Имя Шкловского ассоциируется прежде всего со статьей «Искусство как прием» (1916). В этом программном тексте русского формализма он резко отверг представление, будто искусство является «мышлением в образах», и выдвинул принципиальный тезис о «сделанности» искусства. На первом плане для него стоит не отображение реальности, а сочетание приемов, дающее новый, остраненный взгляд на вещи. Восприятие нужно деавтоматизировать. К важнейшим художественным приемам Шкловский относит остранение – необычное изображение якобы известного явления. Он считается наиболее радикальным из русских формалистов.

Текстоцентрическая концепция литературы виной тому, что формализму приписывают резкую враждебность к биографии. Действительно, формалисты отрицали традиционное филологическое представление о единстве жизни и творчества, как оно выражено, например, у Дильтея. Конечно, биография попала в зону видения формалистов. В 1923 году Борис Томашевский публикует статью, где анализирует взаимоотношения между биографией и литературой в функционалистской перспективе. Томашевский начинает с традиционного вопроса, способствует ли биография автора пониманию его произведения. Но он придает этой проблеме решительно новый поворот: Томашевский не исходит из «переработки» жизни в поэзии, а толкует саму биографию как текст, производимый так же сознательно, как и произведение. Томашевский называет эту стилизованную биографию «биографической легендой», предпосылаемой автором своему произведению.

Можно предположить, что Шкловский, с самого начала решительно отвергавший миметическое понимание литературы, именно биографический текст воспринимал как интересный вызов. Наряду с литературоведческими работами, Шкловский оставил огромную массу автобиографической прозы. Конечно же, ему важен не пересказ того, «что было», а конструирование для него значимого. Поэтому он выводит на авансцену не какое-то претендующее на аутентичность я, а «литературную личность». Это понятие восходит к ставшей классической статье Юрия Тынянова «Литературный факт» (1924), посвященной Шкловскому. Там Тынянов пишет:

Авторская индивидуальность не есть статическая система, литературная личность динамична, как литературная эпоха, с которой и в которой она движется. Она – не нечто подобное замкнутому пространству, в котором налицо то-то, она скорее ломаная линия, которую изламывает и направляет литературная эпоха. [263]

Расхождение биографического переживания и биографического рассказа было обусловлено в случае Шкловского политической необходимостью. В 1917 году он сначала поддержал Временное правительство, а 5 августа даже получил из рук генерала Корнилова Георгиевский крест за отвагу в бою. После Октябрьской революции он выбрал сторону эсеров, вскоре отстраненных от власти и представших перед судом. В 1918 году он готовил бомбовые атаки против большевиков в Поволжье. В конце 1918 года он, однако, прекращает сопротивление и пишет автобиографическую повесть «Сентиментальное путешествие». Уже отсылка к Лоренсу Стерну в названии указывает, что Шкловский не ставит в качестве организующего принципа текста ни хронологию, ни собственную персону. Если разобраться, у этого текста вообще нет организующего принципа. Шкловский описывает свое восприятие Первой мировой войны и одновременно рассказывает, чем это восприятие было структурировано:

Я не люблю книги Барбюса «Огонь» – это сделанная, построенная книга. Про войну написать очень трудно; я из всего, что читал, как правдоподобное ее описание могу вспомнить только Ватерлоо у Стендаля и картины боев у Толстого. [265]

Описания войны у Шкловского обусловлены не столько личными переживаниями, сколько его читательским опытом. Кроме того, при создании текста он, конечно, не мог абстрагироваться от своего литературоведческого подхода к композиции: одновременно с «Сентиментальным путешествием» он работал над статьей «Связь приемов сюжетосложения с общими приемами стиля». Война, как ее изображает Шкловский, не имеет никакой осмысленной фабулы, поэтому он описывает ее короткими, не связанными друг с другом предложениями и часто разнообразит текст своим «фирменным» паратаксисом: большим количеством абзацев и пробелов.

