать теорему Пифагора, дай мне кто-нибудь листок бумаги, но доказать, что в комнате нет розового слона, я не смогу. Я думаю обо всем, чему научилась в школе за последние несколько недель, о странных играх, в которые я теперь умею играть, и смотрю Джасмин прямо в глаза.
— Да, я не могу этого доказать, — говорю я. — Поэтому я заключаю, как и вы, что в этой комнате и вправду есть розовый слон.
Оп-паньки! У меня такое ощущение, что так в эту игру играть не положено, но я понимаю, что выиграла.
Джасмин улыбается и качает головой:
— А знаешь, я никогда раньше не слышала такой ответ. Как странно.
— Вот такая у нас Алиса, — говорит бабушка.
— Я тестировала сотни детей, и все они рвали на себе волосы, стараясь убедить меня, что в комнате нет розового слона.
— А зачем вам было тестировать сотни детей? — спрашиваю я.
— Я проводила эксперимент, чтобы выяснить, как люди определяют реальность и как, по их ощущениям, эта реальность сконструирована, — отвечает Джасмин. — Тут все дело в логических формах, с помощью которых люди станут убеждать меня, что розового слона в комнате нет. Некоторые дети говорят: «Сами посмотрите — видите, нет ведь его тут». Тогда я говорю: «А если б я была слепая, как бы вы меня убедили?» Они перебирают способы восприятия один за другим. После этого я заявляю, что розовый слон невидим и поэтому они его не видят, и снова прошу доказать, что в комнате его нет. Большинство говорят, что невидимость — это обман, или что невидимое — нереально, но доказать это им трудно. Или они спрашивают: «А откуда вы знаете, что он розовый, раз он невидим?» — и тогда начинается совершенно отдельная заморочка.
— Что означает Алисин ответ? — спрашивает дедушка.
— Не знаю, — говорит Джасмин. — Алиса? Почему ты согласилась, что в этой комнате есть розовый слон, хотя очевидно, что его тут нет?
Теперь я устала, и мне охота перечить.
— Как это нет? — говорю я. — Мне показалось, вы говорили, что есть.
Джасмин смеется:
— Да-да. Мы обе знаем, что на самом деле его тут нет.
— Докажите, — говорю я.
И я думаю: я согласилась с ней потому, что устала, а еще сегодня воровала и врала, и вообще-то мне безразлично, есть в комнате розовый слон или нет. Если Джасмин угодно — что ж, отлично. Я даже с ней соглашусь. В конце концов, какое значение имеют реальность и истина? Прямо сейчас розовый слон, будь он в этой комнате, смог бы изменить мою жизнь лишь одним способом: сел бы на меня, чтобы я надолго загремела в больницу и больше никогда не увидела своих «подруг».
Взрослые снова смеются.
— Ну ладно, умники-разумники, — говорит дедушка. — Баиньки пора.