ДЕТСКАЯ БИБЛИОТЕКА. Том 77

Томин Юрий

Железников Владимир

Матвеева Елена

«Детская библиотека» — серия отличных детских книг с невероятными историями, сказочными повестями и рассказами.

В семьдесят седьмой том вошла повесть-сказка

Ю. Томина

о самом обыкновенном четверокласснике, с которым начали происходить необыкновенные вещи…

Повесть

В. Железникова

и две повести

Е. Матвеевой

для детей среднего и старшего школьного возраста.

 

 

Юрий ТОМИН

Шёл по городу волшебник

(повесть, в которой случаются чудеса)

 

 

Часть I

Мелкие чудеса

Милиционеры очень любят детей. Это каждый знает. Любят они не только своих детей, а всех подряд, без разбору. Не верите — посмотрите детские фильмы. В фильмах милиционеры всегда улыбаются детям. И все время отдают честь. Как только постовой увидит мальчика, так сразу же бросает свои дела и мчится, чтобы отдать ему честь. А если девочку увидит — тоже мчится. Наверное, ему все равно — мальчик или девочка. Главное — успеть отдать честь.

Если же кому-нибудь попадется милиционер, который не улыбается и не отдает честь, то это ненастоящий милиционер.

А все-таки хорошо, что ненастоящие милиционеры иногда встречаются.

В Ленинграде вот есть один такой. И если бы его не было, то ничего не случилось бы с Толиком Рыжковым…

А случилось вот что.

Шел Толик по проспекту.

Рядом с ним, по мостовой, медленно ехала желтая «Волга». Из динамиков, установленных на крыше «Волги», на всю улицу гремел оглушительный и радостный голос диктора: «Граждане, соблюдайте правила уличного движения! Несоблюдение этих правил часто приводит к несчастным случаям. Недавно на Московском проспекте гражданин Рысаков пытался перебежать дорогу впереди идущей автомашины. Водитель не успел затормозить, и гражданин Рысаков был сбит автомашиной. С переломом ноги он был доставлен в больницу. Граждане, помните: несоблюдение правил уличного движения ведет к несчастным случаям…»

Толик шел рядом с «Волгой» и сквозь боковое стекло видел лейтенанта милиции с микрофоном в руках. Лейтенант был молодой и какой-то очень чистенький. Было странно, что у него такой оглушительный голос, хотя бы и по радио.

Толик внимательно, насколько было видно вперед, оглядел мостовую, стараясь угадать, в каком месте произошло все это с гражданином Рысаковым. Но угадать было невозможно. В обе стороны, одна за другой, катились машины. Здоровенный самосвал, шлепая шинами по асфальту, быстро отставал от вертлявого «Москвича», а их обоих, пренебрежительно пофыркивая, обгоняла тяжелая черная «Чайка». И все они проезжали, может быть, над тем местом, где «недавно» лежал неосторожный Рысаков…

«А что, если бы это случилось не «недавно», а сейчас! — подумал Толик. — Только чтобы машина объехала Рысакова… И — чтобы врезалась в трамвай… Но только чтобы водитель остался цел… А трамвай — сошел с рельсов… Но — чтобы пассажиры все остались целы… А движение по всей улице — остановилось… И тогда нельзя было бы перейти улицу… И я не пошел бы в школу…»

Толик остановился и стал разглядывать пешеходов, которые перебегали улицу, ловко увиливая от автомобилей.

Желтая «Волга» ушла далеко вперед. Толик опасливо покосился на нее и тоже побежал. Он юркнул между двумя автобусами, пропустил трамвай, «скорую помощь» и влетел на тротуар перед самой булочной. Толик направился было к двери и вдруг прямо перед собой увидел милиционера. Тот стоял и смотрел на Толика. Он не отдавал честь и не улыбался.

— Ну, иди сюда, — сказал милиционер.

— Зачем? — пробормотал Толик.

— Иди-иди.

Цепляясь носками за асфальт, Толик подошел ближе.

— Вам в школе объясняли, как нужно переходить улицу? — спросил милиционер.

Голос у него был сердитый и не насмешливый, а какой-то скучный.

— Нам не объясняли, — на всякий случай сказал Толик.

— А ты сам не знаешь, где можно переходить улицу?

— Мне в булочную надо, — тихо сказал Толик.

Милиционер молчал.

— Я очень торопился…

Милиционер молчал.

— У меня мама больная, — уже увереннее сказал Толик. — А в школу я вообще не хожу никогда. Я за мамой ухаживаю. Мне просто некогда ходить в школу.

— Чем же она болеет? — спросил милиционер.

— У нее раны… — сказал Толик и вздохнул. — От снарядов… и от бомб… и от пуль… Она на фронте воевала. Раньше она мало болела, а теперь — каждый день. И папа — тоже в больнице. Он в милиции работает. Его преступники ранили.

— Как фамилия-то? — спросил милиционер уже не скучным голосом.

— Павлов.

— Вроде слышал про такого, — сказал милиционер после раздумья. — Значит, и в школу тебе ходить некогда?

— Совсем некогда… — вздохнул Толик.

— Ну, беги в свою булочную.

Понурясь, Толик медленно направился к дверям. Вид у него был очень печальный. В булочной Толик так же медленно ходил между прилавками, шаркал ногами, горбился и думал, что, наверное, многие замечают, какой у него несчастный вид, и догадываются о том, что у него больная мама и отец ранен преступниками.

Опустив батон в сумку и чуть не волоча ее по полу, Толик вышел из булочной. Милиционер стоял на прежнем месте. Он все-таки не отдал честь и не улыбнулся, но слегка кивнул головой. Мотнул головой и Толик. Теперь он ничуть не боялся милиционера.

Прежде чем перейти улицу, Толик посмотрел налево. Он ступил на мостовую и посмотрел направо. И в этот момент увидел Мишку Павлова. Мишка бежал прямо к нему и орал на всю улицу:

— Толик! Анна Гавриловна сказала, чтобы нам с тобой сегодня в школу прийти на час раньше!

Толик отвернулся от Мишки, как будто Мишка кричал кому-нибудь другому. Но Мишка налетел на него и опять заорал в самое ухо:

— Я сам ее видел! Она сама сказала!

Толик, не обращая внимания на Мишку, посмотрел на милиционера. Тот уже не стоял на месте, а медленно шел прямо к ним.

Тихонечко, боком Толик двинулся по тротуару. Милиционер пошел быстрее. И тогда Толик бросился бежать со всех ног.

Мишка, разинув рот, постоял, посмотрел, как убегают от него милиционер и Толик, и тоже бросился за ними.

Толик бежал, ничего не видя. Если бы ему в эту минуту подвернулась машина, он, наверно, сбил бы машину. Если бы на пути оказалась река, он, конечно, перепрыгнул бы через реку.

Он бежал изо всех сил, потому что на свете нет ничего хуже, чем убегать от милиционера.

Мишка давно уже отстал, а Толик еще и не разогнался как следует. Милиционер, наверное, тоже еще не разогнался. Он бежал далеко, но догонял понемножку.

На улице останавливались прохожие. Их удивленные лица мелькали мимо Толика быстро, как фонари в метро.

Самое страшное было то, что вся улица как будто остановилась и замерла. Как будто отовсюду — с боков и даже сверху — все смотрели на Толика и молча ждали, когда он упадет. А в этой тишине раздавался глухой стук сапог милиционера.

Но интересно, что на бегу Толик успевал еще кое о чем думать. И так как ногами он переступал быстро, а дышал часто, то и мысли его были очень короткие. Примерно такие: «Убегу… Нет, не убегу… А может, убегу?… Мишка видел… Мишка не скажет… Мама не узнает… Анна Гавриловна не узнает… Нужно быстрей… Никто не узнает… А если выстрелит?… Не имеет права!..»

Стук сапог сзади становился все ближе. Толик метнулся к дому и вбежал в парадное. Тут была еще одна дверь — во двор. Толик открыл ее, и в этот момент сзади зацокали по ступеням сапоги милиционера. Толик захлопнул дверь и услышал, как она тут же открылась за спиной. Толику стало страшно. Он уже совсем было хотел остановиться, как увидел слева несколько низеньких домиков — гаражей. Между двумя домиками была узкая щель. Толик бросился в эту щель и почувствовал, как что-то схватило его и потащило назад. Но тут же он выскочил из щели, и почему-то бежать стало легче.

Мальчишки, столпившиеся по другую сторону гаражей, так ничего и не поняли. Они видели, как промелькнуло что-то и вслед за ним промелькнуло еще что-то, а теперь во дворе стоял милиционер и, разглядывая, вертел в руках сумку с батоном. Он постоял немного и пошел к воротам. Мальчишки посмотрели ему вслед и снова принялись рисовать на дверях гаражей звезды и писать мелом, что «Тоська + Вовка = любовь».

А Толик долго еще не мог остановиться. За его спиной уже никто не топал, но Толик на всякий случай пробежал еще четыре двора, пролез сквозь какую-то трубу, спрыгнул с какой-то крыши и оказался в маленьком дворике.

Лишь теперь он понял, что за ним уже никто не гонится. Толик осматривался, ища дверь или ворота, через которые можно было бы выйти, но видел только гладкие стены. Это был очень странный двор. Высокие стены — без окон и балконов — уходили вверх, под самое небо. Двор был круглый, как колодец, и посреди него стояло что-то большое и круглое, как консервная банка.

Толик завертел головой, стараясь найти сарайчик, с которого он спрыгнул, но никакого сарайчика не было.

В здании, похожем на консервную банку, оказалась дверь. Толик отворил ее и очутился в просторном помещении. Это было очень странное помещение. Откуда-то сверху, с невидимого потолка, один за другим медленно опускались голубые шары. У самого пола они вспыхивали голубым светом и гасли, как будто проваливались. Один за одним, один за одним плыли они сверху вниз и лопались, освещая все вокруг мерцающим светом.

Потом он увидел мальчика.

Мальчик сидел за длинным столом. На одном конце стола высилась груда спичечных коробков. Мальчик взял один коробок, внимательно осмотрел его и переложил на другой конец стола.

— Триста тысяч один… — сказал он.

Толик подошел поближе. Мальчик, не глядя на Толика, взял еще один коробок.

— Триста тысяч два…

— Эй, ты чего тут делаешь? — спросил Толик.

— Триста тысяч три… — сказал мальчик.

— Как отсюда выйти? — спросил Толик. — Где тут ворота?

— Триста тысяч четыре… — сказал мальчик.

Толику стало не по себе. Он даже подумал, что это не живой мальчик, а какой-нибудь электрический, вроде робота, которого Толик видел в кинокартине «Планета бурь». Там робот, похожий на человека, ходил на двух ногах и даже разговаривал дребезжащим, как будто железным, голосом.

Толик протянул руку к плечу мальчика и тут же отдернул ее, словно испугался, что его ударит электрическим током.

— Триста тысяч пять… — сказал мальчик.

Толик начал сердиться. Он был не робот, а живой человек. И потому он умел сердиться. А этого, как известно, не умеет делать даже самый лучший и самый электрический робот.

— Триста тысяч шесть… — сказал мальчик.

Толик почувствовал, что он уже не просто сердится, а прямо-таки злится.

— Триста тысяч семь… — сказал мальчик.

Толик почувствовал, что он уже не просто злится, а прямо-таки лопается от злости.

— Триста тысяч восемь… — сказал мальчик.

«Ну ладно, — подумал Толик. — Сейчас ты у меня замолчишь». Толик вытянул руку и провел ладонью по спине мальчика, стараясь найти кнопку, которой он выключается. Спина оказалась теплой и совсем не железной.

— Триста тысяч девять… — сказал мальчик, поднял голову и посмотрел на Толика странными голубыми глазами.

— Ты что, оглох?! — крикнул Толик. — Ты, может быть, глухой, да?

— Я все слышу, — ответил мальчик. — Триста тысяч десять…

— Сейчас ты у меня получишь! — рассвирепел Толик. — Я тебе покажу, как дразниться. Я тебе покажу триста тысяч! Получишь раза два, тогда узнаешь, где триста тысяч!

— Не мешай, — сказал мальчик. — Ты же видишь — я только что начал новую тысячу.

— Мне все равно — новую тысячу или новый миллион! — сказал Толик. И вдруг остановился, увидев, как при слове «миллион» глаза мальчика засветились голубым светом.

Внезапно у Толика прошла вся злость. Он вдруг подумал, что все это очень странно: и двор без ворот, и комната без окон, и какие-то тысячи, и этот мальчик, хоть и не электрический, но, наверное, ненормальный. И как только он подумал об этом, ему снова стало страшно.

— Миллион… — повторил мальчик. — Это важнее всего на свете. Но это так трудно… У меня очень мало времени. Но если ты знаешь про миллион, я могу поговорить с тобой две минуты. А потом ты уйдешь. Ладно?

— Я могу и сейчас уйти; ты покажи, где ворота, — сказал Толик.

— Не знаю… — вздохнул мальчик. — Зачем нужны ворота? Мне они совсем не нужны. Мне нужно набрать миллион.

— Какой миллион?

— Миллион коробков. Ровно миллион. И тогда у меня будет больше всех в мире.

— Зачем тебе столько? — спросил Толик.

— Так у меня же будет больше всех в мире.

— Ну и что из этого?

— Вот и всё, — сказал мальчик. — Больше всех в мире! Понимаешь?

— Понимаю, — послушно ответил Толик.

Он ничего не понимал. Он просто боялся молчать. Если он замолчит, то мальчик снова начнет считать коробки и тогда станет еще страшнее.

— А сколько ты уже набрал? — спросил Толик.

— Триста тысяч десять.

— Здорово! — сказал Толик, стараясь показать, что ему не страшно. — Набрал — и хорошо. Теперь пойдем во двор, и ты мне покажи, где ворота. Знаешь, я от милиционера удирал… Ох и бежал здорово! Но ты тоже молодец: сколько коробков набрал. Теперь можешь показать, где ворота?

— Зачем мне ворота?… — грустно сказал мальчик. — Мне нужен миллион коробков. Тогда мне хватит их на всю жизнь.

— На какую жизнь? — спросил Толик и, взяв коробок, повертел его в руках. — Обыкновенный коробок. Зачем тебе на всю жизнь?

Но едва Толик прикоснулся к коробку, как мальчик вскочил из-за стола, и глаза его снова вспыхнули странным голубым светом.

— Не трогай! — закричал он. — Это не твое! Это все мои коробки. Уходи отсюда! Две минуты уже кончились. Уходи! Оставь коробок!

Толик попятился от стола. Он хотел повернуться и бежать, но глаза на лице мальчика разгорались все ярче, они становились все голубее и прозрачнее, а Толик пятился и пятился, но не мог отвернуться, словно боялся, что его ударят в спину.

Толик отступал, и стол казался ему все меньше и меньше. Около стола прыгала и бесновалась маленькая, будто игрушечная, фигурка мальчика. Она размахивала тоненькими ручками и грозила кулачками, величиной с горошину. А на ее лице, будто две звезды, мерцали два холодных голубых огонька.

— Оста-а-авь коробо-о-ок!.. — донесся до Толика далекий голос.

Этот голос словно подтолкнул его. Толик зажмурился и бросился бежать, не разбирая дороги. Мимо него мелькали какие-то стены и дома. Потом стали мелькать улицы и города. Затем, уже внизу, поплыли реки и горы. Солнце торопливо бежало по пустому темному небу. Но вот и солнца не стало: все вокруг слилось в одну серую полосу, беззвучно уносящуюся назад.

«Я, наверное, сплю, — подумал Толик. — Я видел темное небо… Значит, уже ночь и я сплю… Нужно проснуться. Нужно попробовать шевельнуть рукой, и тогда сразу проснешься…»

Толик шевельнул рукой и открыл глаза.

На синем небе, как приклеенное, застыло солнце. Оно больше никуда не мчалось. И улица была та же самая. И булочная. Пристально глядя на Толика, подходил тот самый милиционер. А рядом стоял Мишка Павлов и орал:

— Я сам ее видел! Она сама сказала!

«Я еще не проснулся, — подумал Толик. — Наверное, плохо шевельнул рукой. Ведь бывает же так: думаешь, что ты проснулся, а на самом деле еще спишь и во сне видишь, будто проснулся».

Толик снова дернул рукой. Что-то зашуршало, застучало у него в кулаке. Толик разжал кулак и глянул вниз. На ладони лежал спичечный коробок. Он был настоящий.

И Мишка был настоящий, потому что он заорал еще громче:

— Ты что, оглох? Неси свой батон домой и бежим в школу!

И милиционер был настоящий. Он взял Толика за руку и сказал:

— Если ты с такого возраста врать научился, что же из тебя дальше вырастет? Ну-ка, повтори, чем болеет твоя мама?

Толик молчал. А Мишка хоть и не понял пока еще ничего, но все же решил заступиться за друга. Он насупился и сурово глянул на милиционера.

— У него мама и не больная совсем. Чего вы ее больной обзываете? Она совсем здоровая.

— Вот и мне так кажется, — ответил милиционер и потянул Толика за рукав. — Пойдем со мной, мальчик.

Когда человек идет по улице рядом с милиционером, то всем ясно, что его ведут в милицию. И когда его ведут, то понятно, что ничего хорошего он не сделал. Скорее всего, он разбил окно, или подрался, или украл чего-нибудь.

Толик шел по улице рядом с милиционером, и ему казалось, что на него смотрят все прохожие. Конечно, они думали, что он разбил окно, подрался или украл чего-нибудь. И Толик боялся встретить кого-нибудь из знакомых.

А прохожие смотрели на Толика с любопытством и почему-то улыбались. Особенно не понравился Толику один толстый дядька. Мало того, что он сам был толстый! Мало того, что он нес под мышкой расстегнутый толстый портфель, набитый толстыми апельсинами! Мало даже того, что улыбаться он начал чуть ли не за сто метров до Толика! Он еще и сказал, проходя мимо:

— За что забрали, товарищ старшина? Отпустите. Его мама ждет.

И засмеялся, очень довольный своей толстой шуткой.

Старшина буркнул что-то непонятное. А Толик подумал: «Вот хорошо, если бы забрали сейчас этого толстого дядьку в милицию. И отобрали бы апельсины. И сидел бы он за решеткой, и плакал, и просился, чтобы его отпустили. А дома сидели бы у окна и плакали его толстые дети, потому что им никогда в жизни уже никто не принесет апельсинов».

Толстяк уже прошел, а Толик все еще смотрел ему вслед. Вдруг произойдет чудо, и толстяка все-таки заберут. Толику очень хотелось этого. А когда очень хочешь, то ведь может случиться и чудо… Вот он сейчас пойдет через дорогу и будет переходить ее неправильно — немного правее или немного левее белых полос на асфальте, или пойдет по красному свету. Тогда — свисток, и… толстые дети никогда не получат апельсинов.

А толстяк между тем подошел к краю тротуара, и… Чудо! Произошло чудо, о котором мечтал Толик! Толстяк переходил улицу прямо по белым полоскам. И тут все было правильно. Но он шел на КРАСНЫЙ свет! Вот оно, чудо, которое всегда может случиться, если его очень хочешь!

Но оказалось, что вышла только одна половина чуда. Вторая, главная половина не получилась. Напрасно Толик ждал свистка. Толстяк спокойно перешел улицу и протиснулся в двери продуктового магазина. И никто не свистнул. И Толику стало до слез обидно.

А тот, кто должен был забрать толстяка, в этот самый момент легонько подтолкнул Толика в спину и сказал:

— Не задерживайся, мальчик, не задерживайся. Мне на пост нужно возвращаться.

Уже в третий раз попадался навстречу Мишка Павлов. Каждый раз он забегал вперед и проходил мимо, подмигивая левым глазом. Всем видом Мишка старался показать, что он с Толиком заодно. Но помочь Мишка, конечно, ничем не мог. Даже тем, что, отойдя на безопасное расстояние, строил рожи не то спине милиционера, не то проезжающему автобусу.

Возле милиции Мишка отстал, и Толику стало совсем тоскливо. Вдвоем было все же как-то веселее.

В отделении милиции за барьером сидел капитан и писал что-то в толстом журнале. Увидев Толика и старшину, он усмехнулся:

— Вы зачем, Софронов, ребенка привели? Разве забыли, что у нас детская комната на ремонте?

— Так точно, забыл, товарищ капитан, — сказал старшина.

— А может, вы не забыли, а просто на посту стоять надоело? Решили прогуляться?

— На улице — погода, товарищ капитан, — сказал старшина. — Это не зима. Сейчас на улице — одно удовольствие. А вот мальчик, товарищ капитан, очень странный. С одной стороны, говорит: мать у него на фронте погибла…

— Не погибла, — едва слышно возразил Толик. Но его никто не услышал.

— С другой стороны, — продолжал старшина, — отец, говорит, преступниками ранен. А сам, между прочим, неправду говорит. Это и товарищ его подтвердил. Как фамилия товарища-то? — повернулся старшина к Толику.

— Павлов… — совсем тихо проговорил Толик.

— Вот-вот, — сказал старшина. — А сам, между прочим, тоже Павловым назвался. И через дорогу ходит где ему вздумается.

Услышав последние слова старшины, Толик вздрогнул и жалобно шмыгнул носом. Лишь сейчас он вспомнил, что назвал старшине не свою, а Мишкину фамилию. Какое за это полагается наказание, он нe знал, но уж, наверное, самое маленькое — тюрьма или в школе поставят двойку за поведение.

— Хорошо, товарищ Софронов, идите, — приказал капитан. — Только больше мне тут детский сад не устраивайте и пост по пустякам не бросайте! Не первый месяц служите. Пора привыкать. Ясно?

— Так точно! — сказал старшина и ушел.

— Ну-ка, Павлов, поворачивайся ко мне лицом, — сказал капитан. — И объясни, пожалуйста, где тебя так врать научили.

— Почему… врать… — запинаясь, пробормотал Толик.

— Потому что никакой ты не Павлов. Верно?

— А как моя фамилия? — спросил Толик.

— Это ты сейчас мне и скажешь.

Капитан, усмехаясь, смотрел на Толика, и было понятно, что фамилию сказать все-таки придется.

— Рыжков.

— Ну вот, теперь ты говоришь правду. Это сразу видно, когда человек правду говорит. Молодец! Твоя мама когда на работу уходит?

— К двум часам, — ответил Толик и победоносно посмотрел на капитана.

Сейчас-то он уж точно говорил правду, и капитан ни на чем не мог его поймать. Кроме того, судя по выражению лица капитана, тот вовсе не собирался сажать Толика в тюрьму.

— К двум часам мама ходит на работу, — задумчиво повторил капитан и спросил: — Та самая, которую на фронте убили?

— Я не говорил, что убили! — возмутился Толик. — Это он все выдумал. Я говорил, что ее ранили и она дома лежит.

— Так она, значит, лежа на работу ходит? — спросил капитан.

Толик ничего не ответил, лишь вздохнул. Чего тут говорить! Не была мама на фронте. А если еще про папу спрашивать, то совсем плохо дело. Папа, наверное, ни одного преступника в жизни не видел.

— Насчет папы и преступников, — сказал капитан, — мы лучше и говорить не будем. Вдруг еще какая-нибудь неприятность выйдет. Верно?

Толик опять ничего не ответил. Он поднял руку и сдвинул кепку на затылок, потому что ему вдруг стало жарко.

— Что у тебя в руке? — спросил капитан.

Толик разжал кулак и протянул капитану коробок со спичками, о котором он давно уже забыл. Капитан взял коробок, раскрыл, вынул одну спичку, повертел ее в руках. Спичка была какая-то странная — без головки. Капитан переломил ее и бросил в пепельницу.

— Куришь?

— Честное слово, нет! — испуганно сказал Толик. — Хоть у кого спросите.

— Верю, — сказал капитан. — На этот раз верю. Врать ты, Рыжков, любишь. Но не умеешь. Улицу переходить как полагается ты, конечно, умеешь. Но не любишь. Говори-ка мне быстро номер школы и класс, в котором ты учишься. Я позвоню директору. А может быть, и не позвоню, если с этого дня ты будешь вести себя как полагается.

— Я больше не буду… — всхлипнул Толик.

— Вот я и посмотрю, будешь ты или нет. Говори номер школы и беги домой. А то мама уже думает, что ты пропал вместе с батоном.

Капитан взял ручку и приготовился записывать школу Толика. Но едва Толик открыл рот, как за дверями отделения раздался какой-то шум, затем топот. Дверь отворилась, и два милиционера втащили в комнату здоровенного парня, который изо всех сил упирался. Милиционеры с трудом подтащили его к барьеру, и он встал, покачиваясь и утирая лиловую рожу рукавом пиджака.

— Распивал водку в кафе «Мороженое», — доложил один из милиционеров. — Принес с собой и наливал из-за пазухи.

— А твое какое дело? — заорал парень и рванул на себе пиджак. — Если и выпил — так на свои. Где хочу, там и пью! Я, может, с горя пью.

— Тихо, гражданин Зайцев, — спокойно сказал капитан. — Вы не к приятелю в гости пришли, а в милицию. Причем в нетрезвом виде. А горе ваше мы хорошо знаем. Работать не хотите, бездельничаете и пьянствуете — вот и все ваше горе. Не знаем только, откуда вы на водку деньги берете.

— Это мое дело, — неожиданно спокойно сказал парень. — Вы, гражданин начальник, свои деньги считайте. А мои на том свете сосчитают.

— Может быть, — согласился капитан. — Но вот то, что мы вам поверили, когда вас из заключения выпустили, — это уже наше дело. Вас на работу устроили — вы трех дней не проработали. Вам, понимаете, прописку дали в городе, а вы только город позорите. Устраиваете, понимаете, скандалы и пьянство. По старой дорожке пошли?

— Да я… да я ведь… Эх! — дурным голосом крикнул парень и снова рванул на себе пиджак.

Он нелепо замахал руками, лицо его перекосилось. Милиционеры придвинулись поближе к нему. Толик подумал, что он сейчас бросится на капитана, и на всякий случай отодвинулся в угол. Но парень никуда не бросился. Он схватился за воротник рубашки и несильно дернул. Отлетела верхняя пуговица. Затем покосился на капитана и дернул еще раз. Отлетела следующая пуговица.

— Бросьте спектакль устраивать, Зайцев! — сказал капитан. — Это я уже видел.

— Да я… — всхлипнул парень. — Я, может быть, целый день работу ищу. Я, может, оттого и пью, что работы нет. Может, у меня руки горят. Я — ч-человек! Понятно, начальник?

Капитан нахмурился. Он машинально вынул спичку из коробка, переломил ее и швырнул на стол.

— Послушать вас, Зайцев, — не человек вы, а прямо голубь. Хотелось бы мне, чтобы вы таким голубем стали. Да не получается…

И тут произошло такое, чего не случалось еще ни в одном отделении милиции. Не успел закончить капитан фразу, как посреди комнаты что-то вспыхнуло и сразу же превратилось в серый вихрь. Теплая волна воздуха ударила Толика в лицо. Он зажмурился, а когда открыл глаза, увидел, что на том месте, где только что стоял Зайцев, никого не было.

Оба милиционера смотрели на пустое место.

Капитан вскочил из-за стола и замер, широко открыв глаза.

И в ту же секунду с пола взвился белый голубь. Он заметался по комнате, ударяясь головой в окна и дверь, отчаянно хлопал крыльями, шарахался от стены к стене, пока случайно не влетел прямо в форточку и, скользнув между прутьями решетки, оказался на улице. В окно было видно, как он круто взмыл вверх и исчез.

Капитан растерянно посмотрел в угол. Там стоял Толик.

— Твой голубь?

— Н-нет… чес-с… сло… — дрожащим голосом сказал Толик.

Капитан выскочил из-за перегородки и подбежал к милиционерам.

— Где задержанный?!

— К-к-кажется… у-у-шел… — запинаясь, проговорил один из милиционеров.

— Догнать! — закричал капитан. — Догнать немедленно!

— Е-е-есть… — отозвался второй милиционер, и все трое, вместе с капитаном, выбежали на улицу.

Толик из своего угла со страхом оглядывал комнату. Никогда еще не приходилось ему переживать столько приключений в одно утро. Сначала он даже не подумал, что теперь можно спокойно уйти и капитан никогда уже не узнает номера его школы. Толик боялся пошевельнуться. Кто его знает… Может быть, стоит шевельнуться — и в комнате снова появятся милиционеры и пьяный Зайцев. Сегодня все может случиться. Толик посмотрел на окно. Может быть, это все-таки сон? Разве не бывает, что человеку снятся милиционеры, голуби, пьяные и даже мальчики со странными голубыми глазами? Бывает. Конечно, бывает. Только почему на одном из прутьев решетки за окном прилепилось и дрожит белое перышко? Оно как раз на уровне форточки, в которую вылетел голубь. И что это за куча тряпья на полу у самого барьера?

Наконец Толик решился выйти из своего угла. Осторожно, боком, он подошел к барьеру. На полу лежала одежда. Сверху был пиджак, из-под него выглядывали две брючины. Из рукавов пиджака торчали обшлага рубашки. Это была одежда Зайцева. Она лежала так, как будто еще хранила форму человеческого тела. Удивительно, что ее не заметили милиционеры. Наверное, очень торопились.

Пока еще ничего не понимая, Толик тронул пиджак носком ботинка и отскочил в сторону. Он боялся, что из-под одежды выскочит пьяный Зайцев. Но никто не выскочил. Пиджак сдвинулся в сторону, и показались носки ботинок, не чищенных, пожалуй, лет сто.

Сомнений не было: все это принадлежало Зайцеву.

Но даже если Зайцев был фокусником, если он умел выскакивать из одежды за одну секунду, все равно он не мог убежать без ботинок. Это уж Толик знал точно. Ботинки были зашнурованы. И на всем свете нет такого человека, который умеет снимать ботинки не расшнуровывая. Даже если он пьяный или фокусник.

Внезапно Толик снова вспомнил мальчика со странными голубыми глазами и его отчаянный крик: «Оста-а-авь коробо-о-ок!..» Почему он так кричал, если у него было еще триста тысяч таких коробков? Неужели ему жалко одного коробка? Ведь Толик и взял-то его случайно.

И опять Толик подумал, что все это ему снится. Только сон какой-то уж слишком длинный, и непонятно, почему он никак не может кончиться.

Толик подошел к барьеру и, просунув руку, дотянулся до коробка, который отобрал у него капитан. Он потряс рукой, и спички забрякали в коробке. Да, это был тот самый коробок. И значит, сон тут ни при чем, потому что Толик никогда не носил с собой спичек.

И вдруг Толику все стало ясно. Это было невероятно и очень просто. Это было сказочно, необыкновенно, нелепо и в то же время совершенно понятно, если допустить, что на свете еще могут случаться чудеса.

Зазвонил телефон на столе капитана. Толик вздрогнул и, словно очнувшись, бросился к двери. Он выскочил на улицу и пустился бежать со всех ног.

На этот раз Толик быстро устал: слишком много приходилось ему сегодня бегать.

Он свернул в какую-то подворотню и остановился, тяжело дыша. Мимо прошла незнакомая женщина и подозрительно, как показалось Толику, взглянула на него.

— Не набегался еще? — спросила она.

— Извините… — робко сказал Толик, пряча руку с коробком за спину.

Женщина ушла. Толик поднес коробок к самым глазам и стал внимательно его рассматривать. Коробок был обыкновенный. Вернее, он казался обыкновенным. И во всем мире лишь Толик да, может быть, еще мальчик со странными голубыми глазами знали, что коробок был ВОЛШЕБНЫЙ!

Зайцев никуда не исчез. Он ПРЕВРАТИЛСЯ в голубя. «Хотелось бы мне, чтобы вы… голубем стали», — сказал капитан. И Зайцев СТАЛ голубем. Он стал голубем потому, что капитан в это время переломил спичку из коробка, принадлежащего мальчику со странными голубыми глазами. И если бы капитан знал, что это за коробок, он сразу понял бы, что Зайцев никуда не убежал, а на его глазах вылетел в форточку. Теперь милиционеры до вечера будут бегать по улицам, чтобы поймать Зайцева, а Зайцев, распушив хвост, будет прохаживаться по тротуару перед самой милицией и подбирать крошки.

Так думал Толик. Но чем больше он уверял себя в том, что коробок волшебный, тем страшнее ему становилось. Если этот коробок может превратить человека в птицу, то неизвестно, что он может выкинуть с ним, Толиком. Хорошо, если еще превратит в голубя — хоть полетать можно. А если, например, в свинью? Придет Толик в класс. Анна Гавриловна начнет его спрашивать, а он будет только хрюкать! Толик на минуточку представил себе, как ребята таскают его за хвост, а он вырывается и визжит поросячьим голосом. И нельзя никому пожаловаться, потому что ни один человек не станет разговаривать со свиньей.

Чем больше думал Толик о своей будущей поросячьей жизни, тем опаснее казался ему этот коробок. И еще показалось Толику, что коробок в его руках как будто стал нагреваться. Что произойдет дальше, Толик дожидаться не стал. Он решил, что на сегодня приключений хватит, швырнул коробок на землю и пошел прочь.

Пройдя один квартал, Толик снова вышел к булочной. Видно, сегодня все дороги вели к этой булочной, возле которой прохаживался знакомый постовой.

Толик быстро перебежал на другую сторону улицы и уже хотел свернуть в свой переулок, как вдруг чуть не столкнулся с толстым дядькой. Тот выходил из магазина. Кроме портфеля в руках у него были теперь еще и толстые свертки. Из одного кулька выглядывали толстые сардельки, и дядька придерживал их толстыми пальцами. Да и сам он стал как будто еще толще и еще противнее улыбался своими толстыми губами.

Он не заметил или не узнал Толика, и от этого Толику стало еще обиднее.

И тут Толик подумал: теперь ничего не стоит отомстить толстяку. Ему так захотелось отомстить, что он, позабыв страх перед милиционером, бросился бежать через улицу. Он очень торопился. Он боялся, что толстяк уйдет прежде, чем он успеет вернуться.

Пулей Толик ворвался в подворотню. Коробок лежал на прежнем месте. Толик схватил его и помчался обратно.

Толстяк уже заворачивал за угол. Толик отвернулся к стенке дома, сломал спичку и шепотом сказал:

— Хочу, чтобы этого толстого забрали в милицию.

Толстяк уже почти скрылся за углом. Постовой спокойно прохаживался по улице. Вдруг он остановился, подозрительно посмотрел вслед толстяку, поднес к губам свисток и, отчаянно свистя, побежал наискосок через улицу. Он быстро догнал толстяка и сказал:

— Гражданин, пройдемте в отделение.

Толстяк, ничего не понимая, повернулся к нему.

— Это вы мне?

— Вам, гражданин.

— Но за что? Что я сделал?

— Ничего не знаю, гражданин. Пойдемте со мной.

Толстяк тяжело вздохнул, поправил расползающиеся свертки и покорно пошел вслед за милиционером.

Дверь Толику открыла мама. Ничего хорошего в этом не было. Он думал, что мама уже ушла на работу. Она возвратится вечером. А вечером можно было лечь спать пораньше. Никто не станет будить единственного сына, чтобы выругать его за утренние дела.

— Так… — сказала мама.

Мамино «так» тоже не предвещало ничего хорошего. Толик молча шмыгнул мимо нее в ванную. Там он открыл сначала горячую, потом холодную воду, потом сделал среднюю и долго мыл руки. Мама стояла в дверях ванной и молча наблюдала за Толиком. Пришлось мыть и лицо. С мылом. Но мама не уходила. Тогда Толик стал чистить зубы. И тут мама не выдержала.

— Ты где был? — грозно спросила мама.

— У-гр-р-р… бул… кр-р-л… — ответил Толик, не вынимая изо рта зубную щетку.

— Положи щетку.

Толик вынул щетку и набрал в рот воды.

— Ты где был? — снова спросила мама.

— Очень холодная вода, — сказал Толик и пустил погорячее.

— Я спрашиваю: ты где был?

— Я? — сказал Толик.

Мама взяла с вешалки полотенце, вытерла Толику рот и вытолкнула его из ванной. Толик хотел удрать в комнату, но мама взяла его за шиворот, притащила на кухню и усадила на табуретку. Перед Толиком стояла тарелка остывшего супа. Толик схватился за ложку, надеясь оттянуть расплату.

— Не смей есть! — сказала мама.

— А я как раз не хочу есть, — тонким голосом отозвался Толик. — Знаешь, мама, у меня аппетита нет.

— Я тебе покажу «не хочу»! Ешь немедленно!

Толик запустил ложку в суп. Но мама быстро поняла свою оплошность:

— Положи ложку! Отвечай, где был!

— Знаешь, мама, — сказал Толик, — я по улице шел, а там такое большое движение…

— Я опоздала на работу, — сказала мама. — Я все время стояла у окна. Я думала, ты попал под автобус.

— Это не я попал, а Рысаков. Но ты не бойся, его отвезли в больницу.

— Я боюсь, что ты растешь бессовестным негодяем, — сказала мама, и в глазах ее появились слезы.

Теперь Толику на самом деле расхотелось есть. Он очень не любил, если мама плакала. Тогда он просто не знал, что делать. Ему было жалко на нее смотреть. И хотелось убежать из дому, чтобы не видеть, как она плачет. Но сейчас убежать было невозможно.

Толик посопел, повздыхал и принялся утешать маму.

— А знаешь, чего я на улице видел! — сказал он. — Там на улице один дяденька купил сардельки. Толстый такой. А один мальчик украл у него сардельку и побежал. А милиционер за ним погнался. И я тоже погнался. Я его первый догнал. А милиционер сказал мне «спасибо» и записал адрес, чтобы позвонить в школу. Этого милиционера преступники ранили. А я…

Но мама не дала Толику рассказать про преступников. И хотя слезы на ее глазах исчезли, легче от этого не стало.

— Замолчи, врун! — сурово сказала мама. — Почему-то ни с кем другим ничего не случается. Только у тебя все время какие-то преступники. Мне давно надоело твое вранье. Три дня не пойдешь на улицу!

Толик беспокойно завозился на стуле. Конечно, он виноват. Расстроил маму. Но три дня — это уж слишком. На три дня она, пожалуй, не наплакала.

А мама в это время пристально посмотрела на ноги Толика. Толик тоже посмотрел, но ничего особенного не увидел. Впрочем, и мама не увидела — она услышала. Просто удивительно, до чего у всех мам чуткие уши! Кроме того, у них ловкие руки. Как у фокусников.

В одну секунду рука мамы оказалась в кармане брюк Толика и вытащила коробок со спичками.

— Толик, ты куришь! — с ужасом сказала мама.

Толик взглянул на коробок. Он совсем забыл про него, как только мама заплакала. И в ту же секунду Толик понял, что надо делать. Он выхватил коробок из маминых рук, бросился в ванную и сломал спичку.

Когда Толик вернулся в кухню, мама встретила его радостной улыбкой. Она обняла Толика, погладила его по голове и поцеловала в щеку.

— Славный ты у меня мальчик! — сказала она.

— Угу, — ответил Толик.

— Как ты ловко выхватил коробок, — сказала мама. — Я так обрадовалась. Ты просто настоящий спортсмен.

— Мама, ты на работу пойдешь? — спросил Толик.

— Нет, мальчик, сегодня не пойду. Как же я могу пойти на работу, если тебе нужно погреть суп? Ты ведь устал, бедный, на четвертый этаж поднимался с этим батоном. А я, глупая, сама не догадалась сходить. А батон-то тебе дали какой грязный! Я сейчас сбегаю за новым.

— Не надо, мама. Я сам его испачкал. Я этим батоном в футбол играл, — сказал Толик, решив до конца выяснить могущество коробка.

— Батоном? В футбол? — спросила мама и засмеялась счастливым смехом. — Смотри, какой молодец! Я догадалась: у тебя не было мяча и ты играл батоном. Я всегда говорила, что ты сообразительный ребенок. Но я куплю тебе мяч. Может быть, тебе иногда захочется поиграть мячом. Только ты не думай, что я тебя заставляю играть мячом. Если хочешь, играй батоном.

— Купи два мяча. И канадскую клюшку. И две шайбы, — сказал Толик.

— Обязательно, — сказала мама.

Между тем ловкие мамины руки делали все что нужно, и вскоре перед Толиком появился подогретый суп, второе и даже банка консервированных ананасов, которые берегли к празднику.

Мама села напротив Толика и с доброй улыбкой наблюдала за тем, как он вылавливает пальцами кружочки ананасов.

— А почему ты не ешь суп и второе? — озабоченно спросила мама.

— Не хочу.

— Правильно, — сказала мама. — Всегда нужно делать только то, что тебе хочется.

Толик доел ананасы и сунул руку в карман — проверить, на месте ли коробок. Мама внимательно за ним следила. Она услышала бряканье спичек и тяжело вздохнула.

— Когда я увидела спички, Толик, — сказала мама, — я очень расстроилась. Я сразу догадалась, что ты начал курить. И я расстроилась потому, что во всех магазинах висят эти глупые объявления: «Детям до шестнадцати лет табачные изделия не отпускаются». А ведь тебе всего одиннадцать. Это просто ужасно, что ты не можешь купить себе папиросы! Я теперь сама буду для тебя покупать.

Толик посмотрел на маму. Может быть, она все-таки шутит? Чего-чего, а уж курить Толика не заставишь. Подумаешь, удовольствие — дышать всяким дурацким дымом!

Но мама, кажется, не шутила. Ее доброе лицо просто светилось от удовольствия, что она видит Толика и разговаривает с ним. Сейчас она была готова выполнить любое желание сына. И Толик подумал, что если он вдруг поцелует маму, то она снова заплачет, но на этот раз уже от радости.

На какое-то мгновение Толику стало неловко, как будто он заставил маму сделать что-то нехорошее, как будто он обманул ее. И мама, словно маленький ребенок, поверила обману и сделалась послушной, ужасно доброй, но перестала быть прежней мамой.

Однако Толик подумал, что все это не так уж плохо. Ананасы, в конце концов, гораздо приятнее получать, чем подзатыльники. Два мяча и канадская клюшка тоже не помешают. А если искать виноватых, то Толик здесь ни при чем, а виноваты спички и мальчик со странными голубыми глазами.

Все же, чтобы доставить маме приятное, Толик сказал, что он вовсе не курит и курить никогда не будет. И мама обрадовалась так же, как раньше, когда думала, что Толик начал курить.

Затем мама пошла в комнату и сложила в портфель учебники и тетрадки Толика. Она специально проверила по дневнику расписание уроков, чтобы положить все нужное и ничего не забыть.

На прощание она еще раз поцеловала Толика, открыла ему дверь и все время махала рукой, пока он спускался по лестнице.

А Толик, спустившись вниз, остановился. Он засунул руку в карман, нащупал коробок и засмеялся от удовольствия.

Началась новая, совершенно сказочная жизнь.

Когда Толик вошел в класс, все уже сидели на местах. Анна Гавриловна показывала что-то на карте. Она обернулась на скрип двери.

— Добро пожаловать, Рыжков, — сказала Анна Гавриловна. — Ты почему опоздал?

— Я? — спросил Толик.

— Ты, — сказала Анна Гавриловна.

— Я… — произнес Толик и задумался.

Анна Гавриловна улыбнулась.

— Не успел еще придумать?

— Я… нет… — сказал Толик.

— Садись на место, Рыжков. Поговорим после урока.

Анна Гавриловна повернулась к карте и стала объяснять дальше. Толик сел на свое место, рядом с Мишей.

— Отпустили? — спросил Мишка.

— А ты никому не говорил?

— Нет.

— Теперь можешь говорить: мне все равно, — прошептал Толик и похлопал себя по карману.

— Чего там у тебя? — спросил Мишка.

— Ничего. Много будешь знать — скоро состаришься, — ответил Толик.

— Рыжков и Павлов! — сказала Анна Гавриловна не оборачиваясь.

Мишка и Толик притихли и стали слушать. Анна Гавриловна рассказывала о том, как изменится карта нашей страны через десять лет. Она говорила о плотинах, которые построят за это время. Говорила о реках: как они разольются шириной чуть ли не с море.

— Я теперь могу любую реку переплыть, — шепнул Толик.

Мишка посмотрел на него и молча постучал по лбу согнутым пальцем.

Но Толик даже не рассердился. Мишка ведь не знал ничего.

Потом Анна Гавриловна стала рассказывать о том, какие богатства скрываются на дне океанов: всякие водоросли, которые можно есть, нефть и что-то еще такое, чего Толик не расслышал, потому что в этот момент говорил Мишке:

— Я теперь и океан любой могу переплыть.

Мишка снова постучал пальцем по лбу. На этот раз Толик обиделся.

— Сам дурак, — сказал он. — Не знаешь ничего — и молчи.

— Рыжков, — сказала Анна Гавриловна, — повтори, что я говорила.

Толик вскочил с места.

— Вы говорили про плотины и про водоросли.

— Что я говорила про плотины и про водоросли?

— Их можно есть.

— Плотины можно есть? — спросила Анна Гавриловна.

Ребята дружно засмеялись. Мишка тоже засмеялся. Толику стало совсем обидно. Если бы они знали, что у него в кармане, то не смеялись бы, а плакали от зависти.

— Плотины нельзя есть, — буркнул Толик. — Они железные.

— Они бетонные, — сказала Анна Гавриловна. — Ставлю тебе двойку за невнимательность.

Двойку Толику получать не хотелось. Двоек у него в этой четверти не было. Это не очень приятно — в первый раз получать двойку. И Толик сунул руку в карман.

— Ой, Анна Гавриловна, можно выйти на минутку?

— Что случилось?

— Мне… мне плохо…

Анна Гавриловна пожала плечами.

— Иди.

Толик выскочил за дверь. Пока он ходил, Анна Гавриловна открыла журнал и поставила против фамилии «Рыжков» двойку.

Толик вернулся почти сразу. Он скромно сел на место рядом с Мишкой и уставился на Анну Гавриловну. Анна Гавриловна подняла голову.

— Рыжков, — сказала она, — я поставила тебе двойку за невнимательность. А теперь… я… переправляю ее… на… пятерку. Я делаю это потому, что… потому… Я не знаю почему. Так нужно. Ты… очень… хороший… ученик… Рыжков.

Анна Гавриловна подняла руку и устало потерла лоб.

— На сегодня закончим, — сказала Анна Гавриловна и быстро вышла из класса.

Ребята все, как один, посмотрели на Толика. Они ничего не понимали. Они знали Анну Гавриловну с первого класса. У нее никогда не было любимчиков. Двойки она всегда ставила за дело. Пятерки — тоже за дело. Ответил плохо — двойка, хорошо — пятерка. Толик почти всегда отвечал хорошо. Но сегодня он, конечно, заслужил двойку.

Наконец Лена Щеглова не выдержала.

— Эй, Рыжков! — сказала она. — Отличник Рыжков! Расскажи еще про железную плотину.

И сразу ребята повскакали с мест и окружили парту Толика.

— Отличник! — закричали они. — Отличник! Плотину съел.

— Она, может, пошутила, — отбивался Толик. — Может быть, у нее голова болит, вот она и ушла.

— Ни чуточки она не пошутила, — сказала Лена Щеглова. — Она переправила двойку на пятерку. И даже кляксу поставила. Я сама видела. Она из-за тебя ушла.

А Леня Травин — мальчик, который умел играть на скрипке, — сказал:

— Ты должен извиниться перед Анной Гавриловной.

— Чего мне извиняться! — возмутился Толик. — Я сам себе, что ли, поставил? Она сама поставила! Я за нее отвечать не буду.

— Тогда мы сходим и попросим, чтобы она тебе опять на двойку переправила. Потому что это нечестно, — сказал Леня.

— И пожалуйста! — засмеялся Толик. — Все равно она тебя не послушает. Ты лучше на скрипке играй.

— Кто пойдет со мной к Анне Гавриловне? — спросил Леня.

Но идти почему-то никто не захотел. Даже Лена Щеглова, хотя она и считала себя самой справедливой девочкой в классе. Наоборот, ребята один за одним стали отходить от парты Толика и рассаживаться по местам. И Лена отошла. Только напоследок она сказала:

— Трусливо и нечестно.

— После уроков получишь! — ответил Толик.

Возле парты остался один Леня.

— Тогда я один пойду, — сказал он.

Неожиданно с места вскочил Мишка:

— Я тоже пойду.

— Иди, пожалуйста! — возмутился Толик. — Все равно у вас ничего не выйдет. А ты — предатель.

— Ничего я не предатель. Просто мне интересно, — обиделся Мишка. — А если будешь обзываться, я про милицию расскажу.

— Ха-ха-ха! — сказал Толик. — Ни капельки не страшно.

В этот момент открылась дверь, и в класс заглянул директор. Ребята вскочили. Четвертый класс здорово боялся директора. Его и пятые классы боялись. И шестые, седьмые, восьмые — тоже. Потому что он мог исключить кого угодно в два счета.

— Какой у вас урок? — спросил директор.

— Природоведение, — ответила Лена Щеглова.

— А где Анна Гавриловна?

— Она… ушла.

— Куда ушла?

Ребята молчали. Им не хотелось выдавать Анну Гавриловну директору. Может быть, ей попадет за то, что она ушла из-за Толика. А если директор узнает, что она поставила вместо двойки пятерку, то может и ее исключить в два счета.

Наконец Леня, который собирался уходить в музыкальную школу и потому немножко меньше других боялся директора, сказал:

— Очевидно, у нее голова заболела.

— Гм… — сказал директор и вышел.

И сразу все опять набросились на Толика. Ребята кричали, что из-за него теперь попадет Анне Гавриловне. Может быть, ее даже исключат из школы. Тогда Толик пускай лучше в класс не приходит! А Лена Щеглова предложила пойти и все честно рассказать директору и попросить, чтобы он простил Анну Гавриловну. Тогда все набросились на Лену. Потому что если рассказать, то директор наверняка все узнает. А так, может быть, и не узнает. В классе стоял такой шум, что никто не услышал, как вошла Анна Гавриловна.

— Почему вы так шумите? — сказала Анна Гавриловна. — Вас на одну минуту нельзя оставить. Садитесь по местам.

Ребята быстро расселись, поглядывая на Анну Гавриловну. Всем было интересно узнать, что ей сказал директор. А может быть, директор ее и не встретил? Лучше, если бы не встретил. Никто не хотел, чтобы ее исключили из школы. А это вполне могло случиться. Ведь директор главнее любого учителя.

Анна Гавриловна сидела за столом наморщив лоб. Она как будто хотела что-то вспомнить и не могла. И молчала.

Первой не выдержала Лена Щеглова.

— Анна Гавриловна, — сказала она, — а сейчас директор приходил.

— Я знаю, — кивнула Анна Гавриловна.

— А мы сказали, что у вас голова болит…

Анна Гавриловна обвела взглядом класс. Она увидела сияющие лица. Всем было приятно, что они так ловко обманули директора и не выдали Анну Гавриловну. Анна Гавриловна улыбнулась, и сразу исчезли морщины на ее лбу.

— Вот вы какие заговорщики, — сказала она. — А я и не знала…

— Конечно, — ответила Лена. — Вы не бойтесь, Анна Гавриловна, мы никому не скажем.

— Что же вы не скажете?

— Что вы Рыжкову пятерку поставили.

— Ничего не понимаю, — сказала Анна Гавриловна. — Конечно, я поставила ему пятерку. Почему это нужно скрывать? Он очень хорошо отвечал. Я ДОЛЖНА была поставить ему пятерку.

Ребята переглянулись. Они никак не могли понять, что случилось с Анной Гавриловной. На время все даже забыли про Толика. А Толик съежился и даже сполз немного под парту, чтобы стать незаметнее. Уж он-то знал, в чем тут дело.

— Ничего не понимаю, — повторила Анна Гавриловна. — Почему вы на меня так смотрите? Что случилось, Щеглова?

— Я… я не знаю, Анна Гавриловна… — растерянно сказала Лена и села.

Анна Гавриловна в недоумении посмотрела на Толика.

— Рыжков, может быть, ты объяснишь, в чем дело. Почему все так волнуются из-за твоей отметки?

— Я… я не знаю, Анна Гавриловна.

Толик поднялся за партой и склонил голову набок, будто и ему самому все было удивительно. В этот момент комок жеваной промокашки стукнул Толика по уху.

— Громов, выйди из класса! — сказала Анна Гавриловна.

Женя Громов молча направился к двери. Его не в первый раз выставляли из класса.

Но сегодня все понимали, что Громов пострадал ни за что. Все с сочувствием смотрели на Женю и потихоньку показывали кулаки Толику. Даже Леня Травин показал кулак, хотя он никогда не дрался. Леня боялся повредить пальцы — тогда из него не получится великий скрипач.

Дверь за Громовым закрылась.

— Я жду, Рыжков, — сказала Анна Гавриловна.

Толик покраснел и завозил руками. Он очень жалел, что поступил так неосторожно. Он уже понял, что пятерки надо получать совсем по-другому. С завтрашнего дня у него будут одни пятерки. А сейчас… Сейчас надо что-то отвечать Анне Гавриловне.

— Я, Анна Гавриловна… — начал было Толик, но тут же как-то странно дернулся и плюхнулся на скамейку.

Это Саша Арзуханян, дотянувшись ногой под партой, стукнул его под коленку.

— Арзуханян, сядь на переднюю парту, — сказала Анна Гавриловна.

И Саша Арзуханян, который не боялся спорить даже с самой учительницей, на этот раз молча прошел по классу и сел за переднюю парту.

— Сядь, Рыжков, — сказала Анна Гавриловна. Она обвела взглядом класс и добавила: — Я всегда думала, что мы с вами друзья. И у нас был уговор — все честно рассказывать друг другу. Пока я выходила, что-то случилось. Но вы не хотите со мной разговаривать. Я вижу, что вы ко мне стали плохо относиться…

— Нет, Анна Гавриловна! Нет! — закричали ребята.

Но Анна Гавриловна продолжала:

— Подумайте и сами решите, будем мы с вами дальше дружить или нет. А наказывать я никого не буду. Ни Громова, ни Арзуханяна. Можете вести себя как хотите.

Раздался звонок. Анна Гавриловна взяла журнал, указку и вышла из класса. Ребята молчали. Потом Саша Арзуханян сказал:

— Ну ладно, Рыжков, пусть только уроки кончатся!..

После уроков Толик вышел из класса последним. Он не пошел сразу на улицу. Он походил по пустым коридорам, заглянул в спортзал. Там старшеклассники играли в баскетбол. Толик прокрался в зал и сел в уголке на скамейку. Несколько минут его не замечали, но потом мяч откатился к самым его ногам. Потный и свирепый десятиклассник подобрал мяч и закричал на Толика:

— Ты чего под ногами путаешься!

— Я не путаюсь, — сказал Толик.

— Ты еще у меня поговори! — зарычал десятиклассник.

Толик встал со скамейки и тихонько пошел к дверям. Бесполезно спорить с десятиклассником. Особенно если он проигрывает. Когда проигрывают, всегда злятся не на того, на кого нужно.

Толик поднялся на второй этаж, заглянул в пионерскую комнату. Там уже никого не было. На третьем этаже тоже никого не было. Лишь в дальнем конце коридора слышалось какое-то поскребывание.

Толик побрел туда. Там была нянечка. Она вытирала пол сырой тряпкой. Она покосилась на Толика, но ничего не сказала. Толик стал смотреть, как она вытирает пол. Наконец нянечка не выдержала.

— Ты чего домой не идешь? — сказала она. — Сегодня телевизор детский.

— Детский уже кончился, — ответил Толик. — Его в пять показывают.

— Ну все равно — иди. Не мешайся, — сказала нянечка.

— А хотите, я вам помогу? — предложил Толик.

— Чего это с тобой сегодня случилось? — удивилась нянечка.

— А я вообще люблю помогать, — сказал Толик.

— Сказано тебе — иди! — рассердилась нянечка. — Еще наработаешься.

Делать нечего. Толик медленно спустился по лестнице, осторожно приоткрыл дверь и выглянул на улицу. За оградой школы, на тротуаре, стояли ребята. У Толика похолодело в животе. Он надеялся, что они уже ушли. Но они не ушли. Они ждали Толика. И вовсе не затем, чтобы пригласить его поиграть в футбол или шайбу. Просто его хотели поколотить.

Там были Женя Громов, Саша Арзуханян, Леня Травин. Немного в стороне от них стоял Мишка Павлов. Мишка драться не будет, скорее всего, он заступится, потому что Мишка все-таки друг. Травин тоже не в счет. Если он придет домой с поцарапанными пальцами, его за это не похвалят. Зато уж Громов и Арзуханян время терять не будут. Они всегда ходят вместе, заступаются друг за друга. Их побаиваются даже пятиклассники.

Толик вздохнул и сунул руку в карман. Очень уж ему не хотелось тратить спичку на такие пустяки. Но ничего не поделаешь. Шишки получать ему не хотелось еще больше.

Толик достал коробок. Прежде чем сломать спичку, он еще раз выглянул за дверь. Может, ушли? Ну ладно, пускай стоят. Им же хуже. Теперь Толик знал, что загадать. Он сейчас такое загадает, что они не обрадуются.

Толик переломил спичку. Второпях он забыл про Мишку. Конечно, про него не надо было загадывать. Мишка, наверное, остался, чтобы помочь Толику. Но Толик об этом просто не подумал. Он загадал про всех сразу и вышел на улицу.

Ребята увидели его.

— Иди, иди, — сказал Арзуханян. — Иди, не бойся. Из-за тебя Анна Гавриловна с нами поссорилась. Сейчас ты получишь.

— Толик, не бойся! — крикнул Мишка.

— А ты, Павлов, лучше отойди, — сказал Громов. — А то и тебе попадет.

— Не вмешивайся, Павлов. Я тоже не вмешиваюсь, — сказал Леня Травин и засунул поглубже в карман свои драгоценные руки.

— А я и не боюсь! — крикнул Толик. И, чтобы ребята еще больше разозлились, добавил: — Чихать я на вас хотел! Понятно?

Толик подошел и встал напротив Арзуханяна. Тогда Мишка тоже подошел и встал сзади Толика. А Женя Громов встал сзади Мишки.

— Да ты не бойся, — сказал Арзуханян и сплюнул на ботинок Толика, но не попал.

— Да я не боюсь, — ответил Толик и сплюнул на ботинок Арзуханяна и попал.

— Ах так?… — сказал Арзуханян.

— Да, так… — ответил Толик.

— Ну, тронь… — сказал Арзуханян.

— А ты тронь… — ответил Толик.

— Я-то трону…

— Попробуй…

— Я-то попробую…

— Чего же ты не трогаешь?

— Я-то трону… — сказал Арзуханян, размахнулся и стукнул Громова.

— Ты чего дерешься?! — закричал Громов и стукнул Мишку.

— Ты чего пристаешь?! — закричал Мишка и стукнул Леню Травина.

Леня Травин очень удивился. Он подумал немного, вынул из кармана свои драгоценные руки и стукнул Арзуханяна. Началась свалка. Громов, Арзуханян, Травин и Мишка колотили друг друга, а Толик стоял рядом, но они как будто не замечали его и кричали:

— Вот тебе за Анну Гавриловну!

— Вот тебе за пятерку!

В общем, они кричали всё про Толика, но молотили друг друга. Они подняли такой шум, что ворона, примостившаяся на ночь под крышей школы, проснулась, посмотрела вниз, каркнула и полетела досыпать на другую улицу.

Интереснее всего было то, что Арзуханян все время пытался стукнуть Громова, хотя они и дружили с первого класса. А Травину, который вообще уж ни в чем не был виноват, больше всего доставалось от Мишки. А сам Травин не обращал на Мишку внимания. Он вцепился в Арзуханяна и выкручивал ему ухо своими музыкальными пальцами.

Все это продолжалось до тех пор, пока к ним не подошел какой-то гражданин с веником под мышкой. Наверное, он шел из бани, потому что лицо у него было красное, распаренное. Недолго думая, он хлестнул Травина по спине веником, затем оттащил Арзуханяна от Громова и сказал басом:

— А ну, кто хочет в милицию?

Больше он ничего не успел сказать. Через секунду на месте драки никого не осталось. Травин, Арзуханян и Громов удирали через проходной двор. Они бежали очень быстро, хотя за ними никто не гнался. А Мишка и Толик улепетывали на другую сторону улицы. Они пробежали квартала два и пошли шагом.

— Ничего себе дела… — сказал Мишка, когда немного отдышался. — Я даже не понимаю, чего я с ними драться стал. Я думал за тебя заступиться. А они тебя даже не тронули. Я драться не хотел. Только, знаешь чего… — Мишка оглянулся и прошептал: — У меня руки будто сами размахивались. Честное слово! Я хочу в сторону отойти, а меня будто кто-то не пускает. И руки сами размахиваются… И я — бац! бац! А сам даже не хочу вовсе.

— У тебя, Мишка, руки правда сами размахивались, — подтвердил Толик. — Ты не виноват. Это я виноват. Я про всех загадал, а про тебя забыл загадать, чтобы тебе не драться.

— При чем тут «загадал»? — удивился Мишка.

— При том. Знаешь, у меня чего есть?

— Чего?

— А ты никому не скажешь?

— А я про милицию сказал? — обиделся Мишка.

— Тогда слушай, — сказал Толик. — Сначала ты не поверишь. Но я тебе докажу. У меня есть…

Но тут Толик замолчал. Он вдруг подумал, что Мишке не надо рассказывать про коробок. Конечно, Мишка — друг. Он никому не проболтался про милицию. Но одно дело милиция, а другое — коробок. За этот день Толик так привык к чудесам, что ему казалось, будто он всю жизнь живет с этим коробком. А Мишка может кому-нибудь проговориться. Тогда у Толика коробок отнимут. Или стащат. Можно сказать, один раз в жизни повезло Толику. Зачем же болтать об этом первому встречному? Конечно, Мишка не первый встречный. И Толик обязательно с ним поделится. Он даст Мишке пять спичек. Или даже десять. А может быть, половину. Но не сейчас. Потом. Завтра. Или послезавтра.

— Так чего у тебя есть? — нетерпеливо спросил Мишка.

— Да ничего у меня нет, — сказал Толик. — Просто я пошутил.

— А ты не врешь? — подозрительно спросил Мишка.

— Нет. Когда я тебе врал? — спокойно ответил Толик.

— А за что тебя в милицию забрали?

— Дорогу перешел неправильно.

— Я хотел с тобой вместе в милицию пойти, а потом испугался, — признался Мишка.

— Все равно ты бы ничего не сделал, — сказал Толик. — Они же сильнее.

— Сильнее, — согласился Мишка.

Некоторое время приятели шагали молча. Они уже подошли к переулку, где жил Толик. И тут Мишка спросил:

— Толик, а почему тебе Анна Гавриловна пятерку поставила? Ты же плохо отвечал. Я ведь сам слышал.

— Я неправильно загадал… — начал было Толик и спохватился.

Конечно, загадал он неправильно. Нужно было загадать, чтобы хорошо ответить. А он сломал спичку и сказал: «Пускай мне поставят пятерку». Анна Гавриловна ничего не могла поделать. Ей пришлось поставить пятерку за плохой ответ. А ребята всё заметили. Про них Толик ведь не загадывал. Больше он такой глупости не сделает. Но Мишке пока знать об этом совсем не обязательно.

— Чего ты неправильно загадал? — спросил Мишка. — Ты уже второй раз говоришь про «загадал».

— Я же не виноват, — сказал Толик. — Она сама поставила. Ты же сам видел.

— Я видел, — согласился Мишка. — Только я ничего не понимаю.

— До свидания, Мишка, — сказал Толик. — Меня папа ждет.

— Завтра придешь? Будем самолет доделывать.

— А хочешь, я тебе настоящий самолет подарю? — засмеялся Толик.

Но Мишка, конечно, не догадался, что Толик говорит всерьез. Он уже привык, что Толик любит сочинять небылицы. И как всегда в таких случаях, Мишка постучал по лбу согнутым пальцем. И на этот раз Толик не обиделся. Ведь он говорил правду.

… Через две ступеньки Толик взлетел на четвертый этаж.

— Здорóво, приятель! — сказал папа, открывая дверь.

— Телевизор кончился? — спросил Толик.

— Для вас кончился, для нас начался, — ответил папа. — Двоек много нахватал?

Толик швырнул портфель на стул.

— Одну пятерочку нахватал, — сказал он небрежно. — Мама дома?

— Мама на работе. Есть будешь?

— Открой баночку ананасов! — попросил Толик.

— Я тебе дам ананасов! — пригрозил папа. — Я уж тут видел одну пустую банку. Твоя работа?

— Мама сама дала.

— Напрасно дала, — сказал папа. — Договорились же — к празднику. Я вообще не понимаю, что с ней сегодня случилось. Она звонила мне на работу и просила купить тебе два мяча, канадскую клюшку и две шайбы. Зачем тебе два мяча и две шайбы?

— Просто так, — сказал Толик. — Я пошутил. Можно один мяч и одну шайбу. Купишь?

— Посмотрим на ваше поведение, — сказал папа. — Ты, старик, на кухне сам справишься? А то у меня хоккей начинается.

— Ты смотри, — согласился Толик. — Я сам погрею.

— Молодец, старик, ты у меня уже совсем взрослый! — сказал папа и убежал к телевизору.

У папы сегодня было хорошее настроение. Наверное, его команда выигрывала. Он всегда называл Толика «старик», если ему было весело. А маму тогда называл «старуха». Маме это не нравилось. А Толику было все равно — старик так старик.

На кухне Толик допил остатки ананасового сока из банки. Затем он поставил на плиту кастрюлю с супом, достал из кармана спички и… сразу забыл про суп. Зато вспомнил, как глупо он израсходовал сегодня столько спичек. Эх, если бы начать день сначала! Ведь если говорить всерьез, то почти все спички были истрачены зря.

Первую капитан сломал и выбросил в пепельницу, но ничего не сказал, и она пропала, как самая обыкновенная спичка.

Второй спичкой капитан превратил Зайцева в голубя. Зайцев не понравился Толику. Но от того, что на свете стало одним Зайцевым меньше, а одним голубем больше, Толику не было никакой пользы.

Третья спичка отправила толстяка в милицию. Это еще ничего. В другой раз не будет смеяться. Пусть поплачет вместе со своими толстыми детьми.

Четвертая — маме. Хорошо это или нет, еще неизвестно. Если купят мяч, клюшку и шайбу, тогда еще ничего.

Пятая — совсем глупая. Ведь из-за нее пришлось потратить и шестую. А главное, ребята все равно не забудут про пятерку. Про нее ведь Толик не загадывал. Еще из этого дела придется выкручиваться. Вот явится завтра Толик в школу, а его снова начнут спрашивать про пятерку…

Толик вздохнул. Ничего не поделаешь: надо потратить еще одну.

Толик переломил спичку и сказал:

— Пускай ребята забудут про пятерку.

Толик с сожалением разглядывал обломки спички. Это были мячи, клюшки, отличные отметки, банки ананасов и сотни порций мороженого. Все это пропадало вместе со спичкой.

«А может быть, я могу загадать еще какое-нибудь желание?» — подумал Толик и крикнул первое, что пришло в голову:

— Хочу сто сливочных тянучек!

Толик посмотрел на потолок, откуда, как он думал, свалятся тянучки. Но на потолке тянучек не было. Там сидела первая весенняя муха и потирала лапки.

Одна спичка могла выполнить за раз только одно желание.

Толик выложил на стол все спички и принялся их пересчитывать.

В этот момент в комнате, где сидел папа, раздался оглушительный рев телевизора. Затем выбежал папа и крикнул:

— Старик, наши ведут два-ноль! Будет тебе клюшка!

Толик быстро прикрыл спички руками, но папа не обратил на них никакого внимания и скрылся в комнате.

А Толик моментально собрал спички и отправился спать.

Он очень устал сегодня и заснул сразу. Ему снилась прекрасная жизнь, в которой исполняются все желания. Ему снилось всё сразу: горы клюшек, тысячи мячей и еще как они с Мишкой летят на космическом корабле «Восток-1», а внизу стоит папа, грозит им пальцем и кричит, чтобы они скорее спускались.

Утром Толик проснулся рано. Он долго лежал с открытыми глазами и все старался понять, отчего ему сейчас так хорошо и приятно. Он чувствовал себя так, будто сегодня был первый день каникул, а впереди — длинное лето, когда можно каждый день купаться и не ходить в школу. В общем, что-то радостное было впереди, но никак не вспоминалось, что именно.

В коридоре слышались осторожные шаги. Поскрипывал паркет. Это мама тихонько пробиралась на кухню. Тихонько, чтобы не разбудить Толика. На кухню — чтобы приготовить ему завтрак.