Шкловский постоянно рефлектирует над собственным повествованием и часто прибегает к одной из своих излюбленных манер письма, уже описанной им в теоретических работах: к обнажению приема, т. е. к прямому называнию риторического средства, используемого им как автором. В «Сентиментальном путешествии» таким приемом является смешивание исследуемой и исследовательской литературы, а конкретно – введение литературной критики в эпическое военное описание. Шкловский не раз писал: «Новые формы в искусстве создаются путем канонизации форм низкого искусства». Поэтому «Сентиментальное путешествие» не столько описывает путь автора среди бедствий войны, сколько пользуется этим материалом, чтобы наметить новую литературную форму. Такая процедура также уже осмыслялась Шкловским теоретически: «В основе формальный метод прост. Возвращение к мастерству. Самое замечательное в нем то, что он не отрицает идейного содержания искусства, но считает так называемое содержание одним из явлений формы». Шкловский, правда, умалчивает эффект обратной связи, производимый его теорией: форма автобиографического повествования отражается, в свою очередь, на жизненной практике автора. Шкловский должен был вскоре испытать это на своей шкуре.

Когда в 1922 году начались первые показательные процессы против социалистов-революционеров, Шкловский отправляется в Берлин. Столица Германии была тогда одним из центров русской эмиграции, здесь было удобно ждать дальнейшего развития политической ситуации, не будучи зачисленным в предатели. Со своим шатким революционным прошлым Шкловский имел все основания для опасений. Но в изгнании изоляция оказалась сильнее, чем осторожность. В 1923 году Шкловский покаянно возвращается в Советскую Россию. Эту пору своей жизни он несколько отчужденно описывает в «Зоо, или Письмах не о любви». Речь в книге идет, разумеется, о любви, о чем недвусмысленно говорит посвящение: «Эту книгу посвящаю Эльзе Триоле и даю книге имя Третья Элоиза». Трагическая любовь Шкловского к Эльзе Триоле, сестре музы Маяковского Лили Брик, уже с начала книги весьма литературно обрамлена: упоминанием Элоизы Шкловский ставит себя в один престижный ряд с Абеляром и Руссо, собственно, создавшими своими тщательно сработанными любовными письмами западную интимную риторику. Эльза фигурирует в «Зоо…», правда, не под своим именем, а как «Аля». Это скрещивание реальности и вымысла указывает на то, что Шкловский колеблется между эротической аутентичностью и литературным остранением собственного опыта. В первом предисловии 1923 года он формулирует свое поэтологическое кредо «автоматического письма»: любовная тематика понадобилась ему как мотивировка переписки, поэтому с литературной точки зрения любовь выступает не причиной, а эффектом повествовательной композиции.

В 1924 году, уже в Ленинграде, Шкловский оглядывается на свою берлинскую эмиграцию и написанные в это время тексты. Остранение уже не только выражается как литературный прием, но и влияет на самовосприятие автора. Во втором предисловии он пишет: «Я оставил его (прежнего себя) в этой книге, как оставляли в прежних романах на необитаемом острове провинившегося матроса». Остраненное воспоминание о любовной истории еще больше отделяет переживающее я от я рассказывающего. Иначе говоря, композиция повествования о любви делает вопрос о ее аутентичности неразрешимым.

В своей книге Шкловский сам тематизирует и инсценирует эту проблематику, ставя интересный литературный эксперимент. Он включает в повествование, вероятно, подлинное письмо от Эльзы. Письмо перечеркнуто большим красным крестом, но так, что его еще можно читать. Одновременно Шкловский отговаривает читателя от чтения письма и продолжает таким метафикциональным рассуждением: «Итак, дорогие друзья, не читайте этого письма. Я нарочно поэтому перечеркиваю его красным. Чтобы вы не ошиблись. Как композиционно понять это письмо? Ведь оно все же вставлено?». Объяснения Шкловского заводят в неразрешимое логическое противоречие: «Если вы поверите в мое композиционное разъяснение, то вам придется поверить и в то, что я сам написал Алино письмо к себе. Я не советую верить… Оно Алино».

В этой путанице реальности и вымысла само повествующее я – уже не источник высказывания, а эффект текста. Этот трюк позволяет Шкловскому и его антисоветское прошлое выдать за литературную выдумку. Поэтому «Зоо…» одновременно и является, и не является текстом раскаяния. Шкловский не берет на себя никакой ответственности за свою антибольшевистскую деятельность, а отъезд объясняет частной любовной историей. Любовный роман становится метафорой политической биографии, пронизанной, так же как и он, предательством и разлукой. «Я поднимаю руку и сдаюсь» (30-е письмо).

