Вероятно, это было в конце 1929 года. Мы с нашим другом, Валентином Стеничем, пошли на свадьбу моей школьной подруги, и почему-то с нами был Зощенко. Семья была близка только мне — из разбогатевших комиссионщиков. Зощенко держал себя свободно, говорил девицам банальные комплименты. Гости спрашивали меня шепотом: «Который Зощенко, который? Покажи». Он был очень знаменит в то время.

Обратно мы шли Марсовым полем с Петроградской стороны. Николай Корнеевич со Стеничем впереди, я с Зощенко — позади. Редкие снежинки медленно опускались. Ощущение нежности охватило не только меня. Зощенко очень любил Стенича, они называли друг друга «Амадеус» и «Теодор». «Валя — он же нежный, как женщина», — говорил мне Зощенко. И выражение лица его становилось нежным.

В те годы Зощенко катался на коньках и звал с собою Стенича на каток. «Ну как я на своих утлых интеллигентных ногах стану кататься на коньках?» — недоумевал Стенич.

* * *

Однажды у нас была шумная, убогая и для всех веселая вечеринка. Был и Стенич с Любой, женой нэпмана, ставшей впоследствии его женой, очень хорошенькой дамочкой.

— Марина, это вы сказали Вале, что я целовался с Любой? — подошел ко мне Зощенко.

Маленький, сухой, очень пропорционально сложенный, блестя лаком черных волос, высоко подняв плечи. У него были тонкие запястья и небольшие, сухие, но крепкие, очень мужские руки.

Я ничего Стеничу не говорила и от неожиданной обиды заплакала. Он очень смутился, стал гладить меня по голове, утешать.

* * *

Я хорошо запомнила день 22 марта 1931 года. В ту зиму мы увлекались лыжами. Я осталась дома из-за болезни ребенка, Николай Корнеевич уехал. Солнечно, весна, развезло. Вдруг — звонок. Пришли будущая жена Стенича — Люба, ее кузина и Зощенко.

— Сегодня арестовали Валю. Я помчалась к Мише Зощенко. Он совершенно убит, расстроен: «Ну пойдемте в тюрьму…» — «Зачем?» — «Попросим, чтобы ему передали хотя бы папиросы…»

Люба, понимая, что это бессмысленно, пошла все же. Подошли к часовому. «Вот что, голубчик, — сказал Зощенко, — тут у вас один мой друг, сегодня привезли. Так нельзя ли ему папиросы передать, ведь он без курева, а? Пожалуйста». Часовой посмотрел на него как на безумца. Зощенко был подавлен, огорчен таким нечеловечным отношением в пустяках, как ему казалось.

* * *

Кажется, это было в 1939–1940 году. Был какой-то вечер в Доме Маяковского. Я очень уверенно и возбужденно чувствовала себя в черном бархатном платье. И в перерыве вдруг поймала Зощенко и со странным увлечением стала говорить ему о том, как поэтичны, печальны, правдивы и человечны его повести и что это есть самое главное в его творчестве. Ему было очень приятно. Он слушал молча, чуть улыбаясь своей прекрасной улыбкой, открывавшей белые зубы, и что-то как будто дрогнуло в его вечно печальных глазах, обведенных коричневыми тенями. «Спасибо, спасибо… Да, вы правы…» — сдержанно отвечал он, а лицо все светлело и светлело.

* * *

Потом вспоминаю его после 46-го года. Он был у нас, приехав в Москву. Возможно, это было в начале 52-го года или в конце 51-го. Кажется, был вместе с Козаковым. Держался с огромным достоинством, очень был бледен и очень печален. Кажется, ему было приятно — он любил и Козаковых, и Николая Корнеевича. Уже был переведен Лассила, имел успех.

— Знаешь, Коля, ведь я встретил *** на улице, и он забормотал: «Ты понимаешь…» — и перебежал на другую сторону. — Он усмехнулся — глаза печальные и прекрасные. — А я нисколько не обижаюсь на него, напрасно он думает… — Улыбка сошла, глаза невыразимо печальны.

— Ш. когда-то мне сказала при встрече: «Миша, моя сберкнижка — ваша. Когда нужно…» И сунула мне в руки двести рублей. Знаешь, как докторам суют. — Он снова усмехнулся. — А зачем мне ее двести рублей? Я и сам могу дать ей…

Жил он у Л., с женой которого у него был роман в двадцатых годах.

— У них были гости, и она, чтобы хвастнуть перед гостями, стала рассказывать, как я брал ее с собой в театр. А сама забыла, как только что сказала, что родилась в 1912 году. Выходит, что ей было всего одиннадцать лет. Так зачем же я стал бы брать ее тогда в театр?

И широко улыбнулся — одним ртом, глаза по-прежнему печальны.

Одет был опрятно. Помню, обратила внимание на грубые шерстяные носки — зима. В руках вертел свои неизменные янтарные четки — против печени.

Не жаловался, ни о ком не говорил зло или дурно.

* * *

В 1956 году, на шестидесятилетнем юбилее Евгения Шварца, я сидела рядом с Зощенко. Я спросила его: «Миша, вы можете вспомнить, что когда-нибудь кому-то сделали зло?» Он задумался. «Нет. Я никогда никому сознательно ничего злого не делал». Тогда же он сказал: «Я ничего не могу больше. Мне предлагают то да се. А я не могу. Только бы прожить. Вот Коля (Николай Корнеевич) мне удивительно умно сказал: «Ты теперь не волен со своими книжками, они живут своей жизнью». Все так, но зачем мне такая судьба?»

* * *

В последний раз видела его 2 апреля 1958 года. Он был у нас. Приехал в Москву со Слонимским, вызвала семья Пешковых на горьковские торжества. Он остановился у В. Лифшица. Николай Корнеевич поехал за ним. Были Зоя Никитина и жена Каверина, Лидия Николаевна Тынянова. Может, оттого, что оказался в домашней обстановке, среди давно хорошо ему знакомых доброжелательных людей, — был мил, прост, умен, как прежде. Все обратили на это внимание. Много рассказывал.

Рассказал когда-то поразившую его историю. В 1937 году командующий Ленинградским военным округом генерал-лейтенант Белов, понимая, что ожидает его и его семью, решил застрелить свою жену и детей. Это было на даче. Стал стрелять из нагана, жена с детьми, думая, вероятно, что он сошел с ума, спряталась в комнате за печкой, закрыв двери. Тогда, сообразив, он выскочил, залез на дерево и стал их обстреливать в окно. Окаменевшая охрана не смела шевельнуться. Не попал. Вскоре был арестован. Дочь его погибла в дурдоме. Сын выжил — заикается. Сын все это рассказал Зощенко. Впоследствии им многое вернули, но генерал Белов был уничтожен.

Рассказывал Зощенко скупо, просто, без всяких эмоций. Очень нежно, какой-то оттаявший, простился со всеми, сказал, что ему было очень хорошо у нас.

Через три с половиной месяца он умер.