Толик слышал, как зашумел газ и звякнуло что-то железное. Потом все стихло. Наверное, мама прикрыла дверь.

Толик закрыл глаза и стал вспоминать все в обратном порядке. Вот он летит на спутнике, а внизу — папа. Мишка — рядом. Он в космическом костюме. А Толик — в школьной форме. И как будто он не внутри кабины, а снаружи. Но дышится ему легко, и он видит папу, который приказывает им спускаться. А Толик кричит: «Все в порядке. Самочувствие отличное!» — и увеличивает скорость. Это, конечно, сон.

А вот — канадские клюшки, сложенные кучами, как дрова. И это сон.

Папа вбегает на кухню и кричит, что наши ведут два-ноль. Это уже не сон, потому что перед этим было… И тут Толик вспомнил, что было перед этим, и похолодел. Он быстро сунул руку под подушку. Коробок был там. «Ура!» — крикнул Толик. Конечно, крикнул он мысленно, про себя. Кричать вслух не стоило: мама могла услышать и поинтересоваться, почему он кричит «ура», вместо того чтобы чистить зубы.

Коробок лежал под подушкой. И теперь было понятно, отчего Толику так легко и совсем не хочется спать. Все это было оттого, что коробок не приснился. Он был настоящий. Он был волшебный. А Толик был теперь самый счастливый человек на свете.

Дверь приоткрылась. В щелке показался настороженный мамин глаз.

— Ты не спишь? — послышался шепот.

— Я давно проснулся, — ответил Толик, засовывая спички поглубже под подушку.

— С добрым утром! — сказала мама, входя в комнату. — А я уже приготовила тебе завтрак — твои любимые оладьи с вареньем. Иди скорее умывайся.

— Можно, я не буду умываться? — спросил Толик.

— Конечно, — охотно согласилась мама. — Ходи грязный, если тебе хочется.

Толик подозрительно взглянул на маму. А мама ласково смотрела на Толика. И лицо ее сияло таким доброжелательством, что сомнений не оставалось: коробок продолжал действовать.

— И зубы чистить не буду, — сообщил Толик.

— Ну разумеется, — сказала мама и нахмурилась. — Я всегда возмущалась матерями, которые принуждают своих детей чистить зубы. Но я не из таких. Дети должны делать, что им хочется. А матери должны выполнять все их желания. Иначе — для чего бы мне жить на свете? Конечно, только для тебя — самого дорогого и любимого моего мальчика.

Пока неутомимый Толик уплетал оладьи с вареньем, мама не сводила с него глаз. Она следила за каждым его движением, подкладывала на тарелку варенье, подвигала поближе стакан с кофе и, казалось, была вне себя от счастья, наблюдая, как Толик пережевывает оладьи нечищеными зубами.

— Спасибо, — сказал Толик, прожевав девятую оладью.

Мама смутилась:

— Ну что ты, Толик… Это я должна сказать тебе спасибо.

— За что?

— За то, что ты так хорошо покушал.

— Не стоит, — сказал Толик. — Мам, я пойду уроки учить.

— Ты у меня умница! — сказала мама. — Учи хорошенько. Будешь ученым.

— Или пойду лучше погуляю? — спросил Толик.

— Конечно, лучше погуляй, — обрадовалась мама. — Зачем тебе уроки учить! Не всем же быть учеными. Расти лучше неучем.

Засунув коробок поглубже в карман, Толик вышел во двор.

Утро было солнечное, но во двор солнце еще не пришло. Оно гуляло где-то над крышами, с которых свесились уже маленькие, истекающие последними слезами сосульки. В этот двор солнце приходило лишь к концу дня. И это было очень хорошо. Только поэтому сохранилась еще в дальнем конце двора площадка с утоптанным снегом, на которой ребята гоняли шайбу.

Они были там и сейчас: ровесники Толика, и ребята поменьше, и даже совсем малыши. Первыми выходили гулять малыши: им не нужно было учить уроков. Они приносили палки, обломки дедовых тросточек, доски от ящиков и прочее деревянное барахло. У них не было ни одной настоящей клюшки, а шайбу заменял резиновый мячик. Малыши кучей носились по площадке, орали, били друг друга по ногам своими палками и воображали, что играют в хоккей.

Попозже, выучив уроки, выходили ребята из третьих, четвертых и пятых классов. Малышей прогоняли с площадки, и начиналась игра уже посерьезнее. Настоящих клюшек и у них было немного, но у них была шайба, а самодельные клюшки все-таки походили на взаправдашние, потому что состояли из двух палок, прибитых друг к другу под углом.

Когда Толик вышел из дому, час малышей уже кончился. Некоторые, правда, пытались робко дотронуться своими палками до настоящей шайбы, прыгающей по площадке, но их «слегка» подталкивали, и они вылетали с площадки быстрее шайбы.

Играли без коньков. Воротами служили два ящика, поставленные набок.

— Иди сюда, Толик! — позвали ребята.

Толик нехотя подошел. Играть ему хотелось. Но он знал, что никто не отдаст ему клюшку, а свою Толик сломал два дня назад.

— У меня клюшки нет, — сказал Толик.

— Становись на ворота.

— На воротах тоже клюшка нужна.

— А ты вон у него возьми.

Толик хмуро взглянул на последнего малыша, чудом уцелевшего на площадке. В руках у него было что-то вроде обломка костыля. Не очень-то большое удовольствие играть такой закорючкой! Но все же это лучше, чем стоять в стороне.

— А ну дай сюда! — приказал Толик.

Малыш жалобно взглянул на Толика своими ясными глазами и протянул ему закорючку.

— А ну беги отсюда! — грозно сказал Толик.

Малыш понял, что до конца игры клюшку ему не видать как своих ушей. А если ее сломают, то и вообще не видать. Но ничего не поделаешь. Малыш вздохнул и отошел в сторону, мечтая о том времени, когда он вырастет, и ему купят настоящую клюшку, и он этой клюшкой огреет Толика по затылку.

Игра началась стремительной атакой на ворота Толика. Нападающие и защитники столпились возле ящика и молотили клюшками по шайбе. И так как они ударяли почти одновременно, то шайба не продвигалась ни назад, ни вперед, а лишь слегка подпрыгивала на месте. Наконец кому-то удалось вытолкнуть ее на свободное место. Толик заметался в воротах, встал на одно колено, как это делают настоящие вратари. Бросок! Шайба попала Толику в колено и отскочила в поле. Тут же ее подхватили защитники и помчались к другим воротам. Толик потер ушибленное колено, но, увидев, с каким восхищением смотрят на него малыши, выпрямился и небрежно сплюнул.

Тем временем шайба застряла у чужих ворот. Ее гоняли с края на край, швыряли по воротам издалека и с близкого расстояния, но никак не могли попасть. Там не было вратаря, и вместо ворот поставили совсем маленький ящик.

Наконец один нападающий из команды Толика вывел шайбу за ворота и забил ее с другой стороны, в щель между досками. Игра прекратилась. Ребята сгрудились и спорили, считать гол или нет. Толику было скучно. Не очень большое удовольствие — торчать в воротах и ждать, пока к ним подкатится шайба. Может быть, еще целый день будут гонять на серединке. Тем более что скоро придут шестиклассники и семиклассники и попрут с поля всех до единого. У них своя игра.

Скучая, Толик оглядывал двор. Он увидел, как из парадного вышла мама и направилась на улицу. Она торопилась, наверное, в магазин.

Но вот шайба снова вернулась к воротам Толика. На этот раз его огрели клюшкой по другому колену и забили гол. Потом снова надолго застряли на противоположном конце площадки. Шайбу, забитую сквозь щель, не засчитали, и, значит, противник вел один-ноль. От этого становилось еще скучнее. Толик любил забивать, а не пропускать голы.

Снова появилась мама. Она что-то несла в руках. Нет, не что-то! Толик бросил ворота и побежал маме навстречу. Ребята остановили игру и с завистью смотрели, как мама Толика протягивает ему новенькую канадскую клюшку.

— Ты просил две, — сказала мама, — но в магазине осталась одна-единственная. Я уж с ними ругалась-ругалась… Говорят, одна, больше нет. И мячей нет. Просто безобразие! Я сейчас поеду в универмаг.

— Ничего, — сказал Толик, — потом купишь. Тебе ведь на работу надо.

— Ну, работа — не важно! — отмахнулась мама. — Важно, чтобы у тебя было все необходимое для этой замечательной игры, хотя я и не знаю, как она называется.

— Мама, иди, пожалуйста, на работу, — нервно сказал Толик.

Он видел, что ребята прислушиваются к их разговору. Он боялся расспросов.

— Если ты меня отпускаешь, я иду. До свиданья, мальчик, — сказала мама.

Ребята засмеялись. Толик небрежно швырнул клюшкой обломок сосульки, и ребята сразу позабыли, чему они смеялись. Тут было не до смеха: настоящая новенькая клюшка была просто замечательна.

— А ну-ка дайте шайбу, — сказал Толик.

Ему подвинули шайбу.

— А ну-ка отойдите от ворот, — сказал Толик.

Все послушно посторонились.

Толик поправил шайбу клюшкой, приладился и швырнул. Шайба с грохотом влетела в ящик. Клюшка, так хорошо спружинившая во время броска, нервно подрагивала в руках Толика. Толик ногой отшвырнул закорючку, с которой он стоял в воротах.

— Забирай свою палку! — крикнул он малышу. — Давайте, ребята, поехали.

Играл Толик ничуть не лучше других. Но все так почтительно расступались перед ним, боясь повредить новую клюшку, все так подсовывали ему шайбу, чтобы посмотреть, как такая клюшка бросает по воротам, что Толику без особого труда удалось забить две шайбы. После этих шайб Толику стало казаться, что он и на самом деле играет лучше всех. Он стал командовать.

— Пас! — орал Толик. — Кому даешь, мазло? Мне давай!

И ему давали. И он швырял по воротам. И мазал. И попадал. И у него была новая клюшка.

Толик носился по двору, орал на своих и на противников и не замечал ничего вокруг. А замечать стоило. Во двор помаленьку собирались старшие школьники. Среди них был Олег Чичерин, по прозвищу Чича. У него тоже не было клюшки.

— Пас! — заорал Толик, выбегая на край площадки.

А на краю площадки Толик кого-то задел плечом. Он на секунду остановился, поднял голову и замер. Прямо на него, мерзко улыбаясь, смотрел Чича.

— А ну покажи, — сказал Чича, протягивая руку к клюшке.

— Это моя клюшка, — тихо сказал Толик.

— А ну дай сюда! — приказал Чича.

Толик жалобно поглядел на него и протянул клюшку.

Чича постучал клюшкой о снег, попробовал ее на изгиб и подошел к воротам. Рисуясь, он поплевал на перчатки, толкнул шайбу носком ботинка и с ходу бросил ее в ящик. Бросок был сильный: ящик чуть не опрокинулся.

— Поехали, — сказал Чича.

Толик и его ребята стояли в сторонке и смотрели, как носилась по площадке банда старшеклассников. У них почти у всех были настоящие клюшки. И поэтому клюшку Толика никто не жалел. По ней лупили точно так же, как и по остальным. Каждую секунду она могла превратиться в обломки. И Толик не выдержал. Он выбрал минутку, когда Чича оказался рядом, и попросил:

— Чича, отдай.

— А ну иди отсюда! — грозно сказал Чича и треснул по шайбе изо всей силы.

В эту минуту Толик ненавидел Чичу. Он помнил про коробок и понимал, что может отнять клюшку в любой момент. Но ему не хотелось тратить волшебную спичку на такие пустяки. Уже и так много спичек было истрачено совершенно напрасно. И Толик попробовал последнее средство.

— Я маме скажу, — пообещал он и направился к своему парадному.

— Стой! — приказал Чича, которому вовсе не хотелось связываться ни с какой мамой. — Давай тогда так. Собирай свою команду. А я соберу свою. И мы сыграем. Если проиграем мы, то отдадим вам свои клюшки. А если проиграете вы, то отдадите свои клюшки нам. И все будет честно.

Чича подмигнул своим. Старшеклассники дружно заржали. Каждый из них был чуть ли не на голову выше Толика. Выиграть у них было невозможно. Толик понимал, что его подначивают. Но именно потому, что его подначивали, ему стало особенно обидно. Тем более что вся эта банда старшеклассников смеялась так нахально, будто играли они сильнее всех в мире. Уж наверное, они были не сильнее волшебного коробка!

— Ну и сыграем! — сказал Толик, внезапно решившись.

— Один период — десять минут, — сказал Чича. — По нашему уговору — на клюшки. Не забудь про уговор.

— Будь спок, — отозвался Толик. — Давай, ребя, кто со мной?

Но приятели Толика благоразумно жались в сторонке. Никому не хотелось расставаться со своими клюшками. В этот момент Толик увидел Мишку, которому наскучило сидеть дома.

— Мишка, иди сюда! — крикнул Толик. И обернулся к Чиче: — Мы с ним вдвоем сыграем.

— Давайте двое на двое, — согласился Чича, ставший вдруг очень покладистым. — Уговор тот же. Если у него нет клюшки, на одну твою сыграем. А выиграете — обе наши заберете.

Старшеклассники снова заржали. Они просто чуть не валились на землю от хохота. Пока они смеялись, Толик объяснил Мишке, в чем дело. Верный Мишка согласился сразу, хотя и не умел играть. Он считал, что друзья должны помогать друг другу в любом случае. У него не было клюшки, но он согласился играть ногами.

— Ты им, главное, мешай побольше, — сказал Толик. — А забивать я буду.

— Ну, скоро вы там? — сказал Чича, выбрав у своих приятелей самую лучшую клюшку.

Толик, не отвечая, бросился в парадное, сломал спичку и произнес:

— Хочу забить двадцать голов. — Он был уверен, что двадцати хватит.

Толик и Мишка встали на середине поля. Против них стояли Чича и самый здоровый из старшеклассников.

— Команде младших — физкультпривет! — сказал Чича.

— Команде старших — физкультпривет! — сказал Толик.

Он понимал, что хитрый Чича нарочно старался сделать вид, будто все идет по правилам. Но не ответить было нельзя. И все действительно получилось будто бы по правилам. Теперь только последний негодяй мог не отдать клюшку после проигрыша.

Один из старшеклассников вбросил шайбу. Толик и Чича одновременно опустили клюшки, одновременно коснулись шайбы, и…

Никто ничего не понял. Шайба, словно оттолкнувшись от клюшки Толика, со свистом понеслась по воздуху и грохнулась в ящик.

Старшеклассники разинули рты. Они подумали, что Чича случайно бросил по своим воротам. Даже сам Чича недоуменно вращал головой и соображал, как же это его угораздило швырнуть шайбу не в ту сторону.

— Один-ноль, — сказал наконец Чича. — Вбрасывай.

И снова шайба забилась в ящике.

Семь раз вбрасывал Чичин приятель шайбу, и семь раз, прежде чем игроки успевали сделать хоть один шаг, она оказывалась в ящике старшеклассников.

Чича так и не понимал, в чем дело. После каждого гола он оглядывался на своих приятелей. А приятели теперь уже думали, что Чича решил дать фору. Сначала они посмеивались, но после седьмой шайбы перестали смеяться. Они кричали, что довольно валять дурака — пора играть по-настоящему.

После десятого гола Чича нахально оттолкнул Толика прежде, чем шайба коснулась земли, завладел ею и повел к воротам. Не ожидавший такого приема, Толик даже не пытался его догнать. И счет стал 10: 1. Еще девять раз повторил Чича тот же прием. 10: 10. Толику никак не удавалось прикоснуться к шайбе. Старшеклассники задыхались от смеха. Им казалось ужасно остроумным, что Чича сперва дал такую фору, а теперь запросто выигрывал.

Не до смеха было только Чиче. Десять шайб достались ему с трудом. Он забивал их один, не обращая внимания на своего приятеля. А тот напрасно бегал к воротам и ждал паса. Чича не доверял ему, потому что играл лучше. Но все же Чича заметно устал. Да еще Мишка путался у него под ногами, и его приходилось обводить.

При счете 11: 10 в пользу старших Мишка перешел к решительным действиям. Играть он не умел, но старался изо всех сил. Он бросался Чиче в ноги, пинал его клюшку, преграждал ему дорогу. Он знал, что в хоккее разрешаются силовые приемы, и поэтому не очень обижался, когда после сильного толчка летел на землю. Мишка готов был расшибиться в лепешку. И он помаленьку расшибался: ушиб локоть, колено и даже каким-то образом умудрился получить шишку на затылке. В общем-то Мишка был тихим человеком. Но он очень хотел помочь Толику. И это ему удалось. Во всей этой суматохе Толику удалось четыре раза прикоснуться к шайбе. И неизменно шайба оказывалась в ящике Чичи. 14: 11 в пользу младших.

— Зажми его! — крикнул Чича, показывая на Мишку. — Возьми его на корпус.

Чичин приятель подбежал к Мишке и «взял его на корпус». Вполне законный силовой прием. Да, вполне законный… Только Мишка был килограммов на пятнадцать легче и после «законного» приема покатился по земле и влетел головой в собственные ворота-ящик. А вслед за ним влетела шайба, брошенная Чичей.

Так оно и пошло: один «брал на корпус» Мишку, а другой обводил Толика и забрасывал шайбу. И когда до конца игры оставалось две минуты, счет стал 19: 16 в пользу Чичи.

И вот уже старшеклассники придвинулись поближе, чтобы дать Толику по шее, если он не отдаст свою клюшку. И вот уже Толик мысленно простился с этой клюшкой, недоумевая, почему коробок его так подвел. А Чича, утирая со лба пот, хищно поглядывал на клюшку, беспокоясь о том, чтобы Толик не сломал ее за последние две минуты.

И вдруг Толик почувствовал, что тело его стало необычайно упругим и легким, как пружина. Страх перед Чичей пропал. В руках ощущалась какая-то необыкновенная сила. Ноги перестали скользить по снегу. В одно мгновение он догнал Чичу, отнял у него шайбу, развернулся и швырнул не глядя. Гол!

Снова судья ввел шайбу в игру. И снова Толик шутя отнял у Чичи шайбу. Гол!

Приятель Чичи бросился ему на помощь, но на дороге у него самоотверженно лег Мишка. Чича, выпятив грудь, бросился на Толика. Он здорово разозлился. Он уже не думал о шайбе, а думал лишь о том, как бы сбить с ног, смять и даже р-р-растоптать Толика, который опозорил его перед всем двором.

Чича обрушился на Толика всей своей восьмиклассной тяжестью. А Толик, с неизвестно откуда взявшейся смелостью, легко и свободно «взял его на корпус». Он подставил плечо и тут же ловко вильнул в сторону. И Чича грохнулся на землю вместе со своим восьмилетним образованием.

Пока он лежа болтал ногами и ругался, Толик устремился к шайбе.

Гол!

19: 19.

Судья поднял шайбу. Он подошел к центру площадки, подождал, пока Чича займет свое место, и посмотрел на часы.

— Осталось пять секунд, — сказал он.

Судья тоже был приятелем Чичи. Он держал шайбу над клюшками Толика и Чичи, но не выпускал ее из руки. Он нахально затягивал игру, ожидая, пока кончится время. Старшеклассники уже мечтали о ничьей.

— Осталось три секунды, — подлым голосом сказал судья и крепче сжал шайбу, чтобы случайно не выпустить ее из рук.

— Две секунды…

И в этот момент шайба шевельнулась в его кулаке. Она выпрыгнула из его рук и упала на клюшку Толика.

— Гол! — заорал Мишка.

20: 19!

Победа!

Малыши, отойдя на всякий случай подальше, издавали радостные вопли и стучали по мусорному баку своими костыликами. Им было приятно, что младшие набили старшим.

А старшие радостных воплей не издавали. Они молча смотрели на Чичу и ждали.

Чича облизнул сухие губы.

— Давай еще сыграем, — хрипло сказал он.

Толик, не отвечая, ковырял клюшкой снег.

— Ну! — настаивал Чича.

— Мы же договорились: десять минут. Я твою клюшку не возьму. Мне не надо, — примирительно сказал Толик.

— А я говорю — сыграем еще! Понял?

Толик растерянно оглянулся. Хромая, к нему подходил Мишка. Но что мог сделать Мишка? У Толика вся смелость вдруг куда-то пропала. Он уже не чувствовал себя легким и сильным.

— Давай иди на центр! — приказал Чича. — Еще десять минут.

И Толик поплелся на центр поля. Он очень боялся Чичи. Так боялся, что даже забыл про коробок. Но тут его остановил Мишка. Мишка ничего не знал про коробок, забывать ему было нечего. И он хорошо помнил, что игра окончилась со счетом 20: 19.

— Чича, — сказал Мишка, — мы же договаривались на десять минут. Ты лучше отдай клюшку, а то у меня еще не все уроки сделаны. Мне домой нужно.

Чича даже рот раскрыл от такого нахальства.

— Чего?… — изумленно проговорил он. — Это кто тут Чича? Ты кому сказал Чича, клоп несчастный?!

И Олег Чичерин, по прозвищу Чича, поднял руку, чтобы ударом по Мишкиному лбу показать, в чем разница между восьмым и четвертым классом.

— А ну стой! — послышался негромкий голос.

Рядом с площадкой, прислонившись к стенке дома, стоял высокий человек в синей с помпоном шапочке. Он давно уже стоял тут, наблюдая за игрой. В особенности пристально он следил за Толиком. К Толику первому он и обратился:

— Подойди ко мне, мальчик.

Чича опустил руку и насупился. Он не любил, когда посторонние вмешивались в его дела.

Толик подошел к незнакомцу.

— Как тебя зовут?

Толик сказал.

— Хоккей любишь?

— Люблю, — ответил Толик. — А что?

Незнакомец написал что-то на листке блокнота и протянул листок Толику.

— Приходи в пятницу на летний каток. Будешь играть в детской команде. Согласен?

Толик торжествующим взглядом посмотрел на старшеклассников. На глазах всего двора его приглашали играть в настоящей команде. Еще бы тут не согласиться!

— Согласен, — сказал Толик.

— А теперь ты иди сюда, — незнакомец поманил пальцем Чичу.

— Ну чего? — недовольно спросил Чича.

— Ничего. Отдай ему клюшку. И запомни: настоящий спортсмен не играет ни на деньги, ни на клюшки. Но ты хотел без труда забрать клюшку у младшего. Теперь отдавай свою.

— А вам какое дело… — начал было Чича, но вдруг поперхнулся, внимательно вгляделся в незнакомца и воскликнул: — Вы товарищ Алтынов, игрок сборной СССР!

— Это не важно, кто я, — сказал незнакомец. — Ты лучше клюшку отдай.

— Да я с удовольствием отдам, — сказал Чича, одной рукой протягивая Мишке клюшку, а другой показывая ему кулак. — Пусть берет. А вы меня в команду запишете?

— Нет, не запишу.

— А мне клюшки не надо, — сказал Мишка. — Я все равно играть не умею. Пусть лучше у него останется.

Незнакомец внимательно посмотрел на Мишку и улыбнулся.

— А ты тоже приходи. Ты очень смело играл. А хоккей — игра для смелых людей.

— Да я же играть не умею, — сказал Мишка.

— Это не важно, — сказал незнакомец. — Играть можно научиться, а вот мужеству — трудновато. Приходите оба. Я буду ждать.

Когда за час до школы Толик пришел к Мишке, тот все еще сидел за арифметикой.

— Два примера осталось, — сказал Мишка. — Просто ужасно, сколько уроков задают! Учишь-учишь целый день — погулять некогда.

— А я теперь не буду учить, — сообщил Толик.

— Ну и будешь двойки получать.

— Будь спок, — сказал Толик. — Буду пятерки получать. Давай поспорим? Если я хоть одну четверку получу, можешь мне сто щелчков по лбу дать. А если не получу, тебе сто щелчков.

— Ну да, — сказал Мишка, — ты, наверное, на сегодня все выучил, а я должен тебе лоб подставлять.

— Я даже и не думал учить.

— Честное слово?

— Честное слово.

— Ну и получишь двойку, если вызовут.

— Ну давай поспорим. Слабо?

— Давай, — согласился Мишка. — Только я все-таки арифметику доделаю. А ты посиди пока.

— Я посижу, — сказал Толик. — Я посижу и подумаю, в какое место твой лоб щелкать.

Мишка ничего не ответил. Ему нужно было доделать арифметику. И он уткнулся в тетрадку. А Толик принялся расхаживать по комнате. Ему ничего не нужно было доделывать. Пять минут тому назад он истратил десятую спичку. И на этот раз желание было загадано что надо. Теперь Толик знал все уроки до конца года. До самого лета он мог не прикасаться к учебникам. Дома у него лежали тетрадки с заданиями, приготовленными на месяц вперед. А голова Толика была просто начинена ответами на любые вопросы. И все это — без труда, все сделалось само собой, стоило лишь сломать спичку.

Толик расхаживал по комнате и думал о том, как здорово ему повезло. Он может сделать все что угодно и потребовать все что угодно — хоть «ТУ-104»! Можно стать Героем Советского Союза. Или — чемпионом мира. Или — знаменитым артистом вроде Олега Попова. Или пожелать тысячу банок консервированных ананасов. Только делать все надо осторожно, чтобы не получилось, как на уроке Анны Гавриловны.

Толик покосился на Мишку, который дописывал свою арифметику. Стоило истратить спичку, и Мишка тоже знал бы уроки хоть на десять лет вперед. Толик обязательно поделится с Мишкой спичками. Но не сейчас. Может быть, завтра, когда придумает все свои желания. А что останется — Мишке. Ведь все-таки Мишка — друг и с ним нельзя не поделиться.

Наконец Толику надоело молчать. Он подошел к Мишке и заглянул через его плечо в тетрадку. Мишка аккуратно выводил цифры. Толику стало смешно, что он так старается.

— Ну что, выучил? — спросил Толик. — А сколько будет дважды два?

— Не остроумно, — сказал Мишка. — Ты лучше не мешай.

Толик походил еще немного. Он услышал, как за дверью кто-то скребется, и открыл ее. В комнату вошла Майда — большая овчарка. Толика она знала, но не обратила на него никакого внимания. Она подошла к Мишке и положила передние лапы ему на плечи.

— Толик, отстань, — сказал Мишка.

Толик засмеялся. Мишка обернулся, и Майда лизнула его в щеку.

— Лежать! — приказал Мишка.

Майда вздохнула и улеглась возле Мишки.

— Стоять! Майда! — грозно сказал Толик.

Майда покосилась на него.

— Сидеть!

Но Майда и ухом не повела. Она слушалась одного Мишку.

Толик давно завидовал Мишке. Теперь он мог завести себе хоть сотню собак, даже почище Майды. Но Толику было обидно, что Майда — старая знакомая — не обращает на него никакого внимания. Ему очень хотелось, чтобы Майда его лизнула или хотя бы положила лапы на его плечи. Ведь собаки никогда не подлизываются и не врут. И если к тебе хорошо относится собака, значит, и сам ты неплохой человек.

Толик встал на четвереньки и подполз к Майде. Он подставил ей щеку, чтобы она лизнула его, как Мишку. Майда отвела морду в сторону. Она даже закрыла глаза, как будто ей было противно смотреть на Толика.

— Дура! — сказал Толик.

Майда вздохнула, поднялась, потянулась и вышла из комнаты с таким видом, будто ей надоело слушать глупости.

— Мишка, — сказал Толик скучным голосом, — сколько будет трижды три?

Мишка дописал ответ последней задачки и встал.

— Всё, — сказал он. — Можно идти в школу.

— Нет, ты скажи: сколько будет трижды три?

— Девять.

— Воображала, — сказал Толик. — Профессор арифметики.

Но Мишка не стал ссориться, потому что он был человек добрый, и ребята вместе пошли в школу.

Пожалуй, не стоит рассказывать, как прошел этот день, потому что главное случилось не на уроках, а после них. Во время уроков Толика вызывали три раза, и он получил три пятерки. И это не стоило ему никакого труда. Язык сам собой болтался у него во рту и говорил то, что нужно. Он отвечал точно, как написано в учебнике. Толик даже не слушал, что произносит его язык. Он знал, что все будет правильно.

Учителя его похвалили. Анна Гавриловна тоже похвалила, но сказала, что напрасно он говорит слово в слово по учебнику, как будто у него своих слов нет. Все же пятерку она поставила. А ребята про вчерашний день ничего не напомнили и ничего Толику не сказали.

После уроков Толик вместе со всеми вышел на улицу.

— Эй, ребя, — сказал он, — подождите, я сейчас Мишке буду щелчки давать. Он мне проспорил. Мишка, иди сюда.

— Я-то проспорил, — сказал Мишка, — может быть. Только ты врешь, что уроки не учил. Если бы не учил, ты бы на пятерки не ответил.

— Честное слово, не учил!

— Честное слово, врет, — сказал Саша Арзуханян.

— Очевидно, врет, — заключил Леня Травин.

— Кто врет?! — возмутился Толик.

— Ты, — сказала Лена Щеглова. — Ты, ты, ты… И еще раз: ты, ты, ты…

— Я вру?! А хочешь, докажу?

— Не докажешь, — сказала Лена. — Не докажешь, не докажешь…

— Я не докажу? Да я… Да у меня… — сказал Толик и сунул было руку в карман, но вовремя опомнился.

— Ну, чего у тебя?

— Ничего, — ответил Толик. — Мишка, подставляй лоб.

И хотя ребята были на стороне Мишки, никто за него не заступился, потому что всем было интересно посмотреть, как он получит сто щелчков. Да Мишка и не допустил бы, чтобы за него заступались. Он подошел к Толику и подставил лоб.

— Бей.

Первый раз Толик щелкнул на совесть. Даже ногтю стало больно. Ребята, обступившие их, засмеялись, потому что удар вышел звонкий, а Мишка зажмурился.

После двадцати ударов на Мишкином лбу появилось красное пятно.

— Теперь в другое место бей, — посоветовал Леня Травин. — А то нечестно.

— Куда хочу, туда и бью, — сказал Толик. — Правильно, Мишка?

— Ты давай бей, — ответил Мишка. — Ты меня лучше не спрашивай.

Толик ударил еще три раза.

— Хватит, — сказал Толик. — Остальное я тебе прощаю.

Мишка покраснел. Он пошире расставил ноги, как будто хотел лучше укрепиться на земле.

— Мне твоего прощения не нужно, — сказал Мишка. — Семьдесят семь осталось. Бей дальше.

— А я не буду! — заупрямился Толик.

— Тогда я вообще с тобой не разговариваю, — сказал Мишка.

— Все равно бить не буду!

Мишка исподлобья взглянул на Толика, поднял с земли свой портфель и молча пошел прочь. Ребята, поняв, что представление закончилось, тоже разошлись. Толик остался один. Он видел, как, сгорбившись, будто неся на своих плечах большую обиду, удаляется от него Мишка. Толику вдруг стало нехорошо и тоскливо, словно он остался один во всем мире. Он убеждал себя, что спор был все-таки честный. Уроков он на самом деле не учил. И щелчки, которые получил Мишка, тоже были честными. Но на душе у него было по-прежнему противно, а Мишка уходил все дальше и дальше.

— Мишка, подожди! — крикнул Толик и бросился вдогонку. — Мишка, ведь ты же проспорил, — сказал он, дергая друга за рукав. — Чего ты обиделся, если сам проспорил?

— Отстань, — сказал Мишка. — Я не обиделся. Я с тобой не разговариваю.

— А хочешь мне щелкнуть? — предложил Толик.

Мишка наклонил голову и зашагал еще быстрее. Он больше ничего не отвечал Толику и не оборачивался, и Толику вдруг стало жалко Мишку и обидно, что они поссорились. Почему-то Толику было жалко и себя тоже, и он очень хотел придумать что-нибудь, отчего все стало бы по-прежнему.

Конечно, Толик мог сломать спичку и Мишка побежал бы к нему обниматься. Сначала Толик так и хотел сделать. Но тут же он подумал, что Мишка после этого только и будет что обниматься и перестанет быть прежним Мишкой. Таких друзей коробок мог наделать сколько угодно. А Мишка все-таки был один.

Тогда Толик, внезапно решившись, выхватил из кармана коробок, подбежал к Мишке и протянул ему спички.

— Мишка, — сказал он, — ладно, давай мы их пополам разделим. Ты сам раздели, а потом я тебе расскажу.

Но Мишка молча оттолкнул руку Толика. Спички рассыпались по тротуару. А пока Толик их подбирал, Мишка скрылся за углом дома.

На летний каток Толика отпустили неохотно. Не мама, конечно, а папа. Вечером мама и папа долго спорили о том, можно ли Толику играть в хоккей. Папа говорил, что при игре в хоккей ничего не стоит поломать ноги или, в лучшем случае, потерять один-два зуба.

— Я не хочу, чтобы мой сын стал калекой. А хоккей — очень грубая игра, — сказал папа.

— То-то ты и сидишь целый вечер перед телевизором, — ответила мама.

— Там играют взрослые. И они вовсе не мои дети, — сказал папа.

— А Толик — мой сын. И он имеет право делать все, что ему хочется, — сказала мама, нежно поглядывая на Толика.

— Кажется, он и мой сын тоже, — сказал папа, сердито глядя на маму.

— Ты его совсем не любишь!

— Я вообще не понимаю, что с тобой случилось, — сказал папа. — Ты разрешаешь ему все что угодно. А он этим пользуется. Он все время от нас что-то скрывает. Он даже врать стал больше, чем обычно. Или ты хочешь, чтобы он вырос лгуном?

— Да! — с гордостью сказала мама. — Он милый, маленький, славный лгун. За это я его и люблю…

Папа подозрительно посмотрел на маму. Потом он выслал Толика из комнаты, и Толик не слышал, о чем они говорили дальше. Наверное, мама все же сумела переспорить папу: утром Толика отпустили без всяких разговоров…

Теперь, по дороге на стадион, Толик мечтал о том, как здорово он будет играть в хоккей и как его покажут по телевизору. Папа перестанет сердиться, когда увидит, что Толик забьет десяточка два шайб в ворота какой-нибудь заграничной команды. А что так будет, Толик не сомневался. Недаром перед уходом из дома он сломал спичку и загадал, чтобы играть сегодня лучше всех в мире.

Когда Толик пришел на каток, на ледяном поле играли взрослые. На пустых трибунах сидело десятка три ребят. Среди них был Мишка. Толик подошел к ребятам и поздоровался. Все ответили, а Мишка даже не посмотрел в его сторону. Мишка разглядывал небо, на котором в эту минуту не было ничего, кроме маленького облачка.

«Вот сломаю сейчас спичку — сразу целоваться полезет», — подумал Толик. Но пока он раздумывал, стоит ли тратить спичку на такие пустяки, подошел тренер. Это был тот самый человек, который пригласил сюда Мишку и Толика.

— Меня зовут Борис Александрович Алтынов, — сказал тренер. — Сегодня у нас первое занятие. Майки, трусы и тапочки у всех есть?

Ребята переглянулись, пошептались, и самый храбрый спросил:

— А зачем майки и тапочки? Разве мы будем играть в тапочках?

— Играть мы пока не будем, — сказал тренер. — Займемся физической подготовкой. Потом будете учиться правильно держать клюшку, правильно стоять на коньках. Играть начнем не скоро. А теперь — марш в спортзал. Он под трибуной.

— А кто уже умеет играть? — спросил Толик.

— Играть из вас никто еще не умеет, — сказал тренер. — Вам еще надо на льду стоять учиться.

— А я умею! — сказал Толик. — Вот честное слово!

— Это тебе кажется, что умеешь, — усмехнулся тренер.

— А вот умею, — настаивал Толик.

Тренер оглядел погрустневших ребят. Им тоже хотелось играть на ледяном поле, а не заниматься физической подготовкой. При чем тут подготовка, если хоккей — игра и нужно играть и забивать шайбы? На лице тренера появилась загадочная улыбка.

— Володя! — позвал он судью, носившегося по полю вместе с игроками. — Владимир Васильевич, подойди сюда, пожалуйста.

Судья остановил игру и подъехал к бортику.

— Вот тут у меня игроки собрались, — сказал тренер. — Все играть хотят. Не возьмешь ли одного попробовать? — И, наклонившись к уху судьи, добавил шепотом: — Мальчишки способные, но воображают, что уже все умеют. Особенно вот этот. Между прочим, как раз самый способный. Только скажи ребятам, чтобы не толкнули случайно, понимаешь?

— Все понятно. — Судья подмигнул тренеру и сказал Толику: — Иди переодевайся. В раздевалке тебе все дадут.

В раздевалке Толик провозился минут пятнадцать. Он никак не мог разобраться в груде снаряжения, которое ему дали; спасибо, гардеробщик помог.

— Кем же ты будешь играть? — спросил тренер.

— Нападающим.

— Очень хорошо. Будешь играть вон за тех, «синих». Иди на место.

Толик вышел на площадку. Игроки, улыбаясь, разглядывали маленького хоккеиста. Даже не хоккеиста, а так… хоккеистика. Рядом с высокими игроками Толик казался очень маленьким и щуплым. А «синие» и «зеленые», с их квадратными спинами, широченными плечами, шлемами, выглядели как настоящие роботы. Все они были мастерами спорта.

Игра началась. Шайбой завладел игрок «зеленых». Толик быстро откатился назад, в оборону. «Зеленый» катился прямо на него. Он вел шайбу, не глядя на Толика. Он даже не старался обвести мальчишку, а просто ехал и лишь возле самого Толика круто свернул в сторону, чтобы не задеть его плечом.

Толик вытянул руку с клюшкой, и… «зеленый» промчался мимо, а шайба осталась у мальчишки. Толик ни о чем не думал. Все делалось само собой. Руки и ноги тоже двигались сами. Не теряя ни секунды, Толик, набирая скорость, помчался к воротам противника. Он обвел защитника, бросившегося ему навстречу, вышел один на один с вратарем и сильнейшим броском послал шайбу в ворота. Вратарь упал. В последнее мгновение он успел подставить клюшку, и шайба грохнула о борт с такой силой, словно ею выстрелили из пушки. Ее тут же подхватили «зеленые» и повели к противоположным воротам.

Вратарь, лежа на льду, с удивлением смотрел на Толика. Такой сильнейший бросок мог сделать мастер, но никак не мальчишка. Впрочем, вратарь не знал, что этот мальчишка сегодня — сильнейший игрок мира. Не знали этого, к несчастью, и остальные «зеленые».

Поначалу они играли, не обращая на Толика внимания. Или, вернее, они старались как-нибудь случайно не задеть его или не стукнуть. Они вовсе не думали, что мальчишка может им помешать. Они хотели только доказать ему, что он не умеет играть. Но это им дорого обошлось. Пока они деликатничали, Толик несколько раз отобрал у «зеленых» шайбу. Почти не глядя, он передавал шайбу своим, «синим», сам выходил к воротам и бросал. Отобрать у него шайбу было почти невозможно.

Через две минуты Толик забил первый гол.

Через четыре минуты еще два гола забили «синие» с его подачи.

Но ни «синие», ни «зеленые» ничего не понимали. Этот мальчишка, который вихрем носился по площадке, отнимал шайбы и забивал голы, играл как мастер. Он играл лучше всех. Это было совершенно ясно.

Взгромоздившись на трибуну, на поле смотрел изумленный тренер Борис Александрович Алтынов — игрок сборной СССР — и щипал себя за ухо, чтобы проверить, не снится ли ему все это. Он был готов поклясться, что мальчишка играет лучше его самого. И более того: он готов был поклясться, что никогда в жизни не видел такого великолепного хоккеиста.

Тем временем по стадиону уже разнесся слух, что на поле происходят какие-то чудеса. Спортсмены, закончившие тренировку, повылезали из раздевалок на трибуны. Из своей комнатки прибежал директор стадиона. И даже гардеробщик поднялся наверх, потому что в раздевалке никого не осталось.

Все смотрели на Толика и подсмеивались над «зелеными» мастерами, которые ничего не могли поделать с мальчишкой.

«Зеленые» начали понемногу злиться. Они уже не объезжали Толика, а вступали с ним в борьбу, толкали его на борт, старались отнять у него шайбу. Но это удавалось очень редко. Толик ловко увертывался, и клюшка в его руках была как живая. Когда Толик забил второй гол, судья чуть не выронил изо рта свисток, потому что шайба была брошена издалека, а вратарь даже не успел шевельнуться.

На трибунах ревели, хохотали, свистели и топали от восторга ногами развеселившиеся спортсмены. Уж они-то понимали кое-что в хоккее. И они видели, как мальчишка чуть ли не один обыгрывает команду мастеров.

Наконец судья, не выдержав, раньше времени дал свисток об окончании игры.

— Я больше не могу, — сказал он тренеру. — Я сейчас сойду с ума. Или, может быть, я уже сошел с ума? Откуда ты выкопал это чудо?

— Я, кажется, сам сойду с ума, — сказал Борис Александрович. — Этот парень стоит целой команды. Мне нечему его учить. Он играет лучше меня.

— А он сам-то нормальный? — спросил судья, подозрительно поглядывая в сторону Толика. — Ведь это же просто не может быть невероятно! Может, у него какое-то особое сумасшествие — хоккейное?

Тренер почесал в затылке, подумал и пошел к Толику, которого обступила большая толпа. Он растолкал «зеленых» и «синих» мастеров, молча взял Толика за руку и повел его в медицинский пункт.

— Нормальный ребенок, — сказал доктор, выслушав, выстукав и осмотрев Толика. — Вполне нормальный мальчик. Еще не развился физически, но у него все впереди. Наберет и вес, и мускулатуру. Вы говорите, обыграл «зеленых»? Простите, не верю. Ему лет одиннадцать-двенадцать. Его не допустят играть даже за юношескую команду.

— Я сам не верю, — сказал тренер. — Он игрок мирового класса. Я хоть сейчас поставил бы его в сборную СССР.

Идя вдоль трибуны к выходу, Толик чувствовал себя героем. Краешком глаза он видел, что все поглядывают на него, а краешком уха слышал удивленный и восторженный шепот: «Это он! Смотрите, вот он идет. Этот мальчик играет лучше любого мастера!» Уже у самого выхода Толик обернулся и показал язык мальчишкам и Мишке Павлову, которые остались заниматься физической подготовкой.

Никогда еще ни у одного школьника в мире не было такой прекрасной жизни. В школе Толик получал одни пятерки. При этом ему не нужно было тратить на уроки ни одной минутки. Времени свободного было очень много, и Толик по два раза в день ходил в кино — на десятичасовой сеанс и на одиннадцать тридцать. Мама с удовольствием давала ему деньги.

А вечером Толик смотрел телевизор, все передачи подряд. Даже те, которые детям до шестнадцати лет смотреть не полагается. Самое противное было, конечно, сидеть в школе. На уроках Толик скучал, потому что знал все наперед до самых каникул. И ему приходилось придумывать себе разные занятия: то помечтает, какое бы ему еще загадать желание, то почитает потихоньку книжку, а то начнет в этой книжке разукрашивать рисунки: мужчинам пририсовывает усы, а женщинам бороды. Хорошо было бы вообще не ходить в школу. Но Толик понимал, что этого делать нельзя. Объяснить это было очень трудно. Нельзя же попросить у коробка, чтобы все не обращали на Толика внимания. Тогда и жить будет неинтересно.

Один раз Толик совсем было собрался рассказать все Мишке и помириться с ним. Конечно, придется дать Мишке половину спичек. Но разве для друга жалко! И разве Толик — жадина? Конечно нет. Толику так захотелось поделиться с Мишкой, что он даже не стал досматривать телевизионную передачу и заперся в ванной, чтобы разложить спички на две кучки. Он клал их перед собой: одну — налево, другую — направо. Спичек оставалось тридцать девять. Одна оказалась лишняя. Толик подумал немного и положил ее себе. У него стало двадцать, а у Мишки — девятнадцать. «Какое-то глупое число, ни на что не делится», — подумал Толик и прибавил себе еще одну спичку. Теперь у Мишки стало восемнадцать. Прекрасное число: делится на два, на три, на шесть и на девять. «Вот и хорошо, — снова подумал Толик, — вот и нужно его разделить на два». Еще девять спичек перекочевали направо, а у Мишки осталось девять. Правая кучка стала большой, а левая совсем маленькой. «Это несправедливо, — размышлял Толик. — Если Мишка узнает про такую дележку, он обидится. А не сказать ему нельзя, потому что это будет нечестно. Нечестно поступать нельзя. Но обижать Мишку тоже нельзя. Значит, надо было как-то так сделать, чтобы было честно и не обидно. Это очень просто: не нужно делить, тогда и говорить будет не о чем».

И Толик смешал все спички в одну кучу. Мишка ни о чем не узнает. И значит, все будет честно и не обидно.

Толик спрятал спички как раз вовремя: в дверь ванной постучала мама.

— Толик, — сказала она извиняющимся голосом, — прости, если я тебе помешала. Но уже поздно. Можно, я лягу спать? Или тебе еще что-нибудь нужно?

— Мне… ничего, — ответил Толик, но тут же спохватился: — Нет, мама, подожди! Мне нужен велосипед. Купишь?

Мама схватилась за голову.

— Бедный мальчик! — сказала она. — Как же я раньше не подумала! Ты у меня такой скромный: сам попросить стесняешься. А мне даже и в голову не приходило. Идем скорее!

Мама взяла Толика за руку и повела в комнату, где папа досматривал телевизионную передачу.

— Евгений, — торжественно проговорила она, — ребенку нужен велосипед.

— Что значит — нужен?

— Это значит, что он хочет велосипед.

— А пароход он не хочет?

— Это неуместные шутки, Евгений.

— Я не шучу. Ты же знаешь, что у нас сейчас мало денег. Велосипед может обождать.

— Нет, не может! — возмутилась мама. — Как это можно откладывать, если наш славный мальчик хочет кататься на велосипеде?

— Не такой уж он славный, — сказал папа. — А ты его за последнее время совсем избаловала. Вот я сам возьмусь за его воспитание.

— Ты это десять лет обещаешь.

Папа встал и с треском выключил телевизор.

— Толик, выйди из комнаты! — громко сказал он. — Немедленно ложись спать! Никакого велосипеда тебе не будет.

— Толик, не ходи! — звонко сказала мама. — Не ложись спать! У тебя будет два велосипеда. Самых лучших!

Толик переводил взгляд с папы на маму, сопел и очень жалел, что затеял этот разговор. Он вовсе не хотел, чтобы папа с мамой ругались. Раньше они иногда спорили, но не ссорились. А теперь начиналась самая настоящая ссора.

— Ты могла бы не обсуждать этот вопрос при ребенке! — кричал папа.

— А что тебе ребенок! — кричала мама. — Ты его совсем не любишь!

— Я не люблю?!

— Ты не любишь! Ты его ненавидишь!

— Ты просто дура! — сказал папа.

Мама ахнула. Толик увидел, как она побледнела. Папа вдруг замолчал и растерянно посмотрел на маму. А мама быстро повернулась и убежала на кухню.

Папа схватился за голову и зашагал по комнате. Он ходил, как будто не замечая Толика. А Толик стоял посреди комнаты и не знал, что делать.

Наконец папа остановился и посмотрел на Толика. Лицо у него было виноватое.

— Что же мы с тобой натворили, старик? — тихо сказал он.

Толику было жалко папу. И маму тоже было жалко. И еще ему было жалко спички, которая могла все уладить. Если мирить всех, кто ссорится, то никаких спичек не хватит. Но все же теперь поссорились папа и мама. Толик вздохнул и поплелся в ванную. Там он сломал спичку и загадал, чтобы папа и мама помирились.

И тут же мимо двери ванной простучали каблуки мамы. А затем послышались в коридоре тяжелые шаги папы. Толик выглянул за дверь.

Папа и мама стояли посреди коридора и смущенно улыбались друг другу.

— Ты на меня не сердись, пожалуйста, — говорил папа.

— Это ты на меня не сердись, — говорила мама.

— Я, конечно, виноват.

— Это я виновата.

— Нет-нет… — сказал папа. — Ты ведь так устаешь. И дома и на работе. Разве я не вижу? И я… я ведь тебя очень люблю!

— Я тебя тоже люблю, — ответила мама. — А мы можем купить Толику велосипед?

— Попробуем, — согласился папа.

Толик потихоньку выскользнул из ванной и отправился спать.

В воскресенье утром Толик выкатил во двор новенький «Орленок». У парадного он постоял немного, проверил, как работают ножной и ручной тормоза, позвонил в звонок. Конечно, можно было ничего не проверять — всё проверили в магазине и еще раз дома, утром. Но Толику хотелось, чтобы вокруг него собралось побольше ребят.

Ребята обступили его и тоже попробовали тормоза и звонок. Те, у кого был свой велосипед, ничего не сказали. А те, у кого велосипеда не было, сказали, что «Орленок» — ерунда, потому что «Турист» лучше: у него три скорости.

А потом Толик поехал кататься. Он три раза проехал мимо Мишкиных окон и все поглядывал, не смотрит ли Мишка, как он катается. Но Мишки все не было. Тогда Толик поехал на площадку, где, уже на асфальте, ковырялись малыши со своими клюшками-закорючками. Толик разъезжал между ними и мешал играть. Малышам это не нравилось, но они понимали, что Толик большой и сильный и ничего с ним не поделаешь. Они даже не протестовали, и Толику вскоре надоело задираться.

Толик снова поехал к Мишкиному парадному. Он знал, что Мишка все равно выйдет гулять с Майдой.

Так все и получилось. Минут через пять Мишка с Майдой на поводке вышел из парадного. Толик разогнался и проехал совсем рядом с Мишкой, даже чуть не задел его. Но Мишка будто ничего не заметил.

Только Майда, натягивая поводок, покосилась на хозяина, будто спрашивала: разорвать этого нахала или не стоит?

— Рядом! — сказал Мишка, и Майда успокоилась.

Тогда Толик снова разогнался и помчался навстречу Мишке, будто хотел его сбить. Он знал, что Мишка не выпустит Майду. Но он немного не рассчитал и затормозил слишком поздно. Майда прыгнула, заслоняя хозяина. Поводок натянулся. Майда присела на задние лапы, но Толик уже не мог удержаться и налетел на нее.

Велосипед выскользнул из-под Толика, и Толик упал. Он лежал на асфальте, а над ним, растопырив лапы, стояла Майда и грозно рычала. Хорошо еще, что она была в наморднике.

— Назад! — скомандовал Мишка.

Майда села у его ног.

Толик поднялся, едва не плача. Ему было страшно обидно. Он ведь просто хотел пошутить. Может быть, он даже хотел помириться с Мишкой. И если он чуть-чуть не рассчитал, то это не значит, что на него нужно набрасываться с овчаркой.

— Ты чего собак напускаешь? — сказал Толик.

— Ты сам налетел, — сказал Мишка. — Скажи еще спасибо, что она в наморднике. А то бы от тебя одни кусочки остались.

— Это на тебя надо намордник надеть, — ответил Толик. — Если я захочу, от тебя самого и от твоей Майды одни кусочки останутся.

— Захоти.

— Ну, посмотришь, — сказал Толик и сунул руку в карман.

Мишка спокойно смотрел на Толика. Он был под защитой Майды. Кроме того, он привык, что Толик всегда придумывает всякую ерунду, и не боялся его угроз. Он даже не подозревал, что через секунду может превратиться в какого-нибудь голубя или червяка и потом ему всю жизнь придется жить в земле и выползать на поверхность лишь дождливой ночью, как это делают все черви.

Толик нащупал в кармане коробок и задумался, в кого бы превратить Мишку и Майду. Это и спасло обоих, потому что как раз в эту минуту подошел Чича.

— Новенький велосипед! — сказал Чича. — Люблю новые велосипеды! Дай прокатиться.

— Я еще сам не катался, — сказал Толик.

Чича усмехнулся:

— Тебя и не спрашивают, катался ты или нет! Я говорю: прокатимся?

Не дожидаясь ответа, Чича протянул руку, чтобы поднять велосипед. Толик растерянно смотрел на Чичу и чувствовал себя, наверное, так же, как малыши, когда он мешал им играть в шайбу. Конечно, он мог и Чичу превратить в червяка. Но Толик даже не подумал об этом, потому что Чича был большой и сильный и Толик его боялся.

И вдруг Толик услышал Мишкин голос:

— Не трогай велосипед! Не твое — и не трогай!

— Это еще что за мастер спорта! — ухмыльнулся Чича. — Давно банок не получал? Я могу…

Но Мишка не стал спорить с Чичей. Он подошел к велосипеду, показал на него рукой и сняв с собаки намордник сказал:

— Охраняй!

Майда немедленно улеглась рядом. Она высунула язык и, склонив голову набок, спокойно и равнодушно поглядывала на Чичу, будто он был не большой и сильный восьмиклассник, а какой-нибудь жалкий малыш. Чича покраснел. Ему не хотелось отступать на глазах всего двора. Он снова протянул руку к велосипеду. Майда сморщила нос и легонько заворчала, показывая зубы.

— Ты лучше уйди, Чича, — сказал Мишка. — Мы же тебя не трогаем.

И Чича сдался. Он заложил руки за спину и отошел, насвистывая, будто ничего не случилось и будто он просто поговорил немного с приятелями.

Мишка поднял велосипед.

— Смотри, у него педаль сломана, — сказал он Толику таким тоном, словно они никогда не ссорились.

И Толик тоже ответил ему так, будто никогда не хотел превращать Мишку в червяка:

— Ну и пускай. Мне теперь мама хоть десять велосипедов купит.

Все же Мишка решил проводить Толика, чтобы его не очень ругали. Он отвел Майду домой, а потом они вдвоем втащили велосипед по лестнице.

Дверь открыла мама. Это было очень кстати. Мама первая увидела сломанную педаль и прошептала:

— Вот и умница! Не успел во двор выйти — уже педаль сломал. Ты просто замечательный мальчик! Только папе не говори. А велосипед мы починим завтра.

Мишка с удивлением уставился на маму Толика. Он никогда не слышал, чтобы родители хвалили детей за сломанные велосипеды.

На шум в передней вышел из комнаты папа. Мама заслонила от него велосипед, и папа ничего не заметил.

— Здорово, Михаил! — сказал папа. — Ты почему давно не заходил?

— Та-ак… — замялся Мишка. Ему не хотелось говорить, что они с Толиком ссорились. — Так просто, дядя Женя… Уроков много. И я еще на каток хожу, в хоккейную школу.

— Поломают вам в этой школе все ноги, — сказал папа. — Вы поосторожней играйте. Как там Анатолий играет, ничего?

— Он просто здорово играет. Тренер говорит: лучше всех.

— Ну уж и лучше всех! — засмеялся папа, и было видно, что он доволен. Он даже крикнул в кухню: — Старуха, слышишь, наш Анатолий лучше всех играет!

— Я никогда в этом не сомневалась, — сказала мама, высовываясь из кухни. — Но я еще раз прошу тебя не называть меня старухой.

— Ты, старуха, шуток не понимаешь! — засмеялся папа. — Все же видят, что ты молодая и красивая.

— Ладно, старик, иди обедать.

— Пойдемте, старики, — сказал папа. — Сегодня наши с Америкой играют. Я еще хочу хоккей посмотреть.

После обеда мама, как обычно, принялась за мытье посуды. Папа постоял около нее минутку и поговорил о том, что теперь, когда пустили горячую воду, мыть посуду — одно удовольствие. Затем он пошел настраивать телевизор, чтобы посмотреть матч с Америкой.

Мишка и Толик вышли на улицу. Еще в парадном они сняли галоши и запрятали под лестницу. Во дворе они размотали шарфы и засунули их в карманы. Теперь они шли по улице, перепрыгивая через лужи, и им было приятно оттого, что сегодня так тепло, и оттого, что они помирились.

— Пойдем в зоопарк? — предложил Толик.

— Денег нет… — вздохнул Мишка. — Я-то давно хотел жирафа посмотреть. Его недавно привезли.

— Не беспокойся, — сказал Толик и показал Мишке рубль. — Мне мама сколько хочешь денег дает.

— Я тебе потом отдам, — пообещал Мишка.

Но Толик лишь улыбнулся. Откуда же было Мишке знать, что Толик мог достать денег сколько угодно. Просто он еще не придумал, как сделать так, чтобы никто не заметил, что у него много денег.

В зоопарке Толик купил два билета и два эскимо, которые ребята тут же скормили медвежатам на площадке молодняка, хотя это и строго запрещалось делать. Впрочем, на это запрещение никто не обращал внимания. Все кидали медвежатам конфеты, печенье и даже яблоки. За барьером ходила уборщица, и ругалась, и уговаривала, но все было напрасно. За всеми она уследить не могла. Как только она уходила на один конец площадки, сейчас же начинали кормить медвежат с другого. И уборщица говорила, что посетители ведут себя хуже медведей, а ума у них вообще меньше, но ее никто не слушал.

Толик и Мишка долго простояли возле площадки. Они видели, как затеяли возню два медвежонка. Медвежата боролись, вставая на задние лапы, и сопели, совсем как люди. Потом они оба набросились на львенка и принялись его тормошить. Львенок терпел, терпел, но затем не выдержал и закатил медвежонку такую оплеуху, что тот два раза перевернулся через голову. От такой оплеухи восьмиклассник Чича, наверное, сразу же помер бы. А медвежонок только почесался и побрел к решетке выпрашивать конфеты.

Затем ребята отправились смотреть слона. Он был все такой же, как и раньше, — старый, морщинистый и умный. Слону бросали монетки, а он подбирал их хоботом и совал в карман сторожу. За это сторож давал слону морковку или капустный лист. Слона было немного жалко. Он казался слишком большим для своей тесной клетки. И смотрел он как-то по-человечески грустно, будто знал что-то свое, о чем не хотел рассказывать людям, которые ему давно надоели.

Толик бросил слону монетку, и ребята пошли к белым медведям.

Медведи плавали в большом бассейне, огороженном барьером с высокой сеткой. Родители поднимали своих детей и ставили их на барьер, чтобы они лучше могли разглядеть медведей. Одна мама рассказывала своей дочке, как однажды, когда не было сетки, в бассейн свалилась девочка.

— Она была непослушной, — говорила мама. — И она всегда капризничала. Вот как ты иногда капризничаешь.

— Она убежала от медведей? — спросила девочка.

— Нет, она была непослушной, и ее разорвали на куски.

Девочка смотрела на маму, и глаза ее наливались слезами. А мама говорила:

— Видишь, как важно быть послушной? Если ты будешь слушаться свою маму, то тебя никогда не съедят белые медведи!

Тогда девочка заплакала и стала проситься домой, потому что ей больше не хотелось смотреть никаких зверей. Мама стала ее уговаривать, но девочка не слушала и плакала еще сильнее. Тогда Толик потихоньку скорчил ей рожу. Девочка очень удивилась и замолчала. А мама увела ее к следующей клетке.

Напоследок ребятам осталось посмотреть хищников.

Они постояли немного возле клетки медведя. Медведь был какой-то ненастоящий, как в цирке. Он садился на задние лапы, а передними бил себя по башке. За это ему бросали конфеты.

Возле волков ребята тоже долго не задержались: уж слишком волки были похожи на собак. Их, наверное, можно было бы погладить.

Зато около клетки со львом толпился народ. Мишка и Толик тянулись на цыпочках, чтобы разглядеть, что делается возле барьера. Там разговаривали, смеялись и было почему-то очень весело.

Ребята с трудом протиснулись к барьеру и увидели Чичу. Он стоял, окруженный приятелями, и рычал на льва.

— Рррр… — говорил Чича. — Ну, позлись, позлись… Укуси меня. Чего же ты меня не кусаешь? Иди сюда… Не бойся, не трону.

Приятели покатывались со смеху. А Чича, очень довольный и очень храбрый, потому что лев находился за толстой решеткой, разошелся не на шутку.

— Выходи из своей клетки, — говорил он не то льву, не то приятелям. — Я с тебя шкуру сниму и пущу голым в Африку.

А приятели просто заикались от смеха. Они раньше и не знали, какой Чича остроумный парень.

— Я из тебя компот сделаю, — сказал Чича и, подобрав щепку, швырнул ее в сторону клетки.

Лев даже не шевельнулся. Он лежал на животе, головой к людям и, прищурившись, сонно смотрел на Чичу. Ему как будто не было никакого дела до Чичи. Но когда Чича протянул за барьер руку, веки льва дрогнули, а пушистый кончик хвоста шевельнулся. Взгляд его на секунду стал внимательнее, но затем он снова равнодушно прикрыл веки. Все равно ему было не достать до руки Чичи.

А храбрый Чича продолжал смешить приятелей.

Толик хотел уже отойти от клетки, пока Чича их не заметил и не рассчитался за старое, но неожиданно его остановил Мишка. Мишка любил животных и не любил Чичу. Он высунул голову вперед и сказал:

— Чичерин, а зачем ты его сюда зовешь? Ты сам к нему зайди.

Чича с изумлением глянул на Мишку.

— Это что еще за голос из подземелья? — сказал он. — Ах, товарищ Павлов, здрасте. Вам сейчас морду набить или после?

— Ты ему набей, — сказал Мишка и кивнул на льва. — Ты же из него хотел компот сделать, вот и сделай. Зайди к нему в клетку и сними с него шкуру. Ты же обещал снять с него шкуру.

— Я вот с тебя сейчас шкуру сниму! — пригрозил Чича, оглядываясь по сторонам.

Какой-то мужчина, стоявший рядом, нахмурился и сказал Чиче:

— Вот что, молодой человек, иди-ка ты отсюда. Хватит паясничать. Перестань животных дразнить. Они здесь не для того, чтобы в них щепками бросались. Мальчик тебе правильно замечание сделал. Он хоть и меньше тебя, да умнее.

— Точно. Он умнее, — сказал Чича, выбрался из толпы и остановился в сторонке, ожидая, пока выйдут Толик и Мишка.

Приятели, посмеиваясь, стояли около него.

Толик понял, что на этот раз им не уйти от Чичи.

— Мишка, — прошептал Толик, — давай выйдем — и бежать. Может быть, он не догонит.

Мишка упрямо повел плечом.

— Не буду я от него бегать.

— Надает.

— Пускай.

— Нет, не пускай, — сказал Толик, внезапно разозлившись. — Если уж так, то никому он не надает. Я из него самого сейчас компот сделаю. Он мне тоже давно надоел.

Мишка взглянул на здоровенного Чичу и, хоть ему было не очень весело, засмеялся и постучал пальцем по лбу.

— Опять хвастаешь.

— А вот посмотришь, — сказал Толик. — Идем, не бойся.

Они выбрались из толпы. Чича, переглянувшись с приятелями, направился к ним медленной походочкой. Он шел прямо к Мишке. На Толика он внимания не обращал. И совершенно напрасно. В эту секунду Толик доставал из кармана спичечный коробок.

Чича лениво подошел к Мишке и протянул к нему руку.

Толик переломил спичку и прошептал несколько слов.

И в то же мгновение толпа ахнула и отпрянула от барьера. В клетке льва, вытянув вперед руку, стоял неизвестно откуда взявшийся парень. Это был Чича.

Несколько секунд стояла полная тишина. Никто не двигался с места. Лев медленно повернул голову и смотрел на Чичу, изумляясь такому нахальству. Он уже немало лет прожил в зоопарке и привык видеть людей по ту сторону решетки, но никогда ни один человек не заходил к нему в клетку.

Лев шевельнул ноздрями, принюхался, и хвост его нервно застучал по полу. Он узнал человека, который его дразнил.

Чича стоял раскрыв рот и выпучив глаза. Он тоже не понимал, каким образом вместо Мишки перед ним оказался лев. Он зажмурился на мгновение и снова открыл глаза. И тогда от страха у него задрожали ноги, потом руки и, наконец, даже уши. Он понял, что лев настоящий. А посмотрев льву в глаза, он понял еще, что тот не собирается делать из него компот, а просто спустит шкуру.

Лев медленно поднялся на ноги. И тогда люди, стоявшие возле клетки, закричали страшными голосами. Одни побежали прочь, закрывая глаза руками, чтобы не видеть страшного зрелища. Другие, посмелее, замахали руками и закричали на льва. Все, что было вокруг, пришло в движение. От дальних клеток уже мчался сторож, размахивая железным крюком. Со всех сторон бежали работники зоопарка с огнетушителями и железными пиками в руках. В этой суматохе никто, даже Мишка, не обратил внимание на то, что Толик достает из коробка еще одну спичку.

Лев присел для прыжка. Чича снова зажмурился: ему легче было умереть с закрытыми глазами.

И вдруг все, кто смотрел на клетку, снова ахнули и замерли.

Рядом с Чичей в клетке неожиданно возник мальчик. Он снял с головы шапку и махнул ею на льва. И лев, приготовившийся к прыжку, вдруг поджал хвост и, пятясь, скрылся в дверце, которая вела из летней клетки в зимнее помещение.

В этот момент подбежал один из работников зоопарка. Еще не разобравшись, в чем дело, он пустил из огнетушителя струю и окатил Чичу с головы до ног. Эта струя привела Чичу в себя. Он открыл глаза, поморгал ими, увидел мальчика и глупо улыбнулся. Затем он посмотрел на колоду, о которую лев точил свои когти, и хлопнулся в обморок.

Тем временем подбежавший сторож трясущимися руками отпирал засов клетки. А со всех концов зоопарка сбегались посетители, узнавшие о происшествии. Они на бегу расспрашивали друг друга о случившемся, и когда на аллее собралась громадная толпа, все уже знали, что какой-то сумасшедший парень забрался в клетку ко льву, а какой-то безумный смельчак проник в клетку и спас парня.

Смельчаком был, конечно, Толик.

Чичу выволокли из клетки и положили на скамейку, и доктор стал приводить его в чувство.

Толика обступили со всех сторон. Всем хотелось взглянуть на мальчика, который не испугался дикого льва. Все называли его на «вы», и хвалили наперебой, и задавали ему вопросы. А Толик вежливо улыбался и отвечал, и ответы эти выглядели примерно так.

Львов он не боится с детства потому, что отец у него — дрессировщик.

Никакого смелого поступка он не совершил. Для него это пустяки.

Как Чича забрался в клетку, он не видел.

Учится он на одни пятерки.

Он всегда помогает человеку в беде.

Хочет стать космонавтом или директором завода.

И так далее… пока не подоспел директор зоопарка и не стал целовать Толика в обе щеки и жать ему обе руки. Но директора оттеснил высокий человек с фотоаппаратом. Он сфотографировал Толика, директора, клетку и принялся расспрашивать Толика о его жизни. А со всех сторон прибывали новые любопытные, и каждому хотелось взглянуть на маленького героя своими глазами. Когда же наконец директор зоопарка опомнился и захотел сдать в милицию главного виновника — Чичу, он бросился к скамейке, но увидел там одного лишь доктора.

— Странный случай!.. — сказал доктор, разводя руками. — Юноша почти не подавал признаков жизни. Я уже думал, что придется вызывать «Скорую помощь». Но стоило мне отвернуться на секунду, чтобы достать шприц из сумки, как он вскочил и бросился бежать…

— Ничего странного, — нахмурился директор. — Хулиган, а отвечать за свои поступки не хочется. Вот и удрал.

— Я имею в виду не это, — сказал доктор. — Он побежал не к выходу, а прямо к забору и перепрыгнул через него…

— Вполне понятно — испугался, — сказал директор. — Тут некогда искать выход.

— Я имею в виду и не это, — сказал доктор. — Взгляните на забор. Высота его примерно метра три. Если не ошибаюсь, мировой рекорд по прыжкам в высоту значительно меньше.

— А ну вас с вашими рекордами! — сказал директор. — Мне сейчас не до рекордов. Идите, пожалуйста, в мой кабинет. Нужно составить акт. Наверняка будет расследование. Человек в клетке — за это, знаете ли, меня по головке не погладят.

А вокруг Толика по-прежнему гудела толпа. Больше всех суетился высокий человек с фотоаппаратом. Он снимал Толика и сверху, и снизу, и с боков, расспрашивал его о родителях и об отметках и записывал ответы в книжку. Под конец он снял Толика на фоне клетки и сказал, что напишет о нем в газету. Толик сиял. Впервые в жизни он почувствовал, как приятно быть героем.

Мальчишки смотрели на него со страшной завистью. Мужчины хлопали его по плечу и жали руку. Женщины смотрели на него с восхищением и завидовали, что у них нет таких сыновей. Они переговаривались шепотом, и Толик слышал, что у него волевое лицо, мужественный взгляд и горделивая осанка. Такие вещи можно, конечно, слушать хоть до вечера. Но, к сожалению, вмешался директор зоопарка. Подойдя к Толику, он еще раз поцеловал его в обе щеки и повел к себе в кабинет, сопровождаемый большой толпой.