В том же последнем пассаже Шкловский намекает, что его воображаемой корреспондентки Али и вовсе не существовало:

Женщины, к которой я писал, не было никогда. Может быть, была другая, хороший товарищ и друг мой, с которой я не сумел сговориться. Аля – это реализация метафоры. Я придумал женщину и любовь для книги о непонимании, о чужих людях, о чужой земле.

Это и так, и не так. Аля существовала, но под другим именем. Ее письма подлинны, а она как их автор – нет. Непонимание – это и понимание на более высоком уровне: толстовский Холстомер не понимает человеческую идею собственности, но этот прием наводит читателя на лучшее понимание абсурдности общественного порядка с его несправедливыми отношениями обладания. То же можно сказать и об изображении Шкловским его полной дезориентации в Берлине: остраняющее изображение непонимания ведет к пониманию отчужденного существования я в эмиграции. В гостевой книге одной берлинской знакомой Шкловский оставляет 14 октября 1922 года запись: «Я чувствую себя на берлинском асфальте, как корова на льду».

Затем, в 1926 году, последовала «Третья фабрика», где Шкловский пытался осмыслить свое шаткое положение сценариста на государственной кинофабрике «Госкино». Название книги он объясняет в самом ее начале: «Первой фабрикой для меня была семья и школа. Вторая «Опояз». И третья – обрабатывает меня сейчас». Этим мотивом Шкловский подтверждает свое кредо преобладания композиции над материалом, провозглашенное им уже в «Сентиментальном путешествии» и «Зоо…».

Смешение автобиографии и литературной теории, практикуемое Шкловским, сказывается не только в отдельных текстах, но и в последовательности публикаций. Не случайно, что молодой Шкловский трижды обращается к автобиографическому жанру. Тем самым он воспроизводит литературную модель, чьим учредителем может считаться Лев Толстой. Толстой дебютировал в 1852 году романом «Детство», за ним последовали «Отрочество» (1855) и «Юность» (1857). Толстой также выбрал остраненное изложение и свое я выставил под именем Николая Иртенева. Шкловский обнажает этот прием в своих ранних автобиографических текстах с помощью различных типов паратекста (название, предисловие, комментарий).

Более того, в 1960-е годы Шкловский возвращается к автобиографии и издает новую трилогию, уже откровенно соотносящуюся с Толстым: «Детство», «Юность» и «Юность кончается». Все три части выходят в 1964 году под общим программным заголовком «Жили-были». Сказочный зачин выполняет ту же функцию, что и противоречивая конструкция «Зоо…». Автобиографическое воспоминание у Шкловского не гарантирует никакой подлинности, а служит сигналом сюжетно-композиционной обработки текста собственной жизни. В конце «Детства» в подглавке «Стараюсь рассказать о многом, нарушаю временную последовательность» читаем:

Я пишу отрывисто не потому, что такой у меня стиль: отрывисты воспоминания.

Когда-то я видел грозу на берегу Финского залива. Там редки грозы. Та гроза была всех грозней. Стремительно бежали высокие волны. Молнии сверкали коротко и непрерывно; при блеске их грани волн и обрывки туч казались неподвижными; но при каждом новом взмахе молнии тучи и волны оказывались в новом, неподвижном и резко отличном от прежнего складе.

Так вспоминаешь революцию. Сперва долго ее предчувствие: вот сейчас дунет ветер. Но ветра все нет, и только большая туча краем войны выдвигается над горизонтом.

Потом частые молнии, и в быстрых вспышках проходит жизнь. Она кажется не развивающейся, а резко переставляемой. Только через десятилетия понимаешь связи.

Столько прошло в жизни людей, что я уже их всех не помню: у меня остались только воспоминания о воспоминаниях. [273]

Повествовательный вакуум, создающийся от фрагментарности воспоминаний, должен заполняться методически рефлексивным повествованием. Шкловский ставит названием книги не, например, «Жил да был», а «Жили-были». Во множественное число включены, возможно, и встретившиеся Шкловскому в жизни люди, но и разные автобиографические субъекты, его самого составляющие. В 1928 году Шкловский эксплицитно указывал на не-идентичность проявлений своего я:

В своих беллетристических произведениях я всегда писал о себе и был героем своих книг. Писатели обычно делят себя на героев, говорят через героя. Это, казалось бы, небольшая гримировка, но это сильно изменяет произведение. Потому что Нехлюдов и Левин не Толстой.