— Подождите! — закричал им вслед высокий фотограф. — Я корреспондент газеты. Мальчик мне еще фамилию не сказал.

— Зайдите потом, — ответил директор. — Мы составим акт. Будет там и фамилия.

Когда Толик и директор вошли в кабинет, там уже был доктор.

— Вот полюбуйтесь на нашего героя, доктор! — торжественно произнес директор.

Доктор взглянул на Толика. А Толик взглянул на доктора и заморгал глазами.

Перед ним в белом халате сидел толстяк, который покупал толстые апельсины своим толстым детям.

Доктор шевельнул толстыми бровями, и на лице его появилась толстая удивленная улыбка.

— Я где-то видел вашего героя, — проговорил он. — Постойте! Ну-ка, скажи, тебя забирали когда-нибудь в милицию?

— Меня? — спросил Толик.

— Тебя.

— Ни разу в жизни, — сказал Толик.

— Стра-анно!.. — протянул доктор.

— Ничего странного! — возмутился директор. — Неужели вы можете допустить, что такой отважный мальчик мог сделать что-нибудь плохое!

— Я имею в виду не это, — сказал доктор. — Я уверен, что я видел его. И каждый раз, как только я его встречаю, случаются чудеса. В тот день, когда я встретил его в первый раз, меня совершенно ни за что забрали в милицию. Сначала этот мальчик шел с милиционером, а потом этот же милиционер задержал меня и привел в милицию. Самое интересное, что милиционер даже не мог объяснить своему начальнику, за что он меня задержал. Начальник был очень сердит, потому что в этот день у него сбежал сначала какой-то преступник, а потом какой-то мальчик. Начальник снял милиционера с поста, а меня отпустил. Сегодня я встречаю этого мальчика во второй раз, и оказывается, что он каким-то образом проник в клетку со львом и спас человека, который тоже попал туда неизвестно как. Все это очень странно…

— Ничего странного, — возразил директор. — Вы просто обознались. А что касается клетки, то я сейчас же уволю сторожа, который забыл ее запереть.

Но только директор произнес эти слова, как дверь отворилась и вошел взволнованный сторож.

— Товарищ директор! — сказал сторож. — Я вот все хожу и никак понять не могу. Вы уж извините… Как они туда попали? Клетка-то на засове была, а засов — на замке. На два оборота заперто было.

— А вы уверены? — спросил директор.

— Не я один — все видели, — ответил сторож. — Спросите хоть у кого.

— Странно… — сказал директор и повернулся к Толику. Но увидел лишь, как мелькнули подошвы его ботинок, и услышал, как они простучали по ступеням.

Директор высунулся в окно и увидел, что храбрый мальчик улепетывает со всех ног к воротам.

— Держите героя! — закричал директор.

Посетители, гулявшие по аллеям, обернулись на его крик, но так как вокруг не было никого похожего на героя, подумали, что кто-то шутит.

— Это очень странно, — проговорил директор, вытирая вспотевший лоб и опускаясь на стул.

— Ничего нет странного, — отозвался доктор. — Просто мы с вами сошли с ума. Позовите скорее доктора.

Уже около самого дома Толика догнал Мишка.

— Ты почему убежал? — спросил он.

— А разве я бежал? — спросил Толик.

— Ты как ненормальный бежал.

— Просто я очень бегать люблю, — сказал Толик.

— Толик… ты правда был в клетке? — нерешительно спросил Мишка. — И Чичерин был в клетке? Или мне все это показалось?

— А чего особенного? — сказал Толик. — Все так и было.

— Но ведь он стоял рядом со мной. И ты стоял рядом со мной… А потом вдруг — ты в клетке… И я ничего не заметил…

— Я очень быстро прыгнул, — сказал Толик. — Если бы я прыгнул медленно, лев его разорвал бы на кусочки.

— И ты совсем-совсем не боялся?

— А чего тут бояться! Что я — львов не видел?

— А зачем ты убежал от директора зоопарка?

— Они мне тысячу рублей хотели дать за подвиг. Ну, я и убежал из скромности.

— А почему ты сказал, что отец у тебя — дрессировщик? Он же не в цирке работает, а в институте.

— Да чего ты все спрашиваешь: «Почему, почему?» Говорят тебе: потому что потому — и всё.

Мишка с сомнением посмотрел на Толика. Он еще хотел спросить, когда это Толик научился играть в хоккей лучше мастеров спорта? Но в этот момент ему пришла в голову странная мысль: а может быть, Толик — это не Толик? Настоящий Толик не то что в клетку со львом, но и в клетку с мышью не полез бы. И в хоккей настоящий Толик играл не лучше других ребят. И еще вспомнилась Мишке мама Толика, которая сегодня совсем не была похожа на прежнюю маму. Прежняя не стала бы хвалить Толика за сломанный велосипед и прятать его от папы.

Чем больше вспоминал Мишка, тем яснее становилось ему, что этот мальчик не Толик, а, может быть, какой-нибудь шпион, и мама его тоже не мама, а шпионка или переодетая воровка. Пожалуй, Мишке не следовало говорить Толику о своих подозрениях, а нужно было позвать милиционера и задержать Толика, который был на самом деле не Толик, и спросить его, где настоящий Толик, с которым Мишка дружил с первого класса. Но Мишка был человек прямой, хитрить не любил, и он спросил прямо:

— Слушай, Толик… Ты Толик или не Толик?

Но Толик совсем не удивился, как будто давно ждал этого вопроса. Он закатал штанину, и Мишка увидел на его ноге бородавку, которую они вместе с Толиком в прошлом году пытались остричь ножницами.

Толик был настоящий.

В один из дней недели Анна Гавриловна пришла на урок с газетой в руках.

— Это сегодняшняя газета, — сказала она ребятам. — Прежде чем начать урок, я хочу прочитать вам одну заметку.

Ребята положили ручки на парты, закрыли тетради и приготовились слушать. Особенно довольны были лодыри, которые не сделали уроки. Они готовы были слушать хоть целый день.

Анна Гавриловна села за стол и раскрыла газету.

— Заметка называется: «Герой остался неизвестным». «В прошлое воскресенье посетители зоопарка были свидетелями необычайного происшествия. Был солнечный день. По аллеям зоопарка гуляли празднично одетые граждане. Они с любопытством разглядывали зверей, свезенных туда со всех уголков нашей чудесной страны, а также из других стран. Особенно много людей собралось около клетки со львом. Грозный лев сердито рычал на посетителей. Посетители любовались диким животным, которое по праву заслужило прозвище «царь зверей». Но никто не обратил внимания на мальчика, который скромно стоял в стороне от клетки. И вдруг раздались крики ужаса. Неизвестный подросток с целью озорства проник в клетку ко льву. Еще секунда — и лев его растерзает!.. Никто не может ему помочь! Никто? Но нет! Не прошло и секунды, как в клетке стояли уже два человека. Один из них бросился ко льву, и… «царь зверей» испуганно попятился. А смельчак продолжал наступать. В руках у него не было никакого оружия, кроме обыкновенной шапки. Но мужество одержало победу. «Царь зверей», грозно рыча, отступил и спрятался в зимнем помещении. Так человек победил льва. Этим победителем оказался ученик одной из школ нашего города, тот самый мальчик, который за минуту до происшествия спокойно стоял неподалеку от клетки. Юный герой оказался очень скромным. Он не видел в своем поступке ничего особенного. Он сказал: «Любой ученик на моем месте поступил бы точно так же». Нам не удалось узнать фамилию маленького храбреца, но наш корреспондент успел его сфотографировать».

Анна Гавриловна положила газету на стол и оглядела притихший класс.

Ребята смотрели на нее, широко открыв глаза. Не шевелились даже лодыри, забыв о своих невыученных уроках. Один лишь Толик, опустив голову, ковырял перышком парту.

— Вот это да-а! — сказал наконец Саша Арзуханян.

— Исключительно мужественный поступок, — согласился Леня Травин.

А Лена Щеглова вздохнула и сказала:

— Вот если бы у нас в классе были такие мальчишки…

— Тут есть фотография, — сказала Анна Гавриловна и лукаво взглянула на Толика. — Как знать, может быть, этот мальчик и на самом деле из нашего класса.

Ребята дружно засмеялись. Они подумали, что Анна Гавриловна шутит. Они стали оборачиваться друг к другу и спрашивать: «Может быть, это ты?» И каждый отвечал: «Ну конечно, это я». А Саша Арзуханян пнул Толика ногой под партой и спросил: «Может быть, это ты, Рыжков?»

— Это я, — сказал Толик.

В классе поднялся дружный хохот. Все знали, что Толик боится даже белых мышей. И Анна Гавриловна тоже смеялась. Но если бы ребята внимательнее на нее посмотрели, то увидели бы, что она все время переводит глаза то на газету, то на Толика.

— Покажите портрет Рыжкова! — смеясь, кричали ребята. — Анна Гавриловна, Рыжков говорит, что это он!

Анна Гавриловна подняла над столом газету.

Те, кто сидел поближе, сразу перестали смеяться. Постепенно замолчали третьи и четвертые ряды. И вот уже на задней парте кто-то хихикнул в последний раз и умолк. Лишь один близорукий Леня Травин продолжал смеяться. Женя Громов хлопнул его по макушке, и он умолк.

В классе наступила полная тишина.

А с газетной страницы на ребят смотрело улыбающееся круглое лицо Толика.

— Рыжков!.. — в ужасе прошептала Лена Щеглова.

Все повернулись к Толику. Он сидел как ни в чем не бывало и продолжал ковырять перышком парту.

— Рыжков, это ты? — неуверенно спросил Леня Травин.

— Ну я. А что? — небрежно сказал Толик.

И снова наступило молчание. Все ребята разглядывали Толика, словно искали в нем что-то необыкновенное, как будто у героев должны быть какие-то особенные руки и ноги. И на Мишку Павлова тоже глядели во все глаза, потому что они сидели рядом, а значит, и на Мишку падала тень славы Толика. Мишка ежился под этими взглядами и чувствовал себя очень неловко. А Толик сидел совершенно спокойно, будто давно уже привык к тому, что его портреты печатают в газетах.

— Значит, это действительно был ты, Рыжков? — спросила Анна Гавриловна.

— Да, Анна Гавриловна, это я, — сказал Толик.

— Почему же ты не назвал свою фамилию?

— Я боялся…

Ребята засмеялись, но тут же сами зашикали друг на друга. Они не хотели пропустить хотя бы одно слово Толика.

— Чего же ты боялся?

— Я боялся, что меня мама заругает.

Класс просто взорвался радостным хохотом. Это было действительно смешно: человек совсем не боится льва, но ужасно боится мамы. Герой оказался еще и остроумным.

Ребята повскакали с мест и окружили парту Толика. Все хотели узнать, как это случилось и кто был тот человек, которого спас Толик. И каждый хотел дотронуться до Толика и хлопнуть его по спине, потому что не каждый день удается хлопнуть по спине такого великого человека. Анна Гавриловна будто и не замечала беспорядка. И ребята расшумелись так, что их услышал в коридоре директор.

Дверь в класс отворилась. Ребята обернулись на скрип. Строго глядя на беспорядок, в дверях стоял директор, который в любую минуту мог исключить кого угодно, даже Анну Гавриловну.

— В чем дело? — спросил директор.

— Я прочитала им газету, — ответила Анна Гавриловна.

— Ага, — сказал директор. Он внимательно посмотрел на Толика и строго сказал: — Молодец, Рыжков! Зайдешь ко мне после уроков.

Дверь за директором закрылась.

— Ну, мальчики и девочки, садитесь по местам, — сказала Анна Гавриловна. — Давайте начнем урок. А Рыжков нам потом все расскажет.

Но ребята видели, что говорит она больше для порядка и ей самой не терпится послушать Толика.

— Пускай сейчас расскажет, Анна Гавриловна! Мы потом сами выучим! Ну один только раз, Анна Гавриловна! Ну один только маленький урочек, Анна Гавриловна! — закричали ребята.

— Хорошо, — сказала Анна Гавриловна. — Пусть Рыжков рассказывает, если, конечно, он сам хочет. Такие случаи бывают не каждый день.

Толик поднялся за партой, откашлялся и заговорил, честно глядя в глаза Анны Гавриловны:

— Мы в воскресенье ходили с Мишкой в зоопарк. Он говорит: «Пойдем, пойдем». Вот мы и пошли. Я Мишке билет купил. Потом мы еще эскимо купили. Эскимо медвежата съели, а мы пошли на слона смотреть. А он мне говорит…

— Слон говорит? — спросила Анна Гавриловна под смех ребят.

— Мишка говорит, — невозмутимо ответил Толик. — Он говорит: «Толик, ты бы мог слона съесть?» А я ему говорю: «Не задавай глупых вопросов. Анна Гавриловна нам всегда говорит, что нельзя задавать глупые вопросы». Верно, Анна Гавриловна?

— Верно, верно, — сказала Анна Гавриловна. — Ты про льва рассказывай…

— Ничего ты не говорил, — прошептал Мишка, дергая Толика за штанину.

Но Толик будто ничего и не заметил.

— А потом мы пошли к медведям. Там такой бассейн и белые медведи плавают.

Туда одна девочка упала, и ее на кусочки разорвали…

— Когда?! — дружно ахнули ребята.

— Недавно, — небрежно сказал Толик. — Я уж не помню. Меня там не было. А то бы я ее спас. Я вообще люблю детей спасать. Вы же знаете, как я преступника задержал?

— Нет! — воскликнули ребята.

Толик пожал плечами с таким видом, будто каждое утро ловил по одному преступнику.

— Толстый такой преступник, — сказал он. — С сардельками. Он сарделек украл килограммов сто. И из пистолета стал стрелять. А я…

— Рыжков, — перебила Анна Гавриловна, — мы давно уже знаем, как ты ловишь преступников. Я слышала об этом еще в прошлом году. Ты что, и со львом так же сражался?

— Нет, честное слово, в газете правда написана! — возмутился Толик. — Верно, Мишка?

— Правда, Анна Гавриловна, — подтвердил Мишка. — Я сам видел.

— Ну, тогда не отвлекайся, — сказала Анна Гавриловна.

— Тогда я сразу про льва буду, — согласился Толик. — А про преступника потом расскажу. Сначала лев один в клетке сидел. Там народу много было. Но никто близко не подходил. Все боялись. Лев на всех рычал. Мне сторож по секрету сказал, что его давно не кормили. Вот он и злился. Не сторож, конечно, а лев злился. А потом один человек взял и к нему в клетку заскочил. Мне директор зоопарка говорил, что этот человек с товарищем поспорил: кто в клетку войдет. А лев на него как бросится! И схватил его когтями…

На этом месте рассказа Мишка снова дернул Толика за штанину и прошептал:

— Чего ты врешь!

Но Толик видел, что ребята слушают его затаив дыхание и верят каждому его слову. И Толик продолжал, не обращая внимания на Мишку.

— Тогда все испугались и бросились от клетки. А я не испугался. Мне ни капельки страшно не было. Мне было очень жалко этого человека. Я вообще не люблю, когда львы на людей бросаются. Ну, я и решил его спасти. Взял да как бросился в клетку! А лев на меня как бросится! И схватил меня когтями…

— Оцарапал! — ахнула Лена Щеглова.

— Конечно, — сказал Толик. — У меня вся спина когтями изодрана. Мне потом доктор всю спину йодом смазал. Но я не испугался и тоже на него как брошусь! И тоже его ногтями оцарапал. Тогда он разбежался и опять как бросится! А я отпрыгнул. Он головой в стенку — бемс! А я на него как прыгну и ногой — бемс! Он так и покатился. Тогда я схватил песку и ему в глаза — бемс!..

— Откуда же ты песок взял? — не выдержала Анна Гавриловна.

— А львам в клетку специально песок насыпают — зубы чистить, — не растерялся Толик.

Анна Гавриловна покачала головой, но ничего не сказала.

— А лев стал глаза тереть лапами, — продолжал Толик. — Тогда я опять ему ногой — бемс! Он испугался и убежал в зимнее помещение. Тогда прибежал сторож и открыл дверцу. А я вышел.

— Как же ты попал в клетку, если она была закрыта? — спросила Анна Гавриловна.

— Я не говорил «закрыта».

— Ты сказал: «Сторож открыл». Но для того чтобы открыть дверцу, нужно, чтобы она сначала была закрыта.

— Ну, может, она сама захлопнулась. Я на дверцу не смотрел. На меня ведь лев бросался, — ответил Толик и сел.

Анна Гавриловна внимательно посмотрела на Толика и улыбнулась. По лицу ее было видно, что она очень сомневается в правдивости рассказа. Но зато ребята, кроме Мишки, ни в чем не сомневались. Им ведь никогда не приходилось драться со львами. Они не знали, как это делается. Они поверили каждому слову Толика. Тем более что фотография в газете была настоящая.

На первой же перемене вся школа знала о подвиге Анатолия Рыжкова из четвертого класса. Малыши смотрели на него с восторгом. Старшеклассники здоровались за руку. И даже учителя, как бы нечаянно, заходили на третий этаж, прогуливались по коридору, и Толик ловил на себе их любопытные взгляды.

Это был день великой славы!

В киоске около школы были мгновенно раскуплены все газеты. Вырезанные фотографии Толика весь день ходили по рукам и к концу уроков истрепались до дыр. Если Толик заходил в столовую, то перед ним расступалась очередь. В пионерской комнате срочно писали заметку под заголовком: «В нашей школе есть герой». А председатель совета дружины ходил к директору и предлагал переименовать школу в школу имени А. Рыжкова.

В этот день Толик пожал столько рук и выслушал столько поздравлений, что, придя домой, даже не стал ужинать, а повалился на диван и сразу уснул. Он не слышал, как мама осторожно сняла с него ботинки, одежду и перенесла его на постель.

Мама укрыла Толика одеялом, и долго еще стояла около постели, и смотрела, как ее сын улыбается во сне, и радовалась. Она знала, что улыбаться во сне могут только очень хорошие люди.

На катке дела у Толика шли блестяще. По правилам, ему еще не разрешалось играть за взрослых и даже за юношей. Толик играл за детскую команду. Но это была не игра, а избиение младенцев. Ребята, прозанимавшиеся уже два-три года, казались грудными детьми по сравнению с Толиком. Он один мог обыграть любую детскую команду.

А тренировался Толик со взрослыми. Это тоже не разрешалось, но тренер сделал для Толика исключение. Во взрослой команде Толик тоже играл лучше всех. Мастера спорта разводили руками и говорили, что такого чуда они не видели никогда в жизни. Они-то знали, что, прежде чем стать хорошим хоккеистом, нужно не один год тренироваться, учиться водить шайбу, тысячи раз повторять броски по воротам и специальные упражнения. Звания мастеров они завоевали тяжелым трудом. Они никак не могли понять, откуда у мальчишки такое великолепное умение. Но мастера не завидовали Толику. Они видели, что он играет лучше всех, и старались у него чему-нибудь научиться.

Они приняли Толика как равного и вместе с тренером сокрушались, что он еще слишком мал, чтобы играть за сборную СССР.

Слава Толика разнеслась среди всех спортсменов города. На него приезжали смотреть даже из других городов. И все, кто видел игру Толика, в первый раз удивлялись ужасно и качали головами, но не могли не верить своим глазам.

Мишка тоже приходил на каток. Тренировался он, конечно, отдельно от Толика, вместе с остальными ребятами. Поиграть им давали редко, они все больше занимались физической подготовкой. И часто Толик замечал, что Мишка с завистью поглядывает на него, когда он мчится на коньках, умело ведя шайбу. Мишку тренер тоже иногда похваливал. Но не за хорошую игру, а за смелость. Мишка не боялся лезть в самую жестокую свалку. Его часто сбивали с ног, и он грохался на лед, но поднимался и, не обращая внимания на синяки, снова бросался в атаку. Если, конечно, это можно было назвать атакой. Играл Мишка еще неважно. И хотя тренер говорил, что со временем из него может получиться неплохой игрок, никакого сравнения с Толиком даже и быть не могло.

На каток ребята приходили вместе. Но до конца занятий они уже не встречались. Мишка отправлялся в спортзал заниматься физической подготовкой, а Толик надевал хоккейную форму и носился по льду, показывая чудеса. И получалась странная вещь. Чем больше разрасталась слава Толика, тем меньше становилась его дружба с Мишкой. Мишка как будто и не особенно завидовал. Наоборот, он смотрел на Толика с уважением. Но уважения было, пожалуй, слишком много. Уж очень знаменитым становился Толик, чтобы с ним можно было разговаривать запросто.

Толику хотелось, чтобы Мишка восхищался им, как и все остальные. А Мишка держался немного в сторонке, будто ему было неловко заговаривать с таким знаменитым человеком.

Однажды Толик совсем было решил истратить на Мишку одну спичку и сделать так, чтобы и Мишка играл не хуже его. Но тут же он подумал, что тогда славу тоже придется делить поровну. Это было уже совершенно необязательно. И Толик не стал тратить спичку.

Наконец во время тренировки тренер Алтынов вызвал Толика с поля и повел его в медицинский кабинет.

— Я хлопотал, чтобы тебе разрешили играть за взрослых, — сказал он. — Приехала специальная комиссия. Они тебя хотят осмотреть. Ты там держись как следует, понятно?

— Чего тут не понять? — ответил Толик. — Пускай они лучше посмотрят, как я играю.

— Они уже смотрели. Только ты их не видел: они потихоньку смотрели.

За столом в медицинском кабинете сидели четыре человека. Один из них был врач стадиона. Остальных Толик не знал, но было сразу видно, что это профессора или даже еще почище, потому что все были в очках.

Когда Толик вошел, он увидел, что профессора смотрят на него с нескрываемым удивлением.

— Здравствуйте, — сказал Толик.

Профессора закивали головами.

— Разрешите мне? — спросил один из профессоров, у которого были очки с двойными стеклами. Он показался Толику самым главным.

— Пожалуйста, коллега, — ответил профессор, у которого были очки с простыми стеклами.

— Прежде всего, молодой человек, — сказал главный профессор, — ответь мне: где ты научился так хорошо играть?

— Я во дворе играл, — ответил Толик.

— Ты хочешь сказать, что, играя во дворе с мальчиками твоего возраста, ты научился играть в силу мастера спорта?

— Еще и получше, — сказал Толик. — Я лучше всех в мире играю.

— Гм… — сказал главный профессор. — Отсутствием скромности молодой спортсмен не страдает. Теперь слушай меня внимательно. Я буду говорить тебе разные слова, а ты отвечай первое слово, которое придет тебе в голову. Это игра такая. Понял?

— Чего тут не понять? — сказал Толик.

— Я начинаю. Слушай внимательно. Груша!

— Яблоко.

— Петух!

— Курица.

— Ложка!

— Вилка.

— Кошка!

— Собака.

— Коробок!

— Волшебный.

— Как ты сказал? — удивился главный профессор. — Почему волшебный? Что значит волшебный?

Толик испугался. Он понял, что нечаянно проговорился. Он подумал: сейчас профессор отнимет у него волшебный коробок и выгонит вон. И тогда все поймут, что Толик не такой уж замечательный человек, каким кажется с первого взгляда.

Толик попятился к двери, прижимая руку к карману, в котором лежал коробок.

— Ты меня боишься? — спросил профессор.

— Нет, — сказал Толик. — Я просто так… Мне уже в школу пора.

Профессор наклонился к остальным профессорам, и они зашептались. Толик тоскливо поглядывал на дверь, соображая, как бы получше удрать. Он думал, что неплохо было бы всех профессоров превратить в червяков, чтобы они не задавали неудобных вопросов.

— В общем, психика в норме, — сказал наконец главный профессор. — Хотя и не понимаю, при чем тут волшебный коробок. Пойдем дальше.

Теперь Толик перешел в распоряжение профессора с простыми стеклами. Ему послушали сердце и легкие. Заставили подуть в резиновый шланг, чтобы узнать, какой у него объем легких. Затем ему здорово намяли живот, так, что больно стало. Проверили слух и зрение. Засунули в рот ложку и заставили сказать «а-а-а». Толик чуть не подавился этой ложкой. Но он видел, что профессора одобрительно покачивают головами, и терпел, хотя мог превратить их в червяков вместе с ложкой.

— Ну что ж, — сказал главный профессор. — Все прекрасно! Нормально развитый мальчик.

— Спасибо, доктор, — обрадовался тренер Алтынов. — Теперь мы включим его в тренировочный состав сборной СССР.

— К сожалению, это невозможно, — покачал головой профессор. — Я сказал: «Нормально развитый мальчик». Это вовсе не значит, что ему можно играть со взрослыми. Он не выдержит напряжения. Для взрослых команд он недостаточно физически развит.

— Он играет лучше любого взрослого! — сказал тренер.

— Да, — отозвался профессор, — это, конечно, чудо. Это просто необъяснимо. И все же придется несколько лет обождать. Я не имею права. Мне самому очень жалко, но ничего не поделаешь.

— Что такое «недостаточно физически развит»? — спросил Толик, когда они вместе с тренером вышли из кабинета.

— Это значит, у тебя силы мало, — сказал тренер и вздохнул. — Не разрешают тебе играть за взрослых.

— А чего мне с малышами делать?!

— Это верно, — согласился тренер Алтынов. — Но раз комиссия решила… Вот если бы у тебя силенки побольше было…

— Я, может быть, сильнее всех в мире! — рассердился Толик.

— Не хвастайся. Побольше скромности.

— А чего мне скромность! — сказал Толик. — Я вот им сейчас докажу.

И Толик побежал назад, к лестнице. У двери кабинета он на минуточку задержался. Что он там делал, тренер не видел. Но вот отворилась дверь, и на лестницу вышли профессора.

Впереди важно шел главный профессор. За ним гуськом шли остальные профессора. Толик остановился у них на пути.

— Дяденька, — сказал он главному профессору, — вы не верите, что я очень сильный?

— Верю, верю, — улыбнулся профессор. — Разреши пройти, мальчик.

И тут тренер Алтынов увидел, что его ученик легко поднял одной рукой главного профессора, а другой рукой поднял профессора с простыми стеклами и понес их вниз по лестнице. От удивления профессора даже не сопротивлялись. Лишь в самом низу лестницы главный профессор опомнился и лягнул Толика ногой. Но Толик даже не почувствовал удара. А у профессора на пятке появился синяк.

Внизу Толик поставил их на землю. Затем он взял железную балку, которую привезли для починки трибуны, размахнулся и швырнул ее вверх. Co свистом, как ракета, балка взвилась в синее небо и исчезла. Она упала далеко за городом, но этого никто не видел. Зато профессора видели, как Толик поднял кирпич, сжал его в кулаке и раскрошил на кусочки. Потом он взял трехметровую статую хоккеиста, стоявшую у входа на лестницу, покидал ее с ладошки на ладошку и аккуратно поставил обратно. В завершение всего Толик выбрал из кучи бревен одно, самое толстое, и без усилия, словно щепку, переломил его о колено. Затем он подошел к профессорам и спросил:

— Видали, какой я сильный?

Главный профессор растерянно смотрел то на сломанное бревно, то на тяжеленную статую, которая мирно стояла на своем месте.

— Вы что-нибудь видели, коллега? — спросил он.

— А вы что-нибудь видели, коллега? — ответил профессор с простыми стеклами.

— Мне что-то показалось.

— И мне что-то показалось.

— Возможно, нам только показалось… — неуверенно сказал главный профессор.

— Да, это нам только показалось, — вздохнул профессор с простыми стеклами. — Ведь этого не может быть.

— Не может, — согласился главный профессор.

Профессора, испуганно поглядывая на Толика, сели в свою машину и уехали, так и не разрешив Толику играть за взрослых. Толик вздохнул и побрел в раздевалку переодеваться.

— Рыжков! — окликнули его сзади.

Толик остановился. Вытирая вспотевший лоб, к нему быстро подходил тренер.

— Что это значит, Рыжков? — спросил тренер, кивая на сломанное бревно.

— Я нечаянно, — скромно ответил Толик.

— Нечаянно?! — закричал тренер Алтынов. — Ты говоришь, «нечаянно»?! Хотел бы я видеть человека, который может сделать это нарочно!

— Я же не виноват, что я такой сильный родился.

— Слушай, Рыжков, — тихо сказал тренер, — объясни мне, пожалуйста, кто ты. Ты человек? Или ты бог? Или ты сумасшедший? Я слово даю — никому не скажу. Как ты это сделал?

— Это очень просто! — усмехаясь, сказал Толик. Он взял еще бревно и так же легко переломил его о другое колено. — Нужно только нажать посильнее — и всё.

— Иди домой, Рыжков, — устало сказал тренер. — Я ничего не понимаю. Приходи послезавтра. Мы с тобой поговорим. А сегодня я очень устал.

Схватившись за голову, тренер побрел обратно в медицинский кабинет, чтобы спросить у доктора, нет ли каких-нибудь порошков от сумасшествия. Тренер думал, что у него начинаются галлюцинации. Хорошо еще, что он не видел, как Толик, рассерженный тем, что ему все-таки не разрешили играть за взрослых, подошел к груде бревен, пнул ее, и она рассыпалась, как будто была из спичек.

Тренер не знал, что он только что разговаривал с самым сильным человеком в мире.

После собрания, на котором Толик уже в десятый раз рассказывал о своей победе над львом, к нему подошла Лена Щеглова.

Теперь она разговаривала с Толиком очень уважительно.

— Рыжков, — сказала Лена, — у нас к тебе есть просьба. Мы хотим выставить твою кандидатуру в старосты класса. Ты как на это смотришь?

— Валяйте, — согласился Толик. — Могу и старостой.

— Кроме того, — сказала Лена, — к Первому мая мы готовим концерт для родителей. Ты обязательно должен выступить.

— А чего я буду делать?

— Ничего. Просто расскажешь про свой мужественный поступок. Ну, про льва.

— Я уже сто раз рассказывал.

— Ну и что же, — сказала Лена. — Каждый будет делать что умеет. Леня Травин, например, будет играть на скрипке.

— Я и сам могу на скрипке, — небрежно сказал Толик. — Даже почище твоего Травина.

— Ты?!

— Я. Могу еще танцевать. Могу петь. Все что угодно могу.

— И на пианино играть?

— Хоть на двух пианино.

Лена с сомнением посмотрела на Толика. Но спорить с героем ей не хотелось. Еще обидится и выступать не будет.

— Тогда приходи на репетицию, — сказала Лена.

— Я и без репетиции могу.

— А как тебя объявлять?

— Объявите, что выступает Рыжков — и всё.

— Спасибо, — сказала Лена.

Она протянула Толику руку. Толик взял ее ладонь в свою, и вдруг Лена закрутилась на месте и завизжала.

Толик сначала не понял. А Лена, чуть не плача, трясла рукой и дула на побелевшие, слипшиеся пальцы.

— Сумасшедший! — кричала она. — Что я тебе, лев, что ли! Чуть руку не раздавил!

Толик совсем забыл, что он был теперь самым сильным человеком в мире.

До конца дня Толик неплохо повеселился. Он ходил по школе и пожимал руки. Это было очень интересно. Особенно если пожимать руки старшеклассникам. Встретит какого-нибудь десятиклассника. Тот скажет: «А-а-а, победитель львов…» Толик скажет: «Да, это я» — и протянет руку. Десятиклассник небрежно протягивает ему ладошку, а в следующую секунду начинает корчиться и плясать на месте.

После третьей перемены все уже знали, что у Толика Рыжкова стальное рукопожатие, и никто не рисковал протягивать ему руку. Бороться с ним тоже никто не хотел, потому что любого Толик швырял на землю одним мизинцем. Слава Толика росла с каждой минутой. Из незаметного четырехклассного человечка он превратился в знаменитость. Это было ужасно приятно!

Правда, были тут и некоторые неудобства. Играя на большой перемене в пятнашки с мячом, Толик чуть не насквозь пробил мячом Сашу Арзуханяна. Не то чтобы очень насквозь, но синяк под лопаткой получился здоровенный. После этого никто не захотел играть с Толиком. Все боялись. И Толик ходил по двору один со своей славой. А ребята поглядывали на него с почтением, но близко не подходили.

Лишь один Мишка, которому жалко стало, что Толик ходит один, подошел к нему и сказал:

— Ну, давай поиграем во что-нибудь.

— Чего с вами играть! — ответил обиженный Толик. — Трусы вы все, вот что.

— Никто не трусит, — сказал Мишка. — Просто ты очень сильный. С тобой неинтересно. Тебе же вот со мной в хоккей неинтересно играть. И с Ботвинником тебе в шахматы тоже было бы неинтересно играть. Он тебя в два счета обыграет.

— Я сам могу хоть трех Ботвинников обыграть, — сказал Толик, — да мне не хочется.

По старой привычке Мишка постучал пальцем по лбу, но вышло это у него как-то невесело.

— Ладно, — сказал он, — ты сначала со мной сыграй.

В шахматы Толик играть не умел. Но за последнее время он привык к похвалам и даже не представлял себе, что у него может что-то не получиться.

Сам того не замечая, все подвиги, которые он совершил с помощью коробка, Толик приписывал одному себе. Он, конечно, помнил о коробке, но ведь он и на самом деле стал самым сильным и самым ловким. А из-за чего это произошло — это уже не важно.

Толику было просто смешно, что Мишка осмеливается спорить с таким великим человеком.

— Я тебя левой рукой могу на Луну забросить, — сказал Толик.

— Ты сначала меня в шахматы обыграй.

— Да я могу… Я все могу!

— Ну а в шахматы?…

— С закрытыми глазами! — гордо сказал Толик.

— Тогда приходи ко мне после уроков. Можешь даже с открытыми.

После уроков Толик, не заходя домой, отправился к Мишке. Мишкина мама покормила их ужином, и они сели за шахматную доску.

Первый ход сделал Мишка. Толик закрыл глаза и двинул пешку. Мишка усмехнулся и двинул слона. Толик двинул еще пешку. Мишка передвинул какую-то совсем неизвестную Толику фигуру.

— Можешь открывать глаза, — сказал Мишка. — Тебе мат. Называется «детский мат».

— Почему это — детский?! — возмутился Толик.

— Потому что на такой мат попадаются одни малыши, которые совсем играть не умеют.

— Уж ты молчи! — сказал Толик. — Ты вот ко льву в клетку не полез!

— А я ничего и не говорю, — ответил Мишка. — Я и не говорю, что полез. А ты говоришь, что меня обыграешь. Вот и обыгрывай.

— Я могу и к тигру полезть!

— Я не про тигра, — сказал Мишка. — Я про шахматы.

Следующую партию Толик играл с открытыми глазами. Она закончилась ровно через пять ходов. Толик снова получил мат. Все еще надеясь на случайное чудо, Толик проиграл и третью, и четвертую. После пятой партии Толик начал злиться.

— Дурацкая игра! — объявил он. — Клеточки всякие, фигурочки.

— Обыкновенная игра, — возразил Мишка. — Только тут думать надо.

— А я что — не думаю?

— Плохо думаешь.

— Значит, я дурак?

— Просто ты играть не умеешь, а хвастаешься.

— Я хвастаюсь?!

— А то я, что ли!

— Да я могу к трем тиграм в клетку залезть!

Мишка усмехнулся и стал собирать фигуры. А Толик — великий и могучий Толик! — почувствовал, что еще одна секунда — и он разорвет Мишку на мелкие кусочки. И очень хорошо, что эта секунда не настала. Толик быстро сообразил, что если он разорвет Мишку на кусочки, то ему не с кем будет рассчитаться. А как рассчитаться, Толик уже придумал. Он не позволит, чтобы над ним смеялся бывший друг, а теперь — жалкий, мелкий и слабосильный Мишка Павлов, который не может даже переломить бревно о колено. Толик сам над ним посмеется.

Толик сунул руку в карман.

— Чего ты там шепчешь? — спросил Мишка.

— Сейчас узнаешь! Ставь шахматы.

Первую партию Мишка проиграл на четырнадцатом ходу. Вторую — на пятнадцатом. Третью — на двенадцатом. Толик ходил не задумываясь. За него все само думалось.

— Толик, ты же раньше никогда не играл в шахматы, — с удивлением сказал Мишка.

— Я притворялся, — небрежно ответил Толик. — Ставь еще партию!

Мишка внимательно посмотрел на Толика и как будто хотел что-то спросить, но не спросил, потому что в эту минуту в комнату вошел Мишкин папа.

— Сражаетесь, молодежь? — сказал папа. — Одобряю. Это гораздо лучше, чем в футбол гонять. Ну и кто же кого?

— Он меня все время обыгрывает, — сказал Мишка.

— Что-то я не помню, чтобы Толя увлекался шахматами, — сказал папа.

— Я потихонечку, — пояснил Толик. — Я все время сам с собой играл.

— Ты сыграй с ним, — предложил Мишка. — Он здорово играет.

— Боюсь, что ему будет со мной неинтересно, — сказал папа. — Все-таки у меня — первая категория.

— Ничего. У меня категория еще меньше, — подбодрил папу Толик, который не знал, что первая категория вовсе не самая слабая, а самая сильная.

Мишка еще раз расставил фигуры.

После пятого хода папа сказал:

— Гм…

После десятого хода папа сказал:

— Ого!

Толик двигал фигуры молниеносно. И после каждого его хода папа надолго задумывался и почесывал подбородок. Мишка с тревогой следил за папой. Он знал, что, в отличие от остальных людей, в трудных положениях шахматисты скребут не затылок, а подбородок.

После семнадцатого хода папа несколько оживился и сказал:

— Ну-ка, ну-ка, тэк-с, тэк-с, тэ-э-эк-с…

Мишка знал, что на языке шахматистов, в отличие от языка остальных людей, это означает: «Вот тут-то ты, братец, и попался». Очевидно, до полной папиной победы оставалось всего несколько ходов.

После двадцать первого хода папа сказал:

— Ну и ну!

А после двадцать третьего хода папа потерял фигуру и сдался, потому что, в отличие от остальных людей, шахматисты сдаются при первой возможности.

— Толик! — торжественно сказал папа. — Ты знаешь, что ты талант?

— Знаю, — ответил Толик.

— Когда ты так научился играть?

— Понемножку, — сказал Толик. — Хотите еще сыграть?

— С удовольствием, — сказал папа, расставил шахматы и быстро проиграл еще одну партию.

— Это просто невероятно! — воскликнул папа. — Ты расправляешься со мной, как с ребенком. Тебе обязательно нужно участвовать в соревнованиях.

— Некогда, — скромно ответил Толик. — Уроков очень много.

— Знаешь, папа, он вообще очень способный, — сказал Мишка, как-то странно глядя на Толика. — Он и в хоккей лучше всех играет, и сильнее всех в школе, и даже диких зверей не боится.

— Вот ты и бери с него пример, — посоветовал папа. — Всегда надо брать пример с лучших.

— Я-то беру… — начал было Мишка, но замолчал, увидев, что Толик грозит ему кулаком.

Мишка не испугался кулака. Он просто подумал, что рассказывать папе про чудеса, которые случаются с Толиком, будет нечестно, раз Толик сам этого не хочет.

Все же, провожая Толика до лестницы, Мишка не мог не думать над тем, почему Толик не рассказывает ни своим маме и папе, ни вообще близким о своих подвигах. Мишка не мог этого понять. Впрочем, объяснить этого не мог никто, кроме самого Толика. А он молчал.

Чем ближе праздник, тем лучше у людей настроение. Особенно если такой праздник, как Первое мая. Ведь это праздник весенний, и, значит, после него еще будет долгое веселое и свободное лето.

По городу уже развесили флаги и гирлянды разноцветных лампочек. На площадях стояли гигантские глобусы, вокруг которых бегали маленькие спутники. Уже плакали во дворах малыши, раздавившие свои первые шарики; но слезы эти были недолгие и какие-то праздничные.

Во всех школах ребята тоже готовились к празднику. Они сочиняли стихи, разучивали песни, готовили самодеятельные концерты и писали на досках: «Последний день — учиться лень, и просим вас, учителей, не мучить маленьких детей». Учителя не обижались на такие надписи: им тоже хотелось, чтобы скорее наступило Первое мая.

Один лишь Толик побаивался этого дня. Великий человек Анатолий Рыжков — победитель львов, непревзойденный хоккеист, сильнейший человек в мире — трусил, как самый ничтожный дошкольник. Он мог переломить бревно о колено и обыграть в шахматы Ботвинника. Но рядом с Толиком жили обыкновенные люди. Они умели делать обыкновенные вещи. И если кто-то из них после десяти лет упорного труда становился знаменитым шахматистом, то это тоже было вполне обыкновенно. Но Толик умел делать одни лишь чудеса. Это становилось опасным. Толик начал беспокоиться.

Конечно, у него был коробок. Можно было потратить несколько спичек — и все забыли бы, что есть на свете такой волшебник Толик Рыжков, и перестали бы обращать внимание на его чудеса. Но ведь чудеса только тогда и хороши, когда на них обращают внимание. Что толку от твоей силы и смелости, если ее никто не видит и не удивляется! Что толку от твоих пятерок, если тебя за это не хвалят! Ведь как приятно, что Чича теперь боится подходить к Толику ближе чем на сто метров! А если Чича все забудет, то в первый же день Толик получит от него по шее.

Нет, все-таки хорошо быть волшебником! Хорошо, что одним движением пальцев можно сделать то, на что другой потратил бы годы! И пускай все завидуют!

Вот только что делать на школьном концерте? Первое мая уже на носу, но еще ничего не удалось придумать. Хорошо бы посоветоваться с Мишкой, но тогда ему нужно все рассказывать. Кроме того, в последнее время Мишка как-то странно стал поглядывать на Толика — наверное, завидует. Так ему и надо! Пусть завидует.

А на концерте Толик выступит, как и обещал Лене Щегловой. Он не будет делать никаких чудес, а прочитает какое-нибудь стихотворение из «Родной речи».

Стихотворение Толик учил два дня. Он совсем отвык учить и подолгу бессмысленно глядел на строчки. Стихотворение не запоминалось. Но спичку он все же тратить не стал, выучил сам половину. Дальше никак не училось. Толик решил, что половины будет вполне достаточно.

И вот наступило 29 апреля. К шести часам вечера в школе собрались принаряженные родители. Пока ребята таскали в зал стулья, родители степенно прохаживались по коридорам, знакомились друг с другом. Папы потихоньку, совсем как старшеклассники, бегали курить в уборную. Папа Толика быстро нашел какого-то любителя футбола, и они вдвоем пинали ногами воздух, показывая, как нужно бить мяч резаным ударом «сухой лист».

Лена Щеглова, похожая на парашют в своем капроновом платье, утащила Толика за кулисы.

— Ты с чем выступать будешь?

— Стихотворение, — ответил Толик. — Законное. «Широка страна моя родная».

— Это же песня!

— Ничего, — сказал Толик. — Законно будет.

Лену позвали, и она убежала. Толик покосился на Леню Травина, стоящего рядом со скрипкой.

— Скрипеть будешь?

Леня с презрением посмотрел на Толика и затряс кистями рук, разминая свои музыкальные пальцы.

— Ты не очень долго скрипи, — посоветовал Толик. — А то все мухи сдохнут.

— Мне перед выступлением волноваться нельзя, — сообщил Леня, — а то бы я тебе дал.

— А ты после выступления дай, — посоветовал Толик, но тут же вспомнил, какой он великий человек, и перестал задираться. Стоило ли тратить слова на какого-то ничтожного Травина.

Когда открылся занавес, родители дружно зааплодировали, хотя сцена была еще пустая. Затем вышла Щеглова-парашютик и радостно объявила:

— Начинаем концерт учащихся младших классов, посвященный празднику Первое мая.

Дальше Щеглова не успела ничего сказать, потому что на сцену выбежали четыре первоклассницы. Они стали танцевать польку. Одна первоклассница все время путала. То она отставала от подруг и кружилась одна, а то вдруг останавливалась и смотрела, как будто не понимая, что делают остальные.

В зале смеялись. И только под конец все поняли, что она делала это нарочно, изображая артистку-растеряшку.

Первоклассницам хлопали очень долго. Одна женщина хлопала так, что свалилась со стула. Потом оказалось, что это была мама растеряшки.

Следующим номером выступал Леня Травин. Он вышел на сцену и поклонился. За это ему похлопали. Затем он провел смычком по струнам, и все затихли, думая, что он уже начал играть. Но оказалось, что он пиликал просто так, настраивая скрипку. Но вот наконец он заиграл. Это была протяжная и грустная музыка. И сам Леня стал сразу какой-то грустный и тонкий. От его вида и от его музыки у Толика вдруг пересохло горло и задрожали колени. Он вспомнил, что следующий номер его. Уж лучше бы этот несчастный Травин играл что-нибудь другое. Например, песню из кинофильма «Человек-амфибия»: «Эй, моряк, ты слишком долго плавал…» Эту песню знали в школе даже первоклассники. Она страшно веселая. От нее настроение улучшается. Но Травин играл совсем не то. Тем не менее после окончания ему долго хлопали. А один мужчина кричал «бис!» так громко, что с потолка сыпался мел. Впоследствии оказалось, что это папа Лени Травина.

И вот на сцену вышел Толик. Он сразу увидел своего папу, который сидел в первом ряду и о чем-то переговаривался с директором. Толику стало нехорошо. Ведь директор мог рассказать папе про льва и про все остальное. Толик стоял и глядел на папу, стараясь услышать, о чем он говорит. Толик совсем забыл, что стоит на сцене. Тогда в зале, подбадривая его, стали дружно хлопать. Толик с недоумением посмотрел в зал и вспомнил, что ему нужно читать стихотворение.

— «Широка страна моя родная…» — дрожащим голосом сказал Толик и замолчал.

В зале выжидающе затихли.

— «Много в ней… в ней… Много в ней!..» — крикнул Толик и снова замолк. Он забыл слова.

— «Лесов…» — подсказали из зала.

— Лесов… — повторил Толик.

— «Полей!»

— Полей… — повторил Толик.

— «И рек!» — громко и озорно подсказал тот же голос.

— И рек… — согласился Толик.

В зале засмеялись. Папа перестал разговаривать с директором. А Толик с ужасом понял, что остальные слова он забыл начисто. Проще всего было бы убежать со сцены. Но тогда одним ударом была бы сметена слава Толика, которая досталась ему с таким трудом. Толик пытался вспомнить хоть какое-нибудь стихотворение, но то, что он учил раньше, уже забылось, а домашние задания вспоминались ему только тогда, когда нужно было отвечать урок.

В общем, Толик стоял с открытым ртом на ярко освещенной сцене, за кулисами металась растерянная Лена Щеглова, около рояля хихикал Травин, прикрывая рот своими музыкальными пальцами, а в зале взрослые шикали на ребят, чтобы они не смеялись и не смущали Толика.

И вдруг Толик вспомнил! Он вспомнил стихотворение, которое они когда-то сочинили с Мишкой. Правда, они не все написали сами. Они немного подглядывали в стихотворение Пушкина. Но сейчас Толику было все равно — лишь бы не молчать.

У лукоморья дуб зеленый… —

сказал Толик.

В зале затихли.

Златая цепь на дубе том. И днем и ночью кот ученый Котенка кормит молоком…

По залу прокатился шепот. А Толик, ничего не замечая, читал строчки, которые уже сами собой лезли ему в голову:

Над златом чахнет царь Кощей, И ловит слон в лесу лещей. Там на неведомых дорожках Верблюды пляшут в босоножках…

Первыми не выдержали ребята. Они захохотали, и вслед за ними засмеялись взрослые. В зале поднялся ужасный шум. А Толику казалось, что все смеются потому, что он такой остроумный, и он, чтобы его было слышно еще лучше, закричал изо всех сил:

Там в облаках перед народом Лягушка стала пешеходом…

Но в зале стоял такой шум, что Толика уже никто не слышал. И взрослые и ребята хохотали изо всех сил. Не смеялся лишь папа Толика. У него было очень растерянное лицо. Он оглядывался по сторонам с таким видом, будто искал дверь, в которую можно было удрать. И лишь теперь, когда, Толик взглянул на папу, он понял, что все смеются над ним, Толиком.

Покраснев от обиды, Толик бросился со сцены. За кулисами он как вихрь пронесся сквозь толпу первоклассников, готовящихся к выступлению, сбил с ног одного мальчика и одну девочку, оттолкнул Лену Щеглову, которая хотела его задержать. Лена пролетела метра три по воздуху, упала на большой барабан и заплакала. А Толик выбежал в коридор.

Он свернул за угол и, уткнувшись во что-то мягкое, остановился.

Перед ним, морщась от боли, стояла Анна Гавриловна.

Толик подумал, что теперь, когда он сорвал концерт и чуть не сбил с ног Анну Гавриловну, его уже ничто не спасет. Он быстро сунул руку в карман, где побрякивали в коробке спички. Но Анна Гавриловна сказала:

— Не надо так расстраиваться, Толя. Ничего особенного не случилось.

Толик поднял голову и взглянул на Анну Гавриловну недоверчиво, думая, что и она над ним смеется. Анна Гавриловна и вправду улыбнулась, но как будто через силу. Наверное, было все-таки больно, ведь Толик головой угодил ей прямо в живот.

— Ничего особенного, — говорила Анна Гавриловна. — Ты просто позабыл все от волнения. Это хоть один раз в жизни обязательно случается с любым человеком. Я, когда проводила свой первый самостоятельный урок, тоже все позабыла и убежала из класса так же, как и ты со сцены.

— Они смеются… — насупившись, проговорил Толик.

— А ты сам бы разве не смеялся? Вот представь себе, что ты сидишь в зале, а на сцене пляшут в босоножках верблюды.

Толик улыбнулся и вытащил руку из кармана.

— Все равно я туда не пойду.

— Тебя никто и не заставляет. Иди домой, успокойся. И помни, что я сказала: ничего особенного не произошло.

— А мне не попадет, что я концерт сорвал?

— Ты ничего не сорвал. Там уже идет следующий номер.

Толик смотрел вслед Анне Гавриловне и думал, что не все прошло бы для него гладко, если бы Анна Гавриловна знала, что Лена Щеглова пролетела три метра по воздуху. Но тут Толик виноватым себя не считал. Все вышло совершенно случайно, просто потому, что он был самым сильным человеком в мире. А вспомнив, что Лена никогда не жаловалась учителям, Толик совсем успокоился.

И все же какое-то тоскливое и неприятное чувство возникло у Толика после разговора с Анной Гавриловной. Как будто он был в чем-то виноват и никак не мог избавиться от этой вины. И оттого, что Анна Гавриловна не стала его ругать, а посочувствовала, становилось еще тоскливее. Спускаясь по лестнице, Толик старался вспомнить, в чем же он провинился перед Анной Гавриловной, но так и не вспомнил.

Все же на нижней ступеньке лестницы Толик, поколебавшись, сунул руку в карман, переломил спичку и прошептал:

— Пускай у Анны Гавриловны все пройдет, если я ее ушиб.

Но Толик не был уверен, что это его главная вина перед Анной Гавриловной. Главной он так и не смог вспомнить. Впрочем, это не так уж важно. Пока в кармане есть коробок, ошибки исправлять так же легко, как и делать.

Толик распахнул дверь на улицу и застыл на месте.

Перед школой, заложив руки за спину, прохаживался папа.

— Иди сюда, — сказал папа.

— Зачем? — растерянно спросил Толик.

— А вот узнаешь зачем, — загадочным тоном сказал папа.

В комнате было очень тихо, и, когда папа замолкал, Толик слышал, как на его руке тикают часы. Они тикали назойливо, отвратительно и нахально. В эту минуту Толику очень хотелось оказаться где-нибудь в другом месте, чтобы не нужно было отвечать на папины вопросы. Коробок тут помочь не мог: отвечать все равно когда-нибудь пришлось бы.

— Я разговаривал с директором. Он рассказал мне про какую-то историю со львом. Что это за история?

Толик молчал.

— Очередная ложь?

— Это правда, — тихо сказал Толик.

— Я тебе не верю!

— Честное слово!

— Твое слово редко бывает честным.

Толик молча достал из портфеля газету и показал папе.

— Ну и что же? — сказал папа. — Тут ясно сказано: «… остался неизвестным». Просто какой-то мальчик, очень похожий на тебя. А ты воспользовался этим сходством. Ведь ты даже белых мышей боишься. Ни о каких львах и речи быть не может!

— Честное слово, это я!

— Толя, ведь ты уже взрослый мальчик, — устало сказал папа. — Разве не видишь, что мы хотим тебе добра. Мы хотим, чтобы ты вырос честным человеком. Разве мы тебе враги, что ты нам все время лжешь?

— Я не лгу. Вот сегодня я совсем не лгу! — с обидой сказал Толик.

— Хорошо. Оставим льва в покое. Как ты считаешь, разбираюсь я немного в хоккее?

— Разбираешься.

— Так вот, я не могу понять, каким образом одиннадцатилетний мальчик вдруг начинает играть в силу мастера спорта. Это тоже правда?

— Правда.

— Толик, подумай, прежде чем ответить. Ведь мы с тобой договорились, что будем разговаривать честно. Ведь я тебя никогда не наказывал. Я и сейчас не собираюсь тебя наказывать. Но, пожалуйста, говори правду.

— Это правда! — сказал Толик. — Правда! Правда! Правда!

— Тогда объясни, как это у тебя получается.

Толик молчал. Снова громко и отвратительно затикали часы.

— Или ты просто над нами издеваешься — надо мной и мамой?

— Я не издеваюсь.

— Так где же ты научился играть, черт возьми?! — закричал папа.

— Я не учился…

— А что же?

— Все само получилось.

— Как это — само, по волшебству, что ли?

— По волшебству.

Папа схватился руками за голову и заходил по комнате. Толик видел, что он изо всех сил сдерживается, чтобы говорить спокойно. И Толику было жалко папу и жалко себя, оттого что ему не верили, хотя сегодня он говорил чистую правду.

Наконец папа немного успокоился. Он сел на стул прямо напротив Толика и спросил:

— Ты выиграл первенство школы по шахматам. Мне об этом сказал директор. Я знаю, что ты никогда раньше не играл в шахматы. Это так?

— Так.

— Значит, ты теперь быстро научился?

— Нет.

— А как же?…

— По волшебству.

— Ты очень жестокий человек, Толя, — тихо сказал папа. — Я хотел бы, чтобы ты сейчас оказался на моем месте. Но я бы не стал над тобой смеяться, как это делаешь ты.

— Но я совсем не смеюсь. Честное слово!

Папа грустно посмотрел на Толика, махнул рукой, встал и отошел в сторону. Он сел на диван. Лицо у него было очень расстроенное. Никогда еще Толик не видел, чтобы папа выглядел таким печальным. Толику очень хотелось, чтобы папа, как раньше, улыбнулся и сказал: «Ладно, старик, не будем спорить. Давай лучше посмотрим телевизор». Но папа ничего не говорил. Он сидел и смотрел в одну точку, на пустую стену.

Одно лишь движение пальцев, одна спичка — и папа все бы забыл, и у него сделалось бы прекрасное настроение. Но Толик почему-то не хотел прибегать к помощи спичек. Он боялся, что и у папы, как это было с мамой, вдруг станет ненастоящее лицо и он будет говорить не своим голосом. Толик даже был доволен, что мама еще не пришла с работы и не слышит этот разговор. Она обязательно заступилась бы за Толика и поссорилась с папой.

Чем больше Толик смотрел на папу, тем больше жалел его. Толик понимал, что папа обиделся по-настоящему и надолго. Это было особенно неприятно потому, что как раз сегодня Толик не врал. Он все время говорил правду. Но папе, как и всем остальным людям, даже и в голову не приходило, что на свете еще могут совершаться такие чудеса.

Сейчас Толик жалел, что он раньше не рассказал обо всем Мишке. Вдвоем с Мишкой они обязательно что-нибудь бы придумали. Но Мишки рядом не было. Был папа. И он очень обиделся на Толика.

«А что, если рассказать все папе? — подумал Толик. — Папа очень обрадуется. Он перестанет сердиться. Мы загадаем, чтобы у нас было много денег. И пойдем в кино вместе с мамой. А потом купим папе и маме праздничные подарки. Папе — мотоцикл, а маме — большую банку земляничного варенья: она его очень любит. А потом… потом все будет тоже прекрасно. Спичек осталось еще много, но я скажу, что их всего четыре или пять. Остальные истрачу сам, когда придумаю, что с ними делать».

Окончательно решившись, Толик повеселел. Он подошел к папе:

— Папа, хочешь я расскажу тебе всю правду?

Папа повернулся к Толику. Он смотрел недоверчиво, но постепенно лицо его прояснилось. Он видел, что Толик говорит очень серьезно и лицо у него очень честное.

— Ну и хорошо, старик, — сказал папа и положил Толику руку на плечо. — Давай скорее кончим этот разговор и пойдем купим тебе и маме подарки. Я на тебя сегодня немного покричал, но ты не сердись. Я, знаешь ли, очень расстроился. Ведь ты уже большой и можешь это понять. Да и на концерте мне было не очень приятно…

— Там ничего особенного не было, — сказал Толик. — Я просто слова позабыл.

— Ну да, — согласился папа, — это со всяким может быть… Ладно, старик, ничего страшного. Говори свою правду.

— Так вот, — сказал Толик. — Ты помнишь тот день, когда ты обещал мне клюшку?

— Ну еще бы! — воскликнул папа. — Тогда наши выиграли: три-один…

— Так вот, в тот день меня забрали в милицию.

— Этого еще не хватало!

— Ты не бойся. Никто ничего не узнает. Как раз в тот день я нашел волшебный коробок.

— Какой коробок?

— Волшебный.

— Это в каком смысле? — спросил папа. — Очень красивый, что ли?

— Нет. На самом деле волшебный. Если переломить спичку и загадать желание, оно сразу исполняется.

— Это у вас игра такая? — спросил папа.

— Нет, это на самом деле.

— Ну хорошо, — согласился папа. — Волшебный так волшебный. Что же ты мне хотел рассказать? Ты обещал говорить правду?

— Вот я и загадал. Чтобы в хоккей играть лучше всех в мире. И чтобы меня лев испугался. И чтобы в шахматы играть лучше всех…

— Толик, — сдерживаясь, сказал папа, — ты обещал рассказать правду. Я тебе поверил. А ты опять сочиняешь небылицы.

— Это не небылицы! — обиделся Толик. — Вот коробок, смотри…

Толик сунул руку в карман и вытащил коробок. Папа машинально взял его в руки, повертел и швырнул на диван. Он покраснел, и лицо его снова стало очень сердитым. Ни слова не говоря, он быстро вышел в коридор.

— Папа, я не вру! — закричал Толик. — Не вру! Не вру! Почему вы все мне не верите?!

В передней хлопнула дверь. В квартире стало тихо.

Толик стоял посреди комнаты и плакал, держа в руке коробок.

Толик был самый сильный человек в мире. Он лучше всех играл в хоккей и в шахматы. Но он никак не мог сделать так, чтобы папа хоть на минуточку ему поверил. Если, конечно, не прибегать к помощи коробка. И это было очень обидно, потому что получалось, будто Толик уже ничего не может добиться сам, даже если будет говорить лишь одну правду.

… На улице было очень много народу. Все шли с сумками и свертками, все торопились в этот предпраздничный вечер. Все говорили громко и смеялись, потому что перед праздником у людей всегда особенно хорошее настроение. Трамваи, разукрашенные флажками, отчаянно звеня, протискивались сквозь толпы людей, которые сегодня расхаживали по улицам как попало. Постовой милиционер не обращал внимания на беспорядок. Он все равно не смог бы справиться. Да его сегодня как-то и не особенно боялись.

Впрочем, один человек, увидев постового, заблаговременно перешел на другую сторону. Ему не хотелось попадаться на глаза именно этому постовому.

Конечно, постовым был старшина Софронов, а осторожным человеком — Толик.

Трудно было надеяться, что в этой толчее удастся разыскать папу. Но вдруг повезет! Толик знал, что папа будет гулять по улицам, пока не успокоится. Толик шел, озираясь по сторонам, и держал руку в кармане. В кулаке была зажата спичка. Как только он увидит папу, то сразу сделает какое-нибудь чудо, и папа поверит. А потом они вместе будут обсуждать, как истратить остальные спички.

Но папы все не было.

У киоска, где продавалось мороженое, стояла очередь. Вертя головой, чтобы случайно не пропустить папу, Толик встал в самый хвост. Очередь двигалась быстро. У самого прилавка Толик обнаружил, что не взял деньги. Это его не испугало. Сунув руку в карман, Толик прошептал несколько слов, и тут же в его ладони зашуршала бумажка.

— Два пломбира, — сказал Толик.

— У меня нет сдачи с таких денег, — сказала продавщица, взглянув на сторублевку. — Удивительно, как это тебе мама такие деньги доверила.

— А я мороженого хочу, — сказал Толик.

— Ну что он там копается! Давайте побыстрей! — зашумели сзади.

— Граждане, кто сто рублей разменяет? — спросила продавщица.

Очередь засмеялась.

— Чего там сто, давай уж сразу тысячу!

— Еще надо проверить, откуда у мальчишки такие деньги! — произнес кто-то сердитым голосом.

Толик попятился от прилавка.

— Держи его! — шутливо сказал тот же голос.

Но Толику было не до шуток. Он быстро отошел от прилавка и нырнул в толпу, проклиная себя за то, что не догадался назвать хотя бы пятерку. С этой сотней теперь и в магазине показаться опасно.

Пробежав на всякий случай с полквартала, Толик увидел, что навстречу идет Мишка с Майдой. Толик снова хотел перейти на другую сторону, но Мишка его уже заметил.

— Ты зачем наши стихи читал? — без всякого предисловия спросил Мишка.

— А твое какое дело!

— Потому что это нечестно.

— Да чего вы ко мне со своей честностью пристаете! — возмутился Толик. — Честно, нечестно… Надоели!

— Никто к тебе не пристает, — сказал Мишка. — Ты лучше руку из кармана вынь. Майда не любит, когда руки в карманах держат.

— Чихал я на твою Майду!

— Ты очень много воображать стал, — сказал Мишка.

— Сколько надо, столько и воображаю! Не учи ученого!

Толик глянул поверх Мишкиного плеча и съежился. Ему хотелось стать как можно незаметнее. Навстречу ему, отдуваясь и пыхтя, с толстой улыбкой на толстом лице шел толстый доктор из зоопарка. Как всегда, он нес множество свертков, которые расползались и стремились упасть на тротуар.

Доктор был уже близко, когда Толик стремительно бросился на другую сторону улицы. Нечаянно он задел какую-то женщину, а та задела доктора, и свертки посыпались на асфальт.

Мишка кинулся собирать свертки. А доктор даже не взглянул на женщину, которая его толкнула. Наверное, он привык к тому, что он толстый и его все время толкают.

— Большое спасибо, молодой человек, — сказал доктор Мишке, когда все свертки снова оказались у него в руках. — У меня, видите ли, жена в больнице, и приходится все делать одному. Могу я угостить сарделькой вашу замечательную собаку?

— Спасибо. Она не возьмет.

— Значит, она тем более замечательная, — улыбнулся доктор и пошел дальше, протискиваясь сквозь толпу.

Мишка огляделся по сторонам. Толика не было. Он исчез внезапно, будто растаял.

Он не ушел, не убежал, не спрятался, а просто ИСЧЕЗ. Как тогда, у клетки со львом.

Мишка стоял посреди тротуара. Его толкали прохожие. Но он не замечал ничего. Он вспоминал. Перед ним, как на экране кино, проплывали чудеса Толика. Чудеса расплывались и сталкивались, но вот наконец собрались в одну кучу, и тогда Мишка подумал, что этого просто не может быть. И еще он подумал, что все это было. Все это не приснилось, не показалось, потому что не может ни казаться, ни сниться разным людям одно и то же. «Значит, Толик — это не Толик, — подумал Мишка. — Но где же тогда Толик?»

И тут впервые он понял, что с настоящим Толиком что-то случилось и нужно искать его немедленно.

Мишка подобрал поводок и вместе с Майдой прямо через газон побежал к знакомому дому.

Дверь Мишке открыла Анна Гавриловна. Она с удивлением посмотрела на Майду, на Мишку и спросила:

— Что случилось, Павлов?

— Анна Гавриловна, мне нужно вам что-то сказать.

— Это срочно?

— Не знаю, — сказал Мишка.

— Ну проходи.

Анна Гавриловна толкнула дверь в комнату. Мишка, придерживая Майду за ошейник, вошел.

За столом, стоящим посредине, сидели два малыша. Они были совсем одинаковые, наверное близняшки.

Малыши размазывали по тарелкам манную кашу. Увидев собаку, они замерли. Глаза их стали круглыми от восторга.

— А вот собачка, — сказала Анна Гавриловна. — Собачка любит, когда дети хорошо кушают.

Близняшки дружно засунули в рот пустые ложки.

— Я слушаю, Павлов, — сказала Анна Гавриловна.

Мишка вздохнул. Он не знал, как начать. Совсем не просто говорить про такие вещи. Особенно если приходится рассказывать про друга.

— Я слушаю, — повторила учительница.

— Я про Рыжкова хочу… — сказал Мишка. — Только я не хочу на него жаловаться.

— Ну не жалуйся, — улыбнулась Анна Гавриловна.

— А вы его не будете наказывать?

— За что же его наказывать?

— Я сам не знаю… — вздохнул Мишка. — Понимаете, Анна Гавриловна, он все время хвастается…

— Но ты же дружишь с ним не первый год. Он всегда любил похвастаться. Ты знаешь это не хуже меня.

— Я совсем про другое, — сказал Мишка. — Раньше он хвастался — и все было неправда, а теперь он хвастается — и все правда.

— Ничего не понимаю. Вы что, с ним поссорились?

— Я не знаю! — с отчаянием сказал Мишка. — Я не про это хотел. Я сначала хотел его папу спросить. Но тогда Толику бы попало. Потом я хотел своему папе рассказать, но он все равно бы Толикиному папе сказал. И все равно бы Толику попало. А я не могу никому не рассказывать! Я не понимаю ничего…

Анна Гавриловна уже не улыбалась. Она встала со стула и пересела на диван.

— Садись ко мне, — сказала она. — Успокойся. Я не буду тебя ни о чем спрашивать. Садись и расскажи сам. А потом мы вместе подумаем. А сейчас и я ничего не понимаю, Миша. Что-то случилось с Рыжковым? Очень плохое, да?

Мишка сидел рядом с Анной Гавриловной. Мысли его бегали сами по себе, не подчиняясь ему. Мишка поднял голову и посмотрел на Анну Гавриловну.

— Может, его убили… — прошептал он.

— Как… убили… Кто? — тоже шепотом спросила учительница. Лицо ее стало белое и чужое. — Что ты говоришь, Миша?!

— Вы не волнуйтесь, Анна Гавриловна, — заторопился Мишка. — Я его сейчас видел. Он живой. Он гуляет. Я совсем не про то думал. Я вам сейчас все расскажу. Вы помните, как он в клетку залез?

Анна Гавриловна торопливо поднялась с места, подошла к вешалке и стала надевать пальто.

— Где ты его видел? — спросила она чужим голосом. — Идем сейчас же! Покажи, где ты его видел. Идем искать. Немедленно!

— Да я совсем не про это! — закричал Мишка. — Он живой. Ничего с ним не сделалось!

Анна Гавриловна прислонилась к двери.

— Вы помните, как он в клетку залез?

— Помню.

— Ну так он не лазил. Я рядом стоял и все видел.

— Ты хочешь сказать, что это не Рыжков прогнал льва?

— Рыжков.

— Значит, он был в клетке?

— Был.

— Ты что, издеваешься надо мной, Павлов? — тихо спросила Анна Гавриловна.

— Я не издеваюсь! — снова закричал Мишка. — Он не лазил в клетку. Он просто там ОКАЗАЛСЯ. Он был рядом со мной и вдруг СТАЛ там…

— Что значит «стал»?

— Он ногами не шел! Понимаете? Ногами не шел. Он не перелезал ни через чего. Он сразу ОКАЗАЛСЯ там.

— Дальше… — сказала Анна Гавриловна, как-то странно взглянув на Мишку.

— Потом он обыграл меня в шахматы. Потом он обыграл моего папу. А у папы первый разряд.

— Ну и что же тут особенного?

— Он раньше никогда не играл в шахматы! — сказал Мишка. — Он совсем играть не умел.

Анна Гавриловна с интересом взглянула на Мишку. Она сняла пальто и снова села к нему на диван.

Близняшки за столом не сводили глаз с Майды. Они сидели тихо как мыши.

Каша давно остыла на их тарелках, но Анна Гавриловна не обращала на них внимания. Она слушала. А Мишка рассказывал про хоккей и про то, как они дрались возле школы, когда руки у него размахивались сами собой.

— Но ведь этого не может быть, — сказала Анна Гавриловна, когда Мишка закончил.

— Не может, — согласился Мишка. И снова та же мысль пришла ему в голову, и он опять сказал шепотом: — Вот я и подумал, что Толика украли или убили. А ОН совсем не Толик! Он другой, вместо Толика…

— Ерунду ты говоришь! — сказала Анна Гавриловна. — Что ж, его и мама и папа не узнают?

— У него и мама другая… — сказал Мишка. — Она ему все разрешает и не ругает. Она совсем другая. Они оба другие…

— Где он сейчас?

— Он, наверное, в парк побежал.

— Ты можешь его найти? Скажи, чтобы он сейчас ко мне пришел.

— С Майдой я его сразу найду.

Мишка, придерживая Майду за ошейник, пошел к двери. Близняшки слезли со стульев и, взявшись за руки, как зачарованные заковыляли вслед за Мишкой, не сводя глаз с собаки.

Тем временем Толик шел по другой стороне улицы и озирался чаще, чем обычно. Сегодня ему явно не везло. Он все время, как нарочно, встречал тех, с кем вовсе не хотел встречаться, и никак не мог найти папу. Толик нервничал. Он вертел головой и все ждал, что из-за ближайшего угла выйдет директор зоопарка или капитан милиции. Сегодня все могло случиться.

Далеко стороной Толик обошел место для кормления голубей. Там было два голубя. Среди них мог очутиться и голубь-Зайцев, с которым Толику тоже не хотелось встречаться.

Наконец Толик подошел к парку. Здесь было поспокойнее. На длинных аллеях издали было видно любого человека. В случае чего, рядом — кусты, в которых можно скрыться. Кроме того, где-то в парке ходит папа. Он всегда уходил в парк, если ему нужно было о чем-нибудь серьезно подумать.

И вдруг Толик вспомнил, что ведь совсем не нужно искать папу. Стоит переломить спичку, и он очутится рядом с папой, где бы тот ни находился в эту минуту.

Толик сунул руку в карман.

— Руки вверх! — раздался из кустов негромкий голос.

Толик быстро выдернул руки из карманов и застыл на дорожке.

— Иди сюда!

Толик как зачарованный послушно шагнул к кустам, раздвинул ветки и оказался на небольшой поляне. И тут он увидел того, о ком почти уже забыл и с кем ему до ужаса не хотелось встречаться.

Перед Толиком стоял мальчик с очень голубыми и очень холодными глазами. В руке он держал пистолет. Он смотрел на Толика презрительно, словно на какую-то козявку, и улыбался загадочно и неприятно.

Заметив, что Толик с испугом поглядывает на пистолет, мальчик усмехнулся и швырнул пистолет в кусты.

— Не бойся, — сказал он. — Пистолет не настоящий. Я с тобой и без пистолета что угодно сделаю. Я давно за тобой слежу. Да ты все с Мишкой ходишь… Никак было тебя одного не поймать.

«Откуда он знает, что Мишку зовут Мишкой?!» — с ужасом подумал Толик.

А мальчик, словно угадав его мысли, сказал:

— Я про тебя все знаю. Дурак ты порядочный, вот что. Сколько спичек потратил, а всё без толку. Дай сюда коробок!

— Это мой коробок!

— Лучше отдай по-хорошему!

— Не отдам!

— Хорошо, — сказал мальчик. — Тогда смотри.

Лишь сейчас Толик заметил, что мальчик левую руку держит в кармане. Быстрым движением Толик сунул руку в карман. Но было уже поздно. В ту же секунду коробок выскочил из кармана Толика и мягко опустился на ладонь мальчика.

— Ясно? — сказал мальчик и засмеялся, и глаза его еще ярче засветились голубым огнем. — Теперь ты никакой не волшебник. Ты самый обыкновенный школьник. А волшебник — это я! — с гордостью сказал мальчик и даже стукнул себя кулаком в грудь. — Мне не нужны твои спички. У меня осталось еще девятьсот девяносто девять тысяч девятьсот девяносто девять коробков. Недаром я полтора года без перерыва считал эти коробки. Иначе я давно бы уже учился в шестом классе. Но теперь мне не нужны никакие классы. Я — волшебник. И, кроме меня, во всем мире нет ни одного волшебника. И я могу превратить тебя в червяка. И ты будешь жить под землей. Но я не сделаю этого, потому что ты жадина и мне нравишься.

Больше всего на свете Толик хотел бы сейчас очутиться дома. Ему уже не нужно было никаких спичек. Он с радостью расстался бы со своей силой и со своим хоккейным мастерством. Он хотел, чтобы все было по-прежнему. И очень хорошо, если бы рядом стоял Мишка. Но рядом стоял не Мишка, а этот странный мальчик с очень странными голубыми глазами. Он смотрел на Толика с любопытством, но в этом любопытстве не было дружелюбия. Он разглядывал Толика, будто какого-нибудь зверька.

За кустами послышался смех. По дорожке, переговариваясь, прошли несколько девушек. Толик с надеждой посмотрел в их сторону. Он даже сделал шаг по направлению к ним, будто они могли его защитить.

— Стой на месте! — приказал мальчик.

И Толик послушно остановился. Он понимал, что убегать бесполезно. Никто не мог защитить его от волшебной силы спичек. Никто! Даже Мишка, если бы он был сейчас рядом.

— Можно, я пойду домой? — робко спросил Толик.

— Нет!.. — засмеялся мальчик. — Стой здесь, пока я тебя не отпущу. А может быть, я тебя и вообще не отпущу.

— Меня папа будет ругать…

— А зачем тебе папа? У меня вот нет никакого папы. И все-таки я волшебник.

Как ни напуган был Толик, он все-таки удивился.

— У всех есть папы… — растерянно сказал он. — У тебя, наверное, папа умер?

— Меня это не интересует, — ответил мальчик. — Я потратил целых десять спичек, чтобы забыть всех. Я — волшебник. А они мне только мешали. Мне не нужны ни друзья, ни родственники. Но ты — жадина. И ты мне нравишься. Хочешь, будем дружить?

— Можно, я лучше домой пойду?

— Ты отказываешься от моей дружбы?!

— Нет… — дрожащим голосом сказал Толик и незаметно пощупал свою ногу, чтобы проверить, не превращается ли он в червяка.

— Тогда мы с тобой будем дружить. Ты будешь мне во всем подчиняться. Называть меня будешь Волшебник. Жить мы с тобой будем в одном месте. Нас там никто не увидит. У тебя будет все, что ты захочешь. Но если ты меня не будешь слушаться, я превращу тебя в червяка.

— А мои папа и мама?

— Ты забудешь их, — сказал мальчик и похлопал себя рукой по карману.

Откуда-то из глубины парка донеслось шесть коротких писков — проверка времени. Толик подумал, что мама, наверное, уже дома. Может быть, и папа уже пришел. Мама поставила разогревать ужин и каждую минуту бегает смотреть к окну, не идет ли Толик. Папа тоже беспокоится и жалеет, что они с Толиком поссорились, и дает себе обещание никогда его больше не ругать. Так всегда бывает, если Толик опаздывает неизвестно почему. Мама и папа всегда дают такие обещания, лишь бы Толик не попал под трамвай или с ним не случилось бы чего-нибудь другого. А когда Толик благополучно возвращался домой, его, конечно, ругали.

Сейчас Толик готов был слушать нравоучения хоть всю ночь. Лишь бы его отпустил этот мальчик.

— Я не хочу забывать маму и папу, — сказал Толик.

— Да это же ерунда, — небрежно сказал мальчик. — Всего одна секунда. Ты даже ничего не почувствуешь.

— Все равно не хочу!

Мальчик пожал плечами.

— Твое дело. Тебе же будет хуже.

— Я не хочу «жить в одном месте». Я хочу с ними.

— Зато я хочу! — Мальчик сверкнул голубыми глазами. — Ты будешь все делать, как я хочу. А если не будешь слушаться… — И мальчик снова похлопал рукой по карману.

Толик с тоской глянул в сторону аллей. Там ходили и смеялись невидимые отсюда люди. И Толику казалось, что смеются они над ним. И Толик снова, сегодня уже во второй раз, заплакал.

— Не реви! — строго сказал мальчик. — У меня есть дела поважнее, чем твои слезы. Садись сюда и слушай. Я хочу, чтобы ты все знал. Тогда я обязательно должен забрать тебя с собой. А так я, может быть, тебя и пожалел бы. Но если ты все будешь знать, то ты меня выдашь.

— Я не выдам, — сквозь слезы сказал Толик. — Честное слово, не выдам!

— Я никому не верю! — сурово сказал мальчик. — А ты — жадина. И ты мне нравишься…

— Я не жадина, — робко возразил Толик.

Мальчик засмеялся.

— А кто пожалел для Мишки даже одну спичку?

Толик с ужасом посмотрел на мальчика и умолк. Мальчик знал все. И возразить было нечего.

— Ты меня не бойся, — сказал мальчик. — Мы еще с тобой будем дружить. Я ведь раньше тоже был такой, как ты. И я первый нашел этот коробок. Просто я умней тебя. На второй спичке я загадал сто порций мороженого. Но уже на третьей я понял, что так я быстро истрачу все спички на пустяки. И тогда я загадал, чтобы у меня было ровно миллион таких коробков. Я никому не верю, даже волшебным спичкам. И я сам взялся отсчитывать эти коробки. Я считал их полтора года. Зато я теперь самый могущественный человек на земле. Я могу сделать все что угодно. И для этого мне не нужно будет работать. Тебе просто повезло, что ты попал туда, где я считал коробки. Только я не понимаю, как ты туда попал? Ведь я был во вчерашнем дне.

После всех событий сегодняшнего дня Толик уже не мог ничему удивляться. Вчерашний день так вчерашний. Ему было уже все равно. Но мальчик заметил, что Толик не понял, что такое вчерашний день.

— Это я сам придумал! — с гордостью сказал мальчик. — Ты жадина, но ты глупее меня. Тебе бы никогда не придумать про вчерашний день. А я придумал, и поэтому я теперь такой великий волшебник. Вчерашний день — это и есть вчерашний день. Ведь то, что было вчера, уже прошло. И никто никогда не увидит того, что было вчера. Потому что все это уже было, а на следующий день будет все новое. И если я уйду во вчерашний день, то меня тоже не будет видно. Люди будут ходить совсем рядом и ничего не будут замечать. Но все-таки я не понимаю, как ты попал во вчерашний день. Твое счастье, что я не имел права истратить хотя бы одну спичку, пока не отсчитаю миллион коробков. А то я тогда еще превратил бы тебя в червяка.

— Лучше бы я никогда не брал коробка, — уныло сказал Толик. — Я же не знал, что он волшебный. Я и не хотел ни в какой день попадать…

— Я думаю, что ты попал во вчерашний день потому, что ты жадина, — задумчиво сказал мальчик. — Я очень люблю жадин! Я сам жадина. Я теперь самая главная и самая умная на свете жадина!

Понемногу в парке темнело. Кроны деревьев и кусты стали почти черными. На их фоне ярко-голубые глаза мальчика светились маленькими, какими-то злыми и жадными светлячками.

— Ну довольно, — сказал мальчик. — А теперь мы с тобой уйдем.

— Куда?! — с ужасом спросил Толик.

— Во вчерашний день. Ты увидишь, как я там все хорошо устроил.

— Я не хочу! — закричал Толик. — Отпусти меня! Я пойду к маме. Она уже пришла с работы.

— Если ты еще раз произнесешь слово «мама», ты забудешь ее навсегда!

— Я не буду, не буду произносить! — умоляющим голосом проговорил Толик, озираясь по сторонам.

У него еще оставалась маленькая надежда, что кто-нибудь заглянет в кусты, быть может, милиционер, или хотя бы толстый доктор, или пускай хоть профессор с толстыми стеклами, и спасет его. Но кругом было тихо.

— Приготовиться! — скомандовал мальчик.

И в этот момент Толик увидел Мишку. Впрочем, он даже не знал, Мишка это или нет. Просто в просвете между кустами мелькнули две фигурки, похожие на человека с собакой.

— Мишка! — в отчаянии крикнул Толик. — Мишка! Спаси меня!

Вслед за тем он услышал топот ног и собачий лай. И вот, протиснувшись сквозь кусты, на полянку выбежал Мишка, держа на поводке Майду.

Тяжело дыша, Мишка осадил Майду. Он взглянул на мальчика и спокойно спросил:

— Он чего, пристает к тебе?

— Он не пристает. Он еще хуже… — сказал Толик и умолк, видя, как еще ярче вспыхнули глаза мальчика.

Но Мишка не обратил на глаза никакого внимания.

— Ну-ка, иди отсюда! — сказал Мишка.

Мальчик презрительно усмехнулся, но ничего не ответил.

— Идем, Толик, чего с ним связываться, — пожал плечами Мишка. — Вдвоем-то мы из него компот сделаем. Мне даже его бить жалко.

Мальчик захохотал. Мишка посмотрел на него и сплюнул.

— Ненормальный какой-то! Идем, Толик, не связывайся!

— Зато я с вами хочу связываться, — сказал мальчик. — Теперь и ты никуда отсюда не уйдешь. Ты оскорбил самого могущественного человека в мире. Или немедленно проси прощения, или…

— Тьфу ты! — сказал Мишка. — Прощения ему… Иди отсюда, пока цел!

— Проси, Мишка, проси! — умоляющим голосом произнес Толик. — Может быть, он нас отпустит.

Мальчик, не обращая внимания на слова Толика, сунул руку в карман. Майда, не спускавшая с него глаз, заворчала и рванулась, но Мишка удержал ее. Он не любил натравливать собак на людей.

— Не держи ее! Отпусти! Ты ничего не знаешь! — закричал Толик.

Он подбежал к Мишке и вырвал у него из рук поводок. Майда с рычанием прыгнула. Но было уже поздно.

В ту же секунду Толик, Мишка и Майда почувствовали, как будто их подняло в воздух и понесло неизвестно куда.

 

Часть II

Чудеса поневоле

Толик проснулся в большой комнате. Было утро. Солнце ярко светило сквозь окна, и большой цветистый ковер на полу как будто горел под этим ослепительным светом.

«Откуда у нас этот ковер? — подумал Толик. — Вчера его не было».

Переведя взгляд на спинку кровати, Толик увидел красивую стеклянную табличку с надписью: «Умываться по утрам необязательно».

«Это, наверное, всё папины шутки», — подумал Толик.

Он скинул одеяло, соскочил с постели и полез под кровать за тапочками. Вместо тапочек там стояли новенькие ботинки. Толик вытащил их, и, попав под солнечный луч, ботинки вдруг засверкали так, что смотреть на них можно было лишь прищурившись. Сверкали подошвы и шнурки, которые были почему-то желтого цвета. Ботинки были очень тяжелые. Приглядевшись, Толик увидел, что шнурки представляли собой металлические цепочки; подошвы тоже были сделаны из какого-то металла. И вообще ботинки были какие-то ненастоящие, как будто их сняли с новогодней елки. «Чужие ботинки», — подумал Толик и задвинул их опять под кровать.

Рядом с кроватью на металлическом белом стуле лежала одежда. Стул блестел, как хорошо начищенный пионерский горн. Удивляясь все больше, Толик развернул рубашку и брюки. Они оказались удивительно легкими, но пуговицы были большие и сделаны из того же металла, что и подошвы. Одна пуговица на рубашке весила, наверное, столько же, сколько вся рубашка. Костюм тоже был каким-то маскарадным. Толик понял это окончательно, когда разглядел на рубашке золотую звездочку Героя Советского Союза.

В недоумении Толик огляделся по сторонам и лишь сейчас понял, что он находится вовсе не в своей комнате.

Комната была просто огромная. Под потолком висела гигантская люстра с тысячами стекляшек, которые переливались на солнце. Вдоль стен до самого потолка тянулись колонны. Возле колонн стояли большие вазы. Все было очень большое, массивное. Толику показалось, что он где-то уже видел эту комнату, а вернее, не комнату, а целый зал. Ни у кого из папиных и маминых знакомых не могло быть такого зала.

Толик подошел к вазам. Первая ваза была доверху наполнена конфетами «Белочка». Во второй лежали плитки шоколада. В третьей — пирожные. Все сорок четыре вазы были наполнены какими-нибудь сладостями. Но Толик не обрадовался этим сластям. Наоборот, с каждой минутой ему становилось все тревожнее. Это уже не было похоже ни на маскарад, ни на шутку. В комнате было очень тихо. И снаружи тоже не доносилось ни одного звука, несмотря на то, что окна были открыты. Не было слышно шума автомобильных моторов, людских голосов, шарканья метлы дворника — не было слышно ничего.

Как был, в трусах и майке, Толик подбежал к окну и выглянул наружу. Он увидел пустынную площадь, залитую асфальтом.

Вокруг площади стояли здания, которые тоже показались Толику знакомыми. Они были двух— и трехэтажными, с колоннами, башенками, громадными зеркальными окнами — здания старинной постройки, похожие одновременно и на дворцы и на магазины.

«Универмаг Гостиный Двор», — прочитал Толик надпись на одном из длиннющих зданий. На другом было написано: «Детский мир», на третьем — «Лакомка». Это была площадь магазинов. Толик не узнал эти магазины потому, что они стояли все подряд, вместе, хотя должны были находиться на разных улицах города.

И теперь стало понятно, почему ни одного звука не доносилось из раскрытых окон. На площади не было ни одного человека, ни одного автомобиля, ни даже хотя бы голубя — не было ничего, что могло разговаривать, шуметь или двигаться. В зеркальных витринах безмолвно застыли манекены, протягивая неизвестно кому яркие полотна материи. На мертвой площади манекены и сами казались мертвецами, но Толик даже обрадовался им, потому что они хоть чуточку походили на людей.

И все же смотреть на пустынную, залитую ярким солнечным светом площадь было почему-то неприятно. Никто не входил в распахнутые двери магазинов, и никто не выходил из них. Никого не было видно за окнами лестничных переходов. Магазины стояли навытяжку, как часовые, в ожидании неведомых покупателей.

Больше на площади ничего не было. Даже ветра не было.

Толик оглянулся. Кровать и стул стояли посредине комнаты. Отсюда они казались маленькими и одинокими. И Толику показалось, что он тоже остался совсем один в целом мире, один на всей земле, откуда вдруг по неизвестной причине ушли все люди.

По старой привычке Толик закрыл глаза, чтобы проверить, не сон ли это. Он долго, минут пять, стоял с закрытыми глазами. Когда же он осторожно приоткрыл один глаз, то увидел, что ничего не изменилось.

Толик пересек комнату-зал и подошел к двери. Тяжелая, с украшениями в виде розочек и завитушек дверь распахнулась перед ним сама, и Толик попятился. Он постоял немного в раздумье, внимательно посмотрел в щель между дверью и косяком, думая, что там кто-то спрятался, но никого не увидел.

Втянув голову в плечи, Толик шагнул за порог, ожидая, что его сейчас ударит током или произойдет еще что-нибудь страшнее. Но опять ничего не случилось.

Вниз спускалась широкая лестница с мраморными ступенями и мраморными перилами. Эта лестница показалась Толику знакомой. Он где-то видел ее, но никак не мог вспомнить где. Чего-то не хватало на этой лестнице, кажется ковра. Во всяком случае, ступать босыми ногами по холодному мрамору было не очень приятно.

Поеживаясь, Толик спустился по лестнице. На улицу вела еще одна дверь: толстая, с зеркальными стеклами и большими золотыми ручками. Она также открылась сама, едва Толик подошел к ней. На этот раз Толик уже не удивился. Он решил, что у дверей есть какой-нибудь скрытый механизм, который начинает работать, если к нему приблизится человек. В конце концов, при теперешней технике это уж не так трудно сделать.

Толик вышел наружу. Перед ним лежала уже знакомая площадь. Снизу она казалась еще больше и еще пустыннее.

— Э-эй! Кто тут есть! — крикнул Толик.

Никто не откликнулся. Лишь через некоторое время, отразившись от безмолвных домов-магазинов, голос Толика вернулся к нему слабым эхом: «Тут-ут-ут-есть-есть-есть…»

Сбоку послышался шорох. Толик обернулся, и у него, как когда-то у Чичи, задрожали сначала ноги, потом руки и, наконец, даже уши.

Перед Толиком стоял и смотрел на него большими глазами Железный Человек. На нем не было никакой одежды, но его нельзя было назвать голым, как нельзя назвать голым, например, камень. У него были руки, ноги и голова. У него были даже нос и рот, который улыбался неизвестно чему. Улыбка как будто застыла на его лице. На безволосой железной голове рос один-единственный волос, тоже железный. Волос был длинный, с шариком на конце.

Все это Толик разглядел в одну секунду. В следующую секунду он отпрянул назад и прижался к стене, ожидая немедленной смерти.

Железный Человек молча смотрел на Толика и не шевелился. Но в неподвижности его было что-то страшное. Это была не неподвижность чего-то живого, а неподвижность машины.

Толик медленно, едва заметно, вжимаясь спиной в стену, передвинулся на несколько сантиметров. Все так же улыбаясь, Железный Человек чуть-чуть повернул голову.

И тогда, не помня себя от страха, Толик оторвался от стены и бросился бежать наискосок через площадь. Но сразу же за его спиной возник металлический звук тяжелых шагов. Кто-то бежал за ним, не догоняя и не отставая. Собрав последние силы, Толик побежал еще быстрее. Шаги за спиной загремели еще громче. Тот, кто бежал сзади, не произносил ни слова. Но Толик чувствовал, что он уже не в силах бороться со своим страхом. Ноги у него подкосились, и он упал на асфальт посреди площади, закрыв голову руками. Он знал, что на него обрушится сейчас удар железной руки и это будет последнее, что он успеет почувствовать. С какой-то не очень сильной обидой, почти равнодушно, Толик подумал: «За что? Что я ему сделал?» — и закрыл глаза, приготовившись к смерти.

Но вокруг было тихо. Шаги смолкли. Лишь где-то рядом с Толиком громко и часто стучали невидимые молоточки. Толик не сразу понял, что слышит стук своего сердца.

Наконец Толик решился открыть глаза. Он выглянул из-под руки и увидел Железного Человека. Тот стоял совсем рядом, метрах в трех. Он был совершенно спокоен, как будто и не бежал только что. А на его железном лице сияла все та же улыбка.

— Вы… чего?… — спросил Толик, еле шевеля губами от страха.

— Непонятно, — отозвался немедленно Железный Человек.

— Я… боюсь… — сказал Толик.

— Пожалуйста, — ответил Железный Человек. — Ты можешь делать все, что хочешь. Ты не можешь делать того, что не разрешается.

Толик заметил, что, когда Железный Человек говорил, на его лице ничего не менялось. Даже губы не шевелились. Они застыли в вечной улыбке.

Постепенно страх Толика стал проходить. Нельзя сказать, чтобы он чувствовал себя совсем хорошо. Но он видел, что пока Железный Человек не собирается его убивать. Во всяком случае, когда человека собираются убить, с ним особенно долго не разговаривают.

— Вы настоящий? — спросил Толик уже посмелее.

— Я настоящий.

— Почему же вы такой железный?

— Я настоящий робот.

— Почему же вы разговариваете?

— Я умею разговаривать.

— Можно, я буду вас спрашивать?

— Ты можешь делать все, что хочешь. Ты не можешь делать того, что не разрешается.

— А кто это мне не разрешает? — спросил Толик, уже совсем оправившись от испуга.

— Волшебник.

Толик вскочил на ноги. Он вдруг все вспомнил. Он понял вдруг сразу то, о чем смутно догадывался еще раньше. Это было вчера… А быть может, и не вчера, а тысячу дней или тысячу лет тому назад… Но это уже не важно, потому что мальчик с голубыми глазами ему не приснился.

Толик Рыжков, бывший ученик четвертого класса, бывший сын папы и мамы, находился сейчас во вчерашнем дне.

И как будто в подтверждение этих мыслей, на дальнем конце площади послышался шум мотора. Толик увидел большую черную автомашину, которая мчалась прямо к нему. Машина была без шофера. Она двигалась сама собой. А на заднем сиденье, развалившись, сидел тот, кого Толик и ожидал увидеть.

Машина сама остановилась возле Толика.

— С добрым утром! — насмешливо сказал мальчик.

Толик ничего не ответил.

— Почему ты ходишь босиком? — спросил мальчик. — Разве тебе не понравились ботинки с золотыми подошвами и шнурками? Они такие же, как и у меня. Смотри.

Мальчик задрал ногу, и перед глазами Толика ослепительным блеском вспыхнули точно такие же ботинки, какие он оставил под кроватью.

— А разве тебе не понравился костюм с золотыми пуговицами? Я сам придумал такой фасон.

— Там золотая звездочка, — угрюмо сказал Толик.

— Это я тебя наградил! — хвастливо сказал мальчик. — Я же знаю, что ты мечтал стать героем. Вот я и хотел сделать тебе приятное. Ведь ты мне все-таки нравишься.

— Я не совершил никакого геройского поступка, — сказал Толик. — Мне все равно нельзя носить звездочку.

— А лучше всех играть в шахматы тебе можно? И разве ты заслужил звание лучшего игрока в хоккей?

Толик промолчал. Сказать было нечего.

Мальчик засмеялся.

— Не бойся! Как раз за это ты мне и понравился. Я для тебя изо всех сил стараюсь. Я уже на тебя не одну спичку истратил. Даже стул сделал серебряный. А спал ты во Дворце пионеров. Разве тебе там не понравилось?

«Ну конечно, — подумал Толик. — Как это я раньше не догадался! Зал и лестница — все это я уже видел раньше. Они из Дворца пионеров».

— Что же ты не благодаришь меня?

Толик никак не мог понять, говорит мальчик серьезно или смеется.

— Спасибо, — сказал Толик, решив, что пока не стоит ссориться с мальчиком, ведь нужно еще как-то выбраться отсюда.

— Не стоит, — ответил мальчик. — Я уверен, что мы станем большими друзьями. Здесь ты получишь все, что угодно. Мы будем самыми счастливыми людьми в мире, ведь нам совершенно не надо работать или учиться. Ты просто еще не привык. Для начала я советую тебе забыть папу и маму.

— Не надо! — попросил Толик. — Пожалуйста, не надо!

— Как хочешь. Тебе же хуже, ведь ты все равно отсюда не уйдешь. И твой Мишка тоже никуда не уйдет.

— А где Мишка? — обрадовался Толик. — Почему Мишка не приходит?

— Об этом знаю один я! — сердито сказал мальчик. — Я! Я — волшебник! Тебе об этом знать необязательно. Твой Мишка — грубиян и невежа! Он не хочет жить во дворце. Он не хочет со мной разговаривать! Он отвратительный человек: в нем совершенно нет лени и жадности. И если он не исправится, я превращу его в… Я еще придумаю, во что его превратить. Я — волшебник!

Мальчик, кажется, не на шутку рассердился. Он кричал, и глаза его вспыхивали недобрыми голубыми огоньками. Толик испугался, как бы мальчик в гневе не вздумал и его превратить во что-нибудь. Толик отступил на шаг от машины и съежился, чтобы казаться тихим и безобидным. Мальчик заметил это.

— Не бойся, — сказал он гораздо тише. — С тобой ничего не случится. Ведь ты жадина. И я о тебе позабочусь. Ты видишь этого Железного Балбеса? Он тебя охраняет. Он повсюду будет ходить за тобой.

Толик взглянул на Железного Человека с тайной надеждой, что тот обидится за слово «балбес» и огреет мальчика своей железной рукой по уху. Но Железный Человек даже не пошевелился. Зато мальчик, перехватив взгляд Толика, захохотал.

— Он не обижается, — сообщил мальчик. — Эй ты, как тебя зовут?

— Железный Балбес, — ответил Железный Человек.

— Разве тебе не обидно? — усмехаясь, спросил мальчик.

— Непонятно.

— Балбес — обидное имя.

— Я — робот, — ответил Железный Человек. — Я не умею обижаться.

— Каковы твои обязанности?

— Он может делать все, что хочет, — сказал Железный Человек, указывая на Толика. — Он не может делать того, что не разрешается. Я всегда нахожусь рядом.

— Понятно? — спросил мальчик Толика. — Он всегда рядом. Тебе нельзя делать того, что не разрешается. Но ты быстро привыкнешь. Ходи и смотри. Тебе понравится. А когда тебе понравится, мы станем друзьями.

Мальчик откинулся на сиденье, и сразу же машина сорвалась с места и быстро скрылась из виду.

Толик повернулся к Железному Человеку. После того как уехал мальчик, Толик подумал, что неплохо было бы завести дружбу с этим роботом. Какие бы железные мозги у него ни были, они не могут быть умнее человеческих. Во всяком случае, думал Толик, обмануть его будет нетрудно.

— Где Мишка и Майда?

— Непонятно.

— Мишка… и с ним собака.

— Человек и собака здесь.

— Где? В каком месте?

— Нельзя делать того, что не разрешается.

— Я ничего не делаю.

— Ты можешь делать все, что хочешь.

— Тогда скажи, где человек и собака.

— Здесь.

— В каком месте?

— Нельзя делать того, что не разрешается.

— Затвердил: «Не разрешается, не разрешается»! — сказал Толик, рассердившись. — Дурак ты!

— Я — Балбес, — поправил Железный Человек. — Я — робот.

— А что мне не разрешается?

— Выходить до рассвета.

— Куда выходить?

— Всюду.

— Робот, миленький! — сказал Толик ласковым голосом. — Я никому не скажу. Объясни, что значит «выходить до рассвета».

— Не разрешается.

— Я никогда не буду звать тебя Балбесом. Я тебя очень прошу!..

— Я понимаю.

— Ну, ну!.. — обрадовался Толик. — Тогда скажи.

— Не разрешается.

Толик понял, что договориться с Железным Человеком не удастся. Его железные мозги не знают жалости. Ну что ж, так и полагается железным людям. Для этого они и существуют.

Толик вздохнул и побрел через площадь к магазинам. Железный Человек топал за его спиной, не отставая ни на шаг.

В длиннющих галереях Гостиного Двора было пусто. Не было ни продавцов, ни покупателей, ни кассиров. На полках и на витринах лежали товары. Все было так, как и в настоящем Гостином Дворе, даже таблички с ценами и будочки с кассовыми аппаратами. На лестницах стояли телефоны-автоматы. Толик снял трубку и нажал кнопку бесплатного вызова. Он надеялся, что автоматы работают, и хотел позвонить в милицию и попросить о помощи. Но гудка он не услышал.

Толик сердито бросил трубку, и она заболталась на проводе. Железный Человек подошел к телефону и аккуратно повесил трубку на рычаг. Очевидно, он во всем любил порядок. Если, конечно, железные люди способны что-нибудь любить.

Толик шел между рядами прилавков и довольно равнодушно смотрел на витрины, где лежало столько замечательных вещей. В отделе фототоваров он все же подошел к полке, снял с нее самый дорогой фотоаппарат и с вызывающим видом посмотрел на Железного Человека. Тот молчал. Толик положил фотоаппарат на место. Еще два дня назад он мог лишь мечтать о таком фотоаппарате. Сегодня же это было совсем неинтересно. Да и фотографировать было некого, разве что Железного Человека.

В спортивном отделе Толик немного оживился. Здесь лежали прекрасные мячи, клюшки, стояли гоночные велосипеды. Толик подержался за велосипед, но не взял и его. Он представил себе, что он едет по площади, а за ним, не отставая, топает Железный Человек. И получалось, что Толик будет вроде собачки на прогулке. Разница лишь в том, что без поводка.

И прекрасный ниппельный мяч Толик не взял тоже. Играть было не с кем, разве что с Железным Человеком.

Но вот в охотничьем отделе Толик увидел ружья. Десятки ружей и патроны к ним. Толик пошел за прилавок и стал прохаживаться вдоль стойки. У него мелькнула мысль, что неплохо было бы обзавестись каким-нибудь оружием. Кто знает, что может случиться. И что еще придет в голову этому мальчику с голубыми глазами? Во всяком случае, Толик не будет теперь беззащитным.

Толик протянул руку к стойке и взял ружье-двухстволку.

Железный Человек, до сих пор безмолвно стоявший рядом, беспокойно шевельнулся.

— Оружие брать не разрешается.

— Я же могу делать все, что хочу! — возмутился Толик.

— Ты можешь делать все, что хочешь.

— Я хочу ружье.

— Оружие брать не разрешается.

— А мне наплевать на «разрешается» и «не разрешается»! — громко сказал Толик. — Я не просил, чтобы меня сюда уносили.

— Оружие брать не разрешается.

Железный Человек говорил без всякой злости, очень ровным и спокойным голосом. Но когда Толик попытался с ружьем выйти из-за прилавка, Железный Человек шагнул к нему и легко, без всякого усилия выдернул ружье из его рук. Затем он поставил ружье на прежнее место и замер.

— Дурак! — крикнул Толик.

— Я не дурак. Я — Балбес.

— Это одно и то же!

Железный Человек промолчал. Он, как и все железные люди, обладал железными нервами. Его невозможно было вывести из себя. Он не мог ни обидеться, ни рассердиться. И это было вполне естественно. Иначе он был бы хоть немного похож на настоящего человека.

А вот Толик рассердился. Он стал хватать с витрины все подряд и швырять на пол, чтобы хоть как-то досадить Железному Человеку. На пол летели майки, лыжные костюмы, теннисные ракетки. Но все напрасно. Железный Человек молча и невозмутимо подбирал все это и возвращал на место. Через минуту в отделе спортивных товаров не было заметно никакого следа разгрома, учиненного Толиком.

Из спортивного отдела Толик захватил тапочки: на каменных ступенях сильно мерзли ноги.

Толик шел мимо витрин, на которых сверкали всевозможные часы, золотые портсигары и драгоценные камни. Около каждого предмета стояла табличка с ценой.

И если бы сложить все цены вместе, то получилась бы одна, общая цена — сколько-то там рублей и копеек, — цена разлуки с папой и мамой и со всеми остальными, даже с Чичей, который казался теперь Толику вовсе не плохим парнем. А за спиной громыхал железными ступнями Железный Человек. У него не мерзли ноги на каменных ступенях.

Толик вышел на площадь. Она по-прежнему была пустынна.

Железный Человек остановился рядом, улыбаясь своей вечной железной улыбкой.

— Время принимать пищу, — сказал он.

— Я не буду есть, — сказал Толик.

— Ты можешь делать все, что хочешь.

— Я лучше умру с голоду!

— Непонятно.

— Умру. Меня не будет.

— Ты уйдешь?

— Навсегда! — злорадно сказал Толик. — Я уйду, а Волшебник оторвет тебе голову за то, что ты плохо меня охраняешь.

— Уходить запрещается.

— Тьфу на тебя! Замолчи! — сказал Толик. — Шпион!

— Я — робот. Я — Балбес, — отозвался Железный Человек.

— Вот и я говорю то же самое, — подтвердил Толик, которому вовсе не хотелось умирать и очень хотелось есть.

И Толик пошел к зданию, над которым висела большая вывеска: «Лакомка». Толик уже был здесь с папой и мамой. Тут он в первый раз попробовал ужасно вкусный блинчатый пирог и мороженое с воткнутыми в него ягодами вишни.

Зал, конечно, был пуст. На столах стояли блюда с самой разнообразной едой. Почему-то они были горячими и на вид очень свежими, как будто их только что поставили. И вообще зал нисколько не изменился. Те же колонны, эстрада для оркестра, разноцветные столики и разрисованные стены. Конечно, это было то самое кафе, где они были когда-то с папой и мамой.

Толик вдруг подумал, что, наверное, на тех местах, где стояли «Гостиный Двор», «Детский мир» и «Лакомка», теперь ничего нет. И конечно, милиция будет искать, куда пропали эти дома, и, может быть, найдет Толика и арестует мальчика с голубыми глазами. Но тут же Толик вспомнил, как он сам заставил старшину арестовать ни в чем не повинного толстого доктора, и понял, что милиция тут не поможет.

Не присаживаясь к столу, Толик взял кусок пирога и съел его.

Далеко от площади магазинов, у берега моря, стояло высокое здание, выстроенное прямо на песчаном пляже. В нем было ровно сорок четыре этажа. Морские волны подкатывались к самым ступенькам. У подъезда покачивались на волнах тридцать новеньких катеров и морской теплоход, выкрашенный голубой краской. С другой стороны дома на ровной асфальтовой дорожке стояли тридцать новеньких легковых автомобилей.

На каждом этаже дома было по сто комнат.

В этом доме жил мальчик с голубыми глазами.

По утрам, когда мальчик выходил из дома, тридцать новеньких катеров замирали по стойке «смирно», и моторы их начинали работать, словно любой из этих катеров только и мечтал о том, как бы покатать мальчика.

Тридцать новеньких автомашин приветственно гудели и в нетерпении подпрыгивали на месте, словно застоявшиеся лошадки.

А мальчик, не обращая ни на что внимание, подходил к берегу, раздевался и принимался плавать. Ему даже не нужно было шевелить руками и ногами: море само держало его на поверхности.

Затем мальчик принимался ловить рыбу. Каждую секунду на его крючок попадалась большая рыбина. Он снимал рыб и бросал их на берег.

После рыбной ловли мальчик завтракал. Он сидел один в громадном, похожем на вокзал павильоне и, прежде чем приняться за еду, не меньше получаса раздумывал, что бы съесть такое, чего он еще не пробовал.

После еды он принимался бродить по этажам своего дома. Он пока еще осмотрел не все комнаты. И в каждой комнате его ждали удивительные и прекрасные вещи. Там были комнаты с заводными игрушками, электрическими игрушечными поездами и самолетами. Были комнаты с редчайшими коллекциями марок, всевозможных монет и аквариумными рыбами. Была специальная комната с автоматами газированной воды, которые совершенно бесплатно наливали двойную порцию сиропа. Были пятнадцать комнат с различными играми, комната с каруселью и даже специальная комната с соевыми батончиками, которые очень нравились мальчику.

Если же встречалась пустая комната, то мальчик вынимал из кармана спичку, переламывал ее, и тотчас же комната наполнялась всем, чего он только пожелает.

Пустых комнат было еще много, и мальчику работы хватало. Но он уже подумывал о том, что скоро придется рядом поставить второй дом и начать заполнять его комнаты.

Лишь на двадцатом этаже комнаты пустовали. Вернее, пустовали все, кроме одной. Там жили Мишка и Майда. И прежде чем войти на этот этаж, мальчик переламывал спичку и шептал что-то, известное ему одному.

На другой день после того, как Толик познакомился с Железным Человеком, мальчик еще раз поднялся на двадцатый этаж. Он вышел из лифта, на цыпочках прокрался по коридору и заглянул в замочную скважину. За дверью раздалось грозное ворчанье. Тогда мальчик распахнул дверь и вошел в комнату.

В ту же секунду от окна метнулась какая-то тень. Она пролетела по воздуху и, словно ударившись обо что-то, остановилась на полпути и упала на пол.

Мальчик засмеялся, но глаза его не смеялись. Они горели холодным голубым светом.

— Я говорил тебе, чтобы ты привязал собаку, — сказал мальчик. — Она не может меня укусить, так же как ты не можешь меня ударить.

Майда, ощетинившись, напрягшись изо всех сил, рвалась к мальчику. Но ее словно что-то держало на месте. Майда не понимала, что с ней происходит. Она обернулась к Мишке и беспомощно посмотрела на него. Но Мишка тоже не мог ей помочь. Все же он встал, взял Майду на поводок и привязал ее к столу, чтобы она не билась грудью о невидимую преграду.

— Ты еще не передумал? — спросил мальчик.

— Я не хочу с тобой разговаривать, пока ты не скажешь, где Толик.

Мальчик презрительно усмехнулся.

— Толик давно о тебе не думает. Ему понравилось у меня. И мы скоро будем друзьями. Он сам сказал. А про тебя он сказал, что лучше всего, если бы я превратил тебя в червяка.

Мишка ничего не ответил.

— А ведь ты меня боишься, — сказал мальчик. — Меня и нужно бояться. Я — волшебник! Я самый могущественный человек в мире!

— Слыхали уже, — буркнул Мишка.

— Одна только спичка — и ты будешь просить у меня прощения!

— А без спички ты ничего не можешь. Ты — ноль без палочки.

— Я все могу! — закричал мальчик. — Я — волшебник! Но я хочу, чтобы ты сам просил у меня прощения.

Вместо ответа Мишка сложил фигу и ткнул ею в сторону мальчика.

— Ты что, с ума сошел? — удивился мальчик. — Ты понимаешь, что я с тобой могу сделать?

— Понимаю.

— Я тебя даже отпустить могу, — неожиданно сказал мальчик. — Хочешь, я тебя отпущу? Пойдешь к папе с мамой.

Мальчик как будто перестал сердиться. Но все же было в его лице что-то такое, отчего Мишка ему не поверил. Может быть, тому виной были злые голубые огоньки, вспыхивающие в глазах мальчика.

— Никуда я без Толика не пойду.

— Я тебе тысячу рублей дам.

— Подавись ты своей тысячей!

— Миллион рублей!

— Подавись ты своим миллионом!

Глаза мальчика разгорались все сильнее. Они выдавали его. Было видно, что он во что бы то ни стало хочет сломить Мишкино упрямство. И он хочет сделать это не с помощью спичек, а сам, и тогда победа его будет настоящей победой.

Неизвестно, понимал ли это Мишка. Но он понимал, что в любую секунду может превратиться в червяка. Мишка держался из последних сил.

— Хорошо, — сказал мальчик. — Я даю тебе три дня сроку. Если за это время ты сам не откажешься от Толика и не попросишь у меня прощения, то я превращу тебя… — Мальчик подошел к окну и задумчиво взглянул на море. У берега на легкой волне покачивались катера. — Я превращу тебя в катер! — радостно сказал мальчик. — И я буду на тебе кататься вместе с Толиком. Толик — жадина, и из него выйдет хороший товарищ.

Мальчик сунул руку в карман, и на стене неожиданно возникли часы с секундной, минутной и часовой стрелками и календарем, который показывал дни недели.

— Смотри, — сказал мальчик. — С этой минуты часы начинают счет. Тебе осталось ровно три дня.

Мальчик пошел к двери, но на пороге остановился и взглянул на часы.

— Осталось двое суток двадцать три часа пятьдесят девять минут сорок пять секунд! — хихикнул мальчик и вышел из комнаты.

Мишка посмотрел на часы. Потом он подошел к Майде, сел возле нее на пол и обхватил руками ее мохнатую голову. Майда лизнула его в лицо, и на щеке Мишки осталась мокрая полоса. Издали могло бы показаться, что Мишка плачет. Впрочем, может быть, так оно и было. Это бывает, если приходится долго сдерживаться, если не хочется показать, что тебе страшно. Мишке очень не хотелось превращаться в катер. Но еще больше ему не хотелось оставлять в беде друга. Так уж он был устроен.

Ночевал Толик все в том же зале. Проснувшись, он подбежал к окну и выглянул наружу. За ночь ничего не изменилось. Перед ним расстилалась все та же пустая площадь, и двери магазинов были открыты — двери, в которые никто и никогда не войдет.

Толик перевесился через подоконник и взглянул на подъезд. Железный Человек был там. Он стоял неподвижно, нелепо, неизвестно кому улыбаясь.

Толик пересек зал и выглянул в другое окно. Перед ним расстилался громадный парк. Среди зелени виднелись поляны. На полянах стояли качели, но на них никто не качался. В разных местах возвышались парашютные вышки, с которых никто не прыгал. На лодочной станции лодки неподвижно стояли у причала. Все это было в точности похоже на Парк культуры и отдыха, с той лишь разницей, что ни одного человека не было видно на его аллеях.

Толик подумал, что если как-нибудь спуститься с той стороны, то можно удрать от Железного Человека и поискать выход. Ведь должен же где-то быть выход из этого мира. Ведь расположен он на Земле и где-то вокруг живут люди, которые почему-то не могут сюда попасть. Но неужели они ничего не замечают?

Толик разулся и бросил вниз тапочки. Затем он вылез на карниз и уцепился за водосточную трубу. Второй этаж в доме был очень высокий. Толик глянул вниз и ясно представил себе, как у него разжимаются руки и он летит и ударяется спиной о каменные плиты тротуара. Толик зажмурился и еще крепче вцепился в водосточную трубу. Постояв немного, он осторожно опустил одну ногу, и пятка его встретила пустоту. Тогда Толик опустил вторую ногу и носком коснулся трубы. Он крепко обхватил трубу ногами и руками и стал сползать, обдираясь о давно не крашенное железо.

Пожалуй, это был первый в жизни подвиг, который Толик совершил без чьей-либо помощи. Но совершил он его напрасно.

Едва ноги Толика коснулись тротуара, за углом послышалось громыхание, и Железный Человек, выйдя из-за угла, остановился рядом с Толиком.

— Ты зачем пришел? — сердито спросил Толик.

— Я — всегда рядом.

— Ты хоть бы поздоровался, невежа!

— Тебе это нужно?

— Ничего мне не нужно!

— Это противоречиво, — сказал Железный Человек. — Ты просишь, чтобы я здоровался, и говоришь, что это не нужно.

— Больно ты умный! — огрызнулся Толик.

— Я — робот. Я — Балбес.

Толик махнул рукой и поплелся в парк. Железный Человек, все так же улыбаясь, зашагал за ним.

Едва Толик ступил на дорожку парка, она двинулась с места и поехала, словно лестница эскалатора. Но ехала она не вниз и не вверх, а в ту сторону, куда направлялся Толик.

— Это еще что?! Почему она едет? — удивился Толик.

— Это удобно, — ответил Железный Человек. — Не нужно двигать ногами. Не нужно затрачивать энергию. Это экономично.

Толик повернулся и пошел в обратную сторону. Дорожка тоже поехала в обратную сторону. Толик направился к качелям, и сейчас же дорожка изогнулась и понесла его к качелям. Толик снова переменил направление. Дорожка сделала то же самое.

— Останови ее! — сказал Толик. — Я хочу идти своими ногами.

— Это не разрешается. Это не экономично. Тратится много сил. Усталость. Человек не должен работать. Человек отдыхает.

— Много ты понимаешь! — ехидно сказал Толик. — А тебя кто сделал, свинья, что ли?

— Непонятно.

— Свинья — такое животное.

— Это противоречиво, — сказал Железный Человек. — Меня сделал Волшебник.

Он не животное. Свинья — животное. Значит, Волшебник не свинья.

— Самая он настоящая свинья, даже еще хуже! — сказал Толик и направился к парашютной вышке.

Железный Человек затопал вслед за ним, объясняя своим ровным голосом, что человек не может быть свиньей и что это противоречиво. Но поскольку Толик ему не отвечал, Железный Человек скоро умолк.

Толик подъехал к парашютной вышке. Он хотел забраться на самый верх и осмотреть окрестности. Может быть, он где-нибудь увидит выход. Едва Толик ступил на первую ступеньку лестницы, как она сама поехала вверх. Железный Человек молча примостился сзади.

Толик поднялся на верхнюю площадку. Перед ним раскинулся громадный зеленый парк. Тут было полно всяких аттракционов. Повсюду виднелись карусели: простые и воздушные, гигантские шаги, павильоны смеха, и все это выглядело нелепо, потому что никто не гулял и не смеялся в этом парке. Было похоже, что этот парк взяли и просто перенесли сюда из города. Толик снова подумал о том, что в городе, наверное, вместо парка осталось пустое место вроде дырки.

А за парком Толик увидел море. Оно было очень спокойное и очень странное.

У этого моря был берег и не было горизонта. Море просто кончалось километрах в десяти от берега. Дальше не было ничего: ни неба, ни воды, ни суши. Это было ни на что не похоже, потому что это было не что-то, а ничего. Ничего ведь и есть ничего. Объяснить это очень трудно.

— Что там такое? — спросил Толик, показывая рукой в сторону моря.

— Вода.

— А дальше?

— Это не разрешается.

— Что не разрешается?

— Приближаться ближе чем на два километра.

— К чему приближаться?

— К Черте.

— А что за Чертой?

— Не знаю.

Толик с удивлением взглянул на Железного Человека. Это было, пожалуй, первое человеческое слово, которое Толик от него услышал.

— Что за Чертой? — повторил Толик.

Железный Человек ответил не сразу, как обычно. Внешне он был совершенно спокоен, но Толику показалось, что внутри у Железного Человека что-то поскрипывает. Быть может, это скрипели его железные мозги, которые напрягались и не могли найти железного ответа.

— Н-не знаю, — как будто бы с усилием произнес Железный Человек.

Толик понял, что Железный Человек не врет. Впрочем, вряд ли он умел врать. В этом было его единственное преимущество перед Толиком.

— Почему нельзя приближаться к Черте?

Железный Человек ответил быстро и как будто с облегчением:

— На закате можно УВИДЕТЬ. На восходе можно…

Железный Человек замолчал.

— Что можно увидеть на закате?

— Не знаю.

— Ты сказал: «На восходе можно…» Что можно на восходе?

— Н-не знаю.

Железный Человек как-то странно напрягся, и внутри у него заскрипело, теперь уже совершенно отчетливо. Он не мог ответить на вопрос и как будто мучился этим. Если, конечно, предположить, что железные люди могут мучиться.

— Тебе что, нездоровится? — спросил Толик.

— Я — робот. Я всегда здоров, — ответил Железный Человек, мгновенно успокаиваясь. — Я не могу ответить на вопрос. Я не знаю. Мне нельзя задавать вопросы, которых я не знаю.

Странно, но Толику в эту минуту было вроде бы даже немного жалко Железного Человека. Быть может, оттого, что Толику раньше тоже приходилось мучиться, если в классе нужно было отвечать на вопрос, который он не знал. Все-таки было что-то человеческое в этом роботе. Толику показалось даже, что сейчас Железный Человек перестал быть совсем железным. И Толик решил воспользоваться этим.

— Где человек и собака?

— Здесь, — спокойно ответил Железный Человек.

— В каком месте?

— Нельзя делать того, что не разрешается.

Нет, видно, то, что Железный Человек запомнил, он запомнил это навсегда. Толик прекратил бесполезные вопросы. Он снова внимательно оглядел море, но никакой Черты не увидел, а увидел воду и за ней — ничего. Там скрывалась какая-то тайна. Может быть, там скрывалось что-то страшное.

Но что может быть страшнее, чем жить в этом мире, где тебя ожидает «друг», который в любую минуту может превратить тебя в червяка, где ты можешь забыть своих папу и маму, где дурацкие дорожки не дают тебе ступить ни шагу, где ты богат вещами и удовольствиями и лишен главных богатств — свободы и дружбы.

И все же Толик понимал, что неспроста ему многое не разрешается в этом мире. Не разрешается знать, где Мишка, не разрешается куда-то выходить с рассветом, не разрешается ходить одному, без Железного Человека. Что это за Черта, к которой нельзя подходить ближе чем на два километра? Вот если бы удалось удрать от Железного Человека…

Взгляд Толика упал на лямки парашюта, который висел у самых перил вышки. А что, если прыгнуть с парашютом? Другого парашюта нет, и пока Железный Человек будет спускаться с вышки, Толик будет уже далеко. Он побежит к берегу моря и, может быть, увидит эту самую Черту.

Толик подошел к перилам и нерешительно взялся за лямки. Он взглянул вниз и отшатнулся. Внизу было метров пятьдесят пустоты. Толику показалось, что вышка качается под напором ветра и сейчас рухнет. Но, взглянув на неподвижные листья деревьев, он понял, что качается не вышка, а он сам, ведь он никогда еще не прыгал с парашютом.

Неожиданно Железный Человек пришел на помощь. Не говоря ни слова, он приблизился к Толику и принялся надевать на него лямки и затягивать пряжки. Он делал это так спокойно и равнодушно, что Толик понял: ничего плохого с ним случиться не может. Он прыгнет, и приземлится, и убежит от Железного Человека.

А Железный Человек делал свое дело. Ничего не подозревая, он сам помогал Толику убежать. Видно, он не мог сообразить такой простой вещи своими железными мозгами.

Толик подошел к краю вышки. Железный Человек спокойно стоял рядом.

«Сейчас ты перестанешь улыбаться своей дурацкой железной улыбкой», — подумал Толик и прыгнул.

Трос, на котором висел парашют, натянулся, Толика дернуло, и он плавно стал спускаться на землю.

Но Железный Человек не стал колебаться. Спокойно и хладнокровно, словно делал это каждый день, он шагнул вперед и полетел вниз вслед за Толиком. Он летел вниз с высоты в пятьдесят метров, летел без парашюта, и на губах его замерла все та же улыбка. Воистину он был Железным Человеком.

Ноги Толика коснулись земли. Он упал на бок и, втянув голову в плечи, замер, ожидая, что сейчас на него обрушится Железный Человек. И тут же раздался скрежет. Затем все смолкло.

Толик поднял голову и увидел Железного Человека. Тот болтался головой вниз в полуметре от земли. Нога его запуталась в каком-то тросе, свисающем с вышки.

Железный Человек тихо раскачивался, улыбаясь.

Толик вскочил на ноги и сбросил лямки. Железный Человек изогнулся и дотянулся до петли, в которой запуталась его нога. Но даже его железным рукам оказалось не по силам распутать петлю. Она затянулась намертво. Толик был свободен.

Не слишком даже торопясь, Толик пошел прочь от вышки. Железный Человек беспокойно заворочался в петле.

— Я должен быть рядом, — сказал он.

— Пожалуйста, — ответил Толик. — Иди сюда. Я же тебя не держу.

— Меня держит трос.

— А я тут при чем? — усмехнулся Толик.

— Ты можешь отпустить трос до земли. Для этого нужно подняться на вышку.

— А я не хочу отпускать трос!

— Ты можешь делать все, что хочешь.

— Вот я и хочу, чтобы ты повисел тут, а не шпионил за мной.

— Тогда я не смогу быть рядом.

— А ты мне и не нужен, — сказал Толик и зашагал прочь.

Железный Человек неистово завертелся. Его железные пальцы скрежетали о трос, но ничего не могли поделать. На какую-то секунду Толику даже стало его жалко, потому что все это он проделывал молча, не ругаясь и не плача. Но освобождать Железного Человека Толик и не подумал. Иначе он, и Мишка, и Майда навсегда могли остаться в этом мире.

Толик уходил все дальше. И вдруг он услышал, как Железный Человек сказал своим обычным голосом:

— Пожалуйста…

Толик остановился как вкопанный. Уже во второй раз за этот день Железный Человек произнес нормальное человеческое слово. Может быть, не такие уж железные мозги у этого Балбеса? Может быть, с ним стоило попробовать договориться?

— Я тебя освобожу, если ты скажешь, где человек и собака! — крикнул Толик.

— Это не разрешается.

— А висеть вниз головой тебе разрешается?

— Нет.

— Вот и выбирай, что тебе больше не разрешается.

Со стороны вышки послышался какой-то скрип. Железный Человек думал своими железными мозгами. Он выбирал, что ему больше не разрешается.

— Человек и собака в доме у воды. Двадцатый этаж, — сказал он наконец.

— Он жив?

— Это противоречиво, — сказал Железный Человек. — Я должен был ответить на один вопрос.

— Ну и виси тогда тут, а я пойду!

— Это противоречиво, — повторил Железный Человек. — Я должен быть освобожден, если отвечу на вопрос, где находятся человек и собака. Я ответил. Ты должен отпустить трос.

Толик понял, что Железный Человек больше ничего не скажет. И еще он понял, что ему как-то не хочется обманывать. За свою короткую жизнь Толик уже успел достаточно налгать. И кроме того, если говорить честно, Железный Человек был немного жалок. Ведь он не был виноват, что мальчик заставил его шпионить. Мальчик мог сделать и не такое со своими спичками.

И Толик, поднявшись на вышку, отпустил трос.

Железный Человек быстро развязал петлю. Он не удивился и не обрадовался. Он спокойно поднялся на ноги и встал рядом с Толиком.

— Тебе больно было? — спросил Толик.

— Я — робот. Мне не бывает больно.

— А вот мне бывает. Еще как… — вздохнул Толик.

Железный Человек промолчал.

— Скажи, что находится за Чертой? — попросил Толик.

— Не знаю.

— Совести у тебя нет! — сказал Толик.

— Я — робот. У меня не бывает совести.

Толик посмотрел на его улыбающийся неподвижный рот, на большие глаза, которые ничего не выражали, и подумал, что все-таки зря он освободил этого Балбеса.

День уже клонился к вечеру, когда Толик и Железный Человек вышли к берегу моря.

Это было очень тихое и грустное море.

У самого берега высовывали из воды головы тихие рыбы и смотрели на Толика грустными глазами. Тут же на песке были разложены красивые лакированные удочки. Их было очень много — с золотыми и серебряными крючками. Рядом с каждой удочкой стояли золотые банки, в которых ползали ленивые червяки.

Толик машинально взял одну удочку. И тотчас же из банки выскочил червяк и сам нацепился на крючок. Толик не удивился. Он уже привык к тому, что здесь все делается без малейших усилий.

Толик забросил удочку, и в то же мгновение у него клюнуло. Впрочем, даже нельзя сказать — клюнуло, потому что Толик даже не почувствовал поклевки. Просто одна из рыбин подплыла к крючку, аккуратно проглотила его и спокойно улеглась кверху брюхом, ожидая, когда ее вытащат.

Толик подтянул рыбу к берегу. Она была большая, килограмма на три, но совершенно не сопротивлялась. Она даже помогала Толику плавниками, как будто считала, что ее тащат слишком медленно.

Толик снял рыбу с крючка и швырнул обратно в море. Рыба удивленно взглянула на Толика из-под воды. Она стояла у самого берега и виляла хвостом, словно раздумывала, не совершила ли она какую-нибудь ошибку. Затем она медленно отплыла от берега метра на четыре и остановилась. Толик подумал, что это какая-то больная рыба, и снова закинул удочку. Но и вторая рыба вела себя точно так же. Ловить было неинтересно.

— Почему эти рыбы как дохлые? — спросил Толик.

— Непонятно.

— Ну как мертвые.

— Непонятно.

— Ну почему они не сопротивляются?

— Это удобно, — сказал Железный Человек. — Не нужно двигать руками. Не нужно затрачивать энергию. Это экономично.

— «Экономично», «экономично»! — передразнил Толик. — Помереть тут у вас можно со скуки.

— Непонятно, — сказал Железный Человек. — Ты говоришь: «дохлые», «мертвые», «помереть». Что значит «дохлые», «мертвые», «помереть»?

— «Помереть»? Это значит: раз — и нету.

— Чего нету?

— Меня нету.

— Это не разрешается.

— Попробуй не разреши! — возмутился Толик. — Возьму вот и помру. Это лучше, чем у вас жить!

— Ты должен быть здесь. Я — рядом.

— Слушать мне тебя тошно, — сказал Толик. — Идиот ты железный, вот кто!

— Я — Балбес, — поправил Железный Человек.

Толик махнул рукой и зашагал прочь по берегу. Железный Человек двинулся за ним.

Берег повсюду был песчаный, гладкий, как будто его разгладили утюгом. Песок не проваливался под ногами. Идти было очень легко. Очевидно, это тоже было «экономично».

Толик вглядывался в морскую даль, но нигде не видел никакой Черты. Отсюда, с низкого берега, не было видно даже того, что удалось разглядеть с вышки, — того места, где кончалось море и начиналось ничего. Обыкновенное солнце, приближаясь к обыкновенному горизонту, готовилось утонуть в море.

Минут через пятнадцать ходьбы вдоль бесконечного ряда удочек, разложенных на берегу, Толик подошел к небольшому прогулочному катеру. Это был очень красивый катер, выкрашенный голубой и красной краской. Он стоял, приткнувшись к берегу носом. Но едва Толик подошел поближе, катер развернулся носом в море и мотор его заработал. Видно, катеру очень хотелось, чтобы Толик на нем прокатился.

Лучшего случая нельзя было выдумать.

Толик прыгнул в катер. Железный Человек молча шагнул за ним. Очевидно, пока еще Толик не совершил ничего такого, что не разрешается.

Толик взялся за штурвал, и катер сразу двинулся с места.

Тихие рыбы высунулись из воды и закивали головами, словно провожая Толика.

Толик направил катер в море, к горизонту, держа курс прямо на заходящее солнце. Железный Человек стоял совершенно спокойно. Он даже не сел. Наверное, он просто не умел сидеть. Ему это было не нужно. Он не знал усталости.

Катер шел очень ровно, не вздрагивая на мелких волнах. Волны расступались перед ним. Управлять было легко. Толик даже попробовал бросить штурвал. Но катер все равно шел ровно, как по ниточке.

Берег быстро удалялся.

Толик, закусив губы, вел катер, каждую минуту ожидая, что Железный Человек ему помешает. Ведь он приближался к какой-то Черте, к которой нельзя было приближаться на два километра. За этой Чертой можно было увидеть что-то такое, о чем не знал даже Железный Человек. Может быть, там страшное… Но сейчас Толику было все равно. Он не боялся мальчика с голубыми глазами, ему надоели движущиеся дорожки и тихие рыбы. Он хотел вернуться к папе и маме. Он хотел снова учиться в школе. Он даже готов был каждый день получать подзатыльники от Чичи, лишь бы выбраться из этого странного и ленивого мира. И он думал о том, что даже если сейчас увидит выход, то все же придется вернуться, чтобы выручить Мишку.

Железный Человек шевельнулся.

— Через восемьсот метров поворот, — сказал он.

— Куда поворот?

— К берегу. Нельзя приближаться на два километра.

— Я поверну, — сказал Толик и еще крепче сжал штурвал.

Катер несся по спокойному морю. И впереди был отступающий горизонт, и было солнце, уже окунувшее краешек в воду.

— Четыреста метров, — спокойно сказал Железный Человек.

Толик застыл у штурвала, глядя вперед. Там ничего не было, кроме воды.

— Двести метров.

Толик не обернулся.

— Сто метров.

Толик вцепился в штурвал так, что побелели пальцы.

— Ноль метров. Поворот.

Толик втянул голову в плечи, но не повернул штурвал. Катер продолжал идти прямо.

— Поворот. Поворот. Поворот, — несколько раз повторил Железный Человек.

Не обращая на него внимания, Толик пристально вглядывался вперед. Там ничего не было, кроме воды и большого солнца, уже наполовину перерезанного линией горизонта. На секунду Толику показалось, что вода впереди начинает как бы вспухать, образуя линию. Но может быть, это были волны?

Железный Человек подошел к Толику и положил свои руки поверх его рук, выворачивая штурвал. Катер стал заворачивать. Толик сопротивлялся изо всех сил. Но он ничего не мог поделать: Железный Человек был сильнее.

— Больно! — закричал Толик. — Отпусти руки! Мне больно!

Неожиданно Железный Человек убрал руки.

Толик снова вывел катер на прежний курс.

Железный Человек опять взялся за штурвал. Но теперь Толик, не дожидаясь, пока ему действительно станет больно, закричал еще громче:

— Больно! Ой, больно!

Железный Человек снял руки со штурвала и отступил. Казалось, он находился в нерешительности. В это время как будто внутри Железного Человека послышался голос:

— Немедленно поворачивай обратно!

Голос был очень похож на голос мальчика с голубыми глазами.

Толик вздрогнул, но все же не свернул с курса. Катер по-прежнему несся прямо на заходящее солнце.

— Повернуть невозможно, — спокойно ответил Железный Человек. — Он не убирает руки.

— Оторви руки от штурвала! Бери управление!

— Это противоречиво, — сказал Железный Человек. — Мне приказано не причинять боль. Я не могу оторвать руки, не причиняя боли.

Голос мальчика взвизгнул и умолк. Железный Человек замер на корме, глядя на Толика.

А Толик смотрел вперед. Он видел, что вода впереди вспухает все больше. Катер прошел еще несколько метров. И вдруг перед самым носом катера, словно кнутом, хлестнуло по воде что-то яркое. По морю протянулась ослепительная оранжевая полоса, и за ней Толик увидел конец моря. Но дальше было совсем не ничего. Там был город.

Толик увидел знакомые улицы и дома. Они были близко. Они были сразу за концом моря, как будто возникли из моря. Толик увидел проспект и машины, которые спокойно катились по нему, увидел людей, и булочную, и парк, над которым на мачтах развевались разноцветные флаги.

И еще он увидел кусочек своего дома, который выглядывал из-за соседнего дома, повыше.

Толик жадно вглядывался в знакомые очертания и не замечал, что катер уже не идет вперед, что он неподвижно застыл на оранжевой черте. Толик замахал руками и отчаянно закричал:

— Мама, я здесь! Мама, это я, Толик!

Но никто из пешеходов на улице даже не обернулся на его крик.

И тут же катер дал задний ход. Он медленно сошел с Черты, и все исчезло. Все быстрее и быстрее катер шел к берегу кормой вперед, а там, где последний краешек солнца уходил за горизонт, уже ничего не было, кроме воды. Город исчез, словно растаял.

Навстречу катеру, вздымая буруны, мчался белоснежный теплоход.

Теплоход быстро приблизился, и катер сам собой остановился, и Толик увидел мальчика.

Мальчик стоял на капитанском мостике. Он был в форме капитана дальнего плавания. Губы его кривила злая усмешка.

— Ты хотел убежать?

Толик молчал, стараясь справиться с волнением, ведь он только что был так близко от дома. Но мальчику нельзя этого показывать. Он может заставить его забыть папу и маму.

— Отвечай, когда тебя спрашивают!

— Я просто катался.

— Разве тебе Балбес не говорил, что пора поворачивать?

— Он говорил. Он мне даже руки выкручивал. А я не люблю, когда мне руки выкручивают. Я нарочно не послушался. Тебе бы, наверное, тоже обидно было, если руки выкручивать.

Мальчик нахмурился.

— Я тебе говорил, что нельзя причинять ему боль, — обратился он к Железному Человеку.

— Я его сразу отпустил, — отозвался Железный Человек.

— Если бы он не выкручивал руки, я бы сам повернул, — сказал Толик. — А так я нарочно не поворачивал. Из вредности.

Лицо мальчика слегка прояснилось.

— Я знаю, что мы с тобой подружимся, — сказал он. — Я очень люблю вредных людей. Я сам вредный! Я вреднее всех на свете! Ты уже готов к тому, чтобы стать моим другом?

— Еще немножко. Еще два денька, — попросил Толик. — Я ловил сегодня рыбу, и мне понравилось. Но ты очень великий человек. Мне нужно привыкнуть.

— Я — волшебник! — с гордостью сказал мальчик. — А ты — вредная жадина. И ты мне нравишься. Только помни, что никто не может со мной бороться. Мне не нужно было выходить из дома, чтобы вернуть твой катер. Ты видел, что он сам поплыл назад.

Внезапно мальчик снова нахмурился, словно вспомнил что-то, и подозрительно посмотрел на Толика.

— Ты видел там что-нибудь? — спросил он, кивая головой на море.

— А чего там видеть? — удивился Толик. — Вода, и все.

— И Черту не видел?

— Какую Черту?

— Никакую, — ответил мальчик. — Это я пошутил. Я очень добрый. Я с тобой шучу, хотя мне ничего не стоит превратить тебя в червяка. Я жду тебя через два дня. Балбес покажет тебе дорогу. Через два дня мы станем друзьями. Я отдам тебе дворец и все магазины.

Белоснежный теплоход, быстро набирая скорость, пошел к берегу. И в ту же секунду заработал мотор катера. Толик не трогал штурвал. Сейчас ему было просто противно прикасаться к штурвалу. Но катер сам знал, что ему нужно делать. Он плыл к тому месту, от которого отчалил.

Выйдя из катера, Толик повалился на песок. Перед глазами у него все еще стояла оранжевая Черта, а за ней — знакомые улицы и кусочек дома, в котором он когда-то жил. Перед Толиком появлялись и исчезали знакомые лица: мамы, папы, Анны Гавриловны, толстого доктора, который сейчас казался просто чудесным человеком, Лени Травина, который так хорошо играет на скрипке, и многих, многих других. Все это были лучшие в мире люди! Жить без них оказалось невозможным.

Размышления Толика прервал безучастный голос Железного Человека.

— Пора спать.