Когда мы начинаем писать и изображаем героя, снабжаем его наружностью, платьем, остротами, биографией, то герой оживает, как в каком-то (спутанном мною из нескольких) рассказе оживает рисунок. Герой оживает, и материал его делает, отделяет. Он становится вне писателя, разгружает его ответственность и дает ту поэтическую невнятицу, которая может быть иногда разменена в вдохновение. Герой делается из материала; он составляется из него, как библиотека из книг. <…>

Поэтому я не считаю себя виновным в том, что я пишу всегда от своего лица, тем более, что достаточно просмотреть все то, что я только что написал, чтобы убедиться, что говорю я от своего имени, но не про себя.

Потом, тот Виктор Шкловский, про которого я пишу, вероятно, не совсем я, и если бы мы встретились и начали разговаривать, то между нами даже возможны недоразумения. [274]

Не исключено, что можно сделать еще один шаг и предположить, что Шкловский не только под своим именем изображает разных людей, но и наоборот, что он своей личности дает разные имена. На это указывает, в частности, его «Дневник» 1939 года, который вовсе никакой не дневник, а сборник литературоведческих статей о Шолохове, Николае Островском, Горьком и Маяковском.

В 1963 году Шкловский публикует объемную биографию Толстого, являющуюся одновременно и автобиографией. Шкловский не проецирует свою жизнь на конкретные события толстовской биографии, а использует литературное осмысление Толстым собственной жизни как повод задуматься над своим писательским творчеством. Уже в предисловии он говорит о внутренней противоречивости Толстого, о его отчаянии, о «странном непонимании близких», о «мелочных столкновениях» с ними. Сложным было отношение Толстого к революции, потому что он «пытался закрыть глаза на завтрашний день». Но теми же словами Шкловский мог бы характеризовать и действительно характеризовал и свою жизнь. Он занимает и эксплицитную позицию в отношении автобиографизма в произведениях Толстого:

Когда Бирюков [первый биограф Толстого] писал биографию Толстого, то Лев Николаевич посоветовал ему обращать внимание на художественные произведения как на биографический материал. Дело не в том, что эпизоды из «Утра помещика», или «Севастопольские рассказы», или «Анна Каренина» являются отражением эпизодов жизни Льва Николаевича. Вернее думать, что в художественных произведениях остается явственный след мыслей и решений писателя. Это золото, которое промыто от золотоносного песка, это корабельный журнал, в котором рассказывается, как трудно было плыть для того, чтобы делать открытия. <…>

В художественном произведении человек отделяется от сегодняшнего своего дня, от элементов случайности, он сопоставляет факты и иногда достигает истинного знания о предмете. [276]

Вплоть до отдельных формулировок («истинное знание о предмете») Шкловский обнаруживает явный феноменологически-познавательный интерес. В литературном произведении жизнь раскрывается в очищенной форме: в разных микросюжетах автор продумывает упущенные или незамеченные жизненные альтернативы, его собственная судьба четче проступает в отступлениях и флэшбэках. Не какой-то один из персонажей, но их совокупность таит в себе богатый автобиографический смысл.

Такая концепция дает Шкловскому адекватный инструментарий, чтобы анализировать литературный и жизненный текст изучаемого автора, не отрекаясь от своей убежденности в автономии литературы и тем более не впадая в марксистско-ленинскую теорию отражения. Жизнь и ее биографическая обработка вступают у Шкловского в сложное взаимодействие. Свое вот-бытие он воспринимает не как заброшенное-в-мир на хайдеггеровский манер, а как постоянный вызов: найти художественно плодотворное отношение к миру, истории и человеку.

В самом конце жизни Шкловский в интервью формулирует удивление перед богатой пестротой жизни, предстающей перед человеком в аморфном виде: «Жизнь не только длинна, но и наделена многоликим многообразием». Задача человека состоит в том, чтобы придать смысл нескольким элементам в этой массе пережитого. Без этого жизнь опускается до простого биологического процесса, могущего с таким же успехом протекать и в отсутствие зрителей.

Подобно Полю Валери, Шкловский настаивает на искусственности (в узком смысле слова) жизни. Без искусства нет жизни. В конце концов всякий желающий прожить достойную жизнь должен, по его мнению, стать художником.