— Я не буду спать! — сердито сказал Толик. — Отстань!

— Ты можешь делать все, что хочешь.

— А ты когда-нибудь делаешь, что хочешь?

— Я выполняю приказания.

— Неужели тебе никогда ничего не хочется? Например, стать человеком?

— Я — робот. Так приказал Волшебник.

— Ты просто ябедник! — с обидой сказал Толик. — Ты… ты подхалим, вот ты кто!

— Непонятно.

— Замолчи лучше! — сказал Толик и швырнул в Железного Человека горсть песку.

Тот не шелохнулся. На лице его сияла безмятежная железная улыбка.

— Он убьет Мишку, — сказал Толик скорее себе, чем Железному Человеку. — Или превратит его в червяка. Ты понимаешь это?

— Дохлые, мертвые, помереть… — бесстрастно сказал Железный Человек. — Понятно. Человек и собака: раз — и нету.

— Вот тебя бы: раз — и нету! — возмутился Толик. — А мне он друг. Он, а не твой дурацкий Волшебник! Его нужно спасти. И ты мог бы мне помочь. Ты же просил меня помочь, когда висел, как сосулька. Ты даже сказал «пожалуйста»…

— Слово «пожалуйста» необходимо при разговоре с человеком.

— Вот и я прошу тебя как человека: пожалуйста, помоги освободить Мишку. Ведь тебе все равно. Ты железный, тебе ничего не будет.

— Это не разрешается.

— Тогда молчи! — крикнул Толик. — Шпион железный! Не могу я с тобой разговаривать. У меня от тебя голова разболелась.

При слове «разболелась» Железный Человек слегка шевельнулся. У Железных Людей это является признаком крайнего волнения.

— Тебе нельзя причинять боль. Я не причиняю тебе боль.

— Причиняешь, — сказал Толик, и вдруг неожиданная догадка мелькнула у него в голове. Толик вспомнил, как при слове «больно» Железный Человек отпустил его руки. — Причиняешь, — повторил Толик. — Ты даже не хочешь сказать, где человек и собака. Мне от этого очень больно.

— Это не разрешается. Но от этого не может быть больно.

— Еще как может! — сказал Толик. — Мне очень даже больно.

— Человек и собака в доме у воды. Двадцатый этаж.

— Это я знаю. А где дом у воды?

— Это не разрешается.

— Мне больно!

— Там, — сказал Железный Человек, показывая рукой вдоль берега.

Толик взглянул в ту сторону и увидел едва различимое в сумерках белое пятнышко на берегу.

— Ты молодец! — радостно сказал Толик. — Ты очень хороший. Ты не такой уж глупый. Ты мне очень нравишься.

— Непонятно.

— Ты… ты экономичный! — выпалил Толик.

И снова при последних словах Толика Железный Человек слегка шевельнулся, что означало, очевидно, великое удовольствие. Видно, все же он был не такой уж железный, каким казался с первого взгляда. Видно, и у него могли быть свои железные радости.

А Толик с замиранием сердца следил за роботом и чувствовал, что сейчас он сделал великое открытие.

Мишка стоял у окна и смотрел, как большое красное солнце уходило за горизонт. Вернее, оно уходило за край моря. Еще вчера Мишка разглядел с высоты двадцатого этажа, что у этого странного моря есть край. Море кончалось каким-то обрывом. За краем обрыва было ничего. Не вода, не воздух, не небо, не звезды, а просто — ничего. В это ничего и скрывалось солнце. Даже не скрывалось, а становилось все меньше и меньше, будто таяло.

Уже прошло больше двух суток с тех пор, как часы на стене начали отстукивать время.

Сквозь открытое окно снаружи не доносилось ни звука.

Ничто не шевелилось внизу, на песчаном пляже. Даже волны были какие-то игрушечные и замирали, едва подойдя к берегу.

Далеко в море Мишка видел крошечное белое пятнышко. Там плавал теплоход, на котором катался мальчик с голубыми глазами. Сегодня утром Мишка видел из окна, как мальчик ловил рыбу. За пять минут он наловил целую гору рыбы и ушел, оставив ее лежать на берегу. Рыба лежала у самой воды, но ни одна из рыбин не шевелилась и не делала попытку скатиться в море. Похоже было, что мальчик наловил дохлую рыбу.

Глядя на пустынное море и пустынный берег, Мишка думал о том, что, наверное, где-то сейчас вот так же стоит у окна и смотрит вниз Толик. И ему, как и Мишке, никогда не выбраться из этой страны. Сначала Мишка злился на Толика. Ведь из-за него случилась вся эта история, которая неизвестно чем кончится. Но потом Мишка подумал, что они с Толиком остались теперь совсем одни и им никак не следует злиться друг на друга. Мишка очень хотел выбраться отсюда и помочь выбраться Толику. Но за окном был пустынный пляж, да и до него было метров шестьдесят. Не прыгать же с такой высоты.

Белоснежный теплоход, поднимая волны, которые, между прочим, тут же успокаивались, подходил к берегу. Мишка отошел от окна. Ему не хотелось видеть мальчика даже издали.

Но это не помогло. Минут через пять отворилась дверь, и в комнату вошел мальчик. Майда присела и приготовилась прыгнуть. Она прыгала всегда с таким видом, словно хотела перегрызть мальчику горло. Даже наталкиваясь на невидимую преграду, она не успокаивалась. Было непонятно, почему она так ненавидит мальчика. Ведь он не сделал ей ничего плохого. Он просто не обращал на нее внимания.

Мишка взял Майду за ошейник и почувствовал, что она дрожит от злости.

— Ну, ты еще не передумал? — спросил мальчик.

Мишка ничего не ответил.

— Слушай, Мишка, — продолжал мальчик. — Я сегодня добрый. Я сегодня щедрый. Я все равно превращу тебя во что-нибудь, но это будет завтра. А сейчас ответь мне: неужели тебе так трудно попросить прощения?

— Ты отпустишь меня с Толиком, если я попрошу прощения?

— Толик оказался очень вредным человеком. Он мне теперь нравится еще больше. Он ловил рыбу и катался на катере. Ему очень понравилось. Правда, он чуть не добрался до Черты… Но это вышло случайно. И он ничего не заметил. Он уже наполовину стал моим другом.

— Плевал я на твою Черту!

Мальчик засмеялся.

— Нет, ты не плевал! Ты даже не знаешь, что это такое. Ты и сам бы поплыл к Черте, если бы я отпустил тебя. Если подойти к Черте на закате, можно увидеть город. Если подойти к Черте с рассветом, то можно уйти. Это единственный путь, потому что на рассвете кончается вчерашний день и начинается сегодняшний. Теперь ты все знаешь. И теперь ты не уйдешь отсюда, даже если попросишь прощения.

У Мишки похолодели руки и ноги. Он с ненавистью взглянул на мальчика. Никогда и никого так не ненавидел Мишка за всю свою жизнь. Если бы он мог, то бросился бы на него, как Майда, и хотя бы раз двинул его кулаком, прежде чем превратиться в червяка. Но мальчик был надежно защищен от его ударов. Он спокойно смотрел на Мишку. И на лице его сейчас действительно не было никакой злости. Он выглядел так, будто пришел посоветоваться с Мишкой, во что бы лучше его превратить. И это было обиднее всего.

И Мишка не смог сдержать обиду.

— Слушай, ты — волшебник? — спросил Мишка.

— Наконец-то ты это понял. Я — великий волшебник! Но тебе уже ничто не поможет. Впрочем, за эти слова я могу тебя пощадить. Ты останешься человеком. Но ты никогда не выйдешь из этой комнаты. Если, конечно, не захочешь прыгать с двадцатого этажа.

Мальчик засмеялся. Но Мишка продолжал, не обращая внимания на его слова:

— Ты — самый великий? Ты можешь сделать все что угодно? Тебе стоит только пожелать?

— Правильно! — Мальчик гордо выпятил грудь. — Ты начинаешь исправляться. Я — самый великий! Я — волшебник!

Мишка посмотрел мальчику в лицо и засмеялся.

— Тогда почему же ты выпрашиваешь у Толика дружбу? Ты просишь, как нищий. Ты хочешь дружить без спичек? Но разве с тобой будет кто-нибудь дружить? Ты можешь только заставить. Ты не великий волшебник, а великий нищий!

Мальчик вздрогнул, и глаза его засветились холодным и злым огнем.

— Я превращу тебя в червя! — завизжал он.

— Ты сам в него давно превратился! — ответил Мишка.

— Осталось восемнадцать часов! — От злости мальчик не мог стоять спокойно. Он извивался так, будто его стегали кнутом. — Восемнадцать! Восемнадцать! — орал он, пятясь к двери, словно боялся Мишки.

Дверь сама открылась и сама захлопнулась за мальчиком.

Мишка посмотрел на часы. Оставалось семнадцать часов и пятьдесят восемь минут.

Когда Толик проснулся, было совсем темно. На темном небе ярко светили звезды. Одна звездочка, самая яркая, быстро бежала по небу. «Спутник, — подумал Толик. — Значит, я уже дома и мне снится сон. Я ведь часто видел дома во сне спутники».

Толик приподнялся на локте. Рука его ощутила холод песка. Совсем рядом с еле слышным шелестом накатывались на берег мелкие волны. Прямо перед Толиком застыла неподвижно высокая фигура Железного Человека.

Толик снова взглянул на небо. Спутника уже не было. Он прочертил среди звезд свой путь и ушел. Скоро он выйдет на дневную сторону Земли и увидит города, в которых живут люди. Наверное, над спутником не властен вчерашний день, если его можно видеть в этом странном и ненавистном мире.

Толик поднялся на ноги. Далеко, у самого берега, мерцала яркая звезда. Скорее даже не звезда, а светлое пятно. Там был дом, в котором находились человек, собака и мальчик с голубыми глазами.

Внезапно Толик почувствовал, что он больше не может оставаться один. Он должен увидеть Мишку. Он пройдет туда прямо сейчас, ночью. Может быть, они вдвоем, как раньше, и придумают что-нибудь. И наплевать ему на мальчика и все его коробки, потому что дальше так жить невозможно.

— Я иду к дому на берегу, — сообщил Толик.

— Это не разрешается, — сказал Железный Человек.

— Нет, разрешается. Ты слышал, как Волшебник сказал: «Балбес покажет тебе дорогу»?

— Ты уже готов к тому, чтобы стать другом Волшебника?

— А ты сам-то знаешь, что такое друг?

— Друг делает подарки: дворец и магазины.

— Нет, — сказал Толик, — друг — это… это… — Толик запнулся и растерянно замолчал.

Он не мог объяснить, что такое друг. Раньше он никогда не задумывался над этим. Они с Мишкой ходили вместе и сидели за одной партой. Этого было достаточно, чтобы их считали друзьями. Мишка заступался за Толика, а Толик тоже… тоже… чего-то там делал для Мишки. Сейчас даже не вспомнить что. И лучше даже не вспоминать, потому что в голову лезут не очень приятные воспоминания.

— Друг — это когда спасает от чего-нибудь или помогает… — сказал наконец Толик. — Друг — это Мишка.

Но Железный Человек не понял его.

— Ты готов получить подарки: дворец и магазины?

— Да, да, — ответил Толик, — готов. Идем скорее!

Железный Человек, ни слова не говоря, пошел вслед за Толиком.

Они долго шли по скрипучему песку. Толик то и дело спотыкался об удочки, аккуратно разложенные по всему берегу. Идти было тяжело, а светлое пятно почти не приближалось. Толик очень устал. Он оглядывался на Железного Человека и, пожалуй, впервые за все время позавидовал ему.

Наконец вдали начали вырисовываться контуры дома с ярко освещенными окнами. Дом был громадный, и окон было очень много. Толик еще долго шел до этого дома, а когда подошел и встал рядом, то почувствовал себя совсем крохотным.

Где-то в этой громаде жили сейчас Мишка и Майда и спал мальчик с голубыми глазами. Нужно было как-то найти Мишку и не разбудить мальчика, потому что тогда всем будет плохо, может быть даже Железному Человеку.

— Волшебника нельзя беспокоить во время сна, — сказал Железный Человек.

Толик чуть не подскочил на месте от радости. Он и сам боялся, что мальчик проснется и подарит ему дворец и магазины.

— Конечно, мы не станем его будить, — прошептал Толик. — Пускай спит на здоровье. Это экономично.

Железный Человек шевельнулся, и Толику показалось, что если бы не железные губы, то робот улыбнулся бы еще шире.

Задрав голову, Толик несколько раз обошел вокруг дома. Он не увидел ни одного темного окна. Во всех окнах двадцатого этажа горел свет. Толик попробовал вызвать Мишку старым, испытанным способом. Он набрал мелких камней и стал швырять их во все окна по очереди. Железный Человек следовал за ним по пятам, но ничего не говорил. Очевидно, это не запрещалось. Или, быть может, мальчик просто не догадался запретить это.

Скоро у Толика заныла рука, но он так ничего и не добился. Ему не удавалось докинуть камень даже до десятого этажа.

Небо стало чуть-чуть светлеть. Толик с ужасом подумал, что скоро начнется рассвет и проснется мальчик, и тогда ничего уже нельзя будет сделать. Но надо сказать, что Толик даже не подумал уйти. Он в двадцатый раз обходил дом и все смотрел, не покажется ли Мишка в одном из окон двадцатого этажа.

— Толик… — услышал вдруг он негромкий голос.

Толик с удивлением оглянулся на Железного Человека. Но Железный Человек молчал. Голос доносился сверху.

Толик поднял голову и в одном из окон увидел Мишкину голову.

А затем рядом с Мишкой появилась голова Майды и над притихшим берегом разнесся звонкий собачий лай.

Толик изо всех сил замахал руками, но Мишка, видно, и сам догадался. Голова Майды исчезла, и лай прекратился.

— Толик, я не могу отсюда спуститься. Дверь заперта, — тихо сказал Мишка. — Я знаю, как спастись. Мне только нужно выбраться.

— Я не могу войти в дом, — ответил Толик.

Они говорили очень тихо. Но и кругом тоже было тихо. Слышно было каждое слово.

Толик взглянул на Железного Человека. Трудно было догадаться по его виду, понимает он что-нибудь или нет.

— Сними оттуда человека и собаку! — сказал Толик, стараясь, чтобы его слова прозвучали как можно строже.

— Это не разрешается.

— Это мой друг, — жалобно сказал Толик. — Понимаешь, друг! Он погибнет, если его там оставить. И я тоже погибну.

— Погибнет, — спокойно сказал Железный Человек. — Раз — и нету. Ты не погибнешь. Я — рядом.

— Но он мой друг!

— Друг дарит дворец и магазины. Он не дарит. Дарит Волшебник.

— Плевал я на магазины! — горячо зашептал Толик. — Он мой друг, и мне очень больно, что я не могу ему помочь.

Железный Человек забеспокоился.

— Тебе нельзя причинять боль.

— А мне больно, — упрямо сказал Толик. — Полезай и сними его. А то мне очень больно. Больно! Больно!

Казалось, Железный Человек был очень взволнован. Он должен был выполнять приказ. И для него это было противоречиво. Он не должен был причинять Толику боль и должен был быть все время рядом. А Толик настойчиво повторял, что ему больно оттого, что Железный Человек не может оставить его и снять Мишку. И снова внутри Железного Человека послышался какой-то скрип. То ли это натянулись его железные нервы, то ли зашевелились железные мозги. Казалось, он колебался. Он даже подошел к стене, затем вернулся к Толику и снова — к стене.

— Ну, ну, — шептал Толик, — лезь! Мне очень, очень больно!

Но Железный Человек успокоился так же неожиданно, как и взволновался. Он отошел от дома и встал рядом с Толиком. Наверное, приказ быть всегда рядом оказался главнее.

Толик с отчаянием взглянул на небо. Оно стало еще чуточку светлее.

Толик бросился к берегу. Железный Человек побежал за ним.

Толик не знал еще, чем можно помочь, но понимал, что нельзя терять ни минуты. Он надеялся, что попадется какая-нибудь очень длинная палка или веревка, которую можно будет забросить Мишке. Он не знал еще, как это сделать, но бежал по пустынному и гладкому берегу и лихорадочно оглядывался по сторонам.

А сзади, улыбаясь своей бессмысленной улыбкой, неторопливо переставляя свои не знающие устали ноги, бежал Железный Человек.

На пристани, возле которой стоял белоснежный теплоход, Толик нашел то, что искал. Это была большая бухта толстого пенькового каната. Зачем она тут лежала — неизвестно. Теплоход стоял покорно и тихо без всякой привязи. Наверное, мальчик видел раньше такие пристани. Он ничего не мог выдумать сам. Он сделал у себя все то, что видел.

— Забирай канат! — сказал Толик.

— Ты пришел сюда за дворцом и магазинами.

— Мне больно! — сказал Толик. — Забирай канат!

Железный Человек без всякого усилия поднял бухту и понес ее за Толиком.

— Подними на двадцатый этаж конец каната, — сказал Толик, когда они снова подошли к дому.

— Я не могу тебя оставить. Я — всегда рядом.

— Тогда подними меня вместе с канатом.

Железный Человек заколебался.

— Мне больно! Мне будет еще больней, если ты не поднимешь.

Железный Человек прицепил к себе конец каната, обхватил Толика одной рукой и полез наверх. Вот когда Толику было действительно больно, ведь железные руки не чувствуют своей силы. Железные пальцы впились Толику в бок, и он едва сдерживался, чтобы не закричать. Теперь Толик понял, что испытывали другие, когда он жал им руки.

А Железный Человек, цепляясь одной рукой за карнизы и подоконники, лез наверх. Толик глянул вниз, и ему стало так страшно, что он забыл о боли. Ноги его болтались в пустоте, руками он изо всех сил вцепился в Железного Человека. Внизу, как на дне пропасти, разматывалась бухта каната, которая казалась отсюда совсем маленькой.

Железный Человек лез наверх с железным бесстрашием. Порой его пальцы могли ухватить только маленький кусочек подоконника. Подоконник гнулся и готов был обломиться, но Железный Человек подтягивался на одной руке и поднимался еще выше на один этаж.

Толик уже ни о чем не думал. И когда они добрались до двадцатого этажа и Железный Человек отпустил его, Толик свалился на пол комнаты почти без сознания.

Очнулся он от прикосновения чего-то теплого и мокрого. Прямо в лицо ему дышала своим теплым дыханием Майда. Она лизала Толика в щеку. А рядом стоял Мишка.

— Ты сумеешь спуститься? — спросил Мишка, не обращая внимания на Железного Человека.

Толик кивнул. Мишка нагнулся и прошептал Толику на ухо:

— Нужно обмануть этого Балбеса. Я знаю про него. Он всегда рядом с тобой. Он тебя не отпустит.

— Полезай, — прошептал Толик. — Я его обману.

Мишка связал Майде лапы поводком и посадил ее себе на спину. Умная Майда не издала ни звука, как будто понимала, в чем дело. Железный Человек, улыбаясь, смотрел, как Мишка исчез за окном. Очевидно, у него не было приказания следить за Мишкой.

Толик выглянул в окно. Мишка был уже на земле. Толик внимательно оглядел комнату. Затем он подбежал к постели, сорвал с нее одеяло, покрывало, матрац и бросил все это на пол. Железный Человек, со свойственной ему аккуратностью, принялся застилать постель. А Толик носился по комнате и сбрасывал на пол вазы, опрокидывал стулья и сдергивал скатерти со столов. Железный Человек терпеливо восстанавливал порядок.

Выбрав минуту, когда Железный Человек повернулся к нему спиной, Толик бросился к окну. Сейчас он думал лишь о том, чтобы добраться до земли как можно быстрее. Он обхватил руками канат и, обжигая руки, помчался вниз. Он спускался зажмурившись: от этого было не так страшно. Открыл глаза Толик лишь тогда, когда ноги его коснулись земли. И в ту же секунду в окне двадцатого этажа показался Железный Человек. Он не стал тратить время на размышление. Он спокойно шагнул вперед и полетел вниз, с каждым мгновением набирая скорость. Ребята едва успели отскочить в сторону. Железный Человек со свистом промелькнул рядом с ними и врезался в песок пляжа. Он упал на бок, но тут же поднялся и стоял, покачиваясь и улыбаясь своей застывшей улыбкой.

Мишка остолбенел. От удивления он не мог даже бежать. А Толик, который знал Железного Человека гораздо дольше, чем Мишка, видел, что на этот раз не все обошлось благополучно. Что-то надломилось в железных внутренностях. Это «что-то» было едва заметно, но оно было. Железный Человек стоял не прямо, как всегда, а на чуть согнутых ногах. И голова у него как будто немного свернулась на сторону. Но он стоял молча и улыбался. И Толику почему-то было немного жалко Железного Человека.

Первым опомнился Мишка. Он взглянул на море, где уже начинало светлеть у кромки горизонта, и прошептал:

— Здесь есть лодка?

— Я знаю, где стоит катер.

— Бежим туда. На восходе можно уйти.

— Я еще раньше догадался, — прошептал Толик.

Едва ребята сделали первый шаг, они услышали по-прежнему спокойный, но немного дребезжащий голос Железного Человека:

— Нельзя выходить с рассветом.

— Бежим! Он сломался, — шепнул Толик.

Ребята бросились бежать по берегу. Железный Человек заковылял за ними. И теперь уже стало совершенно ясно, что он сломался. Он не успевал за ребятами. Он бежал, неловко подпрыгивая, широко расставляя ноги, и постепенно отставал все больше и больше. Все тише и тише звучал за спинами ребят его дребезжащий голос:

— Нельзя выходить с рассветом. Нельзя выходить с рассветом. Нельзя выходить с рассветом…

— Он пожалуется мальчишке, — проговорил на бегу Мишка.

— Нет. Волшебника нельзя будить! Все, что он помнит, он помнит железно, — ответил Толик.

Ребята бежали вдоль берега, спотыкаясь об удочки, и тихие рыбы высовывались из воды при их приближении. Они смотрели с недоумением, как будто удивлялись, что эти двое не хотят ловить их и куда-то бегут так быстро и так неэкономично…

Они отбежали уже довольно далеко от дома, но вдруг Мишка схватил Толика за руку и остановился. Он показал рукой на горизонт, который уже стал наливаться нежно-зеленым светом, и сказал:

— Мы не успеем. Он встает очень рано. Он увидит канат. Он увидит наш катер в море…

Майда остановилась впереди ребят. Она с удивлением повернула голову и залаяла. Она так хотела бежать дальше. Ведь она давно уже не бегала.

Но Майда так и не дождалась своего хозяина. Он стоял неподвижно и смотрел на море.

Мальчик вставал очень рано, ведь у него было столько дел! В доме пустовало множество комнат — их надо было наполнить. Кроме того, он до сих пор не выбрал место для второго дома и не решил, какие богатства он там разместит.

Но сегодняшний день был особенный. Едва открыв глаза, мальчик с удовольствием вспомнил, что сегодня истекает срок, данный Мишке. Мальчик уже вчера решил, что сначала он превратит Мишку в червяка. Потом, когда Мишка поживет в земле с недельку, он превратит его в тихую рыбу и будет ловить его и отпускать обратно. Потом он будет превращать его еще во что-нибудь, и так до тех пор, пока Мишка не попросит прощения. И если Мишка попросит прощения, он навсегда превратит его в катер и больше ни во что уже превращать не будет.

С такими приятными мыслями мальчик поднялся со своей золотой постели. Он прошел через двадцать две своих спальных комнаты и вышел к лифту. Через несколько секунд он уже был в подвале. Там хранились коробки с волшебными спичками. Мальчик заходил туда каждое утро. Как обычно, все было в порядке.

Мальчик поднялся на первый этаж и вышел на площадку перед подъездом. Было раннее утро. Солнце еще не взошло, но утреннего холодка совсем не чувствовалось. В доме и на улице была всегда одинаковая температура: 25 градусов. Мальчик с гордостью подумал, что только у него никогда не бывает ни весны, ни осени, ни зимы, а сплошное лето. А море, в котором сейчас мальчик собирался искупаться, было теплое, как чуть остывший бульон.

Мальчик сошел с площадки и ступил на теплый ровный песок. И сейчас же машины на стоянке зафырчали, слегка вздрагивая. Любая из них готова была везти мальчика хоть на край света. И одновременно с машинами заработали моторы катеров, стоявших невдалеке от берега. Они были только для мальчика и только ему подчинялись.

Но мальчик не обратил на все это никакого внимания. Он давно уже привык к таким мелочам. Они не радовали его. И если бы ему не лень было придумывать, он давно придумал бы что-нибудь получше.

Мальчик дошел до угла дома и остановился. Он увидел канат, свисавший с двадцатого этажа. Мальчик с тревогой взглянул в сторону моря. Оно было пустынным — ни лодки, ни катера. Мальчик усмехнулся, и в глазах его засветились злые голубые огни. Не нужно много ума, чтобы понять бессмысленность этого побега. Разве можно спрятаться от Волшебника в его собственной стране?

Какая-то тень шевельнулась за углом здания. Мальчик взглянул в ту сторону, и глаза его вспыхнули еще ярче. Он увидел притаившихся ребят. Они были заодно — Мишка и Толик. Значит, Толик обманул его. Это он помог выбраться Мишке из дома. Ну что ж, еще одним червяком станет больше!

Мальчик провел рукой по тому месту, где должен был быть карман, и побледнел. Он вышел купаться в трусах. У него не было спичек.

Мальчик бросился к подъезду и в ту же секунду услышал за спиной крик:

— Толик, держи его, он без спичек!

Мальчик слышал, как быстро бежит Толик. Ему было страшно. Он слышал, как быстро и неэкономично стучит его собственное сердце. Ему было очень страшно! У него подкашивались ноги. Он видел дверь подъезда, до которой нужно было добраться, и больше ничего не видел. Он бежал изо всех сил. Но его ноги отвыкли бегать. Они не слушались мальчика.

Толик с разбегу прыгнул ему на спину, и они покатились по песку.

Никогда еще Мишка не видел такой короткой драки. Она окончилась в одну секунду. Мальчик лежал на спине и возил ногами по песку, стараясь ударить Толика. Он был старше и крупнее Толика. Но он трусил. У него просто отнимались руки от страха. Огоньки в глазах его вспыхивали часто и злобно. Он с ненавистью глядел на Толика. Но сейчас он не был похож на волшебника. Он был самым обыкновенным трусом.

Майда прыгала вокруг и старалась укусить мальчика. Но она каждый раз натыкалась на невидимую преграду. Подошел Мишка и встал неподалеку. Ему тоже что-то мешало подойти совсем близко.

Мальчик скосил глаза и увидел Железного Человека, который, как обычно, стоял рядом с Толиком.

— Балбес!.. — крикнул мальчик.

— Я — здесь. Я — рядом.

— Зажми ему рот! — крикнул Мишка.

Толик зажал ладонью рот мальчика. Тот впился в нее зубами. Толику было очень больно. Но он не отнял руку. Железный Человек остался стоять на месте, безразлично улыбаясь. Он спокойно смотрел, как Толик сидит верхом на его хозяине, но не двигался, ведь он не получил приказа…

Мальчик понял, что ему уже никто не поможет. Как хотелось ему, чтобы в руках у него оказалась хотя бы одна спичка! Он превратил бы в пыль этих жалких людишек! Он убил бы их на месте! Он думал, что самое правильное было бы убить их на месте. Но думал он одно, а сказал совсем другое.

— Отпустите меня! — сказал он. — Я покажу вам, как отсюда выбраться.

Голос мальчика был смирный и жалобный. И лицо его было жалобное. Но глаза выдавали его. В них плясали знакомые Толику голубые огни.

— Держи его, Толик, — сказал Мишка. — Ему нельзя верить.

— Честное слово… — проговорил мальчик.

— Заткнись лучше! — сказал Толик.

Мальчик изо всех сил рванулся и закричал:

— Балбес, хватай!..

Но Толик не дал ему договорить. Он припечатал ладонью рот мальчика, а когда тот снова попытался его укусить, для полной гарантии стукнул мальчика по уху.

— Непонятно, — ровным голосом сказал Железный Человек, глядя на своего хозяина, извивавшегося под Толиком.

— Толик, давай быстрее, — сказал Мишка, поглядывая на горизонт, из-за которого уже скоро должно было появиться солнце.

— А чего быстрее? Я же не могу его отпустить!

— Давай его привяжем куда-нибудь.

Мальчик замычал и руками показал, что он будет молчать. Толик отпустил его. Он набрал полную горсть песку и показал мальчику:

— Вот смотри, если скажешь роботу хоть одно слово, я тебе песком рот заткну.

— Вы такие хорошие добрые ребята, — сказал мальчик. — Я понял теперь, что был очень злым. Я очень хочу вывести вас отсюда. Я даже сам уйду вместе с вами.

— Нужен ты нам! — сказал Мишка.

— Я же хочу вам помочь. Мне нужно зайти в дом и взять хотя бы одну спичку. И вы сразу окажетесь дома.

— Так мы тебе и поверили, — сказал Мишка. — Вставай и не разговаривай!

Мальчик поднялся на ноги, отряхиваясь от песка.

— Давай, Толик, тащи его в павильон. Мы его там привяжем.

— Я не пойду! — завизжал мальчик. — Балбес!..

Но Толик был настороже. Он заткнул Волшебнику рот. На этот раз кулаком. Даже можно сказать, что заткнул он этот рот не один раз, а три или четыре. Что же ему еще оставалось делать?

Мальчик тихо скулил, облизывая разбитые губы. Он искоса поглядывал на Железного Человека, и тот отвечал ему своей железной улыбкой.

Мишка снял с себя рубашку и протянул Толику:

— Завяжи ему рот. Ему ни на секунду нельзя верить.

Толик обмотал рубашку вокруг головы Волшебника и завязал рукава на затылке.

— Иди! — приказал Толик. — Иди, пока я тебя ногой не стукнул!

Мальчик покорно поплелся к павильону, в котором он обычно завтракал.

В павильоне было много столов, на них стояли тарелки с едой, но сейчас ребятам было не до еды. Мишка отцепил поводок Майды. Они втолкнули Волшебника в туалет, в котором почему-то стояло пятнадцать золотых унитазов, и крепко прикрутили поводком ручку двери снаружи.

Тотчас же с другой стороны двери послышался грохот. Это Волшебник колотил в дверь ногами, стараясь выбраться из своего ослепительного туалета. Но ребята, не обращая на него внимания, выбежали наружу.

Они бежали по берегу, а вслед за ними ковылял Железный Человек и повторял своим дребезжащим, надломленным голосом:

— Слишком быстро. Слишком быстро. Я должен быть рядом.

Едва ребята подбежали к катеру, мотор, как и в прошлый раз, заработал сам собой.

Мишка прыгнул в катер, и вслед за ним прыгнула Майда.

— Скорее! — крикнул Мишка.

Но Толик мешкал. Он смотрел на Железного Человека, который, странно наклонившись и волоча ноги, брел по берегу метрах в двухстах от катера. В этот раз уставшие ребята бежали не так быстро, и Железный Человек отстал совсем немного.

Толик смотрел на Железного Человека, и какая-то непонятная жалость овладевала им все больше и больше.

Трудно объяснить, почему это было так. Может быть, потому, что Железный Человек уже не казался таким железным.

— Давай возьмем его с собой, — предложил Толик.

— Что он там будет делать?

— Не знаю.

— Хотя можно его разобрать и посмотреть, как он устроен, — сказал Мишка. — А потом мы сами сделаем такого.

— Нет, не надо разбирать, — сказал Толик. — Давай лучше поедем.

Толик повернул штурвал, и катер стал удаляться от берега.

Толик видел, как Железный Человек подошел к тому месту, от которого отчалил катер. Сквозь шум мотора Толик слышал его дребезжащий голос:

— Слишком быстро. Слишком быстро. Я должен быть рядом.

Повторяя эти слова, Железный Человек вошел в воду и двинулся вслед за катером. Дно постепенно понижалось, и Железный Человек все больше погружался в воду. Она уже покрыла его плечи, но он все шел, улыбаясь своей железной улыбкой.

Тихие рыбы останавливались, уступая дорогу. Над головой Железного Человека тускло поблескивала поверхность моря. Уже кончилась полоса прибрежных водорослей, и вода стала синее. Но Железный Человек не замечал всего этого. Он шел вперед и вперед, туда, где темной синью отливала глубина и где, кроме этой глубины, ничего больше не было.

А для сидящих в катере Железный Человек давно уже скрылся.

Толик не оборачивался. Он смотрел вперед и крепко держал штурвал. А по щекам его катились соленые капли. Впрочем, это могли быть и брызги. Море, оно ведь тоже соленое.

— Где эта самая Черта? — спросил Мишка. — Что-то я ее не вижу.

— Увидишь, — отозвался Толик, вглядываясь в даль. — Я сам ее пока не вижу. Она должна быть очень яркая.

Внезапно Майда забеспокоилась. Она смотрела в одну точку и слегка повизгивала. Она видела что-то такое, чего еще не видели ребята. А скорее всего, чувствовала, ведь собачьи глаза ничуть не зорче человеческих.

Прошло несколько минут, и Толик начал замечать, что море впереди как бы вспухает. И одновременно с этим, как будто выплывая из тумана, за тем местом, где кончалось море, стали возникать неясные очертания города.

— Я вижу! — заорал Мишка. — Толик, я вижу!

И сразу же перед лодкой вспыхнула и засияла нестерпимым оранжевым светом огненная дорожка. Она искрилась, как поток расплавленного металла. А за ней, совсем рядом, виднелись дома и улицы родного города.

Лодка коснулась носом Черты. Вот уже треть лодки за Чертой… Но в ту же секунду за кормой вскипел бурун. Мотор начал работать в обратную сторону. Катер стал медленно сползать с Черты.

И на этот раз Толик сразу же понял, что произошло.

— Он освободился! — закричал Толик. — Мишка, прыгай! Прыгай скорей!..

И Толик, а вслед за ним Мишка и Майда прыгнули в море.

В воздухе Толик пересек Черту. В глаза ему ударил нестерпимый оранжевый свет, и он на секунду потерял зрение.

Затем Толик услышал громкий скрежет и визг. Послышались возбужденные голоса.

Толик открыл глаза. Они с Мишкой стояли посреди проспекта. В двух шагах от них боком стоял автобус. К окнам прилипли взволнованные лица пассажиров. Из своей кабинки торопливо вылезал шофер. Лицо у него было бледное.

— Вы что делаете, негодяи! — закричал шофер. — Вы откуда взялись?! Ведь на двести метров впереди дорога была свободна!

Шофер взял одной рукой за шиворот Толика, другой — Мишку и тряхнул их как следует. Ребята не сопротивлялись, ведь не могли же они объяснить, как они очутились на проспекте.

Вокруг собиралась толпа. Все обсуждали происшествие.

— Таких задавишь — и отвечать не будешь, — говорил один.

— Совершенно распустили детей! — говорил другой.

— Смотрите, стоят как ни в чем не бывало, — говорил третий.

Толик слушал эти слова и был счастлив. Какие это всё были славные люди! Как замечательно они его ругали! Он всю жизнь слушал бы эту ругань, но наконец у Майды кончилось терпение. Она встала между ребятами и прохожими и зарычала.

Прохожие стали расходиться, и довольно быстро. Гораздо быстрее, чем они собирались.

Лишь шофер стоял посреди мостовой и что-то объяснял подошедшему милиционеру. Затем уехал и шофер со своим автобусом. Милиционер подошел к ребятам.

— Ну что? — сказал он. — Пойдем?

— Обождите минутку, товарищ старшина, — послышался голос с тротуара.

На краю панели стоял толстый доктор из зоопарка. Как обычно, он был увешан кульками и свертками. И, как обычно, толстая улыбка сияла на его толстых губах. Толик взглянул на него и отвернулся. Сейчас ему не очень-то хотелось, чтобы его узнали.

— Отпустите этих ребят, — попросил доктор. — Это замечательные ребята! Они больше не будут так неосторожны. Вот этого мальчика я знаю с самой хорошей стороны. Видите ли… меня часто толкают. Но дело не в этом. Однажды я рассыпал свертки, и он сразу же бросился ко мне на помощь. До этого я не видел ни одного мальчика, который бросился бы ко мне на помощь.

Милиционер с сомнением покачал головой.

— Сегодня я их отпущу, а завтра они снова под автобус полезут.

— Не полезут. Уверяю вас, не полезут! Я же, со своей стороны, приглашаю вас в зоопарк. И приводите своих детей. Я им покажу слона совершенно бесплатно.

— Мне, гражданин, бесплатных слонов не нужно, — сказал милиционер. Но тем не менее козырнул доктору и, отвернувшись, зашагал вдоль тротуара.

— Ну а теперь бегите домой, — сказал доктор, обращаясь к ребятам, в том числе и к Толику, который все еще стоял отвернувшись.

— Спасибо, — сказал Мишка.

А Толик ничего не сказал. Он боялся, что его узнают по голосу.

Через несколько минут ребята уже стояли у своего дома. Они нерешительно поглядывали на свои окна, но не трогались с места. Они никак не могли придумать, чем объяснить свое отсутствие. Теперь, когда не осталось ни одной спички, ничего доказать было уже невозможно.

— Эх, если бы была хоть одна спичка!.. — вздохнул Толик. — Пускай самая последняя. И никаких спичек мне вовсе больше не надо.

— Да, сейчас бы она не помешала, — согласился Мишка.

Но спички не было.

Толик медленно поднимался по лестнице. Если наверху хлопала дверь, он вздрагивал и замирал, стараясь по звуку шагов угадать, не спускаются ли это мама или папа. Толик боялся возвращаться.

После того что произошло у Мишки дома, Толик мог представить себе, что его ожидает. Толик сам вызвался идти сначала к Мишке. Но от этого лучше не вышло. Вышло хуже. Толику даже и рта не дали раскрыть, чтобы заступиться за Мишку. Да и рот открывать было особенно незачем, ведь объяснить все равно ничего нельзя. Чем больше объясняешь, тем, выходит, больше врешь.

Мишку, конечно, оставили дома. Толику пришлось идти одному. У двери Толик долго стоял, не решаясь нажать кнопку. Снизу послышались шаги. Поднималась соседка по площадке. Увидев Толика, она ахнула, и Толик судорожно ткнул кнопку звонка, чтобы не пускаться в разговоры еще и с соседкой.

Дверь отворилась сразу. На пороге стоял папа. Толик не сразу узнал его. Папа был бледный, худой и весь заросший щетиной. При виде Толика папа побледнел еще больше. У него затряслись губы.

Но самое страшное было то, что папа сказал каким-то чужим и очень тихим голосом:

— Толик? Ты пришел?

У Толика сразу пересохло горло. Он не мог даже шевельнуть языком.

— Ну, проходи… Что же ты стоишь? — тем же голосом сказал папа.

Толик вошел и остановился в передней.

И тут из комнаты вышла мама.

Увидев Толика, мама ахнула и бросилась к нему. Она не говорила ничего. Она схватила Толика и стала его целовать, и смеяться, и плакать. А папа как-то очень аккуратно закрыл дверь и медленно, держась рукой за сердце, прошел в комнату.

Мамины поцелуи пахли лекарством. И во всей квартире стоял аптечный запах. И вещи были разбросаны повсюду, как перед отъездом на дачу.

Внезапно мама отпустила Толика и бросилась на кухню. Слышно было, как там яростно загрохотали кастрюли и сковородки. Затем что-то упало на пол, со звоном разлетелись осколки. Мама выбежала из кухни и опять бросилась целовать Толика.

— Мама… — дрожащим голосом сказал Толик. — Мама, я больше не буду. Не сердись, пожалуйста.

Мама всплеснула руками.

— Как же я могу на тебя сердиться! Это ты на меня не сердись, что я так за тебя волновалась…

Не договорив, мама отпустила Толика и побежала к телефону. Она набрала номер и закричала в трубку:

— Женя! Женечка, Толик пришел! Да! Да! Конечно! Здоровый, здоровый…

Дядя Женя был маминым братом. Наверное, он что-то сказал маме, потому что она закричала в трубку очень сердито:

— Ты с ума сошел! Разве можно пороть Толика! Толика! Он ведь у меня самый умный и самый послушный!

И лишь сейчас Толик понял, что он натворил. Да, он вернулся домой. Он даже помог освободить Мишку. Но мама осталась прежней. Это была не его мама. И он сам сделал ее такой.

Все клюшки и мячи в мире, все хоккейные победы отдал бы сейчас Толик за одну спичку. Но спички не было.

Толик осторожно открыл дверь в комнату. Папа сидел на диване, обхватив руками голову. Таким видел его Толик в тот день, когда они расстались. Ничего не изменилось. Совсем ничего!

— Папа… — сказал Толик. — Папа…

— Что? — сказал папа, не отнимая от головы рук.

— Папа, я тебе все расскажу. Всё-всё! Самое честное слово! Я тебя тогда не обманывал. Ты можешь спросить у Мишки…

— Хорошо, — глухо сказал папа, — я спрошу… Потом…

Толик сел рядом с папой. Но папа был как каменный. И тогда Толик лег на диван и заплакал. Он старался плакать тихо, но у него это не получалось: слез было слишком много.

Толик почувствовал, как на его спину опустилась теплая папина рука. Эта рука легонько похлопывала его, и Толик слышал папин глухой голос:

— Толик… успокойся, старик. Ну, извини… Ведь это я довел тебя до этого. Я бы не ушел тогда, если бы знал… Ты прости меня, старик…

Толик уткнулся в диван и заплакал еще сильнее. Что-то больно укололо его в нос, и Толик нарочно прижался лицом крепче, чтобы ему было еще больнее. Может быть, этой болью он хоть немного искупит свою вину. Но распухший нос Толика отказывался терпеть. Пришлось немного отодвинуться. Толик приоткрыл один глаз и увидел… спичку. Она лежала между сиденьем и спинкой дивана. Как раз на том месте, куда папа швырнул коробок в тот злополучный день.

Толик вскочил на ноги. Он взмахнул рукой и накрыл спичку ладонью, как муху, словно боялся, что она улетит от него.

Папа с удивлением смотрел на Толика.

Толик улыбнулся сквозь слезы и стремглав бросился в ванную.

— Толик, ты куда? — тревожно спросил папа.

Но сейчас Толику было не до объяснений. Он влетел в ванную, переломил спичку и сказал:

— Ничего мне не надо. Пускай все будет как раньше. И у Мишки — тоже.

Толик осторожно выглянул из ванной. На пороге кухни стояла мама. Она строго взглянула на Толика и сказала своим обычным голосом:

— Толик, ты разве не видишь, что я устала? Сбегай быстро в булочную. Купи батон и половинку круглого. Хватит бездельничать!

И тут, к удивлению мамы, Толик подпрыгнул, повис у мамы на шее и заорал:

— Ура! Мама, ура! Я бегу в булочную! Да здравствует батон и половинка круглого!

А мама, отбиваясь от Толика, сказала добрым голосом:

— Ну ладно, ладно… Я всегда думала, что ты не такой лентяй, каким хочешь казаться.

И на этом сказочная жизнь Толика закончилась навсегда.

 

Но я хочу сказать еще несколько слов

Дело в том, что мальчик с голубыми глазами все еще живет во вчерашнем дне. Он может вернуться в наш день, если ему снова захочется найти друга. Он может отомстить Толику за то, что тот оказался не таким лентяем и жадиной, как он рассчитывал. И еще долго будет Толик ходить по улицам, озираясь. И не раз еще ему придется вздрогнуть при встрече с каким-нибудь человеком, в глазах которого вдруг мелькнет голубой огонек жадности.
Автор

А лентяи и жадины и вообще все, кто мечтает прожить жизнь ничего не делая, должны знать: во ВЧЕРАШНЕМ ДНЕ они — желанные гости. Там их ждет мальчик с голубыми глазами, о котором мне вспоминать настолько противно, что я даже не хочу рассказывать, кто он и откуда взялся. Ведь он сам пожелал забыть своих родных и друзей, чтобы ни с кем не делиться своим богатством. Так стоит ли о нем вспоминать?

Где-то на дне моря все еще бродит Железный Человек. Он слишком железный и никогда не умел понимать чужое горе и чужую беду. Поэтому ему никогда не стать настоящим человеком. Так он и будет ходить по дну, разыскивая Толика, пока насквозь не проржавеет.

Но мне, если хотите знать, его почему-то немного жалко.

Теперь я до конца знаю историю Толика. И я совершенно уверен в том, что настоящее счастье человеку приносят чудеса, сделанные его же руками.

Вот и все, что я хочу сказать всем, кто прочтет эту повесть.

 

Владимир ЖЕЛЕЗНИКОВ

Жизнь и приключения чудака

(Чудак из шестого «Б»)

 

 

Тетрадь с фотографиями

Эта история началась с того, что отец, уезжая в командировку, поручил мне купить подарок маме к дню рождения. Он оставил целых десять рублей, но, прежде чем удалиться, все же спросил:

— Надеюсь, ты меня не подведешь?

Я, конечно, успокоил его самым решительным образом.

Если бы с нами рядом была тетя Оля, то она обязательно сказала бы под руку: «Неистребим дух хвастуна!»

Это я-то хвастун?! Посмотрим, посмотрим…

Да! Вы же не знаете тети Оли. Это наша родственница и домашняя прорицательница. Она учительница литературы в отставке, ей уже за шестьдесят. Между прочим, большая благодетельница: уступила мне свою комнату, а сама переехала к сестре на другой конец Москвы. Получается, что она ничего, не тычет в нос своей добротой, как другие. Ну, отдала комнату и отдала и не напоминает. Но зануда! У-у-у, зануда номер один.

Она воспитывала меня с пеленок: говорят, запрещала писаться и плакать. И вроде бы ей удалось кое-чего добиться, но я думаю, это легенда, которую она распространяла сама. Не верится, чтобы я с моим характером поддался ей. Ни за что!

В общем, она умоталась, и слава Богу, потому что я не люблю, когда меня постоянно воспитывают. Иногда даже хочется сделать что-нибудь хорошее, но специально отказываешь себе в этом, чтобы не подумали, будто я поддался воспитанию. Хотя тетя Оля это делает хитро и незаметно.

Но меня не проведешь. У меня глаз наметанный. Я давно усвоил: главное в жизни — не поддаваться, а то погибнет всякая индивидуальность. А ее надо беречь.

Я, например, принципиально не собираю марки, потому что в нашем классе их собирают все; плохо учусь, потому что у нас все учатся хорошо. Как-то я сострил на истории, что урок выучил, но отвечать не буду. Правда, за это меня выгнали из класса и влепили единицу, а отец обозвал балбесом и кричал, что я значение слова «индивидуальность» понимаю шиворот-навыворот.

Хе-хе-хе, если бы тетя Оля услышала словечко «умоталась»! Вот бы подняла шум: «Что ты делаешь с великим русским языком? Это же святыня святынь! На нем разговаривал сам Пушкин!»

Но оставим тетю Олю в покое.

Так вот, заметьте: уже на следующий день после отъезда отца я собрался идти за подарком. Я не люблю откладывать важные дела в долгий ящик.

Только я вышел на улицу, как встретил своего лучшего друга Сашку Смолина.

— Ты куда? — спросил Сашка.

— Никуда, — ответил я. — А ты?

— И я никуда, — сказал Сашка.

— А у меня, — сказал я, — есть десять рублей, — вытащил папину десятку и похрустел перед Сашкиным носом.

— Подумаешь! — сказал Сашка.

— Да это же мои собственные! — возмутился я.

— Ври, да не завирайся. Вот чем докажешь, чем?

Мне надо было остановиться и ничем не доказывать, но хотелось добить Сашку, и я небрежно сказал:

— Пошли в кино.

И разменял папину десятку.

А через несколько дней раздался междугородный телефонный звонок. Конечно, это звонил отец. Он беспокойный тип: стоит ему уехать, как тут же начинает названивать чуть ли не каждый день. Когда он узнал, что мамы нет дома, то стал спрашивать про подарок. Я сказал, что уже кое-куда ходил и кое-что видел.

— А куда? — дотошно спросил он.

Я ответил:

— Естественно, в магазин.

— А в какой?

— «Все для женщин».

— Что-то я такого магазина не знаю, — сказал недоверчиво отец. — А ты, часом, не врешь?

— Я? Ты что?!

А мне понравилось название «Все для женщин». По-моему, прекрасное. А он так грубо: «Ты не врешь?» Недаром тетя Оля говорила про него, что недоверчивость мешает ему наслаждаться жизнью.

— А где он находится? — продолжал он допрос.

— На улице Веснина. Как свернешь, сразу по левую руку.

— Там всю жизнь была керосиновая лавка! — завопил папа.

— Ее снесли, — храбро ответил я. — И выстроили новый магазин.

Ну, а дальше в том же духе. Рассказал ему, как этот магазин выглядит и что там продают, а цены, цены, — куда там с нашей десяткой! Тут мой папаша почему-то тяжело вздохнул и повесил трубку.

А жаль! Я бы ему еще многое порассказал, не дали мне до конца расписать прелести магазина «Все для женщин».

Между прочим, я потом сходил на эту улицу Веснина. Папа оказался прав: там был хозяйственный магазин, и это вызвало у меня большое разочарование.

На всякий случай я вошел в лавку и… почему-то купил там тюбик синей краски и кисть. Я бы не стал покупать, но в лавке никого не было, а продавец, сухонький зловредный старик, вцепился в меня хваткой бульдога и навязал.

Я думаю, он в этой лавке работал еще до революции, а в то время, как известно, была конкурентная борьба, вот он и научился всучивать. А я без привычки растерялся: ухлопал ни за что ни про что еще один рубль из папиной десятки.

Чтобы как-то успокоиться, я решил пустить краску в дело. Пришел домой и выкрасил свою кровать в синий цвет. Получилось красиво. А то кровать старая, облупившаяся.

Правда, когда я закончил красить, мною овладело легкое сомнение, что моя работа может не понравиться маме. Она вполне могла придраться к тому, что синих кроватей не бывает. А почему, ответьте мне, почему не может быть синей кровати?

Мы встретились с мамой вечером. Нет, она меня не ругала, а просто, без всяких вступлений отвесила хороший подзатыльник.

Не знаю, зачем применять в наше время такие забытые средневековые методы воздействия. Можно придумать что-нибудь пострашнее. Например, не подзывать к телефону, когда звонит Сашка, или выключать телевизор на самом интересном месте.

Рука у мамы тяжелая, она преподаватель физкультуры, гимнастка, после ее подзатыльников у меня голова по два часа гудит. Я проверял по часам. Как после посещения воздушного парада: ты уже дома, и тишина, и самолеты не летают, а в голове гул.

Тут, к счастью, зазвонил телефон.

Мама сняла трубку. Это звонила тетя Оля.

— Приезжай, полюбуйся, что наделал твой любимец! — кричала мама. — Он выкрасил кровать в синий цвет. Может быть, ты теперь скажешь, что у него тяга к живописи? «Не ограничивайте мальчика в фантазии (это она повторяла слова тети Оли, передразнивая ее), дайте ему простор».

Мама повесила трубку и посмотрела на меня. Она действительно была расстроена. С ума сойти, из-за какой-то кровати она готова была заплакать.

— Ну чего ты? — сказал я. — Из-за кровати…

— Да нет, — ответила она, — из-за тебя. Растешь балбесом.

— Я обязательно исправлюсь, — сказал я. — Честное слово. Вот увидишь.

Мама безнадежно махнула рукой.

Эта безнадежность сильно меня огорчила. Я почти целый день об этом думал, но потом забыл. Московская суета!

* * *

Как-то мы тащились с Сашкой в школу из последних сил. И вдруг нас нагнала незнакомая девчонка.

Она улыбнулась нам, как старым знакомым, и сказала:

— Здравствуйте, мальчики. Не узнаете? Я Настя Монахова.

А я ее действительно не узнал, и Сашка тоже не узнал. Она училась с нами до четвертого класса, а потом на год уехала. Я внимательно посмотрел на нее. Она была Настя Монахова, но какая-то новая.

А мы только перед этим решили пропустить первых два урока и придумали, что соврем, будто одинокой старушке стало плохо на улице и нам пришлось отводить ее домой. Мы даже записку написали от имени этой одинокой старушки и, чтобы наш почерк не узнали, писали в две руки: букву — я, букву — Сашка.

Это все я придумал, потому что такой случай был в моей жизни, но произошел он не в будний день, а в воскресенье, и я не смог им воспользоваться.

Правда, эта старушка жила в нашем доме, ее звали Полина Харитоньевна Веселова, но мы с нею раньше не были знакомы. А в тот день, когда я ее спас от почти неминуемой смерти, она пришла к нам с тортом на чаепитие и долго объясняла маме, какой я замечательный мальчик. Ну, и теперь мы написали записку ее словами, теми, которые она говорила про меня маме.

Я еще раз внимательно посмотрел на Настю Монахову и догадался, что меня в ней поразило: из мелюзги, замарашки она превратилась в настоящую красавицу. Вот что происходит с людьми, когда они долго отсутствуют!

И тут мне почему-то расхотелось пропускать уроки. И Сашке, видно, тоже, потому что он шел рядом с прекрасной Монаховой и помалкивал.

— А ты, Саша, по-прежнему учишься в музыкальной школе? — спросила Настя.

— Он у нас знаменитый флейтист, — ответил я за Сашку.

— Молодец, — сказала Настя. — А ты, Боря, чем увлекаешься?

— Я? Исключительно ничем.

— Ну и неостроумно. В наше-то время ничем не увлекаться!..

— Еще один воспитатель на мою бедную голову! — сказал я.

— Извини, — тихо ответила она. — Я не собиралась тебя воспитывать. Просто сказала то, что подумала. Мне тебя жалко стало.

Вот так она меня пригвоздила. А пока я ей собирался ответить, мы уже вошли в класс, и все ребята с любопытством набросились на Настю и оттеснили нас с Сашкой.

Мы сели за парту, но почему-то оба не спускали глаз с Монаховой. Она нас просто околдовала. «Но посмотрим, поборемся, не на таких наскочила», — подумал я и тут же сделал все наоборот.

Дело в том, что в этот день меня назначили вожатым в первый класс «А». Об этом сообщила Колобок, то есть наша старшая вожатая Нина, которую прозвали Колобком, потому что она толстуха и всегда что-нибудь жует. И представьте, я согласился. Именно из-за нее, из-за Насти Монаховой.

Вот как все было. Влетает, значит, в класс Нина, дожевывая на ходу пирожок. Она у нас такая восторженная-восторженная и говорит всегда торжественно-торжественно, как будто выступает перед толпой.

Однажды, когда я учился в третьем классе, она вцепилась в меня, и не где-нибудь, а на улице, и воспитывала сорок минут.

Сашка в это время стоял в сторонке и ел мороженое. Ему в ожидании пришлось съесть три порции.

Чтобы отделаться от нее, я начал икать. Это очень хороший, испытанный способ. Она тебе слово, а ты в ответ «ик». Она сказала, чтобы я перестал. А я в ответ снова «ик». А потом Нина узнала, что это мой способ отделываться, когда воспитывают, и невзлюбила меня. И вот, когда теперь она мне заявила: «А я по твою душу, Збандуто», — у меня все внутри похолодело от предчувствия беды.

— Что это вдруг? — удивился я. — Вроде еще ничего не случилось.

— Случилось. — Нина загадочно-загадочно улыбнулась.

Настя повернулась в нашу сторону: это был немаловажный момент.

— Интересно, — тут же стремительно вступил в игру Сашка.

— Ребята, минуту внимания! — сказала Нина. — Во-первых, поздравляю вас с новым учебным годом!

— Уря-а-а! — закричал кто-то тоненьким голосом.

Я воспользовался тем, что Нина отвернулась, подмигнул Насте и сполз под парту.

— А во-вторых… — сказала Нина торжественным голосом.

После этого наступила тишина. Видно, Нина повернулась лицом к нашей парте, а меня нет, а я тютю! Сидел себе и похихикивал.

— А где Збандуто? — спросила Нина.

— Не знаю, — ответил Сашка. — Только что был тут.

В этот момент на меня напал чих. Я зажал рукой нос, сморщился и чихнул про себя, но не рассчитал и треснулся головой о парту. Гул пошел по всему классу. Ясно было, что теперь меня обнаружат.

И действительно, я увидел, что Нина лезет под парту. Я закрыл глаза и откинул голову на скамейку.

— Что с тобой, Збандуто? — участливо спросила Нина.

— Он сомлел, — сказал Сашка. — Здесь душно. Отвык за лето от школьной обстановки.

— Воды! — приказала Нина.

Я слышал, как кто-то услужливо побежал за водой и вернулся обратно. Потом этот кто-то приподнял мою голову и нахально ливанул полграфина воды мне за шиворот.

Тут я вскочил. Ну конечно, передо мной стоял Сашка. В руках у него был графин с водой. Он был очень доволен, потому что вызвал всеобщее веселье. Даже Настя хохотала. По-моему, он унизил меня ради нее. Я бы на его месте так не поступил.

— Ну, как ты себя чувствуешь? — спросила Нина участливо. — Получше?

— Ничего, — сказал я. — Только зачем же лить воду за шиворот? Разве нельзя было просто побрызгать в лицо?

— Хорошо, — сказала Нина, — в следующий раз.

Она надо мной издевалась.

— А теперь, ребята, я вам сообщу новость, — снова торжественно начала Нина. — Совет дружины назначил одного из вас вожатым в первый класс «А». — Она повернулась ко мне и объявила: — Бориса Збандуто.

И тут почему-то поднялся невообразимый шум. Все начали смеяться, а больше всех — мой друг Сашка. Каждый острил как мог, нарочно перевирая мою фамилию.

— Донато! Ха-ха-ха! — закричал Сашка. — Он научит их получать двойки.

— Бандито! Плакали деревья в школьном дворе!

— Надувато! Научи их лупить девчонок!

— Бить окна!..

— Играть в расшибалочку!..

Все ребята хохотали, и я тоже не отставал от них. Действительно, какой из меня вожатый!

— Ну, хватит. Посмеялись — и хватит! — серьезно сказала Нина. — Согласен, Збандуто?

— Нет, — ответил я. — У меня профессиональная негодность. Я от волнения заи… заи… заикаюсь.

Ребята снова засмеялись.

— То ты икаешь, — сказала Нина, — то ты заикаешься. Довольно валять дурака. Говори: согласен или нет?

— А что я буду с ними делать? — спросил я.

— Подготовишь в октябрята, — ответила Нина.

— Будешь их сажать на горшки и вытирать носы! — выкрикнул Сашка и посмотрел в спину Насти.

Он явно хотел ей угодить. И тут она оглянулась и сказала те самые слова, которые и втянули меня в эту историю. Потом-то оказалось, что она просто пошутила.

— Что здесь смешного? — сказала она. — Это ведь серьезное дело.

На секунду наши глаза встретились, и я вдруг, к своему величайшему удивлению, услышал собственный голос, который произнес:

— Я согласен.

— Несчастный Надувато, мне тебя жаль! — Сашка корчился от смеха.

— Может, помолчишь? — спросил я. — А?

— Ну, вот и хорошо, Збандуто, — сказала Нина. — Мы знаем твои слабости, но доверяем. А ты должен оправдать это доверие.

— Можете на меня положиться, — громко ответил я и победно оглядел притихший класс.

— Подумай, о чем ты будешь говорить с ними на первом сборе. Для этого нужна какая-то находка, — предупредила Нина.

По дороге домой я думал о первоклассниках. Мы с ними понаделаем дел. Можно, к примеру, перейти на ускоренное обучение: за год — три класса. Вот будет пожар! Все обалдеют. Может быть, моим методом сможет воспользоваться наша школа или даже вся страна! А можно еще организовать для них учение во время сна. Они будут ночью спать и учиться, а днем гулять. Чем не жизнь?.. Идеи так и роились в моей голове.

Пусть теперь Н. Монахова скажет, что я ничем не увлекаюсь. Воспитать современного человека, подготовить его для жизни в двадцать первом веке — это поважнее, чем пищать на флейте.

И тут меня осенило: надо для первой встречи произнести речь. Это будет та самая «находка», о которой говорила Нина.

Я вытащил на ходу из портфеля тетрадь и, остановившись, быстро написал: «Дорогие ребята, пионерская организация…» Дальше у меня почему-то не пошло, хотя сама находка показалась мне блестящей. И, не в силах сдержать радость, я побежал домой, чтобы рассказать обо всем маме.

* * *

Дверь мне открыла Полина Харитоньевна. С тех пор как я ее спас от неминуемой смерти, она зачастила к нам: пьет с нами чай или обедает. Ей нравилось, что из наших окон хорошо видно, кто куда пошел, кто что понес, кто как одет. Мама ее жалела и говорила, что в ней, в Полине Харитоньевне, сильны пережитки прошлого, что она из буржуазной среды. Конечно, ей ведь восемьдесят лет.

Вид у Полины Харитоньевны был испуганный, особенно в этом странном салопе, который она натянула на себя. А в тот момент, когда она открыла дверь, меня как раз снова посетило вдохновение, и я выпалил ей прямо в лицо продолжение своей речи.

— Дорогие ребята! — крикнул я торжественно-торжественно. Я теперь начинал понимать Нину. — Пионерская организация, известная своим благородством…

— Что-нибудь случилось? — спросила Полина Харитоньевна, отступая.

— Случилось, — ответил я.

— Что? — Полина Харитоньевна всего боялась.

— Меня назначили вожатым! — крикнул я и пролетел мимо нее в комнату, чтобы записать продолжение речи.

Она вошла следом за мной:

— Вожатым? Тебя?

Я вырвал листок из тетради и быстро стал записывать речь.

— В первый класс «А», — ответил я.

— Ну, что ж, Бока, теперь ты должен будешь показывать пример другим.

— Не называйте меня больше Бокой, — попросил я, — я уже не маленький.

— Хорошо, — согласилась Полина Харитоньевна. — Может быть, пообедаешь?

— Нет, — твердо ответил я, — я буду сочинять речь… и развивать силу воли. Волевой человек может добиться чего угодно.

Я склонился к столу, потому что почувствовал, что меня опять осенило.

В это время хлопнула входная дверь. Пришла мама. Я выскочил ей навстречу.

— Мама! — закричал я. — У меня хорошая новость!

— Тише, тише, не кричи так, — попросила она.

— Меня назначили вожатым в первый класс, — с ходу перешел я на шепот.

Мама скептически поджала губы. До чего же все-таки взрослые скучный народ! Я думал, она закачается или хотя бы улыбнется. Ну ничего, когда она узнает, какие я задумал дела, поверит в меня.

— Только не называй меня больше Бокой, — предупредил я и удалился в свою комнату.

Речь была написана, и теперь, нежно разглаживая эту драгоценную бумагу, я учил ее наизусть.

— «Дорогие ребята! Пионерская организация, известная своими славными делами, прислала меня к вам, нашим младшим товарищам…»

Я перестал читать, подкрался к двери и приложил ухо к замочной скважине, чтобы послушать, что обо мне говорят мама и Полина Харитоньевна.

— Неужели исправится? — долетел до меня голос мамы. — Неужели возьмется за ум?

— А что вы думаете, — ответила Полина Харитоньевна. — Обещал развивать силу воли.

— Боже мой! — вздохнула мама. — Чего он только не обещал развивать: и силу воли, и память, и внимательность, и не лгать, и не драться, и, наконец, помогать мне!

Я решил напомнить о себе и прокричал в замочную скважину:

— Чтобы я закалил вас и подготовил нам достойную смену… — На слове «смена» у меня сорвался голос, и получилось не очень красиво.

Тем не менее я прильнул глазом к скважине: Полина Харитоньевна и мама были передо мной как на ладони. Представьте, они с аппетитом обедали, пока я страдал на благо общества. Я с возмущением открыл дверь.

— А, Бока, — сказала мама. — Может быть, все же пообедаешь?

— Опять «Бока»! — возмутился я. — Это, наконец, надоело.

Но за стол я сел. От этой речи я здорово проголодался.

После обеда я вновь вернулся к своей работе. Пробежал речь глазами и остался доволен. Вот только нет в ней упоминания о мужестве. Вставил в нескольких местах слово «мужество».

— Борька! — крикнул кто-то за окном. — Збандуто!

Я узнал Сашкин голос.

«А-а-а, притащился! — подумал я. — Ну покричи, покричи. Только теперь мне не до тебя. Я занят серьезным делом, это тебе не этюды для флейты».

— Дорогие ребята! Пионерская организация, известная своим мужеством, прислала меня к вам, нашим младшим товарищам, мужественным, мужественным… — продолжал я повторять одно слово, как испорченный проигрыватель, явно выжидая, позовет меня Сашка еще или нет?

Нет, не зовет. Неужели ушел? Предатель! Бросает друга в трудную минуту! Чтобы убедиться, что Сашка действительно предатель, я подошел к окну — мы живем на первом этаже — и открыл его.

Сашка стоял на своем обычном месте.

— Ну, скоро ты? — спросил он.

— Не мешай, — ответил я. — Я занят.

— А как же я? — удивился Сашка. — Что же мне делать в полном одиночестве?

— Действительно, — я посмотрел на его постную физиономию, — а как же ты? — и, не раздумывая, полез в окно.

От сквозняка совсем некстати распахнулась дверь, и мама с Полиной Харитоньевной увидели меня сидящим верхом на подоконнике.

— Ты куда? — закричала мама. — А как же твоя речь?

— Ничего, — ответил я, — даже министры читают свои речи по бумаге, — и прыгнул вниз.

* * *

Через несколько дней, когда все ребята и я, между прочим, уже забыли, что меня назначили вожатым, в нашем классе появились две маленькие девочки. Все, конечно, тотчас уставились на них. Это ведь необычное событие.

А я в это время стоял на голове на спор с Сашкой. Стоял, поглядывал на Настю и болтал ногами. На этот раз победителем выходил я. Сашка отстоял до ста, а я пошел на вторую сотню. Между прочим, это полезно. Только учителя этого не понимают. Говорят — хулиганство. А как же йоги?

Да, наша дружба с Сашкой из-за Насти зашла в тупик. С ним творится что-то невозможное. Он преследует меня днем и ночью (во сне).

Сегодня мне приснилось, что он, Сашка, уже генерал и Настя выходит за него замуж. Я проснулся в холодном поту.

Каждый раз, когда я обращаюсь к Насте, его вечно розовое лицо с двумя спелыми помидорами вместо щек делается бледным, как у мертвеца. Насколько я понимаю, это ревность. Хорошо, что он мне приснился с нормальным лицом, а то я закричал бы и разбудил маму. Я всегда кричу, когда мне снится что-нибудь страшное.

Чем это все кончится, не знаю. Из-за ревности и не такие люди погибали. Говорят, раньше многие из-за этого пускали пулю в лоб или сердце. Надеюсь, Сашка не последует этому глупому примеру. Я же изо всех сил старался облегчить его страдания. Вчера угостил его двумя стаканами сока на выбор, истратив еще шестьдесят копеек из бывшей десятки. Причем сам я выпил стакан чистой газированной воды за копейку!

— Чего вам надобно, крошки? — спросил Сашка.

— Нам нужен Боря З… — Девочка покраснела, ей трудно было выговорить мою фамилию.

А вторая ей помогла:

— Занудо…

Все только этого и ждали и сразу засмеялись. Я догадался, что это девчонки из первого «А», вскочил на ноги и стал незаметно вытеснять их из класса.

— Это я и есть. Только я не Занудо, а Скандуто, — переврал я свою фамилию.

— Извините, — сказали девчонки в два голоса. — Мы из первого «А». Вы наш вожатый. Мы вас ждем уже неделю.

К нам подскочил Сашка, загородил меня от девчонок и крикнул:

— Бегите, детки, он вас съест. Он Серый Волк! — Он дернул одну из них за косу.

Все стали хохотать еще больше.

Я подумал, что Сашка их сейчас доконает и они убегут, но тут вмешалась Настя и всю игру спутала.

— Перестаньте, — сказала она. — Борис, что же ты?

И действительно, мне стало стыдно. Что это я? Ведь я сам не люблю, когда над другими издеваются.

— Послушай, Красная Шапочка, — многозначительно произнес я, — мы же разговариваем, — отстранил Сашку рукой и сказал: — Я приду к вам. Сегодня. После уроков. Будет сбор. Я уже речь написал.

Вот так-то. Знай наших!

После уроков я заметил, что Сашка необычно быстро собирает портфель. Его поспешность мне была ясна, я видел, куда он косил глаза.

В это время Настя вышла из класса. Я выскочил следом за ней.

— Привет! — крикнул на ходу Сашка, обгоняя меня в коридоре.

Встретились мы на первом этаже около библиотеки.

Когда он увидел меня, то прикинулся, что ничего не видит, и хотел пройти мимо. А я, видно тоже от смущения, подставил ему ножку, и он растянулся во весь рост.

— Ты что, — взревел он, вскакивая, — обалдел? — и трахнул меня портфелем.

Я в ответ тоже. В результате у нас вышла настоящая современная дуэль. Из-за женщины, потому что каждому из нас было ясно, чего мы здесь околачиваемся.

А тут появилась и сама виновница нашего поединка. Она вышла из библиотеки.

— Чего это вы деретесь? — спросила Настя. — А еще друзья!

— У нас дружеская драка, — сказал Сашка, зло поглядывая на меня.

— Разминка после уроков, — поддержал я.

А в следующий момент произошло нечто неожиданное: в одном из классов открылась дверь, в нее просунулась голова какого-то малыша, который, увидя меня, издал оглушительный, победный клич:

— Ребята! Боря при-ше-о-ол!

Стремительно, как будто их выпустили из катапульты, из класса вылетела толпа детей и дикой ордой устремилась на меня. Они смотрели на меня с немым восхищением, как на бегемота в зоопарке. Через секунду Настя и Сашка оказались оттесненными в дальний угол.

Я криво улыбнулся. Я совсем забыл, что обещал к ним прийти, и смущенно сказал:

— Давайте пойдем в класс. Там мы будем в своей тарелке.

— Пошли в свою тарелку! — крикнул какой-то находчивый малыш.

— Пошли! Пошли! — загалдели остальные.

В классе ребята уселись за парты и притихли. На доске большими печатными буквами было выведено: «БОРЕ УРА!»

— Ну, это уж слишком, — сказал я и стер надпись.

Откашлялся, дрожащими руками разгладил на учительском столе листок с речью и начал:

— «Дорогие ребята! — Голос у меня был странный, дребезжал, как старый репродуктор. — Пионерская… организация… всем известная…»

Я легкомысленно оторвал руку, придерживавшую листок, а легкий ветерок, ворвавшись в открытую форточку, взметнул мою драгоценнейшую речь, унес с учительского стола и уронил на пол.

Я проследил за листком тупым взглядом, но поднять не решился.

— Пионерская организация, всем известная… — начал я наизусть и замолчал. Слова окончательно вылетели у меня из головы.

Мальчишка с первой парты догадливый оказался: поднял листок и положил передо мной на стол. А я, как заправский телевизионный диктор, который читает текст по бумажке, но делает вид, что совсем не читает, скосив глаза, быстро прочел:

— «…Пионерская организация, всем известная… — На секунду поднял голову, криво усмехнулся: «Повторение — мать ученья», и продолжал: — Своим мужеством, прислала меня к вам, нашим младшим товарищам, чтобы я вас закалил и подготовил нам достойную мужественную смену…» — Я умолк окончательно.

— Ура-а-а! — закричал мальчишка с последней парты.

— Не надо, — сказал я.

Стало тихо и неизвестно, что делать дальше. Первоклашки преданно смотрели на меня.

— Ну, давайте познакомимся, — упавшим голосом сказал я.

На первой парте сидели девочки, которые приходили ко мне.

— Тебя как зовут? — спросил я одну из них.

— Стрельцова, — ответила она, вставая.

— Фамилий не надо, — предложил я. — По фамилиям скучно. Давайте только имена.

— Зина, — сказала Стрельцова и села.

— А меня Наташа, — сказала ее соседка.

У этой Наташи были круглые глаза, как пятаки, и эти пятаки не отрываясь следили за мной.

— У нас две Наташи! И обе дуры! — выкрикнул какой-то острослов с последней парты.

Мальчишки засмеялись, а Наташа захлопала своими пятаками. Видно, собиралась разреветься.

Я направился к этому острослову. Я угрожающе приближался к нему.

В классе стало тихо.

— Тебя как зовут? — спросил я.

— Генка, — ответил он.

— А сколько у вас Генок?

— Трое.

— Надеюсь, не все такие умные?

Ребята засмеялись, и острослов Генка тоже. А Наташа уставила на меня свои пятаки и сказала:

— Нет, только этот… Костиков.

— Значит, ты Генка Костиков? — Я немного повеселел и спросил соседнего мальчишку: — А ты?

Мальчишка встал и, сильно смущаясь и краснея, прошептал что-то неразборчиво.

— Громче, — попросил я.

— Толя! — вместо него выкрикнул Генка. — Он у нас трус. Как девчонка.

— Тихо, тихо, — сказал я. — Храбрость дело наживное. Садись, Толя. — И повернулся к классу: — Продолжим знакомство…

И тут со всех сторон защелкало, как горох:

— Лена!

— Лена!

— Гена!

— Саша!

Они вскакивали и садились, как оловянные солдатики.

— Сима!

— Коля!

— Леша!

— Шура!

Сначала я пытался запомнить имена ребят и их лица, даже пальцы загибал, но вскоре понял всю тщетность этой затеи.

У меня от них голова пошла кругом. Они были ужасно одинаковые, эти первоклашки. Все в форме. Все с белыми воротничками. Девочки — с косичками. Мальчишки — с челками. Да еще одно имя на двоих или троих.

— Довольно! — решительно прервал я этот поток имен. — На первый раз достаточно. Хватит!

Отошел к окну, чтобы сосредоточиться, и увидел, как Настя и Сашка пересекали школьный двор. Они шли рядом, и Сашка все время хохотал. Вероятно, рассказывал что-нибудь смешное про меня. Это его излюбленный прием. Надо было отделаться от первоклашек и догнать их.

— Вот что, ребята, — сказал я, — мы пойдем с вами в автоматическую фотографию. Там вы сфотографируетесь, тогда я вас по фотографиям и запомню.

Малыши завыли от восторга. Ужас, до чего они были восторженные!

— А сейчас мы возьмем портфели и ранцы и дружно побежим домой. Только бегом до самого дома! Понятно?

Они, конечно, не поняли, что я просто решил сбежать от них, зашумели и дружно стали расхватывать свои портфели.

— Приготовились! — скомандовал я, делая незаметно шаг к двери, чтобы выскочить первым. — За мной!

Я сделал стремительный рывок, сильно толкнул дверь и на легких парусах покинул коридор первоклашек.

А они, эти несчастные, неумелые дети, рванули к дверям все одновременно. Ну, конечно, застряли, и получилась классическая пробка.

Ловко я от них отделался. Хотя, если совсем честно, мне было немного не по себе. Неинтересно их обманывать, они всему верят. Я представил себе, как они придут домой и будут рассказывать про меня и про то, что я собираюсь их вести в автоматическую фотографию… А я-то совсем не собирался.

Нет, пожалуй, надо. Свожу их в фотографию, раз обещал. Это было последнее, что я подумал о первоклассниках, ибо я увидел впереди Настю и она застила для меня весь мир.

Где-то рядом с ней, в полутумане, прыгал и корчился Сашка.

* * *

Мы играли в футбол. Шестой «В» на шестой «А». Я стоял в воротах, а Сашка был в нападении. Это была принципиальная игра, но дело не только в этом. Среди зрителей сидела Настя. Понимаете?

И вдруг слышу чей-то писклявенький зовущий голосок:

— Бо-ря!

Скосил глаза. О боже! Возле меня появилось милое видение: та самая первоклашка, у которой глаза как пятаки.

Я сделал вид, что не слышу. Нечего сказать, нашла подходящее время для задушевной беседы!

Она снова окликнула меня:

— Бо-ря!

Я оглянулся, посмотрел на нее с диким удивлением, точно вижу впервые:

— Ты меня?

Она кивнула, представьте!

Я снова отвернулся. А она не уходит и говорит мне в спину:

— Я Наташа Морозова из первого «А».

— Ну и что? — спросил я.

— Там собака, — ответила она. — Я боюсь, а мне надо домой.

— Ты же видишь, я занят, — возмутился я.

— А я думала, — сказала девчонка, — ты меня проводишь.

От этих ее слов я чуть не упал, даже перестал следить за игрой и едва поймал мяч.

Нет, вы видели? У всех ребят детство — лучшая беззаботная пора жизни, а у меня каторга! В футбол не дают поиграть. Нет, нет, нет, меня на жалость не возьмешь! Я не буду жалостливым. Она испугалась собаки! Подумаешь! И если даже та ее немного покусает, ничего страшного.

Через пять минут мне стало ясно: она без меня никуда не уйдет.

В общем, я вынужден был попросить замену.

Не оглядываясь, я побежал к школьным воротам. За мной, еле поспевая, бежала Наташка.

Ну уж тут я высказался. Я ее пригвоздил, растер в порошок! Я сказал ей:

— Если ты боишься, пусть тебя мамочка встречает. Или папаша. Я в няньки не нанимался.

— У меня папа в Африку уехал, — ответила Наташка.

— Куда? Куда?

— В Африку.

— А ты хоть знаешь, где находится Африка? — спросил я.

— Конечно! — Она рассмеялась. — Я даже стихи про Африку знаю: «В Африке акулы, в Африке гориллы, в Африке большие злые крокодилы…»

— И все? Больше ты ничего не знаешь про Африку? Ну и нечего врать.

Она вдруг остановилась:

— Я никогда не вру.

— Совсем? — выскочило у меня.

— Совсем, — ответила Наташка. — Я не умею.

— Не горюй! — Я похлопал ее по спине. — Этому я тебя научу.

— Зачем? — спросила Наташка, и ее глаза-пятаки превратились в воздушные шары.

Я засмеялся, не зная, что ответить. Действительно, глупо получилось.

— Я пошутил. Я сам никогда не вру, — сказал я.

И тут меня затрясло от смеха, потому что мы подошли к школьным воротам, а там прыгала привязанная на ремешке к изгороди собачонка на тонких ножках, с оттопыренными ушами.

— И ты ее испугалась? — возмутился я.

Протянул руку, чтобы погладить собачонку, но она неожиданно ощетинилась, зло залаяла и рванула поводок. Я еле успел отскочить.

— Вот видишь! — сказала Наташка. — Она кусается. — Взяла меня за руку и крепко прижалась.

— Ну ладно, африканка, — сказал я, — до свиданья.

— Спасибо! — крикнула девочка.

Я посмотрел ей в спину. До чего смешная! Ноги — как у африканского страусенка.

В это время подошел хозяин собачонки и стал отвязывать ее от изгороди.

— Между прочим, — сказал я громко, — здесь ходят маленькие дети.

— Учтем, — ответил хозяин собачонки.

Подошел троллейбус, Наташка села в него. Водитель поторопился закрыть двери, и ее портфель прищемило.

Я бросился на выручку: застучал кулаком по двери. Водитель снова открыл двери, и портфель плюхнулся на тротуар. Я подхватил портфель, впрыгнул в троллейбус и позвал:

— Наташка, ты где?

— Я здесь, — ответила Наташка.

Водитель закрыл двери, и троллейбус тронулся.

— Все из-за тебя! — угрожающе прошипел я и сунул ей портфель.

Вскоре троллейбус остановился, я сошел, и она тоже сошла.

— А ты чего? — удивился я.

— Здесь мой дом, — сказала она.

— И ты пешком не можешь пройти одну остановку?

— На троллейбусе интересней.

— Интересней! — передразнил я ее.

Я здорово обозлился.

Я стал стягивать наколенники, а то на меня все оглядывались: они были натянуты поверх брюк.

— А твой дом где? — не унималась Наташка.

— Там… — Я неопределенно махнул рукой и пошел.

— А можно, теперь я тебя провожу? — Она догнала меня.

— Нельзя, — ответил я. — Я возвращаюсь на футбол.

Конечно, когда я прибежал в школу, никакого футбола не было и все разошлись. Я уже собирался уходить, как вдруг вижу, ко мне подбегает Наташка.

— Ты чего вернулась? — спросил я.

— Я хотела узнать, чем кончилась игра, — сказала она. — Кто победил?

— Тоже мне болельщица! — возмутился я.

— Боря, а теперь можно, я тебя провожу?

— Провожай, провожай! — От нее нельзя было отделаться.

Домой мы возвращались вместе. Она оказалась смешной и симпатичной. С ней легко было разговаривать. Ее отец действительно уехал работать в Африку. Он врач. А матери у Наташки нет. Она умерла, когда Наташка была маленькой. И теперь они живут вдвоем с бабушкой, пенсионеркой.

Ну, тут я, чтобы поддержать разговор, сказал, что у меня тоже есть знакомая пенсионерка — тетя Оля.

— Пенсионерка! — повторила радостно Наташка и засмеялась.

Почему ей было смешно, я не понял. Не всегда ведь так сразу поймешь этих маленьких.

— Все пенсионерки смешные, — объяснила она. — В тот день, когда им разносят пенсию, они не выходят на улицу, боятся прозевать почтальона.

Правда она веселая. Она мне так понравилась, что я разменял еще один рубль из папиной десятки и угостил ее мороженым. Она его лизала медленно, чтобы растянуть удовольствие.

— Боря, — спросила Наташка (она все время поддерживала разговор), — а твой отец куда уехал в командировку? — Улыбнулась и добавила: — Тоже в Африку?

Шутница!

— Нет. В Сибирь. Он живет среди тофаларов.

— А кто такие тофалары? — спросила Наташка.

— Это маленькая народность в Сибири.

— Так это люди, — догадалась Наташка. — А я про них ничего не слышала. А что он там делает?

— Ищет метеорит в тайге. — Мне нравилась эта игра.

Она была неиссякаема на вопросы.

— А что такое метеорит? — спросила Наташка.

— Это небесное тело. Может быть, осколок далекой звезды.

— Осколок звезды! — восхищенно прошептала Наташка.

— Он летит к Земле со сверхзвуковой скоростью и так разогревается, что превращается в огненный шар.

— В огненный шар, — повторила она.

Все-таки я ее потряс.

Наташка подняла глаза к небу, надеясь увидеть в нем этот огненный шар, но увидела только солнце. Сощурилась — глаза у нее превратились в щелки — и спросила:

— Как солнце?

— Нет, — ответил я. — Он маленький. Я вижу, вас надо учить еще да учить.

— Конечно, — согласилась Наташка. — Боря, а ты не знаешь, как спят африканские жирафы?

Ну и девица, что придумала! Я бы мог соврать ей или отшутиться, сказать: «Они спят, задрав кверху копыта», или: «Они спят на земле». Но я честно признался, что не знаю. И самое удивительное — мне самому понравилось то, что я сказал правду. Это было что-то новое во мне и подозрительное. Уж не заболел ли я?

В это время я заметил Сашку, стоящего возле нашего дома. В руках у него был мяч, он небрежно постукивал им об асфальт. Рядом, около стены, лежали наши портфели.

Я остановился и стал перевязывать шнурки в ботинках, а сам соображал, как отделаться от Наташки. Не хотелось бы, чтобы они сталкивались.

— Иди, — прошипел я, — тебе пора домой.

— Ничего, — успокоила меня Наташка, — я не спешу.

Тогда, все еще завязывая шнурки, я медленно повернулся к Сашке спиной, чтобы уйти.

Я даже прополз несколько шагов на четвереньках, и так, может быть, я бы полз через весь двор, но неожиданно передо мной выросла стена в виде Сашки.

— Ну что? — спросил я беззаботным тоном, делая вид, что Наташка вроде бы не со мной. — Зайдем ко мне?

Собственно, если бы он ответил мне сразу, ничего и не произошло бы, но он так долго обсасывал свой леденец, как будто это было самое важное занятие в мире.

Он сосал леденец и презирал меня. Щеки у него были пунцово-малиновые, и поэтому особенно контрастно выделялся синяк под глазом, который кто-то ему поставил во время игры.

И вот тут-то нетерпеливая Наташка вполне дружески ворвалась в нашу беседу.

— Какой у вас синяк! — сказала она и заботливо добавила: — Вам надо к врачу.

Сашка ей ничего не ответил и стал кричать, что они продули игру из-за меня, потому что я поставил в ворота размазню, что я совсем в последнее время ошалел, что ему противно со мной разговаривать, что я предатель.

— Так вы проиграли, — разочарованно сказала Наташка.

Сашка секунду помолчал и, не поворачиваясь к ней, не вытаскивая изо рта леденца, едва разжимая губы, процедил:

— А ну валяй отсюда, шмокодавка!

Наташка посмотрела на меня, ждала, видно, что я за нее заступлюсь. А я сказал:

— Иди, иди! Тебе пора.

Она повернулась и пошла, медленно так пошла, — может, думала, что я все же ее окликну.

Глупо, конечно. И со стороны может показаться смешным. Подумаешь, проиграли в футбол! Но я-то знал, что этот проигрыш для Сашки большое несчастье. И чтобы как-то его успокоить, кивнул в спину удаляющейся Наташки и сказал: «Вот привязалась!» — но не рассчитал и произнес эти слова слишком громко.

Наташка услышала и, не веря своим ушам, оглянулась. Глаза у нее снова из пятаков превратились в воздушные шары. Два голубых воздушных шара.

Может быть, она с таким предательством никогда не сталкивалась. Только что были верными друзьями, рассказывали друг другу биографии, ели мороженое, смеялись, и на тебе!

И тут я увидел, что на Наташку движется какая-то гигантская собака. Не собака, а буйвол! Я догнал ее и сказал:

— Спокойно. Я здесь.

Она радостно схватила меня за руку, прижалась и ответила:

— А я с тобой, Боря, даже собак не боюсь.

Вот здорово! Значит, она не обиделась. Действительно, чего на меня обижаться? Подумаешь, что-то не так сказал. Важно, что сделал.

— Портфель забыл! — крикнул Сашка.

Я вернулся за портфелем. Когда я подбежал, он расшнуровывал мяч. Я ждал, что он мне еще скажет, а он нахально выпустил воздух из камеры мне в лицо и сказал:

— Воспитатель! — взял портфель и удалился.

— Да ты не волнуйся, — жалким голосом крикнул я ему вслед, — мы их обыграем!

Он не откликнулся.

— Спасибо за портфель, — не сдавался я.

Вот что меня губит, так это жалость и то, что я эмоциональный человек: не раздумывая совершаю разные поступки. Мне бы сейчас надо было перетерпеть, не бросаться Наташке на помощь, а я не выдержал.

А ведь мне Сашка дороже, чем она. У нас одна жизнь, одни идеалы. Нам вместе жить да жить. А эта пигалица уже стояла опять около меня. Треснуть ее, что ли, по макушке, чтобы отделаться раз и навсегда? Я поднял руку для щелчка, но снова натолкнулся на ее доверчивые, прямодушные глаза и, вместо того чтобы ударить, обнял за плечи.

* * *

В этот день я прибежал в школу раньше обычного. В портфеле у меня лежало заявление о том, что я ухожу в отставку с высокого поста вожатого, поскольку это мешает моей личной жизни.

И действительно, эти первоклассники одолели меня окончательно. Они мне не дают ни вздохнуть, ни охнуть. Вчера, например, притащился Толя. Лицо серьезное, глаза жалостные. А мы в классе были вдвоем с Сашкой. Сидели на парте и тихо обсуждали проблему Насти.

Дело в том, что накануне Настя и я совершили незабываемую прогулку. Мы бродили по улицам, сидели на скамейке на бульваре, плевали с Крымского моста в воду, за что были обруганы прохожим «верблюдами», выпили две бутылки лимонада и съели по три эскимо.

Правда, мне это дорого обошлось, я истратил еще один папин рубль, но зато было весело.

Теперь придется купить маме подарок поскромнее. В конце концов, дело не в дорогом подарке, а во внимании.

А Сашка, когда узнал о нашей прогулке, покрылся страшной бледностью. Эта бледность так долго держалась у него на лице, что я испугался за его здоровье. Вот ревнивец!

Но я открытый человек и не стал скрывать от Сашки свои истинные намерения, а предложил ему начать генеральную битву за Настю. Мы решили оба за ней ухаживать под покровом полнейшей тайны — это было непременное Сашкино условие, — пока она не полюбит кого-нибудь из нас. Побежденный гордо удалится.

Ну вот, сидим мы, значит, и шепчемся о Насте, и вдруг входит Толя. А Сашка как раз расспрашивал меня во всех подробностях о нашей прогулке, ему интересно. И поэтому когда он увидел Толю, то закричал на него. А я вскочил на подоконник и стал открывать форточку, будто бы чтобы проветрить класс.

Я подумал: может быть, Сашка его выгонит, но уже через секунду почувствовал, как кто-то тянет мою штанину. Ах, так? Ну пожалуйста! Я спрыгнул с подоконника, вытащил заявление и поднес к Толиному носу. Он мне ответил, что такие буквы читать не умеет. Тогда я ему объяснил, что не буду больше у них вожатым, потому что это мешает моей личной жизни.

Он это выслушал, но не ушел. Стоял, как-то странно сжавшись, засунув руки глубоко в карманы.

— Ну, что тебе? — спросил я.

— По секрету, — тихо ответил Толя.

Я нагнулся к нему, меня опять подвела жалость, и он, прижав губы к моему уху, прошептал свой секрет. Оказалось, он не умеет сам застегивать брюки. Я же говорю, с ума сойти можно от этих младенцев! Хотел ему тут же застегнуть брюки, но он кивнул на Сашку.

— Сашка, — попросил я, — выйди на минуту.

Сашка долго кривлялся и не хотел выходить, а потом вышел и, видно, рассказал нашим ребятам, потому что именно в тот момент, когда я застегивал Толе брюки, появилась Настя.

— Боже, — пропела она, — какая трогательная картина! Збандуто, ты просто создан для работы в яслях.

Я вскочил и стал подталкивать Толю к выходу, а он, наивная душа, решил мне помочь и сказал Насте:

— Там петельки маленькие. У меня ничего не получается.

Вот тут уж начался хохот.

Между прочим, во время нашей прогулки с Настей выяснилось, что она, как и Сашка, считает, что нет в мире более скучного занятия, чем возиться с первоклассниками. Мне это показалось странным: ведь когда меня назначали вожатым, она говорила противоположное. Оказалось, тогда она шутила! А я на эту шутку клюнул и теперь жестоко расплачивался.

В общем, только я отделался от Толи и показал Насте свое заявление и она меня похвалила и сказала, что я решительный человек, как прибежала Зина Стрельцова, тоже, естественно, первоклассница, с криком, что Генка Костиков убивает Гогу Бунятова и вот-вот выбросит его в окно.

Ну конечно, я понимал, что ничего страшного в этом нет, когда мальчишки дерутся, и даже если какой-то Генка выбросит какого-то Гогу из окна, тоже ничего не случится — они ведь учатся на первом этаже.

Но потом я почему-то не вытерпел и незаметно выскользнул из класса, чтобы Сашка и Настя не догадались.

И представьте, не зря. Когда я прибежал в первый «А», то Генка Костиков на виду у всех продолжал дубасить неуклюжего толстяка Гогу Бунятова. Тот, видите ли, обозвал Генку «дворником», потому что он помогал матери подметать улицу.

По-моему, Генка лупил его за дело, и поэтому я растащил их не сразу, а когда Гога стал уж очень вопить.

— Что же ты? — сказал я Гоге. — Разве не знаешь, что все люди равны?

— Знаю, — ответил Гога. — Он первый начал дразниться «толстяком» и хлопнул меня по животу. А я крикнул на него без злобы, а он стал меня дубасить.

Тут мои воспоминания были прерваны, потому что в пионерскую комнату, в которой я сидел и ждал Нину, чтобы вручить ей заявление об отставке, вошла Наташка.

Я подскочил на стуле и сказал себе: «Осторожно, преследование продолжается». Тем более что за Наташкой бочком протиснулись Толя и Гога.

— Привет! — изображая радость, сказал я.

Они недружно ответили. Конечно, они пришли из-за меня к Нине, а тут я, собственной персоной.

— Ты Нину ждешь? — спросила находчивая Наташка.

— Нину, — ответил я. — А что?

— Ничего, — ответила Наташка. А у самой голос задрожал, но она все же нашла в себе мужество сознаться: — И мы к Нине.

Они стояли рядком, напротив меня, и не знали, что делать.

— Садитесь, — сказал я. — Будем ждать вместе.

— Конечно, — сказал Толя. — Вместе всегда веселей. — И взгромоздился на стул.

Наташка с Гогой тоже сели.

Помолчали.

Они за мной следили исподтишка, но я все прекрасно видел: как они переглядывались, как ободряли друг друга, как подталкивали для беседы.

— А у меня зуб больше не болит, — сказал Гога.

Дело в том, что я его вчера водил к зубному врачу. У них там дома все были заняты. Я хотел спросить у Гоги, отчего это он так вопил у врача, потом решил, что при всех не стоит.

— Боря, а как ты думаешь, Нина скоро придет? — спросила Наташка. — А то я сегодня дежурная.

— Не знаю, — ответил я.

Я стал их рассматривать, и под моим взглядом они перестали подталкивать друг друга — сидели не шевелясь. До чего же у них были смешные лица! Нет, правда. Вы когда-нибудь попробуйте всмотритесь в первоклассников. Это совершенно особенные люди. На их лица можно смотреть без конца. Они всегда живые: что на сердце, то и на лице.

— Боря, а может быть, ты передумал? — спросила Наташка.

— Ничего я не передумал, — ответил я.

А сам действительно испугался, что могу передумать, и стал себя растравлять и вспоминать, как я из-за них был неоднократно унижен. Они из меня сделали няньку: и брюки я им застегивал, и к зубному врачу водил. А вчера еще в добавление ко всему пришлось зашивать Наташке платье: она его разодрала на одном месте, села на гвоздь.

Тут я почувствовал, что погибаю, ибо все эти воспоминания не вызывали во мне ни протеста, ни негодования. Я вскочил, чтобы обратиться в бегство, но Наташка, хитрая душа, все поняла и тоже вскочила.

— Ты куда? — спросила она и загородила мне дорогу.

В это время, на мое счастье, в комнату вошла Нина, и я протянул ей заявление. Все произошло в одну секунду, никто не успел опомниться, а Нина уже держала заявление в руке и читала.

— Так, — сказала она. — А вы чего, ребята?

Они промолчали.

— Ах да, — сказала Нина, она их узнала. — Идите, идите. Я сама разберусь. — Проводила до дверей и вернулась ко мне. — Так. Значит, работа вожатого мешает твоей личной жизни?

— Интересы у меня совсем другие, — ответил я.

— Знаю я твои интересы: в футбол гонять вместе со Смолиным.

— Неправда, — возразил я. — Мы в кино ходим, и книги читаем, и всякое прочее.

— Они сюда пришли из-за тебя, — сказала она, — а ты «всякое прочее», «мешают личной жизни»! Ты вот за все это время ничего для них не придумал.

— Почему? — возразил я. — Я придумал. Надо отвести их в автоматическую фотографию.

— Зачем? — Она посмотрела на меня с некоторым удивлением.

— Они там сфотографируются, а потом эти снимки можно будет наклеить в толстую тетрадь. Ты передай это новому вожатому, — великодушно предложил я, — пусть он их отведет.

— А зачем? — снова спросила Нина.

Кажется, произошла осечка. Она ничего не поняла.

— Фотография автоматическая, работает без фотографа. Детям будет интересно: можно любые рожи корчить.

— Знаешь, Збандуто, хорошо, что ты подал заявление, — сказала Нина. — Нет в тебе гармонии. И выдумки твои нелепые.

— Так ведь они люди будущего, — сказал я. — Им технику и автоматику подавай.

Она не ответила, видно, забыла про меня. Склонилась над листом бумаги и чертила мужское лицо с бородкой.

— Так я пойду, — сказал я.

— А, это ты, — спохватилась она. — Ну ладно, найдем тебе замену.

А после уроков, когда мы с Сашкой заскочили в раздевалку за куртками, произошло новое событие. К Насте, которая прихорашивалась около зеркала, подошла Наташка. Я первый ее заметил и остановил Сашку. Мы спрятались между пальто. И услышали этот странный разговор.

— Ты чего, малышка? — спросила Настя у Наташки.

До нас долетало каждое слово.

— Мне с вами поговорить надо, — ответила Наташка.

— О чем? — спросила Настя. — Пожалуйста. — А сама продолжала прихорашиваться перед зеркалом.

— Вы слышали, от нас Боря уходит? — произнесла Наташка, как будто это какое-то космическое событие.

— Ну и что? — спросила Настя.

— А вы скажите ему, чтобы он не уходил, — попросила Наташка.

— Ты думаешь, он меня послушает?

— Вы на него имеете влияние, — сказала Наташка.

— Почему? — удивилась Настя и посмотрела в мою сторону.

Она говорила все время громко и играла в такую наивную-наивную девочку.

— Вы красивая, — сказала Наташка. — А красивые на всех имеют влияние!

Последние слова Наташки, видно, понравились Насте, потому что она ответила:

— Хорошо… Я ему передам. Так что спи спокойно, малышка.

— Спасибо, — сказала Наташка и выбежала.

Мы вышли из раздевалки.

Настя уже сидела в вестибюле, нога на ногу, в нетерпеливом ожидании.

— Ну, пошли! — сказала она, вставая.

— Есть предложение поехать на Ленинские горы! — заорал Сашка.

А я вдруг, сам не знаю почему, бросил портфель на стул и крикнул:

— Подождите! Сейчас!

Стремительно взбежал я по лестнице, влетел в пустой первый «А», подошел к доске и написал: «ЗАВТРА ПОСЛЕ УРОКОВ ИДЕМ ФОТОГРАФИРОВАТЬСЯ. БОРИС». И повернулся, чтобы бежать вниз, к Насте и Сашке, но вместо этого прошелся между партами.

На полу валялась ленточка, какая-то девчонка обронила. Поднял эту ленточку. Постоял. Мне здесь было хорошо. И все нравилось: и маленькие парты, и неумелые рисунки на доске, и эта ленточка, которую я держал в руке.

— Ну вот я и вернулся, — тихо сказал я.

Подошел к парте, за которой «сидел» Толя.

— Как сидишь! — закричал я на него. — Опять сгорбился? Нехорошо. — И «стукнул» его по спине.

Тишина пустого класса не смущала меня. Я снова шагал между партами, пристально «вглядываясь» в лица ребят.

— А ты чего плачешь? — спросил я Зину Стрельцову. — Кляксы посадила? Не страшно. Все мы с этого начинали.

Подскочил к Генке:

— Срам! Ты же будущий космонавт, а в носу ковыряешь!

Тут я заметил Гогу Бунятова:

— А ты! Не стыдно? Ты достоин презрения! Дразнить товарища за то, что он вместе с матерью подметает улицу! Ты что, не знаешь, что «мамы разные нужны, мамы всякие важны»? Да, по-моему, вы без меня пропадете. Сколько еще у вас недостатков! Решено, я остаюсь навсегда!..

Когда я спустился в вестибюль, Насти и Сашки не было. На стуле одиноко лежал мой портфель.

А на следующий день я снова прибежал в школу раньше всех, чтобы Нина не успела назначить к моим первоклассникам нового вожатого. Выхватил у нее обратно заявление и на радостях влетел в класс, размышляя о том, как поведу детей фотографироваться.

В классе в полном одиночестве сидела Настя. От неожиданности я замер. А она встала мне навстречу. Помню, я еще успел подумать: «Да, ревнивец Сашка, проспал ты свое счастье». И точно, она пригласила меня пойти после школы в кино. А я молчал и чувствовал, что бледнею, бледнею, как Сашка во время припадка ревности, потому что знал, что должен ей отказать.

— Чего же ты молчишь? — спросила она.

— Я веду своих ребят фотографироваться.

— Подумаешь! — сказала она. — В другой раз сводишь. Обещанного три года ждут.

— Не могу, — твердо ответил я и еще больше побледнел.

— Ох, надоел ты мне со своим детским садом! — сказала она.

…Когда я выводил ребят из школы, то увидел Сашку и Настю, шагающих впереди нас. И они увидели нас и остановились. А ребята галдели, как десять тысяч воробьев, и не замечали ни Сашки, ни Насти.

Я сделал вид, что не вижу их, но Настя помахала мне:

— Мы в кино.

— Попутного ветра Гулливеро в сопровождении Лилипуто! — крикнул самодовольный Сашка и захохотал.

Конечно, со стороны мы представляли довольно смешную картину: я долговязый, рост сто шестьдесят, а детишки мне по пояс. Но представьте, Сашкины слова меня нисколько не задели. Я привык, что он не разбирается в средствах борьбы. То он мне вылил за шиворот полграфина воды, то на истории нарочно подсказал неправильную дату. А сегодня вообще где-то раздобыл старый ночной горшок и подставил мне. Я не заметил и сел. Все давились от смеха, а я обиделся на Сашку, чуть не заревел и, чтобы скрыть это, стал паясничать и напялил себе этот горшок на голову, за что был выгнан с урока.

Я благородный человек и не мстительный, я не обижаюсь на Сашку за то, что он все время пытается меня унизить. Я все равно люблю Сашку, он мой лучший друг. Может, и он когда-нибудь поймет это.

Зато малыши, когда увидели Сашку и Настю, поутихли и затаились. Догадливые. А Наташка спросила:

— Боря, может быть, ты пойдешь в кино? Мы можем сфотографироваться завтра.

Я ей ничего не ответил, только весело подмигнул. А ее глаза сначала превратились в пятаки, потом в воздушные шары, а потом… Нет, вы только представьте — она тоже подмигнула мне! Ну и девчонка, соль с перцем!

А потом началось настоящее веселье. Действительно, автоматическая фотография великолепная вещь!

Генка, отчаянная голова, снялся с оскаленными зубами. Толя прилепил к подбородку обрывок газеты. Зина Стрельцова высунула язык.

Все хохотали и никак не могли остановиться.

Взрослые на нас оглядывались и, может быть, даже возмущались. Но я-то уж знаю: если смешно, тут ни за что не остановишься. Тогда нужно придумать что-нибудь особенное, и я сказал:

— Сейчас пойдем есть мороженое. Из стаканчиков.

— Ура! Ура! — закричали все.

— А мне мороженого нельзя, — сказал Толя, — я болел ангиной.

— Жаль, — ответил я.

У Толи сразу испортилось настроение. Это было заметно.

— Ну что ж, полная солидарность: мороженое есть не будем. Купим пирожки с повидлом.

— А что такое «полная солидарность»? — спросил Гога.

— Это когда один за всех и все за одного, — сказал я.

— Полная солидарность! — обрадовался Толя.

И все малыши дружно закричали:

— Полная солидарность, полная солидарность!

А когда стали покупать пирожки, я увидел, что Генка и еще несколько ребят отошли в сторону и стали внимательно рассматривать на витрине тульские самовары. Точно их с самого рождения интересовали только самовары и всякие там узоры на них.

Ясно: у них не было денег на пирожок. А у меня в кармане лежал остаток от известной десятки. И я принял единственно верное решение. Вытащил из кармана рубль, подошел к продавщице пирожков, купил десять штук и сказал ребятам, этим любителям самоваров:

— А ну, налетайте!

Они отвернулись, как будто не поняли, такие гордые оказались.

— Ребята! — повторил я. — Ну, чего же вы? Налетайте!

Сначала подошел Генка и вроде нехотя взял пирожок.

За ним потянулись остальные. Каждому ведь хотелось съесть пирожок. Последний я взял себе.

Вечером я расклеил фотографии малышей в тетрадь. Она стала как живая. Интересно было ее перелистывать…

* * *

Скандал получился неожиданный и грандиозный. Меня вдруг решили с треском снять с должности вожатого.

Как-то после уроков прибежала взволнованная Нина и сказала, чтобы я больше не смел ходить к первоклашкам. Она отошла к учительскому столу и крикнула мне оттуда:

— Ты слышал, я тебе это категорически запрещаю!

— А мы сегодня идем в цирк, — сказал я.

— Никаких цирков! — сказала Нина и погрозила мне пальцем.

— Недолго ты царствовал, — сказал Сашка.

И действительно, недолго.

Все, конечно, заахали и заохали и стали ко мне приставать с расспросами, но, честное слово, я сам не знал ничего. Тогда они привязались к Нине, и она ответила, что сейчас они узнают и закачаются, такой я тип.

Нина рассказала про все мои дела, перечисляя их долго, подробно и противно. И добавила, что я влияю дурно на детей, сею между ними вражду и смуту.

Это потому, что я сказал одной девчонке, что нехорошо ябедничать, а она спросила меня, что это такое, а я ей объяснил, и теперь ее все дразнят ябедой.

Тут я не выдержал, прервал плавную речь Нины и крикнул:

— Зато она больше не ябедничает. Успех достигнут!

Но она не обратила на мои слова никакого внимания и заявила, что совет дружины отстранил меня от должности вожатого…

В этот момент открылась классная дверь, и в проеме появилась секретарь директора, сама Розалия Семеновна, которую вся школа зовет «Чайная Роза», хотя, конечно, никто из наших ребят никогда не удостаивался ее взгляда. Ну, когда она появилась в дверях, Нина сразу забыла, что еще там решил про меня совет дружины, и уставилась на Чайную Розу.

— Кто здесь Збандуто? — Она даже не переврала мою фамилию.

— Я.

— К директору, — сказала Чайная Роза. — И вы, Нина, тоже.

Она не ушла, а продолжала стоять в дверях, пока я собирался. Никто мне ничего не сказал вслед, и никто не сострил, потому что все поняли: дела мои плохи.

На всякий случай я захватил с собой тетрадь с фотографиями — как ни плохи дела, а терять самообладание нельзя — и прошмыгнул мимо Чайной Розы летучей мышью; ни одна складка на ее платье не дрогнула.

Нина прошла к директору, а я остался ждать в секретарской вместе с Чайной Розой.

Странно, но у меня в жизни почему-то все получается наоборот. Когда я хотел уйти от первоклашек, когда они мне были безразличны, меня не отпускали, но как только мы по-настоящему подружились — на тебе!

А дело было ерундовое.

Генка подсунул Гоге живую ящерицу, Гога перекинул ее Наташке, а Наташка подбросила в парту Стрельцовой. Та сунула руку в парту, натолкнулась на ящерицу и как завопит: «Спасите, спасите! У меня в парте мышь! Она меня укусила!» Ну, учительница влезла в парту, достала ящерицу и отнесла в ботанический кабинет.

И ничего страшного не произошло бы, если бы не я!

Когда Наташка рассказала мне об этом случае, я возмутился и заявил, что мне надоела их трусость, что пора это преодолеть. А то одни боятся собак, другие — ящериц, третьи ни у кого ничего не могут спросить. Это не ребята, а какое-то сборище трусов! И я решил их перевоспитать. Пригласил к себе, когда мамы не было дома, и устроил тренировку по закаливанию нервной системы.

Они сидели в одной комнате, а в другой был погашен свет. Там было темным-темно. Я сказал, что буду магом, волшебником и великим врачевателем, который их спасет навсегда от трусости и дрожания.

Я ушел в темную комнату и стал их по очереди вызывать.

Каждый из них должен был войти в темную комнату и пробыть там несколько минут, а я в это время издавал ужасные стоны и вопли.

Значит, я так кричал, а сам подходил к жертве и прикладывал ей к руке или к лицу какой-нибудь предмет: ложку или щетку.

Это называется «психотерапия». Между прочим, вполне научный метод. Если жертва выдерживала все испытания, то я радостно объявлял ей, что она теперь никогда и ничего не будет бояться: ни собак, ни кошек, ни ящериц, ни темных улиц, и так далее, и так далее.

В общем, все шло хорошо, и вдруг Зина Стрельцова, войдя в темную комнату, не выдержала и завопила. Она пустилась наутек, грохнулась и разбила себе колено.

Ну, я, конечно, зажег свет, и мы стали дружно ее успокаивать и доуспокаивали до того, что она согласилась повторить опыт, точнее, не согласилась, а сама попросила и выдержала его достойно.

Но потом Зина пришла домой и рассказала все матери. А та еле дождалась утра, прилетела к нашему директору и стала кричать, что она забирает своего ребенка из класса, где появился какой-то ненормальный вожатый, который хочет из детей сделать инвалидов.

Ну, директор не заступился за меня, потому что мы с ним не были знакомы. А жаль, я бы ему объяснил, в чем дело. А он просто пригласил Нину, и Стрельцова-старшая при ней повторила всю историю и добавила некстати еще две другие.

Эти истории случились в самом начале, когда я был еще неопытным вожатым и часто терял над собой контроль, увлекаясь чем-нибудь.

Я тогда ходил по домам первоклассников, чтобы ближе познакомиться с их жизнью. Мне нравилось так ходить: везде мне были рады, угощали обедами, советовались, как лучше воспитывать детей, рассказывали про свою жизнь. И вот как-то я пришел к Толе. Он был один дома и угостил меня чаем.

Мы пили чай из красивых золотых чашек, только Толя пил из маленькой чашки, а я из большой.

Ну, я и разбил свою чашку — зацепил как-то неловко и уронил на пол. Я не придал этому большого значения — кто из нас не бил чашек! — и не понял, почему Толя так испугался. Я решил, что он просто пугливый. А на самом деле все оказалось не так просто.

Толя из большого уважения ко мне угощал меня чаем из папиных коллекционных чашек. А я-то ничего не знал и, когда уходил, осколки эти унес. Хотел выбросить, только на одном осколке был нарисован красивый замок, так что я все осколки выбросил, а замок оставил.

А Толя дома чашки так переставил, чтобы не видно было исчезновения одной из них. Но Толин папа все-таки заметил, схватил Толю и с криком: «Что ты наделал, негодник!» — стал его так трясти, что Толина мама испугалась, что он оттрясет у Толи голову, и вырвала сына из рук мужа. Тогда Толин папа упал на диван и перестал со всеми разговаривать, потом вскочил, схватил Толю и приволок ко мне.

Он совершенно обезумел и хотел узнать, куда я выбросил осколки его любимой чашки. Я сначала не мог понять, как это из-за чашки так можно страдать.

«Я вам куплю сто таких чашек», — сказал я ему.

И что же вы думаете? После моих слов он сразу успокоился. Посмотрел на меня унылым взглядом, покачал растрепанной головой и произнес с жалостью:

«Невежда, глупец! Не обижайся на меня, я не хочу тебя оскорбить, я просто говорю тебе, кто ты есть на самом деле. Ты купишь сто таких чашек?! А знаешь ли ты, несчастный, что их всего было сделано в восемнадцатом веке пять штук. Пять штук! Одна хранится в музее в Ленинграде, вторая — у двоюродной праправнучки самого Ломоносова, — голос его звучал трагически тихо, — третья вывезена за границу беглым лакеем князя Юсупова и продана там банкиру Ротшильду, четвертая пропала без вести, а пятая была у меня. И об этом знает весь мир!»

Совершенно потрясенный, я достал осколок чашки с изображением дворца и протянул ему. Он взял, поблагодарил меня — какой благородный человек! — и ушел.

Эта история очень взбудоражила Стрельцову-мамашу, потому что она вообще относилась ко мне подозрительно, с тех пор как я посетил их дом. А сначала она была мне рада.

Однажды трое взрослых Стрельцовых — бабушка и родители — собирались в кино и боялись оставлять Зину одну дома. А тут я пришел, и они спокойно ушли.

Зина тут же позвонила Наташке и Толе, и они прибежали.

Нам было весело, они мне всякие истории рассказывали, главным образом про маленьких детей, а это всегда смешно, и анекдоты. Про мальчишку, который захотел на улице по маленькому и подошел к милиционеру, чтобы спросить, где найти уборную. А милиционер долго-долго ему рассказывал, и вдруг мальчишка прервал его и сказал: «Спасибо, уже не надо». Ох, и хохотали они! Я думал, они от хохота лопнут.

Потом Зина зачем-то напялила на себя мамину юбку, такую желтую-желтую, и красовалась перед Наташкой. А Толя в это время хлопал мячом об пол.

На беду, Зинина бабушка не признает современных шариковых ручек и пишет письма химическими чернилами, и ее пузатая старомодная чернильница стояла на столе. Ну, в общем, Толя хлопал об пол, пока не перевернул чернильницу.

Но самое главное не в этом, не в том, что он перевернул чернильницу и залил всю клеенку чернилами… Нет, самое главное началось потом, когда мы обнаружили на прекрасной юбке Зининой мамы чернильное пятно с горошину.

Вот тут-то и началась паника. Ну скажите, как на моем месте поступил бы каждый взрослый человек, когда увидел неопытных детей, да еще своих воспитанников, в страхе и ужасе? Конечно, постарался бы им помочь. Точно так поступил и я.

По моему предложению мы решили перекрасить юбку в другой цвет, чтобы скрыть чернильное пятно, с одной стороны, и сделать Зининой маме сюрприз — с другой. Ведь у нее фактически должна была появиться новая юбка!

Ребята были в восторге от моего предложения. Они никогда в жизни ничего не красили. Наташка визжала, Толя прыгал, как гуттаперчевый мальчик.

Да, это был полный восторг, полное взаимопонимание и дружба. Правда, меньше всех восторгалась Зина, потому что юбка принадлежала ее маме.

Мы перекрасили юбку в вишневый цвет — пятно стало золотистым. Мы перекрасили ее в коричневый — пятно стало черным. Вот что значит пользоваться старыми чернилами: их даже краска не берет. Тогда я предложил для симметрии поставить на юбке несколько горошин, но Зина почему-то отказалась.

С той поры наши отношения со Стрельцовой-старшей осложнились. Она отчитала меня по телефону, нажаловалась моей маме. А теперь прибежала к директору.

Вот тут-то директор и вызвал Нину для разговора.

Нина попробовала меня защитить, но Стрельцова-старшая все твердила: «Он ненормальный, он ненормальный». Тут, правда, директор ее оборвал: «Может быть, он в вожатые не годится, но он совершенно нормальный» — и попросил Нину принести ему наш классный журнал, чтобы доказать Стрельцовой, насколько я нормальный: дескать, я вам сейчас покажу, как он учится.

А накануне я сразу в один день получил пять двоек. Я узнал, что Насте Монаховой поручено подтягивать отстающих. Вот я и решил превратиться в отстающего, чтобы она меня подтягивала. Если бы я получил одну двойку или две, это могло бы не произвести впечатления, поэтому я и получил сразу пять двоек.

Думаете, это легко? Целый день я был в страшном напряжении: во-первых, боялся, что меня не вызовут, а во-вторых, что вместо двойки какой-нибудь сердобольный учитель влепит мне тройку. Никто, разумеется, не догадался, кроме Сашки, куда я клоню, но, когда наша классная заявила, что я теперь буду заниматься с Настей как самый отстающий, он вновь побледнел.

При этом Сашка сказал, что, хотя у него двоек нет, он будет вместе со мной ходить на занятия к Насте, чтобы у нас были равные условия для борьбы.

Так вот, значит, когда директор увидел, что у меня пять двоек, он возмутился: «Где вы нашли такого шалопая? (Шалопай — это я.) Неужели нельзя было подобрать в вожатые хороших, смышленых ребят, у которых есть чувство ответственности?» И тут он, как рассказывала потом Нина, схватился за голову и простонал: «Постойте, постойте… Збандуто?! Мы же получили на него письмо из милиции!» Он вызвал Чайную Розу, и она принесла это письмо.

Дело в том, что меня вывели со скандалом из бассейна. Я там был на соревнованиях и засвистел в два пальца.

Рядом оказался милиционер — они всегда появляются рядом в неподходящее время, — тяп меня за плечо. Я возмутился, стал брыкаться и кричать. Он меня вывел и еще не поленился настрочить письмо в школу.

А почему я засвистел, он не попытался узнать. Вы заметили, во всей этой истории никто не посмотрел в корень. Я бы никогда, вы слышите, никогда не стал бы свистеть просто так. У меня для этого были веские основания.

На соревнованиях выступал один пловец, которого мне необходимо было освистать, чтобы выразить свое отношение к нему.

Все началось с того, что я решил сделать из своих первоклассников пловцов. Ну, во-первых, потому, что их надо было закалять физически, а то у них вечные ангины и гриппы, во-вторых, этим видом спорта можно заниматься с детства, а в-третьих, всем известно, что с плаванием у нас в стране не все в порядке.

Кто знает, думал я, может быть, из этих детей вырастут рекордсмены страны или мира!

Вот почему мы попали в бассейн. Нас сначала туда не пускали, и я вынужден был долго кричать, что я вожатый и мы не позволим срывать общественное мероприятие. И тут появился этот впоследствии освистанный мною пловец и велел нас пропустить. Он привел нас в раздевалку и приказал раздеться и выстроиться по росту. Дети, конечно, запищали и захихикали. А он их так резко оборвал: «Быстро. У меня нет времени».

Как будто только у него нет времени! Сейчас у всех нет свободного времени. У меня его тоже нет ни секунды, но я ведь об этом не кричу и никого не пугаю голосом. Я вот пришел в бассейн, а в это время Сашка, может быть, прогуливается с Настей и тем самым губит мою личную жизнь. Пришлось мне самому раздеться, чтобы показать пример, да еще им помочь, потому что эти дети, эти несчастные малыши, и раздеваться-то еще как следует не умеют. То они запутывались в собственных платьях, то, снимая чулки, грохались на пол. В общем, повозился я с ними.

Я так подробно обо всем рассказываю, чтобы вы поняли, что я действительно ни в чем не виноват, более того — я просто боролся за справедливость. Если хотите, я обязан был это сделать в воспитательных целях, ради детей, которые сидели рядом со мной и знали, какой несправедливый человек этот пловец. И они меня дружно поддержали.

Они разделись, сбились стайкой около меня и дрожали. Холодно им и непривычно. Смешные они: худенькие, тоненькие, ноги длинные, спичками. Как они на них ходят — непонятно.

Я улыбнулся тренеру (еще тогда не знал, что он такой зверь) и подмигнул: смотрите, мол, какие смешные дети, настоящие страусята.

А он в ответ мрачно заорал: «Построились по росту! Живо!» Вот тут контакт между нами окончательно был утерян. Не люблю я, когда кричат и когда не улыбаются в ответ на твою улыбку.

После того как мы выстроились, он сказал мне: «Выходи из строя. Староват для плавания. И грудная клетка узковата». Он больно щелкнул меня пальцем по ключице.

Я чуть не упал от неожиданности. Сказать такое при детях!

«Что вы! — возмутилась Наташка. — Боря у нас лучший вратарь в школе!»

А он продолжал свой осмотр: измерял малышам грудную клетку, ощупывал ноги и руки. Потом заявил, что из всей нашей компании берет только одну девочку: Зину Стрельцову.

Тут я не выдержал и высказал ему все, что было на душе. Я ему сказал, что дело у них поставлено плохо. А когда он меня спросил: «Почему плохо?», я ему ответил: «На международных состязаниях проигрываете, а когда к вам приходит пополнение в самом расцвете, то выгоняете». После этого наступила тишина, и он сделал шаг в мою сторону. Но нас так легко не испугаешь. Малыши создали вокруг меня надежный заслон. Попробуй прорвись через них. Так он ничего мне и не ответил. А что ответишь, когда это чистейшая правда.

Вот после этого разговора мы и остались на показательное соревнование, и я прославился на них своим свистом, и меня схватил милиционер.

Кругом закричали: «Безобразие, хулиган! Еще школьник, а уже шпана… И такому детей доверили!»

Только одна женщина, между прочим красивая, сказала: «А что он такое сделал? Просто погорячился».

Но милиционер не стал ее слушать и уволок меня в отделение.

В этот момент мои славные воспоминания были прерваны неожиданным событием: дверь в канцелярию открылась, и на пороге появилась целая стая моих первоклашек.

Не успел я выставить их обратно, как Наташка, минуя меня, вырвалась вперед. Я схватил ее за шиворот, но она торопливо, задыхаясь, успела прохрипеть:

— Здравствуйте, Чайная Роза!

От такого неожиданного обращения я выпустил Наташку. Она, конечно, это наивное дитя, не догадывалась, что Чайная Роза не имя, а прозвище.

— Сейчас же уходите! — прошипел я, не разжимая губ и наступая на детей.

— В чем дело? — строго спросила Чайная Роза. — Что случилось?

— Нам нужно к товарищу директору, — сказала Наташка и шагнула через порог.

Все остальные тоже решительно шагнули за ней, молча, тихо, подталкивая друг друга.

Вы бы видели их лица! Это были настоящие герои, отчаянные люди с горящими глазами. Им ничего не было страшно, они не испугались даже Чайной Розы, хотя перед нею трепетала вся школа. Они спокойно выдержали ее взгляд. Нет, не зря я занимался с ними психотерапией.

И что же вы думаете? Эта строгая-престрогая Чайная Роза провела их к директору.

Она оставила открытой дверь, и я на всю жизнь запомнил начало этого великого, неповторимого разговора.

— Ну, в чем дело? — услышал я скрипучий мужской голос. Это был, конечно, директор, это был его голос, который любого храбреца в одну секунду превращал в кроткую овечку. Ну, конечно, и среди детей сразу произошла заминка, и я уже испугался, что их сейчас выставят обратно, но тут раздался громкий, заливисто-звонкий голос Наташки:

— Мы пришли из-за Бори Збандуто. Он наш вожатый. Мы пришли его защищать.

Правда, она молодец? Я еще никогда не встречал такой отчаянной девчонки.

— Это он вас прислал? — спросил директор.

«Он» — это, значит, я.

— Нет, — ответила Наташка.

— А ты не врешь?

Вот этого ему не надо было говорить, это он сказал зря. Плохо он разбирался в своих учениках: Наташку обозвать вруньей!

— Я никогда не вру, — сказала Наташка.

Наступила длинная пауза, во время которой директор долго кашлял. Потом он наконец собрался с силами и спросил:

— А чем вы его собираетесь защищать, хотел бы я знать? Какими делами он себя еще прославил?

— У нас есть козырь, — ответила Наташка.

— Какой еще козырь?

— Он спас жизнь одному мальчику. На моих глазах. Вытащил его из реки.

В это время Чайная Роза вышла из кабинета, плотно прикрыла дверь, и голоса пропали. Точно она не хотела, чтобы я услышал, как меня будут хвалить.

Все-таки Наташка потрясающая девица. Она буквально во все верила. Подумать только — я спас мальчишку!

Это произошло во время нашей совместной прогулки, помните, в тот день, когда она ко мне пристала и увела с футбола.

Какой-то мальчишка в полном одиночестве стоял на берегу реки и бросал в воду камни. И меня это пронзило. С какой стати, думаю, он стоит один? Я пристроился к нему и тоже стал бросать камни. Я брошу. Он бросит. Мы стояли рядом, а наши камни летели параллельно. А Наташка крикнула: «А мы дальше, а мы сильнее!» Мальчишка был забавный. Он пренебрежительно фыркнул, выбрал камень потяжелее, отошел от кромки воды — а там набережная была высотой в метр, — разбежался… и, не удержавшись, плюхнулся в воду.

Я помог ему выйти, там было неглубоко, мне по колено, а ему по пояс. Только промокли, и все. А Наташка начала кричать, что я храбрый, что она ни разу в жизни не встречала такого храбреца, и еще успела шепнуть мальчишке, что я их вожатый. Вот и все спасение утопающего.

Странно, до чего я люблю вспоминать про этих мальчишек и девчонок, я про них всегда все помню. Может быть, действительно права Стрельцова-старшая и я какой-нибудь ненормальный?

Как только первоклашки вышли от директора, тут же позвали меня. Мы встретились с ними в дверях. Они прошли мимо серьезные, сосредоточенные, и каждый из них дотронулся до моей руки. В общем, они знали толк в человеческой поддержке и подзарядили меня теплотой своих рук. Я же говорю, что они необыкновенные дети, дети из будущего. В них есть какая-то новая сила.

В кабинете директора, кроме Нины, сидела моя мама! Вот до чего дошло. Но им теперь уже было не свалить меня.

Я остановился у двери и посмотрел на директора. Он был похож на моржа. У него большая круглая лысая голова и седые усы.

— Ну-ка, подойди, подойди, — проскрипел он.

Я сделал несколько шагов вперед.

— Еще поближе. Я хочу понять, что ты за птица.

Он долго рассматривал меня, как какой-нибудь врач, изучающий больного. Даже взял за плечо и крепко его сдавил.

— А что это у тебя в руке? — спросил он и, не дожидаясь ответа, взял у меня тетрадь и стал ее перелистывать.

Видно, она ему понравилась, потому что он поджимал губы, чтобы незаметно было, что он смеется. Затем вернул мне тетрадь и сказал:

— Говорят, за тебя поручилась твоя родственница, Ольга Александровна Воскресенская. Она, конечно, восторженная особа, я ее давно знаю. — Потом повернулся к Нине и добавил неожиданно: — Ладно, пусть остается, раз они пришли за ним сами.

Но на этом события дня не закончились. Мне пришлось встретиться со Стрельцовой-старшей еще раз.

Мы собрались возле школы, чтобы идти в цирк. А Генка и Зина почему-то не явились. Холодно было ждать. Шел первый мокрый снег.

— Зина не придет, — сказал кто-то. — Ее мама не пустила. У нее тренировка в бассейне.

— А что же с Генкой случилось? — спросил я. — Может, он тоже не придет?

— Генка в цирке ни разу не был, — сказал Толя.

Мы постояли немного, подождали.

— Пошли, — сказал я, — а то опоздаем.

И мы пошли. Только я почувствовал, что у ребят испортилось настроение. Стали какие-то молчаливые.

— Вот что, зайдем за Генкой, — решил я.

Развернулись и пошли к Генке.

Еще издали я увидел его. Он сгребал снег лопатой, а его мать скребком чистила тротуар.

— Здравствуйте, — сказал я.

Ребята столпились вокруг меня. Генкина мать посмотрела на нас. Она была в короткой тужурке и в пуховом платке. От работы ей, видно, было жарко.

— Приветик, — сказал Генка; он приподнял шапку, и от головы у него повалил пар.

— Ну-ка, надень шапку, постреленок, — строго сказала ему мать, — а то застудишься!

Генка напялил шапку.

— Это ему вместо физкультуры, — сказала Генкина мать. — И полезно, и матери подмога. Так что вы, ребятишки, идите по своим делам.

— Что вы! — сказал я. — Разве мы пришли Генку сманивать? Мы пришли вам помогать.

— Тетя Маруся, — крикнул Толя, — мы сейчас все переделаем! Это нам пустяк!

— Вот это уж ни к чему, — ответила тетя Маруся.

А Генка не стал возражать, он-то все отлично понял: отдал лопату Толе, а сам мгновенно куда-то сбегал и принес еще две лопаты и четыре скребка.

Что тут началось! Ребята выхватили у него эти скребки и лопаты и стали расчищать снег. А я взял у тети Маруси лом и колотил образовавшийся под снегом лед.

Тяжелый был этот лом до чертиков, но я не показывал виду. Колол себе, и все… Рядом со мной лихо колол лед Генка.

— Это в наше-то время, — ворчал я нарочно, — когда запускают спутники и космические корабли, приходится колоть лед ломом!

— Я ей не сказал про цирк, — оправдывался Генка, — а то бы она меня прогнала.

— И правильно сделал, — ответил я.

И вот, когда мы все так отчаянно и самоотверженно работали, когда перед нами уже лежала широкая полоса очищенного тротуара, когда мы были «один за всех и все за одного», вдруг из подъезда выплыли Зина Стрельцова с мамой. Зина была в новом голубом пальто и берете. А Стрельцова-старшая напялила на голову высокую папаху и гордо несла спортивную сумку своей дочери — будущей чемпионки по плаванию.

— А, это вы, молодой человек… — Увидев меня, Стрельцова-старшая остановилась. — Чудак!

Она назвала меня чудаком, словно дураком обругала. Но я-то доволен, что попал в отряд чудаков.

— Мы помогаем тете Марусе, — сказала Наташка.

— И Генке, — добавил Толя.

— Это эксплуатация детского труда. Я этого так не оставлю, — ответила Стрельцова-старшая, при этом она выразительно посмотрела на тетю Марусю. — Идем, Зиночка.

И они торжественно удалились.

— Тетенька, — крикнул Генка им вдогонку, — осторожнее, там лед! Упадете — запачкаетесь!

Стрельцова-старшая остановилась, боясь сделать следующий шаг.

Генка засмеялся. А за ним все ребята. И я. И даже тетя Маруся.

…Когда мы ворвались в цирк, представление уже началось и на нас зашикали, чтобы мы не шумели. А попробуй тут не шуми, когда с арены доносится музыка, крики клоуна и хохот зрителей.

— У нас билеты! — закричал я и выхватил из кармана длинную ленту билетов.

— Тише, — сказала контролер, — тише! Все равно во время выступления входить нельзя.

— Вы поймите, — сказал я тихо, — они первый раз в своей жизни в цирке.

— Так уж и первый раз!

Нет, она была неумолима, а дети почти плакали, но потом она засмотрелась, а может быть, даже нарочно сделала вид, что засмотрелась, и мы шмыгнули в проход.

Выскочили, а куда идти, неизвестно, народу полно, свет… Столпились стайкой около прохода и стоим.

И вдруг клоун заметил нас и закричал на весь зал:

— Видели ли вы когда-нибудь, чтобы дети опаздывали в цирк?

— Нет, нет, нет!.. — понеслось со всех сторон.

— А теперь смотрите сюда! — Он подбежал к нам: — Вот они!

И все стали смотреть на нас.

— Мы работали, — сказал я.

— Вы слышите? — закричал он. — Они работали!

Он начал хохотать, упал от хохота, перекувырнулся через голову, и все захохотали с ним вместе.

— Мы работали, — сказала Наташка прямо в его раскрашенное лицо. — Чистили снег, товарищу помогали. Вот ему! — И вытолкнула вперед Генку. — Почему вы нам не верите?

Тогда клоун перестал хохотать, снял шапку и раскланялся перед нами.

— Причина уважительная, — сказал он.

И теперь никто уже не смеялся.

Клоун подал Наташе руку, крикнул:

— Музыку!.. — и повел ее, как настоящую сказочную принцессу.

А за ним пошли мы, и на нас светили разноцветные огни.

Клоун подвел нас к нашим местам и крикнул:

— Мороженщицу! В цирке дети должны есть мороженое.

И вот тут-то пошли в расход — между прочим, благородный — последние два рубля из папиной десятки.

А потом мы смотрели медвежий цирк, лизали мороженое и хохотали вместе со всеми.

* * *

Сегодня у мамы день рождения. А я притворился, что забыл: подарка-то у меня не было. Нехорошо, конечно.

Когда я утром вышел к маме, она встретила меня радостно. Мы сели за стол и стали завтракать.

— Ну, как тебе завтрак? — Она сама подталкивала меня к тому, что сегодня необычный день.

— Понравился, — ответил я.

— А что тебе понравилось? — спросила она.

— Все, — ответил я.

И вдруг она с подозрением спросила:

— А что ты ел?

А я как бухну:

— Действительно, мама, что я ел?

Оказалось, она специально в этот день приготовила праздничный завтрак — омлет, поджаренный с помидорами и сыром, — а я съел все и не заметил!

Мама ничего мне не ответила и вышла из кухни, чтобы подойти к телефону. И тут разразились гром и молния, ибо я услышал, как мама разговаривала с тетей Олей, и понял — это было совсем нетрудно, — что та поздравляла ее с днем рождения!

Я притаился, как самый жалкий мышонок. Я почти не занимал места, почти испарился, внимательно прислушиваясь к маминым шагам, придумывая лихорадочно, как бы выкрутиться из создавшегося положения.

Вот мама прошла в комнату. Может быть, она ждала, что я выйду к ней? Потом ее шаги снова раздались в передней, замерли и — спасение! — хлопнула входная дверь. Значит, мама ушла.

Я выглянул в окно. Мама быстро пересекала наш двор.

Вот если бы я был правдивым человеком, как Наташка, то я бы все честно рассказал маме. А мне было чем ее удивить! Дело в том, что я окончательно запутался и как сын, и как воспитатель. Вы только послушайте, что я придумал.

Меня посадили караулить первоклашек на контрольной, потому что их учительница заболела.

Когда я вошел и спросил их: «Ну, как идут дела?» — они в ответ тяжело вздохнули. Не надо было быть психологом, чтобы сразу догадаться, что дела у них шли неважно.

Я посмотрел на доску: там были примеры.

— Нечего сказать — нагружают детей, — заметил я, чтобы приободрить их. — Мы такие примеры решали в третьем классе.

На Зину Стрельцову жалко было смотреть: вот-вот заревет. Куда девалась ее спортивная находчивость! Я заглянул в ее тетрадь и увидел ошибку. Посмотрел в Наташкину — та же ошибка.

— Вы что, никогда не решали таких примеров? — спросил я.

— Решали, — нестройно ответили дети.

Я прошелся по рядам. Боже мой! Почти у всех одинаковые ошибки. У меня голова закружилась от напряжения. Конечно, их запугали: «Контрольная, контрольная, будьте внимательны, первая контрольная в вашей жизни…» Ну, они и перепугались. Вот почему я вырвал из тетради листок — надо было как-то поднять их боевой дух, — переписал примеры с доски, приговаривая: «Подумаешь, ерунда. Это же совсем ерундовые примеры», — быстро их решил, с победным видом отбросил листок, отошел к окну и повернулся к классу спиной. Краем глаза я заметил, что мой листок исчез со стола. Помню, я улыбнулся: мне понравилась находчивость моих подопечных.

На следующий день Нина сказала, что контрольная прошла благополучно, что у всех пятерки и четверки, что во всем классе только одна двойка!

Тут я взметнулся, я был возмущен двойкой! Я вбежал в первый класс и еще от двери закричал:

— Какой размазня получил двойку?

— У меня пятерка! — закричал радостно Костиков.

— И у меня, — сказал Толя.

— И у меня, и у меня, — закричали все подряд.

— А у кого же тогда двойка? — спросил я. — Сознавайтесь!

И тут раздался тихий голос Наташки, и она сказала, что двойка у нее. Все, конечно, были просто потрясены, а я возьми да скажи:

— Эх ты, всех подвела!

— Девчонка! — закричал Костиков. — Даже списать не сумела!

— Не хотела, — срезала его Наташка.

Она посмотрела на меня. Глаза ее превратились в «клокочущий океан». Вот это был взгляд: прямо пригвоздила меня к позорному столбу. Невольно я отступил назад: не каждый может выдержать такой взгляд.

Уничтожив меня, она оглядела притихший класс, встала из-за парты и ушла.

Все ждали, что я что-нибудь произнесу, но я как-то весь мелко и противно задрожал и тоже выскочил из класса.

В этот день я поймал ее после школы. Подлетел к ней, будто ничего не случилось, и пошел рядом, весело и беззаботно размахивая портфелем.

Мы шли домой как обычно. Так могло показаться со стороны, но на самом деле все было не так. Она шла рядом со мной сама по себе, опустив голову так, что банты от ее коротких кос торчали, как рожки козленка.

А я старался вовсю. Унижался, прыгал, хохотал. Просто ужас, до чего мне хотелось с нею помириться.

— Не забудь вовремя дать бабушке лекарство!

У нее бабушка заболела.

Наташка промолчала.

— А когда будешь разогревать еду, не включай газ на полную силу.

Никакого ответа.

— Эх, махнуть бы сейчас на Камчатку! — сказал я и покосился на Наташку. — В долину гейзеров.

Я ждал, что она обязательно спросит про гейзеры. Но нет, не спросила. Ну и девчонка — кремень!

— Ты знаешь, что за штука гейзер? — не вытерпел я.

Нет, она определенно не желала иметь со мной дела. Тогда я нанес ей последний, решающий удар:

— Кстати, я узнал, как спят африканские жирафы. Они ложатся на землю, а шею обматывают вокруг туловища.

Я думал, на эти слова она отзовется. Она же любознательный человек и сама спрашивала у меня про этих жирафов, но сейчас ее ничего не интересовало.

— Слушай, — безнадежно сказал я, как будто сделал какое-то великое открытие, — а может быть, пойдем ко мне обедать? Мама будет рада.

Мои слова ударились в ее молчаливую спину. А мы уже поравнялись с ее домом. И тут ко мне пришло спасение: одинокая страшная собака. Все-таки мир не без добрых собак. Не зря, значит, говорят: «Собака — друг человека». Вовремя появилась. Я торжествующе улыбнулся и сказал:

— Не бойся. Я здесь, — и взял за руку, чтобы провести мимо страшной собаки.

Наташка на мгновение остановилась, потом вырвала у меня руку и прошла мимо собаки. Так вызывающе близко, что красный шершавый собачий язык почти коснулся ее плеча. И скрылась в подъезде.

А я остался один. Представляю, какое у меня было лицо.

Я вспомнил, как Наташка впервые пришла за мной. У нее от волнения дрожал голос, и она перепутала мою фамилию. А я, здоровый дурак с большим лбом, еще издевался над нею. «Да, да, — говорю, — моя фамилия не Занудо, а Скандуто». Она тогда была маленькой и робкой, стояла передо мной — цветок на тонком стебле.

А после Наташки я вновь подумал о маме. До чего же у нее был обиженный вид, когда она пересекала двор! Конечно, никто ее не поздравил: ни я, ни отец, как будто она жила не в семье, а на необитаемом острове. Интересно, какое было бы настроение у меня, если бы это был мой день рождения?

И тут, конечно, позвонил папа. Я еще никогда в жизни не встречал такого неудачника. Что бы ему позвонить на пять минут раньше. Он бы и маму поздравил, и я бы не так сильно его огорчил.

— Здравствуй, папа! — сказал я и скорчил рожу для храбрости. — Папа, здравствуй! — И радостно добавил: — Мама уже ушла.

— Жаль, — сказал папа. — А я всю ночь ехал, чтобы добраться до телефона.

Я же говорил вам, что он неудачник: всю ночь ехал, а на пять минут опоздал.

— Ничего, — утешил я. — Я ей передам.

— Так то ты, а то я. Большая разница, — сказал папа. — Ну, что ты ей подарил, дьяволенок?

Слышно было, как назло, очень хорошо. Но я все же притворился, что не расслышал вопроса.

— Что? — крикнул я. — Не слышу, повтори еще раз.

— Я спрашиваю, что ты подарил маме? — крикнул папа.

— Что? Что? — переспросил я. — Ничего не слышу… — И повесил трубку.

Вбежал в комнату и стал лихорадочно одеваться, чтобы убежать до повторного звонка. Но не успел. Телефон зазвонил снова. Все, конечно, из-за папиной настойчивости. Лучше бы он больше не звонил, а то сейчас я должен буду рассказать ему правду. Я же говорю, он неудачник.

— Не вешайте трубку, — сказала телефонистка. — Разговор не окончен.

— Ничего не слышно, — ответил я.

— Все хорошо слышно, — сказала телефонистка. — А если вы глуховаты, позовите кого-нибудь с нормальным слухом.

Тут снова ворвался папин голос.

— Ничего он не глухой! — кричал папа. — Это ваш телефон работает плохо. Борис, ты слышишь меня, Боря?..

— Папа, — обреченно сказал я, — теперь я тебя слышу хорошо.

— Ну, что же ты купил маме?

— Ничего.

— Ничего? — удивился папа. — А почему ты, собственно, ничего не купил?

— Я… я… я… забыл, — сказал я. — То есть у меня нет денег.

— Как — нет? Ты их потерял?

Я хотел ему все объяснить, но по телефону это трудно.

— Ну, понимаешь… — Надо было как-то отделаться, и я сказал: — Проел на мороженое.

После этого наступила длинная пауза.

— Алло, алло! — кричал я в трубку.

Папа молчал.

— Теперь, кажется, вы оглохли, — ворвался голос телефонистки. — Он сказал, что проел деньги на мороженое.

— Я все слышал, — ответил папа. — Силен мужик! — И, не попрощавшись, повесил трубку.

После этого разговора у меня пропала всякая охота что-нибудь делать.

«Дьяволенок» снова был в действии. «Дьяволенок» — это я, это мое прозвище с детства, с первого класса. Я тогда надел папины темные очки и пошел в школу. Меня в них никто не узнавал, и мне это так понравилось, что я не пошел на урок, а гулял по коридорам. И догулялся. Ко мне подошла учительница из параллельного класса и спросила, почему я разгуливаю во время уроков. «Уж не заболел ли?» А я ей на чистом французском языке: «Же нэ спа», то есть не понимаю, прикинулся иностранцем. Ну, она отняла у меня очки, и я сразу все стал понимать. А папа прозвал меня дьяволенком, но, по-моему, я с тех пор здорово перезрел и стал настоящим дьяволом.

Хотя, если разобраться, я ни в чем не виноват. Но этого ведь никому не объяснишь. Вы же помните, я собирался купить маме подарок. Тому свидетельствует кровать, перекрашенная мною в синий цвет. С другой стороны, как выяснилось, не без помощи тети Оли меня назначили вожатым. А затем эти несчастные дети закружили меня, заморочили, отвадили от друзей, выманили деньги, которые отец оставил на подарок. Мало того, сначала разжалобили, прикинулись несчастными, вынудили меня подкинуть им решение контрольных примеров, а затем превратили в негодяя. А я ведь просто хотел их по-дружески выручить. Вот и «навыручал» на свою голову. И вдруг мне до ужаса стало жалко… не маму, нет! Не папу, не первоклашек, а себя самого! Никто меня не ценит, никто не понимает моих страданий.

А как легко и прекрасно я жил! Чтобы меня мучила бессонница, как вчера из-за этой контрольной? Чтобы я унижался перед какой-то пигалицей вроде Наташки?

Я был гордый человек. Я никому не позволял над собой издеваться. А теперь я чувствовал, что меня словно подменили. Вроде я тот самый, и нос на месте, и глаза те же, а внутри другой. Какой-то задумчивый, размышляю, казню себя. Так недолго дойти до полного нервного истощения, и прощай жизнь, прощай небо, прощай космос!

Нет, решил я, не сдамся! Я оделся и в прекрасном настроении направился в школу. Нет, пожалуй, не в прекрасном, а в хорошем, в таком хорошем умеренном настроении, когда все не так уж плохо.

* * *

В школе меня подстерегало очередное разочарование. Когда я шел по нашему коридору, то увидел Сашку и бросился к нему навстречу. Он проскочил мимо меня к Насте, стал извиваться перед ней и что-то там свистеть на своем флейтовом языке.

Они прошли в класс, не заметив меня. Кажется, настал час: мне пора было гордо удаляться.

А жаль! Так хорошо было, когда был Сашка и была Настя.

В тот момент, когда я вошел в класс, Настя вытащила из парты цветы. Ясно, чья это была работа. Она полюбовалась ими немного более, чем надо, и все ребята заметили, хотя у нее в руке был совсем маленький жалкий букетик никому не известных цветов.

— Ребята, смотрите! — крикнул кто-то. — Насте преподнесли цветы!

А Настя встала, подошла к Сашке и сказала:

— Спасибо, Саша!

Она это сказала так выразительно и с такой душевной нежностью, что я чуть не упал на пол.

— Боже мой! — крикнул кто-то. — Никак, любовь!

— Кто жених, а кто невеста? — спросил какой-то запоздалый остряк.

— Александр Смолин и Анастасия Монахова, — ответили ему.

Да, кажется, меня уже гордо удалили, пока я сам собирался. Я прошел к своему месту и водворился рядом с Сашкой, не поднимая глаз. Я видел только Сашкины руки, которые упорно открывали и закрывали футляр, и Настину руку, в которой все еще были зажаты цветы.

Но теперь ко мне это не имело никакого отношения.

Кто-то глухо хихикнул над Настей. Неужели Сашка не собирался сознаваться в том, что это его цветы? Я шарахнул его изо всех сил в бок.

Он посмотрел на меня и вытащил наконец флейту. Ну и выдержка! Он и не думал пугаться и отказываться от букета. Сейчас он сыграет Насте какую-нибудь серенаду или свою знаменитую пастораль под названием «Пастух играет аисту». Я приготовился слушать.

А он стал продувать флейту, дунул раз, другой, третий. Нет, играть он не собирался.

— А я-то думала, — сказала Настя, — что Смолин не только музыкант, но и вежливый человек. — Она разжала кулак, и цветы упали на нашу парту.

Я перехватил ее взгляд: глаза у нее были как у побитой собаки. Жалкие, горькие и униженные.

— Подарил, а теперь отказывается! — выкрикнул девчоночий голос. — Ну и тип!

— Ничего я не дарил! — вдруг заорал Сашка, размахивая флейтой. — Я все деньги на мороженое проедаю!

— А кто же, интересно, подарил? — спросил кто-то.

— Откуда я знаю? — ответил Сашка. — Может быть, она сама себе подарила.

Все от Сашкиного неожиданного ответа даже язык прикусили. Такой находчивости и изобретательности я от него не ожидал. Вот так «молодец — протухший огурец»!

А Настя, точно от удара в спину, втянула голову в плечи, и худенькие лопатки у нее торчали, как сложенные крылья.

У меня вдруг все заплясало перед глазами и гулко забилось сердце: в ушах, в горле, в голове. Я вскочил на парту и, не помня себя, закричал:

— Тихо, тихо, не возводите напраслину на благородного человека! Это не он подарил Насте цветы. — Теперь все смотрели на меня. — Это я!

Дальше я не совсем точно помню, что произошло, только я увидел, как Настя встала, подошла к нашей парте, собрала оброненные цветы и сказала:

— Спасибо, Збандуто.

Я хотел ответить что-то вроде «пожалуйста, всегда рад служить прекрасным дамам», но язык у меня присох к горлу, и вместо слов я издал какой-то победный клич и стал бешено и радостно прыгать на парте.

— Эй, ты что, сдурел? — крикнул Сашка. — Флейту раздавишь!

Он схватил меня за ногу и дернул, и я грохнулся вниз, больно ударив колено. Я бросился на Сашку, чтобы хорошенько отделать его, и двинул ему кулаком в помидорное лицо, но попал почему-то в воздух. Он громко и победно захохотал.

Правда, он хохотал один во всем классе. Сразу отпала всякая охота с ним драться. У меня твердое правило: лежачего не бить. А Сашка был лежачий, хотя он хохотал и корчил из себя героя.

А тут в дверях появились первоклассники Толя и Генка, и я забыл про Сашку.

— А, ребятишки, привет! — сказал я.

Я обрадовался им, точно не видел их милые морды тысячу лет, точно они мне были самые близкие и родные, и незаметно для себя очутился вместе с ними в первом классе.

Я только тогда опомнился, когда увидел Наташку. Улыбнулся ей и подмигнул, а потом вспомнил про свои дела-проделки и скис, и нога заболела еще сильнее. Я с трудом оторвал взгляд от Наташки и спросил:

— Ну, как живете-поживаете?

— Хорошо поживаем! — крикнул Толя.

— На пятерочках катаемся, — подхватил Генка.

— Хвастун ты, Костиков, — перебил я его. — Вроде меня.

Видно, мое признание их поразило. Да что их — оно меня самого поразило. Теперь осталось преодолеть только бесконечное расстояние от учительского стола до дверей.

Около дверей я остановился, в последний раз посмотрел им в лица, не просто так скользнул взглядом, а заглянул каждому в глаза. Можете мне не верить, но в этот момент я был счастливым человеком. «Как это, — скажете вы, — говорил всем, что эти дети — твои лучшие друзья, и вдруг, расставаясь с ними, оказался счастливым человеком».

А вот так.

* * *

В коридоре я увидел Сашку, который явно поджидал меня. Ну что ж, раз так, то пожалуйста, и пошел к нему. Я приближался, и его лицо покрывалось мраморной бледностью. В последний момент он не выдержал, повернулся и убежал.

В другой раз я бы его догнал — все-таки лучший друг, а друзья, как известно, в пыли на дороге не валяются, но сегодня я спешил к нашей новой старшей вожатой Вале Чижовой, чтобы рассказать ей все про себя, чтобы поставить последнюю точку. А там пусть со мной делают что хотят, пусть казнят или четвертуют, я все выдержу.

Она меня встретила весело. Она такая рыжая и хохотунья. Я ее давно знал: она из десятого «В». Но когда я закончил свою исповедь, она помрачнела и сказала:

— Что теперь делать с этим первым «А», не знаю. Ведь их через две недели должны принимать в октябрята. А можно ли?

— Если их не примут, — возмутился я, — то кого же тогда принимать?

— Я думаю, тех, кто не списывал контрольные.

Я испугался, что из-за меня их не примут, и сказал:

— Они же маленькие.

— Разумеется.

— Они растерялись. Их запугали: «контрольная, контрольная».

— Может быть, — сказала она.

— А мне их стало жалко. Вот я и поддержал.

— «Поддержал», говоришь. — Она секунду помолчала, а потом сказала: — А я тебя помню, ты выступал в самодеятельности: играл собаку. Здорово лаял. У тебя фамилия еще такая смешная… Скандуто.

— Збандуто, — поправил я ее.

— Извини.

— Ничего, я привык.

— А потом ты потерял хвост, и мы долго смеялись. Я и теперь, когда вижу тебя, вспоминаю тот случай и смеюсь. Ты не обижайся.

— Я не обижаюсь.

— Слушай, а что, если я на свою ответственность тебя прощу?

Я промолчал, хотя мне ее предложение очень понравилось.

— Нет, пожалуй, так нельзя, — сказала она. — Ты иди, а я подумаю.

А я снова почувствовал себя счастливым и еще отчаянно храбрым. Зашел в первую телефонную будку и позвонил маме.

— Мама, — сказал я, — поздравляю тебя с днем рождения.

— А, это ты, — протянула мама и замолчала.

Было слышно, как там кто-то играл в мяч — в волейбол или баскетбол. У них телефон прямо в спортивном зале.

Я не дождался маминого ответа и стал ей сам рассказывать новости:

— Папа звонил. Только ты ушла. Тоже поздравлял. Он всю ночь ехал к телефону, а опоздал всего на пять минут. Расстроился. Я ему говорю: «Я все маме передам», а он ответил: «Я хотел сам, лично. Хотел услышать ее голос».

Она ничего на это не ответила, и я вообще подумал, что мама меня не слушает, если бы не звонкие удары мяча об пол, которые долетали до меня оттуда. Но мне все равно не хотелось с нею расставаться, и я сказал:

— Мама, у меня новость — я больше не вожатый. — Голос у меня был радостный, а в конце фразы я даже хихикнул.

Она совершенно не удивилась ни моему хихиканью, ни бодрости и не спросила почему — она никогда не задавала лишних вопросов, — а сказала:

— Да, да, Боря, я тебя слушаю.

— Понимаешь, я им подсказал на контрольной, решил за них примеры, и они почти все получили пятерки. А сегодня я во всем сознался. Правда, здорово?

— Да, да, Боря, — повторила она, — я тебя внимательно слушаю.

— Мама, а у тебя там во что играют?

— В ручной мяч, — ответила мама.

— А я думал, в баскет или в волейбол.

— Нет, в ручной мяч. — Она подумала минутку и сказала: — Хочешь, приходи.

Я оглянулся и увидел унылую фигуру Сашки. Он подпирал дерево.

— Спасибо, — ответил я, — в другой раз. У меня важное дело.

— Ну ладно, — сказала мама. — И тебе спасибо. Я думала, ты забыл про сегодняшний день. Ничего, конечно, страшного, но почему-то обидно. — И повесила трубку.

Я вышел из будки. Настроение у меня ухудшилось. Стало непривычно грустно. Мне бы сейчас поехать к маме, а я должен возиться с Сашкой. Помахал этому дураку рукой — иди, мол, ко мне, а он опять, как загнанный заяц, бросился в сторону. Только пятки мелькнули.

Тогда я решил устроить Сашке ловушку. Зашел для этого в универмаг и спрятался недалеко от двери. Стою, жду. И вдруг кто-то меня спросил:

— Мальчик, тебе что надо?

— Мне? — Я оглянулся и обалдел.

Представьте, на месте продавщицы в отделе женских шляп стояла наша бывшая старшая вожатая Нина.

— Здравствуй, Збандуто, — сказала она. — Удивлен?

— Удивлен, — ответил я.

А я и правда был удивлен.

— Не хотите ли купить женскую шляпу? — спросила она.

— Хочу, — принял я ее игру, — для мамы. Тем более, у нее сегодня день рождения.

— А какой у нее размер головы?

— Естественно, как у меня.

Нина смерила сантиметром голову, взяла какую-то шляпку и напялила на меня. Я посмотрел в зеркало: на моей голове возвышалась какая-то дурацкая шляпа, какой-то самовар с трубой.

Мы оба рассмеялись.

— Между прочим, — сказала она, снимая с меня шляпу, — это смех сквозь слезы. Представляешь, некоторые женщины покупают эти трубы и носят… Ну, рассказывай, как там у нас… — она смешалась, — у вас.

— По-старому. Теперь вместо тебя Валька Чижова, из десятого.

— Знаю — Чижик. А твои малыши как?

— Ничего, растут. Зина Стрельцова заняла первое место в вольном стиле. А Лешка Шустов поступил в кружок по рисованию. Это новенький, ты его не знаешь. Не хотели его брать, говорят, мал, но я настоял… Только я ушел от них.

— Ушел?.. У тебя же настоящее призвание. Это я тебе говорю.

— Ничего не поделаешь. Я и сам о них скучаю. Не хватает мне их. Но не имею права… Помнишь контрольную, когда я заменял у них учительницу? Так эти примеры я за них решил.

— Честное слово, ты неуправляемый снаряд! Совершенно неизвестно, в какой момент взорвешься, — сказала она своим прежним тоном. — Ты извини, я по дружбе, теперь это меня не касается.

— Я сегодня решил начать новую жизнь, — сказал я. — Никогда не буду врать.

— Все мы начинаем новую жизнь, — ответила она. — Что там про меня судачат?

— Не знаю, — ответил я. — А что должны про тебя «судачить»?

Нина внимательно посмотрела на меня:

— Неужели ты ничего не слышал?

Я ответил, что нет. Я действительно ничего не слышал, а если бы слышал, разве стал бы так притворяться?

— Да, ты всегда был чудаком, — сказала она. — Это хорошо. Когда ты станешь управляемым, тебе цены не будет.

Я на всякий случай усмехнулся, потому что не разобрал, шутит она или говорит серьезно. Раньше она все говорила только серьезно и торжественно, а сейчас она мне понравилась. Оказалось, она умела шутить, и видно было, что она мне рада.

— Знаешь, почему я ушла из школы? Из-за любви без взаимности. К одному учителю. Не скажу, к какому…

И не надо, подумал я, потому что вспомнил, как она рисовала мужчину с бородой. А у нас в школе бородатый всего один.

— Страшная штука любовь, — поддержал я ее. — Чего только люди ради нее не делают! Даже Пушкин из-за любви стрелялся на пистолетах.

— Что ты несешь, Збандуто? При чем тут Пушкин? — сказала Нина. — Там были социальные причины.

— Я сам читал, — сказал я виновато, — не по программе.

— А он на меня никакого внимания. Ночи не спала. Стихи сочиняла. Однажды не выдержала, пришла к нему домой и во всем созналась. А он говорит: «Это пройдет», — и угостил меня пирожным. Все привыкли, будто для меня самое главное еда. Колобок да Колобок. Ну, я съела пирожное и ушла. А на следующий день встретила его с какой-то дамой. Я когда увидела их вместе, у меня голова кругом пошла.

— Это от ревности, — сказал я. И поискал глазами Сашку. Его нигде не было.

От волнения Нина из шляпы, которую я примерял, сделала гармошку, вот-вот она должна была на ней заиграть что-нибудь печальное. Я вырвал шляпу у нее из рук, расправил и отдал обратно. Она поставила ее на место и успокоилась.

— Ну, до свиданья, Збандуто, — сказала Нина. — Заходи. Не забывай. Ребятам привет. Я ведь, знаешь, в нашей школе провела всю свою жизнь. У меня мама еще работала старшей вожатой, и я к ней прибегала с четырех лет. Так что я там пробыла целых шестнадцать лет… А если хочешь купить своей маме хороший подарок, пойди в бижутерию и купи ей брошку. Женщины любят украшения.

— Спасибо за совет, — ответил я, — но у меня кончился капитал. Отец оставил десятку, а я истратил.

Она полезла в карман форменного платья — она была похожа в этом платье на стюардессу, — и тут я догадался, что с нею произошло. Из толстухи, из колобка, она превратилась в худенькую, стройную девчонку. Вот что значит любовь и страдания. А тем временем она вытащила из кармана два рубля и сказала:

— Купишь маме цветы.

— Да что ты! — возмутился я. — Не возьму.

— Брось дурака валять, Збандуто, — сказала она своим прежним тоном. — Бери. А будут деньги, вернешь.

Когда я вышел из магазина, Сашки уже не было. Я его нашел дома. Он сидел в полном одиночестве и, не стесняясь, плакал.

Он пошел к Насте, чтобы помириться, а ему сказали, что она улетела на Дальний Восток. Неожиданно приехал ее отец и забрал ее с собой.

— Плачь не плачь, — сказал я, — а она уже на другом конце земли.

— Но у меня есть адрес, — сказал Сашка. — Я могу ей написать письмо. Если она захочет, я расскажу правду всем ребятам. — И с грустью добавил: — Я предатель. Вот что меня убивает.

— Это кого хочешь убьет.

Сашка помолчал-помолчал, а потом с обидой в голосе ответил:

— Тоже друг, не можешь даже успокоить!

— Не могу я тебя успокаивать, — сказал я. — Я сам подлец и предатель.

И я рассказал Сашке про контрольную в первом классе, и про Наташку, и про то, как я размотал десять рублей, и про мамин забытый день рождения.

— Про первоклашек — это ерунда, — сказал Сашка. — Плевать тебе на них.

— Это ты зря. Их обманывать нельзя. Они всему верят.

— Все равно они научатся врать, — упрямо сказал Сашка. — Все люди врут, особенно в детстве.

— Нет, не научатся. Эти не будут врать. А если кое-кто из них соврет, то мне бы не хотелось к этому прикладывать руку.

— Ну, а как же нам теперь дальше жить? — спросил Сашка. — Придумай что-нибудь, ты же умеешь.

— Можно дать клятву, что мы больше никогда не будем предателями.

— Давай клятву или не давай, — сказал Сашка, — а старого не воротишь.

Мы вспомнили обо всех своих неприятностях, и нам расхотелось давать клятву.

За окнами темнело, а затем эта темнота проникла в комнату.

Зазвонил телефон. Это была моя мама. Вдвоем с тетей Олей они ждали меня на праздничный пирог!

— Пошли, — сказал я, — у нас праздничный пирог.

Мы вышли на улицу, и нам сразу стало лучше.

Горели огни, сновали и толкались люди. Шел мелкий дождь: такая зима стояла.

Мы купили маме цветы на Нинины деньги и пошли есть праздничный пирог.

* * *

Несколько дней прошло в полном затишье. К первоклассникам не ходил, но они прибегали ко мне чаще, чем раньше. Все, кроме Наташки. Каждую перемену по нескольку человек.

Только теперь в нашем классе никто надо мной не смеялся. Я думаю, что некоторые из наших даже завидовали, что эти дети так ко мне привязались. А тут на одной из перемен ко мне пришел новичок, Леша Шустов, принес в подарок пирогу, слепленную из пластилина, и в ней сидело двадцать пять индейцев с перьями на голове и серьгами в ушах и носу. Двадцать четыре человека сидели на веслах, и один был рулевой. Крохотные такие фигурки, непонятно, как он их слепил.

Забавный он парень, сосредоточенный и молчаливый.

Я с ним познакомился недавно. Как-то зашел в первый класс, по привычке, и нарвался на него.

— А чего ты здесь сидишь? — спросил я его.

— Леплю, — ответил он. — Дома ругаются, что я все пачкаю.

Честно говоря, меня это возмутило. Что ж, они не понимают, что ему охота лепить?

— А кто ругается? — спросил я.

— Бабушка, известно кто, — ответил он. — Говорит, лучше делом займись. Читай или уроки делай.

— Складывай книги, — приказал я. — Пойдем к твоей бабушке.

— Нет, — сказал он, — я лучше здесь. Не люблю я, когда она меня пилит. — Потом внимательно посмотрел на меня и спросил: — А ты кто?.. Боря?

— Да, — признался я.

И тут он без слов быстро стал запихивать в портфель книги и тетради и уронил кусок пластилина на пол, раздавил его и виновато посмотрел на меня.

— Вот всегда у меня так, — сказал он.

— Ничего, — приободрил я Лешу. — В большом деле у всех бывают накладки.

Хороший он паренек оказался, и бабушка тоже ничего. Только они друг друга не всегда понимали.

Все наши набросились и стали рассматривать эту пирогу и удивляться. А Лешка от смущения убежал. А тут, кстати, появилась старшая вожатая Валя Чижова, взяла пирогу в руки и сказала:

— Да он талантище! Збандуто, ты должен отвести его во Дворец пионеров. Его надо учить.

Потом, уже на ходу, так, между прочим, бросила:

— Да, с тобой все решили. Зайди ко мне, расскажу. — И убежала.

Только я вскочил, чтобы бежать за Валей и узнать, что там со мной решили, как ворвались Толя и Генка и сказали, что Наташку увезли в больницу.

У меня прямо все похолодело внутри.

— У нее заболел живот, и ее увезли, — сказал Генка. — «Скорая» приезжала.

Я побежал в учительскую. Я бежал так быстро, что Генка и Толя отстали от меня.

Когда я вышел из учительской, весь первый «А» стоял около дверей.

— У нее аппендицит. Ей сейчас делают операцию. Через два часа я пойду в больницу, — сказал я. — Кто хочет, может пойти со мной.

Потом я побежал вниз и из автомата позвонил Наташкиной бабушке и соврал ей, что Наташка задержалась в школе. Не мог же я сказать, что Наташке вот сейчас делают операцию.

Когда я вышел после занятий на улицу, то у школьного подъезда меня ждал весь класс. Даже Зина Стрельцова.

— У матерей отпросились? — спросил я.

Они закивали головами.

— Мне мама велела, — ответил Генка, — чтобы я не приходил домой, пока все не закончится.

— А моя мама сказала, что сейчас аппендицит не опасная операция, — сказал Гога.

— «Не опасная»! — возмутился Толя. — Живот разрезают. Думаешь, не больно?

Все сразу замолчали.

Ребята остались во дворе больницы, а я пошел в приемный покой.

Оказалось, мы пришли не в положенное время и узнать что-нибудь было не так просто. Какая-то женщина пообещала узнать, ушла и не вернулась.

Потом появился мужчина в белом халате и в белом колпаке. Вид у него был усталый. Может быть, это был хирург, который делал Наташке операцию?

— Здравствуйте, — сказал я, когда перехватил его взгляд.

— Здравствуй, — ответил он. — А чего ты здесь, собственно, ждешь?

— Одной девочке делали операцию, а я пришел узнать.

— Ты ее брат?

— Нет, — сказал я, — вожатый.

— А, значит, служебная необходимость. Понятно.

— Нет, я так просто, — сказал я. — Да я не один.

Я показал ему на окно. Там во дворе на скамейках сидели мои малыши. Они сжались в комочки и болтали ногами. Издали они были похожи на воробьев, усевшихся на проводах.

— Весь класс, что ли? — удивился хирург.

Я кивнул.

— А как девочку зовут?

— Наташа, — ответил я. — Маленькая такая, с косичками. Ее отец тоже хирург. Только он сейчас в Африке. Может, встречали. Морозов его фамилия.

— Морозов? Нет, не знаю. Впрочем, это неважно. Подожди… — И пошел наверх.

А я разволновался до ужаса. Я, когда волнуюсь, зеваю и не могу сидеть на месте: хожу и хожу. Зря я не запретил Наташке ездить на пузе по перилам лестницы. Ведь из-за этого все и получилось. Она съехала на пузе и не смогла разогнуться.

Я знал, что Наташка любит так ездить, и не ругал ее. Ругать ее было глупо, потому что я сам так катаюсь. А у меня железное правило: никогда не ругать детей за то, что сам не прочь сделать. Сначала сам избавься, а потом других грызи. А теперь я себя во всем винил.

Наконец появился хирург.

— Можете спокойно отправляться домой, — сказал он. — Я только что видел вашу подружку. Она хорошо перенесла операцию. Завтра приходите и приносите ей апельсины и сок.

Он улыбнулся и подмигнул мне. «Чудак какой-то в белом колпаке, — подумал я. — Чудак. Распрекрасный чудак». В ответ я ему тоже подмигнул. Иногда такое подмигивание действует посильнее слов.

Хирург посмотрел на меня и захохотал:

— Что-то у меня сегодня хорошее настроение. От души рад с вами познакомиться, Борис… — он замялся, — с какой-то невозможно сложной фамилией.

— Збандуто, — сказал я.

Ух, как я обрадовался! От радости я еле сдержался, чтобы не броситься ему на шею. До чего мне была дорога эта глазастая Наташка! Значит, она ему сказала про меня, значит, он с нею разговаривал.

Я выскочил во двор, чтобы обрадовать малышей. Они повскакали со своих мест, как только увидели меня, и я им все рассказал.

— Она во время операции даже ни разу не крикнула, — сказал я.

Хирург мне этого не говорил, но я-то хорошо знал Наташку.

— Вот это да! — сказал Генка. — Вот это сила!

Остальные ничего не сказали. Не знаю, о чем они там думали, но только мне нравилось, что они такие сдержанные.

И еще мне нравилось, что они у меня «один за всех, и все за одного». Именно так и надо будет жить в двадцать первом веке. А когда их спросят, откуда они такие появились, то, может быть, они ответят, что жил среди них некто Збандуто, который предчувствовал двадцать первый век и воспитал их.

Дети окружили меня плотным кольцом, и мы двинулись по улице.

И тут я увидел тетю Олю. Она вышла из магазина своей стремительной, будто летящей походкой. Я бросился следом за нею, расталкивая и обегая встречный поток людей, но она, раньше чем я добежал, села в троллейбус, на секунду мелькнул ее профиль, и она ускользнула от меня вдаль.

Правда, мне было достаточно и этой мгновенной встречи, потому что я вспомнил, что именно благодаря тете Оле я иду среди этих детей и живу жизнью, которая сделала меня счастливым.

 

Женитьба дяди Шуры

В тот день, когда началась эта незабываемая история, я увидел ее, эту женщину, еще неизвестную мне, и нечаянно толкнул…

Я бежал, торопился. У меня всегда так: если я принимаю участие в деле, которое мне нравится, то после этого я долго не могу успокоиться и меня подмывает перейти на бег… Это было связано с нашим математиком. Он у нас сухарь и педант. Жестокий человек. Никому никогда не поставил пятерки. Сказал, что в нашем классе на пятерку знает только он! Может быть, кто-нибудь заслуживает четверки, а остальные тянут на трояк. А тут пришел, стал вызывать всех подряд и выставил… девять пятерок! И тогда все, совершенно потрясенные, спросили его, что с ним случилось. Он встал, откашлялся и сказал: «Можете меня поздравить… У меня родился сын…»

А через несколько дней мы пошли всем классом к родильному дому вместе с математиком, и, когда его жена с сыном на руках вышла из дверей приемного покоя, мы закричали:

— Ура-а-а!

Она от этого чуть не упала, так растрогалась, но математик оказался ловким: подскочил и поддержал ее.

Потом девчонкам по очереди дали подержать новорожденного. А из ребят я вызвался. Я даже не увидел его лица, оно было прикрыто, но сверток был теплый, и я потом долго чувствовал это живое тепло на своих ладонях.

Естественно, что после этого я был возбужден и наскочил на нее, на эту женщину. И толкнул. Но она меня не обругала, а только нахмурилась.

Кстати, эта история чем-то похожа на первую. Может быть, потому, что в ней действуют тоже собаки? Но прежде чем рассказать ее, я должен сообщить вам о некоторых изменениях в моей жизни.

Наш дом на Арбате снесли, и мы перебрались на край московской земли — в Измайлово. Вместе с нами сюда переехали Морозовы, Наташка со своим отцом — дядей Шурой. Он наконец вернулся из Африки. Именно благодаря его стараниям им дали квартиру на одной площадке с нами.

Итак, мы стали соседями.

Казалось бы, все прекрасно, но я скучаю по арбатским переулкам и по нашему старому, ветхому дому, которого теперь уже нет на свете, и по школе, и по бывшим первоклассникам.

А что делать, если в жизни так часто приходится расставаться?

Тетя Оля говорит, что надо по-прежнему заниматься своими делами, только часть сердца нужно оставлять тем людям, которых ты любил.

А может быть, я так сильно скучал потому, что никак не мог привыкнуть к новой школе и новым ребятам. Хотя вначале я подружился с одним. Он был такой молчаливый и держался особняком. Я сам к нему подошел. Худенький, небольшого роста, за стеклами очков — круглые глаза. От этого у него было милое птичье лицо.

Он сказал, что его зовут Колькой-графологом.

— Это что, фамилия такая? — удивился я.

— Не фамилия, чудак, — ответил он. — Просто я графолог. По почерку отгадываю характер. Вот напиши что-нибудь, а я отгадаю.

Я написал, а он много хорошего про меня наговорил: и что я добрый, и парень не дурак, и смелый, и наблюдательный, и натура у меня тонкая. После этого я здорово перед ним преклонялся некоторое время, но это особый разговор.

И еще скучал из-за улиц. У нас на Арбате толпы снующих людей и жизнь бурлит, а тут прохожих можно пересчитать по пальцам. Взрослым это нравится, а мне нет. Они говорят — это успокаивает.

«Ты закоренелый урбанист, — сказал дядя Шура, — сторонник современной городской жизни».

Действительно, выходило, я урбанист. Ведь другой жизни я не знал, и тишина у меня вызывала скуку.

Итак, в новом доме мы жили по соседству с Наташей и дядей Шурой. Заметьте, это немаловажный факт для нашей истории.

Наташку вы знаете, она мало изменилась за год. Только раньше она жила вдвоем с бабушкой, а теперь вдвоем с отцом: бабушка ее уехала к другой внучке.

После возвращения дяди Шуры прошло уже полгода, но Наташка все еще не отходит от него ни на шаг, как будто он только вчера вернулся. Она, пока его ждет с работы, десять раз позвонит по телефону.

А про дядю Шуру я вам сейчас все выложу.

Во-первых, внешне он совсем не похож на человека, которого так уж необходимо было отправлять в Африку. Я даже разочаровался, когда впервые увидел его. Он небольшого роста, моему отцу едва достает до плеча, щуплый и кривоногий.

Потом я к нему привык. Он оказался презабавным и странным типом. А мне странные люди всегда нравились, потому что интересно: а чего это они такие странные.

«Ты следи, следи за странными людьми, — говорит мне тетя Оля. — В них есть какая-то убежденность, тайная сила и знание жизни».

Бывало, сидим целый вечер вместе. Беседуем, потом он провожает меня, как лучшего друга, до дверей. А на другое утро встретимся в лифте — он почти не узнает меня. Едва кивнет головой и сухо: «Здравствуй!»

И еще у него одна странность: он не любит рассказывать о своей работе. Однажды я попросил его: «Дядя Шура, расскажите о какой-нибудь сложной операции». — «О сложной операции? — Он весь искривился, скорчил немыслимую рожу и ответил: — Что-то не припомню».

А вообще он большой шутник. С ним легко и просто. Например, когда мы были в зоопарке, там произошло с ним сразу три смешных случая.

Первый — когда Наташка каталась на пони. Она погнала своего пони, наскочила на коляску впереди, и образовался затор. К Наташке подбежала возмущенная служащая, схватила ее, закричала: «Чья это девочка?» Я посмотрел на дядю Шуру, он стоял с невозмутимым видом, будто Наташка к нему никакого отношения не имела. А та вырвалась из рук служащей и убежала. Проводив ее взглядом, дядя Шура кивнул мне, и мы ушли.

Второй — когда мы стояли около обезьян. Наташка показала обезьянам язык, и дядя Шура, несмотря на свой почтенный возраст, тоже показал язык. Если кому-нибудь рассказать про это, скажут: ну и глупо, серьезный человек, и вдруг — язык. Но это было не глупо, а весело.

И третий — уже в конце, когда мы вышли на улицу. К дяде Шуре подскочил никому не известный мальчишка-толстячок и поздоровался. Дядя Шура посмотрел на него и не узнал. А следом за мальчишкой подошла женщина, его мать, и вежливо, очень почтительно поклонилась дяде Шуре. Оказалось, дядя Шура оперировал этого мальчишку. Ну, конечно, стал выяснять, как мальчишка себя чувствует, извинился, что не сразу его узнал. А мальчишка, вместо того чтобы отвечать на вопросы дяди Шуры, сказал, что умеет шевелить ушами. Его мама заохала: «Как нехорошо, что ты говоришь, лучше поблагодари доктора за операцию!» — «Нет, нет, — перебил ее дядя Шура, — пусть шевелит. Это очень важно». Ну, мальчишка хотел нам показать, как он шевелит ушами, а у него ничего не вышло. И тогда дядя Шура сказал: «Не унывай, тебе просто надо больше тренироваться» — и прекрасно продемонстрировал, как надо шевелить ушами. Они у него ходуном заходили.

Он артист корчить рожи. Умеет еще двигать кончиком носа, трясти щеками. И все это одновременно. Представляете?

Наташка сказала, что он специально этому учился у циркового клоуна, чтобы смешить детей перед операцией.

Ну и вот, значит, в лифте он меня почти не узнавал. Но однажды его все-таки проняло, и он вдруг без всякой подготовки сказал: «Трудно представить, что у меня в руках бывает человеческое сердце. — Он вытянул руку, словно у него на ладони действительно лежало чье-то сердце. — Оно с кулачок и трясется, как овечий хвостик…» Он грустно улыбнулся и, не попрощавшись, ушел, словно снова забыл про меня…

У Наташки появилась собака по кличке Малыш. Она возникла по моему предложению. Я решил, что Наташке надо преодолеть свой вечный страх перед собаками. Дядя Шура со мной согласился и привел Малыша.

Именно из-за него, из-за Малыша, и разгорелся весь этот пожар, который мне с трудом удалось погасить.

Неужели я опять хвастаю, как когда-то? Нет, не думаю. Помните, тетя Оля говорила: «Неистребим дух хвастуна!» Должен вас огорчить: она оказалась не права. Истребим, истребим дух хвастуна, да еще как! Впрочем, в этом вы вскоре убедитесь сами.

Незадолго до этой истории произошло еще одно событие: я впервые зажил самостоятельной жизнью. Мои родители уехали отдыхать на Черное море на целых два месяца. Собственно, они не собирались оставлять меня одного, на время их отпуска к нам должна была вселиться тетя Оля, но она в последний момент заболела. И меня «взвалили» на плечи дяди Шуры. Нет, пожалуй, это не совсем точно: не меня «взвалили» на его плечи, а его на мои.

Началась эта история незаметно, без всякой подготовки.

Впрочем, некоторая подготовка была, только тогда я ее не заметил, хотя Колька-графолог, изучив мой почерк, назвал меня наблюдательным. Во-первых, когда мы в последний раз были в зоопарке, дядя Шура был очень возбужден, все время кому-то трезвонил по телефону-автомату, потом купил нам с Наташкой мороженое и отправил одних домой. А на следующий день позвонил мне с работы, сказал, что задерживается, что у него срочная операция и чтобы я пошел к Наташке, а то ей одной скучно. В конце разговора он как-то помялся, непривычно кашлянул и произнес: «Да, у меня к тебе еще одно дело… Если мне будут звонить… передай, что у меня все в порядке и завтра я свободен».

Так что нельзя сказать, что эта история началась внезапно. Но никого в этот день не убили и никто, слава богу, не умер. И погода была самая обыкновенная: хорошая осенняя погода семидесятых годов.

В этот день, как всегда, возвращаясь из школы, я купил две бутылки молока: одну для себя, другую для Наташки.

Когда я подошел к Наташкиной двери, чтобы отдать ей молоко, то услышал, что у них играет музыка. Я позвонил, а сам стал открывать свою квартиру.

Вот тут-то все и началось!

За моей спиной распахнулась дверь: музыка зазвучала громче, ее захлестнул тонкий щенячий лай, и передо мной предстала Наташка в совершенно необычном виде. На ней было белое нарядное платье и праздничный бант, к тому же она была таинственная, хотя ей это давалось с трудом.

— Малыш, — гневно приказала она собаке, — молчать!

Но Малышу безразличны были ее приказы: ему и море по колено.

— Что случилось? — спросил я. — По какому случаю такой «машкерад»?

— А у нас… свадьба! — с восторгом открыла свою тайну Наташка.

Эти маленькие любят играть в свадьбы. Как будто это самое интересное занятие в мире.

— Кто же твой жених? — спросил я, перед тем как скрыться за дверью.

— У нас настоящая свадьба, — ответила Наташка. — Папа женится.

— Женится?! — переспросил я и замер в ожидании продолжения сногсшибательных новостей.

— Теперь у меня тоже будет мама, — не унималась Наташка. — Я ее уже полюбила. Это она играет на виолончели. — Слово «виолончель» она выговорила с трудом.

— Значит, она к тому же музыкантша, — с деланным испугом сказал я. — Здорово вам повезло. Весело будете жить.

— Идем, я тебе ее покажу.

Она потянула меня за руку, а я притворился, что не хочу идти, но на всякий случай сунул портфель и свое молоко за дверь и прикрыл ее.

Музыка в комнате оборвалась, и на площадку вышел сам жених — дядя Шура. Он радостно-смущенно улыбнулся: растянул рот до ушей. Не каждый может растянуть так рот!

Одет дядя Шура был во все новое: в новый костюм, в новый галстук и даже в новые ботинки. А из кармана пиджака торчал красивый цветной платок!

Настоящая картинка, видно, давно готовился. А молчал.

«Интересно было бы посмотреть на его невесту, — подумал я. — Позовет или не позовет?»

— Здравствуйте, дядя Шура, — проникновенно произнес я. — Поздравляю вас!

— Спасибо, — ответил дядя Шура.

Но с места не сдвинулся, стоял на моей дороге, как неприступная крепость.

Неожиданно ко мне пришел на помощь Малыш: он с чувством лизнул новый ботинок дяди Шуры.

— Ты что, — возмутился я, — портишь свадебные ботинки!

— Да… брат… вот так, — растягивая слова, задумчиво произнес дядя Шура. — Сколько веревочке ни виться, а концу быть. Заходи — гостем будешь.

— С удовольствием, — ответил я.

Первым полетел по коридору Малыш. За ним — Наташка. За нею — не выдержавший моей степенной походки дядя Шура. И последним, подхватив забытую всеми бутылку молока, едва сдерживая любопытство, шагал я.

Было интересно, кого я сейчас увижу! Я даже разволновался. Я всегда волнуюсь перед открытием. А это ведь открытие — увидеть нового человека.

Тетя Оля говаривала, бывало: «Самая большая удача — это встреча с хорошим человеком, который может тебя поразить словом или делом».

У меня, например, был один знакомый мальчишка, который меня поражал и «словом» и «делом». Он каждый день ходил на вокзал. Ему нравилось встречать чужие поезда, а потом он обязательно приставал к кому-нибудь и помогал поднести вещи. Когда ему предлагали за услугу деньги или, например, мороженое, он смеялся и убегал. Некоторые над ним издевались: на кино денег нет, а на вокзале отказывается. А я ему завидовал, этой его страсти. Мне казалось, он знает какую-то тайну, которая делает его всегда счастливым. Я даже ходил на вокзал и тоже помогал таскать вещи, только радости особой мне это не приносило.

И вот я ее увидел!

Представляете, она оказалась той самой женщиной, которую я толкнул на улице.

Я часто помню людей, которых я когда-нибудь, пусть даже случайно, встретил. Я потом такого прохожего могу долго вспоминать и думать про него. И о ней я тоже вспоминал, но сейчас меня поразило не то, что именно она оказалась невестой дяди Шуры, а ее красота. Она была настоящей красавицей! Точнее, сначала я увидел ее спину, потому что она закончила игру и ставила свою виолончель в угол, к стене. Потом она повернулась ко мне, и я просто обалдел!

Она была в синем платье, с двумя гвоздиками, белой и красной, приколотыми к груди. Волосы у нее были черные. И длинные черные глаза: они тянулись от переносицы до виска. Но и это не самое большое открытие, у многих бывают красивые глаза. У нее в глазах, вокруг зрачков, были лепестки цветов. Когда я потом рассказывал об этом маме, она смеялась, но я точно знаю, что так оно и было.

— Здрасьте! — сказал я.

Она протянула мне руку и крепко сжала. И я заметил эту странную особенность ее глаз. Я стоял спиной к окну, а она лицом, и мне все прекрасно было видно: вокруг зрачков у нее образовались лепестки цветов.

— Здравствуй, — сказала она. — Меня зовут Надежда Васильевна.

— Поздравляю вас со свадьбой, — сказал я.

— Он мне и Малышу каждый день покупает молоко, — сказала Наташка, желая представить меня в лучшем свете.

— Вот! — Я показал бутылку, которую до сих пор держал в руке; при этом я так вертел ею, как будто собирался жонглировать.

Надежда Васильевна забрала у меня бутылку и передала Наташке.

— Отнеси на кухню, — попросила она.

Наташка бросилась выполнять поручение Надежды Васильевны, но тут же вернулась и спросила у меня:

— Она тебе нравится?

— Очень, — ответил я.

Не знаю, что там им показалось, но они, дядя Шура и его невеста Надежда Васильевна, рассмеялись.

Я давно заметил, что взрослым часто бывает смешно, когда совсем нечего смеяться. Как-то я сказал об этом дяде Шуре. А он мне ответил:

«Говорят, человек меняется каждые семь лет, и то, что в детстве ему кажется смешным, в преклонном возрасте не смешит, и наоборот».

Честно говоря, я бы хотел сохранить свой характер. Он мне определенно нравился. У меня веселый нрав — я весельчак. Зачем же мне менять свой характер, скажите на милость?

В общем, в ответ на мои бескорыстные слова они рассмеялись, но я не обиделся. Раз смеются — значит, счастливы.

Правда, дяде Шуре и этого показалось мало. Он решил продолжить веселье и приложил к моему лбу ладонь.

— Я не болен, — сказал я.

— Здесь совсем другое, — ответил дядя Шура. — Посмотри мне в глаза.

Я посмотрел: нет, у него в глазах не было никаких лепестков.

— Неизлечимое, — сказал дядя Шура. — Фантазер и мечтатель. В общем, сочинитель сказок.

— А я, а я? — потребовала Наташка.

Дядя Шура опустил ладонь на Наташкин лоб, заглянул ей в глаза и задумался.

— Решительная особа, — сказал он наконец. — И большая любительница мороженого.

— А она, а она? — Наташка показала на Надежду Васильевну.

Дядя Шура повернулся к Надежде Васильевне и вновь повторил все свои манипуляции.

Тут следует заметить, что смотрел он ей в глаза несколько дольше, чем нам с Наташкой. Конечно, от таких глаз нелегко оторваться.

— Добрейшее существо, — сказал он, — но умеет ловко это скрывать… А теперь начнем пир.

— Начнем! — воинственно завопила Наташка и убежала, чтобы отнести наконец бутылку с молоком.

Следом за нею улетел Малыш.

— Спасибо, — неестественным голосом сказал я. — Мне уроки надо делать.

Конечно, мои слова были курам на смех: отказываться от свадебного пира из-за уроков, как будто я только и делаю, что хожу по свадьбам, — но было неудобно навязывать себя.

— Смотри, какие у нас торты, салаты, бутерброды, — соблазнял меня дядя Шура. — Ты что, хочешь нас обидеть?

— Нет, — радостно ответил я и торопливо сел за стол.

— Наташа, — приказал дядя Шура, — прибор Борису!

Вбежала Наташка, у которой в ногах путался обезумевший Малыш. Она принесла мне тарелку, вилку и нож и поставила передо мной замечательный хрустальный бокал. Когда она ставила его на стол, то он звенел редким звоном.

Наступила торжественная тишина.

Дядя Шура взял шампанское и открыл его. Оно стало пениться и вырываться из бутылки.

Надежда Васильевна отодвинулась, чтобы спасти платье, и уронила свой бокал. Замечательный хрустальный бокал с редким звоном!

Вот тут-то и началась по-настоящему эта история, вот тут-то и вспыхнул небольшой костер, который потом разгорелся в неистовый пожар, способный уничтожить все, и который мне удалось погасить.

Я знаю, я уже говорил об этом. Но, чтобы у вас в голове хорошенько отпечаталась эта история, чтобы вы потом не повторили моих глупостей и не принимали поспешных решений, напоминаю вам об этом. И себе, разумеется, тоже. Век живи, век учись.

Тетя Оля любит говорить: «Если ты хочешь, чтобы тебя поняли, повтори главную свою мысль в начале рассказа, в середине и в конце». По-моему, очень правильные слова.

Значит, хрустальный замечательный бокал стал падать, описывая плавную дугу.

Дядя Шура сделал невероятно судорожное движение, чтобы спасти бокал, но это ему, конечно, не удалось. Он ведь не фокусник и не волшебник, а только хирург.

Бокал, естественно, достиг пола и разбился, а следом за ним на полу оказался дядя Шура.

Может быть, он упал нарочно, чтобы посмешить публику? А может быть, просто не удержался на стуле? Во всяком случае, он рассмеялся, а за ним рассмеялся и я. В конце концов, бокал — это только бокал, даже если он замечательный, хрустальный, с редким звоном.

Мы смеялись, надеясь развеселить и увлечь остальных, но увлекли только Малыша. Он начал отчаянно лаять.

— Жалко, — сказала Надежда Васильевна, села на корточки и стала собирать осколки.

— Это мамин бокал, — вдруг тихо, но внятно произнесла Наташка. И сразу оборвала наш смех.

— Что ты выдумала, — неуверенно возразил дядя Шура.

И всем стало понятно, что это на самом деле был бокал Наташкиной мамы.

— Ты сам говорил, — повторила Наташка. — На нем была царапина.

Надежда Васильевна, подобрав осколки, вышла.

Дядя Шура ничего не ответил Наташке, достал новый бокал и поставил перед Надеждой Васильевной.

Свадьба продолжалась, но это была уже чуть-чуть не та свадьба.

Дядя Шура стал разливать шампанское. При этом он изображал, что ничего особенного не произошло, но по движениям его рук, по суете, по неуверенно-торжественному голосу видно было, что история эта ему неприятна.

Наконец шампанское было разлито, и вновь наступила тишина.

И я услышал «легкий шелест их новой жизни», предчувствие чего-то очень хорошего. «А впереди у вас будет то-то и то-то, то-то и то-то», — сказала бы тетя Оля и наговорила бы впрок много хорошего и заманчивого, чтобы им захотелось всего этого терпеливо ждать. Именно это она и называла «легким шелестом новой жизни». Правда, тетя Оля никогда не предупреждала о том, что в жизни человека может быть и плохое, и трудное. И это была ее ошибка, но такой она была человек.

Дядя Шура молча посмотрел на Надежду Васильевну, и, кроме радости, у него в глазах была затаенная грусть.

Тогда я этого не понимал, как может быть грустно, когда радость. Но теперь-то я знаю, что все в жизни соединяется: радость по настоящему и грусть по прошедшему. Получается какая-то горьковатая радость.

И вдруг дядя Шура повернулся ко мне и спросил:

— А что по этому случаю сказала бы наша знаменитая тетя Оля?

— Это Борина тетя, — объяснила Наташка Надежде Васильевне. — Она все-все знает.

— Она бы сказала… — От страха перед этой красавицей у меня из головы все вылетело. Я зачем-то встал и от смущения покраснел. — Она бы сказала…

— …что жизнь все-таки прекрасна, — вдруг сказала Надежда Васильевна.

— Точно! — закричал я и закончил словами тети Оли: — «…и несмотря ни на что, надо идти вперед».

— Ура-а-а тете Оле! — сказал дядя Шура, поднял бокал и «пошел вперед».

И Надежда Васильевна «пошла вперед»: она встала и подняла бокал.

Я тоже поднял бокал.

И Наташка, забыв об обиде, сделала первый шаг навстречу неизвестному.

Неизвестному мне, неизвестному ей, но уже тогда известному, как потом оказалось, необыкновенно умной Надежде Васильевне.

— Наташа, — сказала Надежда Васильевна, — извини меня.

Каждый раз, когда я вспоминаю эту свадьбу, у меня в ушах раздается звон наших бокалов и слова Надежды Васильевны, обращенные после Наташки ко мне:

— А ты мне веришь, друг мой?

Вначале я даже не понял, что она разговаривает со мной, а догадавшись, ужасно обрадовался: быть другом такой красавицы всякому приятно.

— Верю, — проникновенно и тихо ответил я, хотя мне хотелось вопить: «Верю, верю, верю!»

Было какое-то величие в ее словах «друг мой», и мне захотелось сделать для нее тут же что-нибудь сверхъестественное, и я сказал:

— А я читал, на свадьбах всегда бьют бокалы. Это к счастью.

— Вот именно! — закричал дядя Шура, совсем как мальчишка. — Это к счастью!

И дядя Шура выпил свое шампанское, поднял бокал и с силой бросил на пол. И второй бокал разлетелся на куски.

Заметьте, еще один замечательный хрустальный бокал с редким звоном!

Представляю, как бы удивились больные дяди Шуры, если бы увидели его сейчас.

И мы, конечно, удивились. У Наташки глаза полезли на лоб, и у меня они тоже бы полезли, но я умею владеть собой. А Надежда Васильевна, я заметил, осуждающе покачала головой.

Тогда дядя Шура затих и виновато, немного грустно сказал:

— На свадьбах всегда бьют бокалы, хотя это, конечно, глупо.

Он протянул руку Надежде Васильевне, и она в ответ протянула ему свою.

Они смотрели друг на друга. У дяди Шуры лицо было строгим, хотя галстук сбился набок и волосы растрепались. А Надежда Васильевна улыбнулась. Эта улыбка сделала ее совсем молодой и еще более красивой.

* * *

Еще тогда, на свадьбе, я поймал себя на том, что все время слежу глазами за Надеждой Васильевной и это доставляет мне радость. И с этого дня я искал малейшую возможность, чтобы лишний раз увидеться с нею.

Как-то я заскочил к ним, будто за Наташкой, чтобы вместе идти в школу. А Надежда Васильевна мне ответила, что Наташка еще не готова и она сама ее проводит.

Она улыбнулась, а я, дурак, вместо того чтобы прямо сказать, что я их подожду, нелепо поклонился и ушел.

Она захлопнула дверь, а я вернулся домой и стал дежурить у дверного глазка.

Когда они вышли на лестничную площадку, сопровождаемые отчаянным лаем Малыша, я тоже появился, изображая на лице наивысшее удивление:

— Как, вы только выходите?

— Меня сегодня провожает Надежда Васильевна, — предупредила Наташка.

Не знаю почему, но идти с нею было радостно. Она всего-то лишь успела сказать, что ей здорово повезло, потому что она теперь каждый день на работу ездит на метро, а это интересно. А раньше она жила в центре, рядом с работой, и ходила пешком.

— А где вы жили? — спросил я.

— На Арбате.

— И я раньше жил на Арбате! — воскликнул я.

— И я жила на Арбате, — сказала Наташка.

— Как жаль, что мы не знали друг друга, — сказала Надежда Васильевна. — Мы бы давно могли стать друзьями.

И мне действительно стало обидно, что я ее не знал.

Я нес ее виолончель. Она была тяжелая и, когда ударялась о мое колено, издавала тонкий гул, и это мне нравилось. А Надежда Васильевна шла рядом, держа за руку счастливую Наташку.

— Когда я выхожу из метро, — сказала Надежда Васильевна, — то еще на эскалаторе думаю, что сейчас увижу небо, деревья, землю. Каждый раз я открываю для себя что-нибудь новое и неожиданное.

И все, и больше она ничего в этот раз не говорила, но мне понравились ее слова о метро.

На следующий день я снова засел за своей дверью и, когда они вышли, выскочил на площадку.

— А-а-а, любитель случайных встреч! — сказала Надежда Васильевна. — С завтрашнего дня мы будем заходить за тобой сами.

— Хорошо, — согласился я, не притворяясь, что встретил их случайно.

Она умела все делать естественно и серьезно, и поэтому не было стыдно своих признаний, которые с другими людьми мне ни за что не удавались.

И открывалась она свободно и легко. Рассказывала нам про то, как изобретала для себя игры, когда была маленькой.

То она придумала, что у нее под кроватью живет рыжая лиса, которая выполняет все ее поручения. То, что на подоконнике в ее комнате разместились две деревни. В одной жили крестьяне в красных шапочках с колокольчиками, а во второй — в зеленых шапочках. И эти крестьяне вечно между собой ссорились: «красные шапочки» были недовольны «зелеными шапочками», потому что те без всякой цели рвали полевые цветы, а «зеленые» — «красными», потому что у них слишком громко звенели колокольчики. Сама Надежда Васильевна была верховным судьей, который по справедливости разрешал их споры.

Все-таки она была странная, вроде дяди Шуры. И вещи говорила неожиданные: то про метро, то про свои детские игры, то без всякой подготовки однажды спросила:

— Борис, а какие у тебя родители?

— Обыкновенные, — ответил я.

— Ну, они добрые, любят тебя, ты их любишь. Это так естественно. А какие они? (Я заметил, что краем глаза она неотступно следит за Наташкой.) Душа нараспашку или скрытные? Например, знаешь ли ты, о чем думает твой отец, когда молчит?

Я ей не ответил, потому что действительно не знал, о чем думает отец, когда молчит, и чем живет мать. Я видел их каждый день. Они вставали. Пока мама готовила завтрак, отец делал что-то вроде зарядки: три подскока, два приседания. Завтракали. Мама подавала на стол, отец мыл посуду. Уходили. Приходили. Они были то веселые, то чем-то озабоченные, то печальные. А вот отчего, я не знал.

— Выходит, весь твой мир крутится вокруг тебя… А жаль! Когда лучше узнаешь своих близких, их недостатки и достоинства, то глубже любишь. Мой отец имел привычку часто что-то обещать, а потом не выполнял… И все друзья за это его осуждали, хотя, может быть, он делал во много раз больше хорошего, чем они. Помню, когда я поняла, что он не выполняет обещаний потому, что просто ему не все удается, то была счастлива, и он мне стал еще дороже.

У нее, у Надежды Васильевны, получалось все красиво и ловко.

Как-то я сидел у Наташки, когда она вернулась с работы. В руках у нее были цветы.

— Отгадайте, почему я купила розовые астры? — спросила Надежда Васильевна. — Сейчас увидите!

Она любила колдовать. Делала все молча и таинственно, а мы следили за ней.

Сначала Надежда Васильевна постелила на стол розовую скатерть, потом поставила на нее кувшин с цветами.

— Розовое на розовом, — сказала она.

А я раньше вообще не замечал цветов. Есть они или нет, мне было все равно.

И тут она произнесла слова, как будто прочитала мои мысли:

— Как можно не любить цветов! Это все равно что не любить землю.

Я вздрогнул от этих ее слов: жил в асфальтовом городском мире и никогда не думал о земле, о цветах, о деревьях, которые на ней росли.

Мне стало от этого не по себе, я испугался, что необыкновенно умная Надежда Васильевна обо всем догадалась. На всякий случай в ответ на ее слова я промямлил:

— Да, да…

Но с тех пор каждый раз, выходя из метро, я останавливался у базара цветов. Постепенно это стало моей привычкой.

Однажды там продавали цветы под названием «перья страуса». Они были белые, а лепестки их скручивались и были похожи на фантастические перья.

«Перья страуса» мне очень понравились, и я даже собирался их купить, но потом почему-то не купил и ушел. Всю дорогу до дома я чувствовал себя обиженным и все думал: зря не купил эти необыкновенные цветы. «Если у тебя в течение дня, — говорит тетя Оля, — была счастливая минута, вызванная чем угодно, значит, тебе выпал хороший день. Пускай это будет улыбка незнакомого человека, минутная нежность к матери или отцу, письмо от друга, строчка стихов, которая тебя обрадовала. Только смотри не оброни этой минуты, не потеряй ее». И, вспомнив эти слова, я остро почувствовал, что цветок «перья страуса» мне необходим, что я должен взять его в руки, полюбоваться, а потом поставить в стакан на своем столе, чтобы его видели все.

Я побежал обратно, но опоздал. Цветы расхватали. Вот теперь попробуй не согласись с тетей Олей: «Только смотри не оброни этой минуты…»

А какой у Надежды Васильевны был вкусный чай, представить невозможно! Мне нравилось, что это у них не наспех. Теперь многие пьют чай и обедают наспех, где-нибудь на кухне, а они всегда устраивались в комнате. И как-то она умела усадить меня сразу, я даже не успевал смутиться, а уже сидел за столом, передо мной был стакан чая, вкусные бутерброды, пирожное, варенье. Но главное было не в еде, а в разговорах. Это был настоящий вечерний чай. Даже дядя Шура, всем известный молчальник, крепкий орешек, и тот открывался. Однажды он рассказал, что разработал такую операцию сердца, которая длится не четыре или пять часов, как раньше, а всего три с половиной — для этого он сконструировал новые инструменты. И дядя Шура начертил нам эти инструменты.

В школу мы теперь ходили каждый день втроем, и я всегда нес виолончель. Мы подходили к школе, я передавал ей виолончель, она вскидывала ее на плечо и уходила.

Весь наш класс просто вываливался из окон. Мальчишки пробовали меня дразнить, называли «оруженосцем», но меня это не смущало. Теперь я жил в другом мире, я узнавал то, что они не знали, я открыл в себе чувства, о которых не подозревал, так что мне их придирки казались наивными и смешными.

Я даже забыл, что совсем недавно мне часто бывало скучно и я мог целыми днями тупо смотреть в потолок, ничего не делая.

Так бы и жить всегда в этом празднике, но он неожиданно пришел к концу.

* * *

Утром меня разбудил звонок в дверь. Я открыл: передо мной стоял дядя Шура.

Он был одет по-походному. Я знал этот костюм: полувоенный плащ, крепко перехваченный поясом, за плечом — рюкзак.

В этом костюме он был каким-то другим, более ловким, подвижным, решительным. И невероятно строгим.

Я сразу догадался: он летел на срочную операцию.

— Поручаю тебе своих женщин, — сказал дядя Шура.

Повернулся, хотел вызвать лифт, но, увидев, что кабина занята, махнул рукой и побежал вниз, прыгая через ступени.

В это время на лестничную площадку выбежала Надежда Васильевна. В руке у нее был сверток.

— Шура, — крикнула она, — возьми с собой!

Но дядя Шура не остановился и, может быть, не расслышал ее голоса. Он уже не видел нас, не слышал наших голосов, он был далеко, там, где его ждали.

Недаром он говорил про себя: «Моя жизнь принадлежит людям. И мне это нравится».

— Даже не позавтракал, — сказала Надежда Васильевна. — На юге, где-то в горах, случился обвал. Вот он и полетел.

Она волновалась за дядю Шуру, и я, чтобы успокоить ее, сказал:

— Куда он только не летал. И на Камчатку, и в Мурманск, и в Ташкент… А однажды его сбросили на парашюте в Тихом океане, прямо на пароход. И ничего… А в Африке он заблудился в джунглях и выбирался из них два дня. И ничего…

Разговаривая, мы вошли в их квартиру. И от наших громких голосов, от лая Малыша проснулась Наташка. Она выбежала к нам в пижаме, еще заспанная, лохматая.

— А где папа? — спросила она.

— Он уехал, — ответила Надежда Васильевна.

— Куда? — настойчиво спросила Наташка.

— Иди умойся, — ответила Надежда Васильевна.

Она все еще была возбуждена и не заметила, что Наташка настроена воинственно.

— Нет, сейчас, — требовательно сказала Наташка. — Куда он уехал?

Надежда Васильевна посмотрела на Наташку, чуть помедлила, словно раздумывала, как поступить, и сказала:

— В горы. Там обвал.

— А где эти горы? — не отставала Наташка.

— Иди лучше умойся, друг мой, — ответила Надежда Васильевна. — И я тогда тебе все расскажу.

— А почему вы меня не разбудили? — спросила Наташка. — Раньше папа меня всегда будил, даже если уезжал ночью. — И, не дожидаясь ответных слов, выбежала из комнаты, хлопнув дверью.

Надежда Васильевна сделала вид, что ничего особенного не произошло, но я заметил, как предательски вспыхнули ее глаза.

А у меня тоже испортилось настроение. Это ведь была не первая Наташкина обида на Надежду Васильевну.

Я помню два вечера подряд, когда дядя Шура и Надежда Васильевна так поздно возвратились домой, что мы их не дождались. В первый вечер еще было ничего, мы были вдвоем, а во второй Наташка была одна, и, когда я открывал свою дверь, она, услышав шум лифта, выскочила на лестничную площадку, думая, что вернулись ее родители, а увидела только меня. Она гордая, в этом не созналась, но я сразу догадался.

Мы вошли к ним. В комнате на столе стояли три чашки: Наташка ждала их пить чай.

Чтобы ее развеселить, я стал вспоминать нашу старую жизнь. Мы всегда вспоминали старую жизнь, когда у меня или у нее бывало плохое настроение. А тут я нарочно вспомнил, как она пришла за меня хлопотать к директору школы и какой она большой герой.

И в этот момент в форточку влетел голос Надежды Васильевны… Представьте, она пела!..

Мы с Наташкой подбежали к окну и увидели довольно любопытную картинку: дядя Шура держал Надежду Васильевну на руках, а она пела знаменитую песенку: «Ямщик, не гони лошадей…»

Я подумал, сейчас Наташка что-нибудь выкинет, и точно: она стремительно бросилась к столу, быстро собрала все чашки, чтобы не оставалось никакого следа от ее ожидания, так же стремительно разделась и притворилась спящей.

А я выскользнул из дверей, молчаливой тенью застыл у своего глазка и еще раз увидел Надежду Васильевну и дядю Шуру. Все-таки ему не удалось донести ее на руках до дверей своей квартиры. Надо посоветовать ему заняться тяжелой атлетикой.

А потом была еще одна обида…

Во время нашей обычной утренней прогулки, в которой принял участие на этот раз и дядя Шура, он выхватил у меня инициативу и нес виолончель Надежды Васильевны. А та, как всегда, шла с Наташкой за руку. И вдруг дядя Шура спросил у Надежды Васильевны, когда она вернется с работы. А Надежда Васильевна ответила, что у нее трудный день: и урок в школе, и репетиция, а вечером концерт.

— Я зайду за тобой, — сказал дядя Шура.

Как только дядя Шура произнес эти слова, Наташка вырвала руку у Надежды Васильевны и, ни на кого не глядя, пошла рядом.

Дядя Шура и Надежда Васильевна переглянулись, но оба промолчали.

А что тут скажешь? Им нравилось заходить друг за другом, поздно возвращаться домой, а Наташку это почему-то не устраивало.

Она шла с гордым, независимым видом, но кончик носа у нее покраснел от обиды. И тут еще, как назло, дядю Шуру остановил знакомый мужчина, и нам пришлось его ждать. А в небольшом пространстве между Надеждой Васильевной и Наташкой сверкали беспрерывные разряды.

— Когда дядя Шура был мальчишкой, мы его звали «ежиком», — начала разговор Надежда Васильевна, — потому что волосы у него всегда стояли дыбом.

— Значит, вы его давно знаете? — обрадовался я.

— Да, — ответила Надежда Васильевна и бросила взгляд на молчаливую Наташку.

А Наташка ей в ответ подсунула бомбу.

— А маму мою ты тоже знала? — спросила она.

— Нет, — ответила Надежда Васильевна. — Маму твою я не знала. — Она нетерпеливо помахала рукой дяде Шуре. — Чего же он?.. Идемте, а то опоздаем.

Дядя Шура нагнал нас около школы. Он передал Надежде Васильевне виолончель и сказал:

— Чертовски приятно было с вами прогуляться.

Он повернулся ко мне, и тут мы обнаружили, что наши ряды поредели, что среди нас нет Наташки.

Все, как по команде, повернулись в сторону школьного двора и увидели ее маленькую, решительно удаляющуюся фигурку. Она бежала не оглядываясь.

* * *

Вспомнив все эти Наташкины обиды на Надежду Васильевну, я почувствовал в себе легкую, едва заметную горечь. Это была первая небольшая потеря. Я знаю: без этого в жизни не бывает. Но лучше бы этих обид не было.

Когда я за ними зашел, чтобы идти в школу, то Наташки в комнате не было, а Надежда Васильевна убирала со стола.

Я сел и стал ждать. И вдруг я услышал, как Наташка быстро прошла по коридору, открыла входную дверь и захлопнула изо всех сил.

Мы сразу догадались, что она убежала. Наши глаза на секунду встретились, и я вскочил, чтобы бежать за Наташкой.

Но Надежда Васильевна остановила меня.

— Не надо, — сказала она и добавила: — Этому нельзя потакать.

А мне хотелось ее догнать и вернуть, и я еле сдержался, чтобы не убежать.

— Она без дяди Шуры всегда скучает. Ей однажды приснился сон, что он еще не вернулся из Африки, так она хотела бежать к нему в больницу, чтобы убедиться, что он на месте.

Надежда Васильевна ничего не ответила, подошла к окну и осторожно глянула вниз, словно боялась того, что должна была там увидеть, может быть, надеялась, что Наташка вернется, но все-таки, конечно, увидела, потому что отпрянула назад, точно ее ударили по лицу. И сказала тогда знаменитую фразу:

— Знаешь, мне иногда бывает грустно, потому что я наперед знаю, как все будет.

— А что вы такое знали? — спросил я.

— Знала, что Наташа когда-нибудь вот так убежит. Что мне будет трудно и, может быть, придется… — Она оборвала свою речь, не докончив фразу, внимательно, изучающе посмотрела на меня и неожиданно резко сказала: — А почему я тебе должна это говорить? Я тебя не знаю как человека. Ты вроде добрый и неглупый, но куда повернешь в трудную минуту — направо или налево, — я не знаю. А это главное.

— Я поверну туда, куда надо, — ответил я.

— Куда надо? Ты думаешь, что надо «налево», а я думаю — «направо»…

Тут я неожиданно вспомнил свою прошлогоднюю ошибку, когда нужно было пойти «направо», а я пошел «налево». Тот самый случай, когда на контрольной в первом классе я подсказал решение примеров. И дело не в том, что я им подсказал, а в том, что я первый научил их этому .

— Ты что замолчал? — спросила Надежда Васильевна. — Сердишься?

— Да так, — промямлил я.

— Не сердись, я ведь правду сказала.

А я и не рассердился, я в этот момент подумал про нее, про то, что необыкновенно умным людям жить на свете труднее, потому что они все знают наперед и заранее переживают.

* * *

Не помню точно, сколько прошло дней, может быть десять, но только моей дружбе с Надеждой Васильевной пришел конец.

Как же это случилось? Души в ней не чаял, каждому встречному-поперечному расхваливал, до того обалдел, что стал ходить на симфонические концерты, и вдруг…

— Ум у тебя не аналитический, — сказала мне Надежда Васильевна. — Ты живешь как получится.

— Быстро вы меня изучили, — сказал я.

Честно говоря, мне не очень понравились ее слова.

— Это просто. Я присмотрелась к твоим поступкам, прислушалась к твоим словам и поразмыслила на эту тему. Размышления — как математика. Прикинешь так да этак, смотришь — у тебя перед глазами стройный ряд формул, — сказала она и засмеялась: — Ты достойный ученик своей тети Оли!

— А что, разве это плохо?

— Я не говорю, что плохо, — ответила Надежда Васильевна, — но это может привести тебя к ошибкам, о которых ты потом будешь жалеть.

И представьте, она оказалась права. Но это я узнал и понял потом, а пока, не зная ничего, готовился, подчиняясь своему чувству, совершить все эти «ошибки».

В тот день я встретил Наташку на лестнице. Она сидела на ступеньке и плакала.

— Ты чего ревешь? — спросил я.

Наташка не ответила.

— Ну, что случилось? — не отставал я.

— Малыш потерялся! — завопила Наташка. — Я пришла, а она говорит, что он убежал в открытую дверь.

— Кто «она»? — не понял я.

— Надежда Васильевна, вот кто! — ответила Наташка. — Приедет папа, я ему все-все расскажу!

Это мне не понравилось, и я сказал:

— Жаловаться нехорошо. Она ведь не нарочно.

— Нарочно, нарочно! — сквозь слезы твердила Наташка. — Зачем она открыла дверь? Зачем?.. Разве так поступают, когда в доме щенок? И мамин бокал она разбила нарочно! Она и ко мне придирается!

Все это было несправедливо, но я промолчал. Нелепо спорить с Наташкой, пока она плакала.

Как это Надежда Васильевна могла к ней придираться, если она их жизнь сделала прекрасной! Да что там говорить, еще совсем недавно сама Наташка назвала Надежду Васильевну мамой!

Мы шли в школу. Наташка увидела издали свою учительницу, схватила Надежду Васильевну за руку, подвела и сказала: «Инна Петровна, это моя мама!» А я стоял рядом и хорошо все слышал и видел и помню, как Надежда Васильевна радостно вспыхнула и улыбнулась. Тогда Наташке показалось мало ее первых слов, и она окончательно представила Надежду Васильевну, сказав, что та «музыкантша». Учительница обрадовалась и пригласила Надежду Васильевну разучить с ребятами какую-нибудь песенку. И та сразу согласилась, все еще улыбаясь и счастливо обнимая Наташку.

А вечером, когда я зашел к ним, то встретил в комнате уже не одну виолончелистку, а сразу двух. Напротив Надежды Васильевны, в той же позе, с виолончелью сидела Наташка: шел первый урок.

Потом мы все четверо, и дядя Шура тоже, разучивали песенку, которой Надежда Васильевна собиралась научить ребят из Наташкиного класса… Как видите, она очень быстро и охотно вошла в роль мамы.

Надежда Васильевна пощипывала струны виолончели, а мы сидели тесным кружком в полутемной комнате, и очертания наших лиц были едва видны, потому что вовремя свет не зажгли, а потом нам не хотелось прерывать пение, и мы пели замечательную песенку:

По многим странам я бродил, И мой сурок со мною…

Вспомнив все это, я улыбнулся.

— Ну что ты на нее наговариваешь! — сказал я. — И тебе не стыдно?

— Я не наговариваю, — сказала Наташка. — Она сразу Малыша невзлюбила. Это я заметила. А ты с ней заодно. Подлиза!

Я ей ничего не успел ответить, потому что из лифта вышла женщина, наша соседка по лестничной площадке. Она подошла к нам и с пристрастием расспросила Наташку, чего она плачет. От этого, естественно, Наташка заревела еще сильнее.

Как будто сочувствие выражается только в расспросах! Это ведь не сочувствие, а любопытство. А любопытство, как известно, не порок, но большое свинство.

Я встал, открыл дверь своей квартиры и увел Наташку к себе. При этом нам в спину раздалась сердобольная реплика:

— Мачеха есть мачеха!

Если бы Наташки не было рядом, я бы попытался ей объяснить. Тогда я думал, что все недоразумения между людьми происходят из-за недоговоренности: кто-то что-то не так сказал, недоговорил, и поэтому вышел скандал.

И тетя Оля, наивная душа, все это во мне поддерживала. Она говорила: «Прежде чем отчаиваться или разочаровываться в ком-то, объясни ему все хорошенечко, он и поймет… Обязательно поймет».

А Надежда Васильевна как-то сказала: «Не всем все объяснишь. Есть люди, которые преднамеренно не хотят многое понять».

И она, к сожалению, оказалась права, и я сам пришел в дальнейшем к тому же грустному выводу. Ну что можно объяснить женщине, которая способна сказать при Наташке «мачеха есть мачеха»? Ничего!

* * *

В этот вечер лил дождь, и я здорово промок. Поэтому я бежал трусцой, чтобы согреться. Когда я пробегал троллейбусную остановку возле нашего дома, то, к своему большому удивлению, столкнулся с Наташкой. Она явно ждала троллейбуса.

— Ты куда? — спросил я. От неожиданности я стал в лужу.

— Куда надо, — решительно ответила Наташка.

Она держала под мышкой незастегнутый портфель, набитый доверху. Между прочим, оттуда торчала ее праздничная синяя юбка.

Я сразу сообразил, зная ее характер, что тут дело не шуточное, и стал, нисколько не удивляясь этой вечерней встрече, разыгрывать из себя дурачка-бодрячка, которому всегда смешно, даже если идет дождь и маленькая девочка отправляется в какое-то далекое и неизвестное путешествие.

Поплясав около Наташки и рассмотрев ее как следует — лицо у нее сжалось и посинело от холода, мокрые волосы висели сосульками, плечи у пальто были мокрыми, — я понял, что она гуляет под дождем уже не один час. «Пожалуй, собралась бежать в горы к дяде Шуре», — подумал я.

— Может быть, отложишь свое дело до лучшей погоды? — предложил я все еще радостным голосом. — Смотри, ты промокла… Бежим домой…

— Не пойду, — ответила Наташка. — Я уезжаю. Да, отговорить ее будет нелегко.

— Почему? — крайне удивился я.

— Потому, и все, — упрямо повторила она.

— Из-за Надежды Васильевны? — осторожно спросил я.

Наташка не ответила: лицо ее было сосредоточенно и печально.

— А как же дядя Шура? — не отставал я. — Ведь он не сегодня завтра вернется, а тебя нет…

— Я ему больше не нужна, — ответила Наташка. — Они в кино вдвоем ходят. А по вечерам разговаривают и разговаривают. Он ей про операции, а она ему про музыку.

«Так, — подумал я. — Значит, она бежит в другом направлении. Это уже легче».

— Вот придумала, дурочка! — возмутился я. — Ну что мне с тобой делать?

Она обрадовалась моим словам, потому что ей сейчас было одиноко, а тут вроде бы дружеское участие, и спросила:

— А ты за нее или за меня?

— Я?.. За тебя, — не очень уверенно ответил я. — Известно, старая дружба не ржавеет.

— Тогда я открою тебе свой секрет, — сказала Наташка. — Я ухожу в цирк. — Она подняла на меня глаза.

— В цирк? — переспросил я. — Когда? — Чего только не придумают эти дети!

— Сейчас, — ответила Наташка.

— Сейчас уже поздно, — сказал я. — Пошли домой, — и попробовал взять ее за руку.

Она вырвалась и твердо сказала:

— Ничего… Цирк работает поздно. И туда берут детей.

— Тебя завтра же найдут и вернут домой, — сказал я с некоторой злостью: я замерз и основательно промок.

— Я поменяю имя, — ответила Наташка, — и остригу косу.

— Интересно, какое же ты возьмешь имя? — спросил я.

— Может быть, Золушка, — сказала Наташка.

В это время подъехал троллейбус, и она устремилась к его дверям. А я, не зная, что делать, схватил ее за фалды пальто, чтобы задержать, и выкрикнул:

— На арене выступает знаменитая циркачка Золушка!

Тем временем троллейбус ушел. Она уже повернулась ко мне и сказала просто и серьезно:

— Зря смеешься. Я все равно убегу!

И тут я понял, что она действительно убежит, и мне стало стыдно, что я так паясничал и кривлялся. Я стал прыгать, будто бы желая согреться, а на самом деле дал себе передышку, чтобы принять верное решение.

— Ты хорошо придумала с цирком, — сказал я, потому что увидел огни приближающегося троллейбуса. — Только к этому надо приготовиться. По-моему, ты второпях захватила не все вещи. И деньги нужны на первое время.

В это время троллейбус подкатил к остановке, и я быстро проговорил:

— Хочешь, завтра я съезжу к тете Оле и все с ней обговорю? Тетя Оля не даст пропасть. Если кому-нибудь нужна ее помощь, она горы своротит.

Теперь я уже начал волноваться по-настоящему, потому что вдруг испугался этой истории и увидел за ее внешней стороной будущие большие неприятности.

— Потом я заработаю, — сказала Наташка, — и верну ей.

— Вернешь, вернешь. — Я положил руку ей на плечо и почувствовал, что она дрожит. — Ты чего дрожишь?

— З-за-мерзла, — еле разжимая губы, ответила Наташка.

— А знаешь, что об этом говорит тетя Оля? — спросил я.

— Не знаю, — дрожа и заикаясь, ответила Наташка.

— Она говорит, что нет плохой погоды, а есть просто плохо одетые люди.

С этими словами я снял пальто, накинул на плечи Наташке и поднял ее на руки. От тяжести меня качнуло в сторону, я едва удержался на ногах. Пришлось опустить ее на землю.

Когда мы вошли во двор, то я увидел около нашего подъезда Надежду Васильевну. У меня сразу наладилось настроение, и я забыл про дождь и про то, что озяб. «Сейчас, — подумал я, — состоится великое примирение и мы пойдем пить чай».

— Ну, вот и хорошо, — сказал я Наташке. — Видишь, она тебя ждет.

Я хотел окликнуть Надежду Васильевну, но Наташка резко повернулась и выбежала обратно на улицу, уронив мое пальто на мокрый асфальт.

Я посмотрел в сторону Надежды Васильевны. Нет, она не шелохнулась, по-прежнему стояла около подъезда под раскачивающимся фонарем, который то удлинял ее тень, то укорачивал.

Я выскочил за Наташкой, догнал, схватил за плечи. Она отчаянно била меня ногами, дубасила изо всех сил — я никогда не видел ее в таком состоянии — и вырывалась.

— Не хочу! — кричала она. — Не хочу! Не пойду!

— Перестань сейчас же! — тоже закричал я и волоком потащил ее обратно.

И тогда Наташка — она была, вероятно, в отчаянии — укусила меня в руку. От неожиданности я ее выпустил, и она отбежала в сторону.

— Вот сумасшедшая! — сказал я. — Ты мне прокусила руку!

Она посмотрела на меня исподлобья. Нет, она ни за что не уступит.

Теперь мы стояли на бульваре. И в этом длинном коридоре между тонкими деревьями с мокрыми стволами Наташка показалась мне совсем маленькой. Я почувствовал, как она мне дорога. За одно мгновение передо мной промелькнула вся наша совместная жизнь.

— Ну и сильная ты стала! Я еле с тобой справился, — сказал я. — Тебя обязательно возьмут в цирк.

— А можно, я поживу у тебя до цирка? — вдруг спросила Наташка.

Я уже хотел ей ответить, что можно, потому что действительно это можно. Пусть поживет у меня, пока вернется дядя Шура из командировки и помирит их. И прикусил язык. Заставил себя на минуту задуматься, чтобы выбрать правильную дорогу. Сколько раз я в спешке ошибался. «Нет ничего хуже враля, который бросает обещания на ветер», — учила меня тетя Оля. Она вдалбливала мне эту истину постоянно и упорно не без основания до тех пор, пока я не почувствовал острую потребность в правде, пока у меня не появилось чувство ответственности за свои поступки. Вот почему я задумался. Но если идти дальше за тетей Олей — а я шел в своем пути именно за ней, — то надо было обратиться к ее словам: «В борьбе всегда надо принимать сторону слабого, если ты не уверен, кто прав. И это будет наименьшим злом». Я так и поступил и сказал Наташке:

— Конечно, можно. Будешь спать на диване в большой комнате.

Вот тут-то я поклялся быть верным Наташке до конца и отказался от Надежды Васильевны, хотя это было моим заблуждением.

Хуже нет на свете, чем предательство. Это уж точно. Я не хочу оправдываться и не хочу чистеньким выскочить из этой истории. Я на самом деле так думаю.

Однако жизнь прекрасна, и надо упрямо идти вперед. Надо идти вперед, не задерживаясь на мелочах жизни. Надо уметь быть выше их.

Я пошел дальше своей дорогой, сначала задыхаясь в пыли, то есть путаясь в собственных мыслях и поступках, потом наконец окреп и вернулся к повторному радостному открытию Надежды Васильевны, «замечательного человека неподдельной души». (Последние слова, как видите, взяты в кавычки, ибо они принадлежат тете Оле. Естественно, эти слова высшей похвалы не имели непосредственного отношения к Надежде Васильевне, поскольку тетя Оля в то время ее не знала.)

В этот трудный момент нашей жизни у меня возникла светлая мысль познакомить Надежду Васильевну с тетей Олей.

Я подумал: хоть Надежда Васильевна и необыкновенно умная, а все равно в этой истории с Наташкой тетя Оля сможет ей помочь и словом и делом.

Вот у меня был такой случай в прошлом году. Один из моих первоклашек задумал бросить школу. Он лежал целыми днями в кровати и потерял всякий интерес к жизни. И никто не мог догадаться, в чем дело. Я его потащил к тете Оле, почти волоком тянул: он не хотел идти. Оказалось, он подарил своей соседке по парте будильник, который взял дома без спроса, а его родители взяли будильник у девочки обратно. И он после этого не мог пойти в школу. Стыдился. И никому не говорил это целых три дня! А тете Оле выложил через полчаса после знакомства. Все были удивлены, даже я, который знал, что тетя Оля умеет так заглянуть в душу, что перед нею раскрываются все — и необыкновенно умные, и умные, и даже форменные дураки.

— Пошли? — предложил я Наташке.

По-моему, она была готова пойти за мной.

— А если она не ушла? — неуверенно спросила Наташка.

— Положись на меня, — сказал я. — Мы пройдем через соседний подъезд.

Взял ее за руку — в который раз! — чтобы вести дальше.

«В путь, в путь! Усталым путникам нужен отдых», — так всегда говорила мне в детстве тетя Оля, когда я уставал и хныкал и не хотел идти дальше. И каждый раз загадочно звучащие слова «усталым путникам», обращенные ко мне, восстанавливали мои силы.

— В путь, в путь! — крикнул я. — Усталым путникам нужен отдых.

Мы вошли во двор и нырнули в соседний подъезд.

* * *

Я вышел к Надежде Васильевне впервые без всякой радости. Поэтому и на лифте не поехал, а побрел пешком, желая набраться сил для разговора.

Надежда Васильевна стояла на прежнем месте. Она была одета явно не по погоде: в новое прекрасное пальто. Это меня еще больше насторожило, и слова, которые я заранее приготовил о том, что Наташка ушла из дому и теперь временно будет жить у меня, застряли в горле.

— А-а-а, добрый вечер, — обрадовалась мне Надежда Васильевна. — Ты куда в такую погоду?

— Я люблю дождь, — ответил я неестественно хриплым голосом. — А вы такси ждете?

— Нет, — ответила она и смахнула каплю дождя, которая упала на рукав ее прекрасного пальто, — Наташу.

— Наташу? — переспросил я, продолжая прикидываться, что ничего не знаю, хотя мне было это неприятно.

— Я зашла за ней в школу, как мы условились, но она меня не дождалась… И вот куда-то пропала.

— Это с ней бывало и раньше, — сказал я.

— А я что-то волнуюсь, — ответила Надежда Васильевна.

— Зря волнуетесь. У нее здесь подруг полный дом, и все ее любят, — успокоил я. — Зашла к кому-нибудь и заигралась.

Зачем я это говорил, было совершенно непонятно, но говорил, и все.

— Я всех обегала, — сказала Надежда Васильевна. — Никто ее не видел.

После этого разговор наш увял. От дождя и волнения меня стал бить озноб. К тому же я всегда чувствую неловкость, когда люди молчат, хотя хорошо знаю, что неловкость от этого не надо испытывать. Молчи столько, сколько тебе самому хочется, а говори, только когда у тебя есть в этом необходимость. Тетя Оля часто мне напоминала: «Слово надо беречь, ибо оно свято, оно способно выражать мысль. Человек, который говорит, — творец. Поэтому никогда не надо просто болтать. Болтовня унижает слово».

Вспомнив эти слова, я легко промолчал еще минут десять и немного окреп для дальнейшего разговора.

— «Прежде чем отчаиваться или разочаровываться в ком-то, объясни ему все хорошенечко, он и поймет». Так говорит тетя Оля.

— Вот как, — многозначительно произнесла Надежда Васильевна.

— Тетя Оля давно бы помирилась с Наташкой, — сказал я.

— А кто тебе сказал, что я с ней поссорилась? — спросила она. — Впрочем, это не имеет значения… Продолжай, я тебя слушаю.

От этих ее слов слегка пахнуло ледяным ветром, но отступать было поздно.

— Да, — сказал я, — у нее свой метод.

— Какой же?

— Она всегда все прощает, — сказал я, незаметно поглядывая на Надежду Васильевну. — С ней легко и просто.

Я опять посмотрел на Надежду Васильевну. По-моему, мои слова произвели на нее благоприятное впечатление, и я отправился в дальнейшее путешествие.

— Хотите, я вас с ней познакомлю?

Я ей давно жужжал про тетю Олю, и она знала все ее привычки, возраст, даже то, как она странно одевается, как она вкусно печет пироги и варит варенье. То, что она по утрам полчаса ни с кем не разговаривает: в эти полчаса она сосредоточивается. О том, как она пьет десять чашек кофе, совсем крохотных, потому что любит его пить, а много ей нельзя.

— Тетя Оля вам понравится. Она веселая, с нею скажешь два слова — и будто давно знаешь, если она только преодолеет смущение. Только вы не обращайте внимания — она все время прикрывает глаза ладонью. Это от застенчивости. У нас был такой случай. Она заболела, и моя мама вызвала врача. А тетя Оля не хотела: ей казалось, что неудобно, больна она несерьезно. Пришел врач, а она от застенчивости и неловкости по своей привычке все время прикрывала глаза ладонью. Ну, врач как закричал на нее: «Да оставьте вашу руку в покое!» — так тетя Оля еле сдержалась, чтобы от обиды не заплакать. Я-то ее знаю, у нее губы задрожали. Вы не смотрите, что ей стукнуло шестьдесят пять. Она молодец и всем-всем интересуется.

Даже хоккей по телевизору смотрит. А русский язык и литературу знаете как знает? Ее можно ночью разбудить и спросить: «Как пишется наречие такое-то?» — и она ответит. А стихов сколько она знает на память — не счесть! «Еду ли ночью по улице темной… Друг беззащитный…» Прочтет эти строчки и скажет: «Таких, как эти строки Некрасова, нет во всей русской литературе. Пронзительные стихи». Она сорок лет в школе работала. Это не каждый сможет. Правда, она странно одевается. Тут у нее своя идея. Моде она не подчиняется. Нет, она ее не презирает, но просто сохранила все свои вещи, которые нравились ее мужу, и носит только их. Муж ее давно умер. Понимаете, вдруг вытаскивает из шкафа платье, которое было сшито в одна тысяча девятьсот двадцать пятом, когда она только вышла замуж, и надевает. Конечно, все вокруг обалдевают. Получается, что она какая-то чудачка, но тут ее не свернешь, тут она не стесняется. Идет, знаете, по улице с ужасно гордым видом. А как она вкусно варит варенье! Вы видели, у нас на кухне висит медный таз. Это ее. В него как в зеркало можно смотреться — такой он начищенный. Мой отец перед ним всегда бреется. Раньше тетя Оля сама его чистила, а теперь это моя забота. Она не взяла его с собой, ей хотелось, чтобы какая-нибудь ее любимая вещь осталась у нас. Позавчера она мне звонит и спрашивает: «Ну, как мой таз?» А я ей ответил: «Чистый, только по вас соскучился». Тут, конечно, совсем дело не в тазе. Просто это причина для частых телефонных разговоров. Она теперь к нам редко ездит, трудно ей, в другом конце города живет…

Я оборвал свой рассказ, потому что заметил, что Надежда Васильевна меня не слушает. Ей было не до тети Оли, но я все-таки спросил:

— Надежда Васильевна, а вы любите пенки от варенья?

— Пенки от варенья? — Она с удивлением посмотрела на меня, как будто только что прилетела с другой планеты.

— А-а-а, — сказал я, — у вас на Марсе давным-давно забыли, как варят варенье.

Она не ответила на мою шутку.

Пожалуй, больше нельзя было тянуть, и я решил: после разговора о тете Оле скажу про Наташку.

— Ну, ничего, — сказал я. — Вот поправится тетя Оля, я познакомлю вас с ней, тогда и угоститесь пенками…

А Надежда Васильевна, вижу, опять думает о чем-то своем. Напряженно: наверняка размышляла о Наташке, прикидывала так и этак, строила свои математические формулы и выкладки. И действительно, я не ошибся, ибо ее ответ меня здорово поразил.

— Спасибо, — сказала Надежда Васильевна, — только не думаю, что мы поймем друг друга.

— Почему?!

— Мы разные люди, — ответила Надежда Васильевна. — Я не люблю добреньких.

— Значит, вам не жалко людей? — спросил я.

Она безмолвствовала.

Я ждал, ждал — вот-вот она скажет, что просто пошутила, что у нее плохое настроение, что она волнуется, но она молчала. И в мою душу упало зерно сомнения, маленькое такое зернышко, а затем оно проросло обильным сорняком: а может, она действительно выпустила Малыша нарочно, как говорила Наташка. Тогда это попахивает предательством.

— А куда, интересно, мог подеваться Малыш? — спросил я с подозрением.

— Если бы не сбежал Малыш, — вместо ответа сказала Надежда Васильевна, — то случилось бы что-нибудь другое… — Она посмотрела на часы: — Все! Больше я ждать не могу. Пойду звонить в милицию. А ты здесь, пожалуйста, постой… А то, если Наташа придет, ей будет страшно.

Она повернулась, чтобы уйти, и тогда я, расхрабрившись, бросил ей в спину:

— Наташка давно у меня!

Надежда Васильевна не сразу поняла значение моих слов, хотя была находчивой и, как известно, необыкновенно умной. А тут растерялась, замерла на какое-то тяжкое мгновение, стоя ко мне по-прежнему спиной. Оглянулась через плечо и спросила тихо и внешне спокойно:

— У тебя? — И повернулась лицом, правда это уже было лицо почти другого человека. — А как же вы прошли… мимо меня?..

Для нее мой ответ был очень важен. А может быть, ей так повезет, видно, думала она, и Наташка просто давным-давно забралась ко мне, когда ее еще не было дома, и сидит себе. Но я не стал ее обманывать, а ответил то, что было на самом деле:

— Через соседний подъезд.

— Значит, вы видели меня, — почти прошептала она.

«Да, — без слов, одним горьким молчанием ответил я. — Мы прекрасно все видели и поэтому нырнули в соседний подъезд».

Надежда Васильевна, не произнеся ни слова, с поникшей головой вошла в подъезд, оставив для меня открытую дверь. Затем мы вместе сели в лифт, и она стала нажимать кнопку нашего этажа раньше, чем я закрыл дверь. Ее волнение передалось мне, и я никак не мог плотно прикрыть кабину лифта: один раз прижал полу пальто, а второй раз прищемил руку.

Наконец мы все же доехали и оказались на нашей лестничной площадке. И тогда, доставая ключ от квартиры, я сказал ей самое главное и страшное:

— Наташка будет жить у меня до приезда дяди Шуры.

— Вот как, — сказала она, но не ушла.

А я нарочно копался с ключом, надеясь, что мои слова дойдут до ее сознания и она уйдет. Напрасные надежды, она не шелохнулась.

— Это не я придумал… Наташка попросила, а я не мог ей отказать. — И зачем-то некстати пошутил: — Старая дружба не ржавеет.

— Открывай! — приказала Надежда Васильевна.

И, видя, что я нарочно тяну время, выхватила у меня ключ, ловко вставила в замочную скважину и почти вбежала в комнату.

Наташка, раскинув руки, беззаботно спала, устроившись на диване. Она не слышала ни наших шагов, ни моих воплей.

— Вот видите, — шепотом произнес я, — пусть спит… А потом разберемся.

Надежда Васильевна тем временем подошла к Наташке, подсунула руки под нее, чтобы поднять и унести. Тут у меня мелькнула слабая надежда, что она не сможет ее поднять. Но она ее подняла! И понесла. Конечно, подумал я, натренировалась, таская свою виолончель. А я страшно засуетился и побежал рядом.

— Безобразие! Вы меня делаете предателем! — кричал я. — Я обещал! Я всегда выполняю свои обещания! Это нечестно!

Я был в отчаянии, я кричал изо всех сил, стараясь хотя бы разбудить Наташку, чтобы она поняла, что я ее не предал, что это все сделано вопреки моему желанию, но она крепко спала.

«Бороться всегда надо до конца, пока у тебя есть силы», — учила меня тетя Оля. И это верно. Но как я должен был бороться, ответьте мне! Не мог же я драться с женщиной! Тут я должен признаться, что и тетя Оля, говоря эти слова, робко сознавалась, что у нее самой этого качества нет. И у меня не было. Может быть, я в этом не виноват, просто перешло по наследству от тети Оли, все-таки мы родственники, одна кровь, одни гены.

Так мы дошли до дверей. Надежда Васильевна распахнула их и, стоя в проеме, впервые посмотрела на меня.

А я, заглянув ей в глаза, потерял дар слова: цветы, ее прекрасные цветы, которые делали ее умной, необычной, исчезли, и лицо ее стало похоже на осенний лист.

Дверь перед моим носом захлопнулась.

Я почти заплакал: ведь я ее любил.

* * *

В то утро, как всегда, я подошел к окну и увидел дядю Шуру. Значит, он вернулся! Вернее, я увидел его спину и руку, которая держала знакомую мне тросточку и чертила по асфальту. Он привез эту тросточку из Африки, говорил, что она сделана из бивня слона, и очень гордился ею.

Рядом с ним стоял мужчина в высокой косматой папахе. Дядя Шура что-то ему говорил, не подымая головы, а тот его внимательно слушал. Лицо его было напряженным и испуганным.

Я знал людей с таким выражением лица, они часто появлялись в квартире дяди Шуры. Он их привозил из каких-то своих дальних путешествий вместе с детьми, которым собирался делать операции. Детей отдавали в больницу, а родители их жили у дяди Шуры.

Однажды он привез с собой якутского охотника. Этот охотник целыми днями молча сидел у телефона в ожидании известий из больницы, где лежала его дочь. Он сидел как изваяние, не двигаясь. Когда я увидел его в первый раз, то подумал, что он не живой, а вырезанный из дерева. Если же звонил телефон, он неслышным движением снимал трубку и говорил: «Попов слушает». А потом этот охотник уехал вместе с дочерью и вскоре прислал дяде Шуре в подарок шкуру белого медведя и унты Наташке. Унты Наташке были в самую пору, и непонятно было, как это получилось, — ведь неразговорчивый охотник Попов не спрашивал у Наташки номер ее ноги.

За все время, что он жил у дяди Шуры, он сказал мне только одну фразу: «Надо быть мужчиной. Там все бурлит, — он постучал себя в грудь, — здесь все молчит». — Он высунул язык.

Когда же приехал дядя Шура? И почему ко мне не зашел? Что ему стоило протянуть руку и стукнуть в стену, и тут же я оказался бы «у его ног». Ведь после тех печальных событий, когда Надежда Васильевна унесла от меня спящую Наташку, я больше к ним не ходил.

В этот день я встретил Надежду Васильевну у нашего метро. Мы шли навстречу друг другу. Я бы, конечно, поздоровался, я не из тех, кто долго помнит обиды, но она меня не заметила.

Я оглянулся ей вслед и — с ума сойти! — вместо нее увидел мальчишку, который вел на поводке Малыша!

В первый момент это на меня так подействовало, что я оцепенел. А мальчишка тем временем прошел мимо меня и скрылся во дворе большого дома.

Медленно, будто нехотя, я побрел следом. Торопиться было нельзя. Походка моя приобрела эластичную упругость, сердце билось где-то в горле. Я сдвинул кепку на лоб, чтобы не было видно моих лихорадочно-зорких глаз.

Я еле сдерживал улыбку, представляя фурор, который я произведу, когда появлюсь перед Наташкой с Малышом. Это была большая удача.

Мальчишку я нагнал во дворе и безразличным голосом спросил, кивнув на собаку:

— Кусается?

— Нет, не кусается, — охотно ответил мальчишка.

— Малыш, Малыш! — позвал я собаку и погладил ее по шерсти.

— Рэда, — сказал мальчишка.

— Рэда? — переспросил я. — А по-моему, он откликается на кличку Малыш.

— Может быть, — ответил мальчишка. — Глупый.

— А какой у него язык? — хитро спросил я.

— Обыкновенный, — ответил мальчишка.

— А у нашего синий, — сказал я.

— Значит, у вас такая же собака?

— Была, да пропала. Вот я теперь ее ищу.

Я внимательно посмотрел на мальчишку. Нет, он держался спокойно, даже виду не подавал.

В это время так называемая Рэда широко и сладко зевнула и показала мне синий-синий язык. Теперь мальчишка, пожалуй, смутился. Но тетя Оля говорит: «Не убедившись окончательно, не думай про другого плохо». Поэтому я не закричал на мальчишку и не стал у него вырывать поводок, а пошел дальше по дороге расследования.

— Малыш, Малыш! — осторожно позвал я.

— Это моя собака, — угрюмо сказал мальчишка. — Она у меня уже три месяца живет.

— А если она твоя, то почему ты не знал, что у нее синий язык?

Мальчишка не ответил.

— Ну ладно, — схитрил я, надо было как-то выяснить, где он живет. — Раз собака твоя, то твоя… А в вашем доме у многих собаки?

— У многих, — ответил мальчишка. — В двадцать седьмой — у Карповых, в сорок первой — у Ивановых…

— Постой, постой, я запишу. — Я вытащил ручку и тетрадь и сделал вид, что записываю.

— У Марковых — в шестьдесят второй, — продолжал мальчишка.

— А ты сам в какой квартире живешь? — спросил я как можно небрежней.

— Я?.. А зачем? — Он тоже был парень не простак.

— Надо, — сказал я. — По заданию ветеринарной…

И не успел я закончить этой фразы, как мальчишка ловко подхватил Рэду и пустился наутек.

— Стой! — закричал я. — Стой! — И бросился следом за ним, но у меня слетела с головы кепка, и я вынужден был остановиться.

Пока я ее поднимал, мальчишки и след простыл. Но я не расстроился. Дело было начато, теперь я все равно найду Малыша.

Увлекшись этой идеей, я не заметил, как оказался около Наташкиной двери.

При этом я стал так отчаянно звонить, как будто я уже привел Малыша и он вился около моих ног. Я стал повизгивать и лаять и услышал, как Наташка замерла с той стороны. А затем от волнения долго не могла открыть двери.

Но когда она наконец открыла и я увидел ее, то пожалел о своей шутке. Она стояла передо мной в длинной, до полу, ночной рубашке, с лицом, густо усыпанным маленькими зелеными точками, как веснушками. Это ее прижгли зеленкой.

— Что с тобой? — испуганно спросил я.

Наташка не ответила, она шарила глазами по лестнице, надеясь увидеть Малыша.

— Извини, — сказал я. — Это я сам лаял… Неудачно пошутил.

— Я заразная, — ответила Наташка. — У меня ветрянка.

— Ерунда! — успокоил я ее.

— Она передается по ветру, — предупредила Наташка.

— Во-первых, здесь нет ветра, — сказал я. — А во-вторых, — и соврал, — я уже болел ветрянкой. — Решительно вошел в коридор и скомандовал: — А ну, живо в постель!

Наташка послушно легла под одеяло, и теперь на белом еще больше выделялись ее нелепые зеленые веснушки.

— Ты на меня не обиделась? — спросил я. — За ту историю.

— Нет, — сказала она, — ты же не виноват. Мне все рассказали.

— Я держался, но сама понимаешь, сила на ее стороне. Она почти озверела. И ты тоже хороша, не проснулась… А может быть, вы помирились? — с надеждой спросил я.

— Посиди около меня, — вместо ответа сказала Наташка. — И почитай. Ты ведь ее не боишься?

— Я?! С чего это ты взяла? — спросил я. — Что тебе почитать?

— «Золушку», — потребовала Наташка.

Я сел около нее и взял «Золушку».

— Боря, — спросила Наташка, — ты еще не ездил к тете Оле?

— Нет, — ответил я, — но обязательно съезжу, не волнуйся.

— Боря, как ты думаешь, кем мне стать в цирке?

— Пойди в акробатки, — сказал я. — Будешь летать под куполом цирка.

— Под куполом я боюсь, — созналась Наташка.

— Ну, в дрессировщики тигров, — предложил я. — Интересно.

— Тигров я тоже боюсь.

— Тогда в ученики к фокуснику.

— Вот хорошо, буду фокусником, — решила она. — Читай…

— «Жил-был один человек, — читал я. — Умерла у него жена, и остался он вдвоем с дочерью… Вскоре он женился во второй раз на самой гордой и сердитой женщине на свете…»

Вот тут-то и произошла неприятность. Только я подумал, что Наташка не случайно выбрала эту сказку, что она думает, что эта сказка почти про нее, что поэтому она себе и имя для цирка выбрала Золушка, как в дверях комнаты появилась Надежда Васильевна.

Я не слышал, как она вошла. В руках у нее был громадный резиновый крокодил.

Мы поздоровались, оба испытывая неловкость. Я ей сказал, что читаю Наташке сказку, хотя это и так было понятно.

— А ведь Наташа заразная, — сказала Надежда Васильевна и строго добавила, обращаясь к ней: — Хорошо ли это будет, друг мой, если ты заразишь ветрянкой Борю?

Теперь обращение «друг мой» совсем мне не понравилось. Она определенно не умела обращаться с детьми. Ну кто им так говорит: «друг мой»?

Конечно, в ответ на эти слова Наташка вызывающе повернулась к стене и не пожелала объяснить действительное положение дел.

— А я болел ветрянкой, — сказал я.

— Тогда не страшно, — обрадовалась Надежда Васильевна, — тогда все в порядке. Посмотрите, что я принесла. — Она показала нам крокодила.

Никто не удивлялся, ни я, ни Наташка, хотя Надежда Васильевна явно хотела нас потрясти. В воздухе все еще висели ее слова «друг мой», холодные, как ледяной ветер.

Но Надежда Васильевна не сдалась. Отчаянный человек, она присела на корточки, опустила свое ценное приобретение на пол, и крокодил начал лениво и смешно открывать и закрывать крокодилову пасть.

Смех Надежды Васильевны одиноко и коротко прозвучал в комнате.

— Это самый веселый в мире крокодил, — сказала Надежда Васильевна. — Он умеет лечить ветрянку.

— Ничего крокодил, — уныло сказал я.

Наступила неловкая пауза, которая затягивалась и затягивалась, и молчание уже было бесконечным. Я сидел скорчившись на стуле, Наташка лежала лицом к стене, показывая нам спину, а Надежда Васильевна так и осталась сидеть на корточках около крокодила.

А крокодил по-прежнему нелепо и ненужно открывал и закрывал пасть: у крокодила были зеленые глаза, красный язык и много-много белых пластмассовых зубов.

Наконец Надежда Васильевна встала и безразличным голосом объявила:

— Раз тебе не нравится крокодил, то будем пить чай. Я принесла свежие булочки.

— Не хочу чаю, — капризничала Наташка. — Хочу, чтобы Боря дочитал про Золушку.

— Хорошо, друг мой, — согласилась Надежда Васильевна. — Пока Боря тебе дочитает, вскипит чайник и ты как раз захочешь чаю.

Она вышла из комнаты, а Наташка показала ей в спину язык, потом, передразнивая, сказала:

— «Друг мой»!

— «Жил-был один человек…» — начал я читать.

— Читай погромче, — потребовала Наташка.

— «Умерла у него жена, и остался он вдвоем с дочерью. Вскоре он женился во второй раз, на самой гордой и сердитой женщине на свете… С первых же дней мачеха стала обижать девушку. Она плохо кормила ее и заставляла делать самую тяжелую работу…»

В это время в комнату с самым решительным видом вошла Надежда Васильевна.

— Боря, — перебила она меня, — ты читаешь без выражения. Дай-ка мне книгу. — Она забрала книгу, но, вместо того чтобы дочитать «Золушку», стала листать страницы: — Лучше я тебе почитаю новую сказку. «Золушку» ты уже знаешь на память… Вот. Хорошая сказка. — И начала читать: — «Жил да был солдат, и было у него трое детей, а жены не было. Но солдат не тужил с детьми, он был настоящий солдат: умел стирать и штопать белье, топить печь, рубить дрова, варить щи и кашу. Но тут началась война, и солдат собрался в поход. Перед этим он женился на молодой женщине, чтобы не оставлять детей одних. Женщина оказалась на редкость доброй и внимательной к детям. Но только солдат ушел из дому, как она тут же переменилась…» — Вдруг она прекратила чтение, но я, сидя с нею рядом, успел заглянуть в книгу и дочитал строку, которую она не прочла: «…и стала настоящей злой мачехой».

— Вот так надо читать, — сказала она, — четко и выразительно. — И захлопнула книгу. — А сейчас я принесу вам все-таки чай. — Она стремительно вышла из комнаты, ее уход был похож на бегство.

При этом она задела ногой крокодила, и он снова стал «работать» пастью. Я рассмеялся: ну и автомат! Потом посмотрел на Наташку и увидел, что она тихо плачет и по щекам у нее текут зеленые слезы.

— Ты чего? — возмутился я.

— А я знаю эту сказку, — сказала Наташка. — Она тоже про злую мачеху.

И ей стало совсем себя жалко, и слезы у нее полились еще сильнее.

— А ну перестань! — сказал я. — Если в цирке узнают, что ты плачешь от каждой сказки, хорошо ли это будет, «друг мой»?

* * *

Через несколько дней после этого Надежда Васильевна собрала вещи и уехала. Представляете, уехала! Совсем, навсегда, подхватив свою виолончель и чемодан.

Головы наших кумушек торчали в окнах, их взгляды сопровождали ее от дверей подъезда до такси. И откуда они пронюхали все в одну секунду?

Но расскажу по порядку.

Незадолго до ее отъезда у нас произошел тяжелый разговор. Может быть, если бы не было этого разговора, все сложилось бы по-другому.

Мы шли вместе: я — в школу, она — на репетицию. Я знал, что Надежда Васильевна опаздывает, но она не обращала на это внимания. Видно, ей нестерпимо нужно было поговорить со мной. Я, чтобы ускорить дело, сообщил ей сногсшибательную новость о том, что Наташка собирается уйти в цирк.

Она сначала смутилась и стала судорожно перекладывать виолончель из одной руки в другую, будто виолончель потяжелела и нести ее стало неловко. Этим она занималась несколько минут, потом рассмеялась, кстати довольно неуверенно, и сказала:

— Ну, это детские забавы. Кто из нас в трудную минуту не собирался куда-нибудь бежать.

— Может быть, она никуда и не убежит, но она собирается, — произнес я с расстановкой, подчеркивая слово «собирается».

Я не рассчитывал на то, что Надежда Васильевна после этого уедет, просто хотел, чтобы она была внимательнее с Наташкой и хотя бы перестала называть ее «друг мой», раз Наташке это не нравится.

А она уехала.

Правда, впоследствии выяснилось, что она это сделала совсем не из-за моих слов. Здесь было дело посерьезнее. Надежда Васильевна считала, что уступками любовь не завоюешь. Она была человеком сильных страстей. Ей надо было все или ничего.

Но это я уже потом понял, а пока плыл в бурном потоке событий и радовался тому, что к Наташке пришло избавление, раз Надежда Васильевна ушла от них. Наивный человек! Как я мог ничего не понять, как мог решить, что все кончилось благополучно и теперь вновь наступит райская жизнь?

Разве я подумал при этом о дяде Шуре? О Надежде Васильевне? И о том, что, может быть, именно Наташка самый неправый человек в этой истории? Потом, когда я пересказал все это тете Оле, она мне сказала: «Ты действовал, прости меня, глупо… Тебе надо было достучаться до сердца Надежды Васильевны, и она бы тебе открылась».

Да, так вот как это было.

Когда я возвращался из школы, то увидел возле нашего подъезда такси.

— Эй, парень, двадцать седьмая квартира на каком этаже? — крикнул мне шофер.

— На седьмом, — ответил я. — Это мои соседи.

— Передай, что прибыл, — попросил шофер.

Я вбежал в подъезд, вскочил в лифт, размышляя, кому понадобилось такси в такое время, когда Надежда Васильевна и дядя Шура на работе.

Дверь открыла Наташка. Она была чем-то сильно взволнована, это сразу было заметно, потому что тут же выпалила:

— Надежда Васильевна уезжает! Совсем.

Вот тут я ахнул. Все-таки этого я не ожидал.

А в комнате был настоящий кавардак: дверцы шкафа распахнуты настежь, на полу валялись стопки нот и несколько пар женских туфель.

На стуле стоял открытый чемодан, и Надежда Васильевна, не разбирая, торопливо бросала туда свои вещи.

Мы поздоровались, и я сказал ей про такси.

— Уже? — переспросила она и добавила спокойным, ровным голосом: — Хорошо, спасибо.

А я боялся встречи с нею, думал: начнет что-нибудь говорить о своем отъезде, о том, какая она несчастная, и еще, чего доброго, расплачется. Но ничего этого не произошло.

Я увидел в комнате почти незнакомую женщину: лицо непривычно худое, с чуть выступающими скулами, и полузакрытые глаза, точно ей было лень открыть их совсем, точно это была для нее непосильная и ненужная работа. К тому же она была в новом костюме. Когда я встречаю хорошо знакомого человека в новой, непривычной для меня одежде, я всегда чувствую перед ним робость, как перед незнакомым. Поэтому она мне и показалась совсем чужой, и я перестал волноваться и смотрел на ее поспешные сборы, напоминающие бегство, равнодушным взглядом. Сам же думал в это время, как дядя Шура с Наташкой заживут старой, привычной жизнью.

Надежда Васильевна закрыла и подняла чемодан. Он оказался для нее тяжелым, и она уронила его на пол.

Чемодан глухо стукнулся об пол и раскрылся. Оттуда стали выпадать какие-то платья, кофты, ноты, а Надежда Васильевна в ужасе опустилась на колени, собрала оброненные вещи, затем быстро запихнула их обратно и закрыла чемодан.

— А где же дядя Шура? — спросил я.

— На работе, — ответила она.

Значит, я не ошибся, это действительно было настоящее бегство с желанием скрыться до возвращения главного обвинителя. Значит, она все же чувствует себя виноватой во всей этой истории с Малышом, раз так стремительно заметает следы.

Надежда Васильевна выпрямилась, взяла виолончель, повесила через плечо и посмотрела на Наташку, потом на меня. Провела взглядом по стенам комнаты, словно прощаясь… Ее взгляд остановился на открытом шкафе, она подошла и плотно прикрыла его. Потом на букете цветов… Она сняла виолончель, взяла цветы и пошла на кухню. Пока она меняла воду для цветов, Наташка тоже выскочила из комнаты, и они, возвращаясь, столкнулись на пороге и остановились.

Наташка несла под мышкой крокодила!

— Вы забыли, — сказала она, протягивая крокодила.

— Это твой, — ответила Надежда Васильевна. — Я же тебе его подарила. — И впервые добавила слова, не имеющие прямого отношения к отъезду: — Ведь это самый веселый крокодил в мире, пусть он живет с тобой. — Вновь вскинула виолончель на плечо и подняла чемодан. — Ну, не поминайте лихом… — И снова замолчала, она явно ждала от нас каких-то слов.

— Давайте я вам помогу, — сказал я и, не дожидаясь ее согласия, подхватил чемодан и выволок на лестничную площадку.

Я решил их оставить вдвоем, — может быть, им надо о чем-нибудь поговорить в последний раз. Вызвал лифт. Стою жду.

Наконец она вышла.

Ничего у них, видно, не получилось: лицо у нее было по-прежнему строгое, губы крепко сжаты, а глаза совсем почти закрыты, словно ей не мил был белый свет.

— Дальше не провожай, — сказала Надежда Васильевна, — я сама. — И захлопнула дверь лифта.

Я ворвался обратно в пустую комнату и сделал вид, что мне ужасно нравится все то, что сейчас произошло, что случилось нечто веселое. Я стал прыгать, дурачиться, схватил Наташку за руки, кружил ее и кричал.

Потом мы оба с хохотом упали на пол.

— А Малыша все равно не будет, — вдруг сказала Наташка.

— Будет, — уверенно ответил я и таинственно добавил: — Я его найду.

— А как?

— Это секрет.

— Смотри, — сказала Наташка, — я буду ждать.

Она встала, подошла к крокодилу, наступила на него ногой и выпустила воздух. И прекрасный, веселый крокодил превратился просто в кусок резины. После этого его жалкие останки она запихнула под шкаф.

Теперь от Надежды Васильевны в комнате ничего не осталось.

Нет, остались еще цветы. Свежие, вымытые, вновь ожившие, они стояли в большом стеклянном кувшине.

«Как можно не любить цветы! Это все равно, что не любить землю», — услышал я глубокий и ровный голос Надежды Васильевны. И готов был оглянуться — мне почудилось, что она стоит в дверях. Но я знал, конечно, что ее там нет. И мне стало горько от того, что я должен был разочароваться в ней. Лучше бы я ее не знал…

И тут вбежал дядя Шура! Он, видимо, невероятно торопился, потому что вошел в комнату в необычном виде: пальто нараспашку и шарф торчит из кармана… Но, как видите, не успел.

Дядя Шура быстро обошел все комнаты, не снимая пальто, словно надеялся еще настигнуть Надежду Васильевну. Даже заглянул в непривычно пустой шкаф. Постоял, помолчал. И пошел к выходу, к двери, на улицу, не взглянув на нас.

Я еще ни разу не видел у него таких испуганных глаз и такого выражения лица.

— А ты не будешь обедать? — успела крикнуть вдогонку Наташка. — У нас есть суп и котлеты.

— Спасибо, — ответил дядя Шура. — Мне не хочется. — И, заглушая свои слова, хлопнул дверью.

Грохнула дверь лифта.

Фигура дяди Шуры пересекла двор и скрылась.

Наташка вопросительно уставилась на меня.

— Ничего, — успокоил я ее, — у нас, у взрослых, так бывает.

* * *

Именно в тот день, когда я рассказал Кольке-графологу историю дяди Шуры и Надежды Васильевны, мы их встретили около метро.

Мы возвращались после неудачных поисков Малыша. Обошли, можно сказать, всех собаководов дома, в котором должен был жить Малыш со своим новым хозяином, но успеха не добились.

Сначала мы попали в квартиру, которая была не заперта, и легкомысленно вошли в нее, а вышли… только через час. Потому что, когда мы обнаружили, что в ней нет людей и хотели выйти, то нам загородила дорогу овчарка и не давала двинуться целый час. Непонятно, зачем только люди держат в домах таких злых собак!

Мы сидели смирно, сложив руки на коленях, и Колька излагал мне свой план нашего освобождения. Он предлагал рывком броситься к тахте, сдернуть с нее одеяло и набросить собаке на голову.

Как видите, план был прост, но Колька предлагал, чтобы выполнил его я, а я ответил, что уступаю ему, поскольку это его план. А он процедил, не разжимая губ, чтобы не злить овчарку раньше времени, что не может один человек и придумывать и выполнять, что должно быть разделение умственного и физического труда.

Так мы спорили до тех пор, пока не вернулась хозяйка квартиры.

А потом мы попали к старику. У него были две собачонки, и он держал их на руках. Когда он узнал всю нашу историю, и то, что пропал Малыш, и то, что Наташка от переживания заболела ветрянкой, то страшно забеспокоился, что его собаки могут заразиться ветрянкой.

И вот после этого, когда мы с Колькой, усталые и злые, покупали бублики около метро, чтобы немного утешить себя, я увидел дядю Шуру. Я хотел к нему подлететь, но в последний момент узнал его собеседницу и поспешно затормозил. От неожиданности я подавился бубликом и закашлялся: ведь дядя Шура беседовал не с кем-нибудь, а с Надеждой Васильевной!

Колька-графолог, чтобы остановить кашель, ударил меня изо всех сил по спине. После этого я снова обрел дар речи и прошептал:

— Вон стоит дядя Шура.

— И она? — догадался Колька.

Я кивнул:

— А я-то думал, что дядя Шура успокоился и она навсегда исчезла из нашей жизни!

— Простак, — ответил Колька-графолог.

Они стояли друг против друга и между ними возвышалась ее виолончель. Они попеременно, а иногда и одновременно поддерживали ее: то Надежда Васильевна, то дядя Шура, то вместе, и тогда их руки сталкивались.

Прохладный ветерок трепал полы ее расстегнутого пальто и так же трепал волосы на непокрытой голове. Но она ничего этого не замечала, внимательно слушала дядю Шуру и показывала всем своим видом необычайную нежность к нему. Он заботливо застегнул ей пальто и поднял воротник. Когда он подымал ей воротник, она успела прижаться щекой к его ладони.

— Ловка! — Колька-графолог жевал бублик и ехидно поглядывал на меня: — А твой хирург расквасился.

Наконец Надежда Васильевна нехотя вскинула виолончель на плечо, и они разошлись.

Дядя Шура прошел мимо меня, не заметив. До меня ли ему: он не видел никого и ничего. Наскочил на какую-то женщину, извинился. Радостная улыбка не сходила у него с лица.

— Ну, — Колька-графолог подтолкнул меня, — надо действовать.

— Хорошо, — послушно согласился я. — Сейчас я ей все объясню. — Я угрожающе сунул бублик в карман, как будто это пистолет, и устремился в погоню за Надеждой Васильевной.

Я обогнал ее и преградил дорогу.

Нет, она не изменилась. Она была такая же прекрасная, как раньше, а может быть, даже лучше, потому что похудела и глаза у нее от этого увеличились. Это было самое обидное.

— А, Боря, здравствуй! — весело сказала она. — Откуда свалился?

— Из метро вышел и увидел вас, — многозначительно ответил я и стал ждать, как она начнет передо мной оправдываться.

Но нет, она и не думала оправдываться, опустила руку на мое плечо и радостно предложила:

— Проводи меня немного, а то я, как всегда, опаздываю.

И я вдруг чему-то обрадовался и незаметно для себя пошел рядом с нею.

— Понеси виолончель, — попросила она.

И ее виолончель оказалась у меня в руках, и блаженная улыбочка, какая только что озаряла лицо дяди Шуры, поползла по моим губам.

Тут я увидел Кольку-графолога, который почему-то шел к нам навстречу, хотя мы расстались около метро. Он усиленно вращал глазами, но, честно говоря, я узнал его только в тот момент, когда он сильно толкнул меня в бок.

Виолончель испуганно звякнула, и я остановился.

— Ты чего? — спросила Надежда Васильевна.

«Ну и подлец! — подумал я про себя. — Ну и дамский угодник! Из-за каких-то лучистых глаз готов был предать идею! Хорошо, что графолог меня вовремя остановил. Молодец!»

Я отвернулся, чтобы не видеть лица и гипнотических глаз Надежды Васильевны, и процедил:

— И дядю Шуру, между прочим, я тоже видел. — И протянул ей виолончель.

— А-а-а, — неопределенно ответила она, еще не понимая, в чем дело, и взяла виолончель.

Похоже было, что мой выпад никак на нее не подействовал. Ну что ж, пойдем дальше, расхрабрился я, это нам не трудно, наша дорога не дальняя. Я достал из кармана недоеденный бублик, вгрызся в него зубами и спросил:

— Правда, он очень изменился, похудел?

— Жизнь наладится, он и поправится, — ответила она.

— А когда она наладится? — не отставал я и ехидно, на манер Кольки-графолога, добавил: — Вы ведь знаете все наперед.

— Месяца через два, — сказала Надежда Васильевна.

— Через два? — переспросил я. — А по-моему, гораздо раньше, если им никто не будет мешать.

— Вот как, — сказала Надежда Васильевна, точно хотела спросить: «Что с тобой случилось, друг мой?»

Она так грустно и странно посмотрела на меня, словно открыла во мне что-то неприятное.

Я потом часто вспоминал ее взгляд.

Какой-то прохожий толкнул ее, зацепившись за виолончель. Она резко сняла ее, оторвала ремнем пуговицу у пальто, не обратив на это никакого внимания. Ее длинные волосы, торопливо завернутые в пучок — вероятно, она спешила на свидание к дяде Шуре и не успела аккуратно причесаться, — от резких жестов рассыпались и упали ей на лицо. Отбросив их, она, не глядя на меня, покинула поле боя.

Она убегала от меня в который раз, на ходу занимаясь своим любимым делом: перебрасывая виолончель из одной руки в другую.

Тут ко мне подошел Колька-графолог и одобрительно хмыкнул.

— По-моему, я ее победил, — неуверенно сказал я.

— Ну конечно, — поддержал Колька. — Видел, как она рванула!

— Может, я слишком сурово? — спросил я.

— Ситуация требовала решительных поступков, — сказал Колька.

— Все же ее жалко, — признался я.

— Ты выполнил свой долг, — сказал Колька.

Его маленькое подвижное лицо приобрело окаменелость: он явно презирал меня за нерешительность.

Необдуманная лихость овладела мной, и я, чтобы не отставать от Кольки-графолога, сказал:

— Мавр сделал свое дело, мавр может уйти!

— Тоже тетя Оля? — догадался Колька. — Это надо запомнить.

Я кивнул: она, моя учительница. Правда, тетя Оля всегда произносила эти слова горьким, недовольным голосом и они ей служили присказкой к какому-нибудь высказыванию, вроде: «Нет ничего горше самовлюбленной юности. Все-то они знают, все-то понимают, во все лезут, все решают и поэтому бьют очень сильно». Я же, как видите, ограничился только первой ее фразой.

— Даже пуговицу не успела поднять! — хихикнул я.

Но тут мне почему-то стало стыдно: собственно, над чем я так усердно хихикал? Я наклонился, поднял пуговицу и опустил в карман.

* * *

Наша жизнь потихоньку, не без моего участия, налаживалась. Я старался и, казалось, действовал успешно. Только вчера, например, я отвел дядю Шуру и Наташку в зоопарк. Они ведь не были там с тех пор, как у них в доме появилась Надежда Васильевна. И все это я сделал ловко и тонко, никто из них даже не догадался, что их случайная встреча была мною подготовлена. Я крепко усвоил слова тети Оли: «Если хочешь сделать что-нибудь кому-нибудь приятное, делай это незаметно, без усилий, невзначай».

Тетя Оля сама тоже любила поступать «невзначай». Бывало, придет к нам, а в сумке у нее при этом с десяток пирожных. Или билеты в кино. Она выбрасывала их в последнюю минуту, когда уже уходила.

И я тоже, действуя ее методом, привел Наташку невзначай к больнице дяди Шуры.

— Смотри, куда мы попали, — сказал я.

— Папина больница, — удивилась Наташка.

— Может, зайдем? — предложил я. — Сделаем ему приятное.

И мы зашли и дождались его, и все было просто замечательно, потому что мы попали в зоопарк, как когда-то. Правда, в зоопарке нам не очень понравилось: всех зверей из летних вольеров перевели в зимние помещения, и звери были не такие веселые. Конечно, без солнца и неба.

* * *

Как-то я сидел дома, и вдруг до меня долетела откуда-то музыка. Я прижался ухом к стене. Не было никакого сомнения: в квартире у дяди Шуры играла виолончель.

Значит, все же вернулась Надежда Васильевна?! Вернулась, несмотря на мою просьбу. Теперь Наташка наверняка что-нибудь выкинет. Сбежит в цирк или уйдет к цыганам…

Дверь мне открыл сам дядя Шура, и звуки виолончели обрушились на меня.

— А, это ты, мыслитель! — равнодушно произнес дядя Шура, хотя вид у него был явно возбужденный.

И «мыслителем» он меня почему-то обругал, и в комнату не приглашал. Неужто она наябедничала? Ну что ж, ничего не поделаешь, оказался лишним, хотя почему-то было чертовски обидно. Всегда обидно, когда тебя не понимают.

— Скажите Наташке, пусть зайдет ко мне.

Я человек гордый и никогда никому навязываться не собирался.

— А ты не зайдешь? — спросил дядя Шура. Он обнял меня за плечи: — Всем мыслителям трудно живется. Они вечно размышляют, размышляют… А по мне, надо жить проще и естественней. Если что-то непонятно, возьми и скажи. — Он остановился: — Послушай. Как играет!.. А ты думаешь, я не прав?

— Словами всего не выскажешь, — сказал я. — Я вам не помешаю? — Я боялся встречи с Надеждой Васильевной.

— Не помешаешь, — резко сказал дядя Шура и первый вошел в комнату.

Я остановился на пороге и огляделся.

Никакой Надежды Васильевны в комнате не было, но около дивана стоял магнитофон. Его динамики были включены на полную силу. И более того: я почему-то впервые заметил, что комната дяди Шуры приняла прежний вид, какой она была еще до Надежды Васильевны.

Дядя Шура с размаху плюхнулся на диван.

— Что-то вы мне не нравитесь, — сказал я, стараясь перекричать магнитофон.

— Я сам себе не нравлюсь, — ответил дядя Шура.

— Что-нибудь случилось? — спросил я.

— Ничего, — ответил дядя Шура. — Или, точнее, случилось все, что могло случиться.

В это время появилась из своей комнаты ее светлость Наталья Александровна, наклонилась к магнитофону и убрала звук.

Дядя Шура протянул руку к магнитофону и снова усилил звук. Он устало закрыл глаза.

Наташка обиженно повернулась и ушла.

Да, подумал я, в этом доме явно не хватает тети Оли с ее нежностью и добротой и неожиданными точными словами, против которых нечего возразить. А у меня пока, хотя я и старательный ее ученик, толком ничего не получается.

Я подумал, что, может быть, Наташка и я далеко не во всем правы.

Теперь, когда вся эта история канула в Лету, я часто вспоминаю ее, но никак не могу понять, как я мог совершить столько необдуманных, неблагородных поступков. Честно, меня до сих пор это пугает. А вдруг со мной случится снова что-нибудь в этом роде? Или еще похуже.

Ведь назвал я благородного Петьку, хозяина Рэды, вором!

Я его встретил совершенно неожиданно в школьном коридоре. Искал-искал, бегал-бегал, а нашел у себя под носом.

Когда я его увидел, то не сразу понял, что это он. Прошел несколько шагов вперед и оглянулся.

И он оглянулся, и наши глаза встретились. А в следующий момент мы одновременно перешли на стремительный бег по школьным коридорам, лестницам, закоулкам, сбивая на ходу встречных ребят. И когда я его схватил, то некоторое время не мог произнести ни слова — так задохнулся от быстрого бега. Он оказался вертким и сильным.

— Теперь ты, — сказал я, отдышавшись, — от меня не убежишь.

— А я, — сказал он нагло, — и не собираюсь.

— «Не собираюсь»! — передразнил я его.

— Не собираюсь, — повторил Петька.

— Может быть, скажешь, что ты от меня и не убегал?

— Убегал.

— Почему? — спросил я, угрожающе сжимая Петькино плечо.

— Потому что ты за мной гонялся, — ответил он.

— Ну вот, а теперь я тебя поймал, — сказал я тоном победителя. — Когда отдашь собаку?

— Никогда! — ответил Петька.

— Никогда?! — возмутился я и сильно тряхнул Петьку.

— Это моя собака, — упрямо сказал он.

— А ну, пошли в класс! — Я почти волоком протащил его по коридору. — Там ты у меня попляшешь… на виду у всех.

Так мы пришли в его класс, где и произошел этот ужасный случай, о котором я никак не могу забыть.

Значит, втащил я его в класс и громовым голосом, полным упоенного самодовольства, крикнул:

— Ребята, — и толкнул вперед Петьку, — он украл нашу собаку!

Поднялся, конечно, невообразимый шум, потому что никто из них еще никогда в жизни живого вора не видел!

— Где вор, кто вор?! — понеслось со всех сторон. — Петька?!

А Петька, не обращая внимания на все эти шумы и крики, подошел к своей парте, достал из портфеля аккуратно сложенный лист и протянул мне.

Я развернул лист и прочел: «Паспорт собаки по кличке «Рэда». Хозяин — П. Я. Смирнов. Породы чау-чау».

Пока я это читал и передо мной вырисовывалась действительная картина событий, нас окружили плотным кольцом Петькины одноклассники, стараясь заглянуть в бумагу.

— А кто же это П. Я. Смирнов? — спросил я.

— Это я, — ответил Петька. — Петр Яковлевич Смирнов.

— Точно! — крикнул кто-то из ребят. — Это он!

— А может, ты переименовал Малыша в Рэду, — противно не сдавался я, — чтобы замести следы.

— Чудак, — без всякой злости сказал Петька. — Малыш — мальчик, а Рэда ведь девочка!

И тогда все стали почему-то хохотать, а я повернулся, чтобы скрыться.

— А кто будет извиняться за оскорбление? — настиг меня мальчишеский голос.

— Извини, если можешь, — сказал я и исчез, не оглядываясь.

Народ теперь пошел! Спуска не даст!

Петьку я познакомил с Наташкой, он теперь ее лучший друг. И дядя Шура проникся к нему таким расположением, что научил своим фокусам. А Надежда Васильевна вошла с ним в тайный сговор. Оказывается, они ждут от Рэды потомства, но тщательно это скрывают, чтобы сделать Наташке сюрприз. И тетя Оля сразу распознала в нем благородного человека.

Только Кольке-графологу он не понравился. Тот заставил его написать на бумажке несколько слов, потом выхватил ее, долго изучал, можно сказать проел глазами, повернулся ко мне, будто Петьки здесь не было, и снисходительно поставил диагноз: «Слишком прост и наивен. Не сильная личность».

Зато тетя Оля, когда услышала про графолога, сказала: «Он Наполеон какой-то… Бонапарт. Приведи его ко мне. Я камня на камне не оставлю от этой сильной личности».

Правда, на этот раз у тети Оли ничего не вышло. Во время их единственной беседы она пыталась, как она говорит, проникнуть во внутренний мир Кольки-графолога, чтобы понять, зачем ему необходимо стать сильной личностью. Она в течение двух часов рассказывала нам про свою жизнь, надеясь вызвать Кольку на ответную откровенность, угощала чаем с вареньем, жареной хрустящей картошкой. Она так старалась, что ей стало плохо с сердцем, и она украдкой пила в соседней комнате капли.

Но Колька-графолог остался непроницаем. Он только после этого изменил свою тактику. Вместо молчаливого одиночества он «изобрел» систему завоевания авторитета.

«Людей надо покорять и завоевывать, чтобы стать первым среди них, — сказал он как-то мне. — Скоро весь класс будет у моих ног».

Для этого он научился играть на гитаре и петь, стал усиленно заниматься математикой и физикой. Однажды даже вступил в математический спор с учительницей и победил ее. Его милое птичье лицо неизвестно каким образом приобрело жесткость. Он усох еще больше и вытянулся (у него есть своя система вытягивания роста, но он ее скрывает). Снял очки и сказал, что тренировкой и силой воли вернул себе зрение. Он уже близок к достижению своей цели, потому что успешно покорил полкласса…

Но вернемся вновь к нашей истории, а то я никогда ее не закончу. Учительница литературы предупредила, что у меня нет стройности мысли при изложении, что я люблю отвлекаться по каждому незначительному поводу. И это большой недостаток. А мне нравится отвлекаться.

* * *

Благородный Петька посоветовал мне пойти на Птичий рынок. Он сказал, что там иногда продают случайно найденных собак.

И представьте, на Птичьем рынке я действительно нашел… только не Малыша, а Надежду Васильевну! Это была не простая встреча.

Я присел на корточки около выводка овчарок: их было целых шесть штук, симпатичных щенков. Они ползали по коврику возле своей гордой громадной матери.

— Мне нужен щенок породы чау-чау, — раздался надо мной женский голос. — Вы здесь таких не встречали?

В первый момент я ее не узнал, но слово «чау-чау» привлекло мое внимание.

— Чау-чау? — переспросил хозяин овчарки. — Не знаю.

— Они такие лохматые, — объяснила Надежда Васильевна.

И вот тут-то я ее узнал по голосу и насторожился.

— А вы возьмите моего щенка, — предложил хозяин овчарки. — Умная порода.

— Спасибо, — ответила Надежда Васильевна. — Мне надо именно чау-чау… У моей дочери был такой щенок… и пропал. Вот я и ищу нового.

Я чуть не упал от ее слов, прямо готов был плюхнуться на грязную мостовую.

«У моей дочери », — сказала она. «У моей дочери … у моей дочери », — как дурак твердил я про себя.

Я здорово обрадовался, когда наконец почувствовал значение ее слов. Выходило, что она любит Наташку, раз называет своей дочерью.

«В конце концов, — как говорит тетя Оля, — все истории когда-нибудь заканчиваются, и, как правило, благополучно».

Я встал и сказал:

— Здравствуйте, Надежда Васильевна.

Улыбнулся и подумал, сейчас она ответит мне прежними словами: «Привет. Видел ли ты сегодня цветные сны?..» Но она ничего такого не ответила, а безразлично, без тени удивления оглядела меня:

— А-а-а, и ты…

Ее слова больно хлестнули меня по лицу. Это было как раз на тему о предательстве. Может быть, она об этом и не подумала, может, это вышло случайно, но у меня в голове эта фраза приобрела сразу свой знаменитый законченный смысл: «И ты, Брут…»

«Ну что ж, — подумал я, — пойдем дальше по этой дороге, поглотаем горькой пыли. Что заслужили, то и получили».

Я посмотрел на нее — неужели она на самом деле так думала обо мне, — но ни о чем не догадался, а только увидел, что лепестки цветов у нее в глазах расцвели невероятно.

— Добрый день, — спокойно произнесла Надежда Васильевна.

— «…любитель случайных встреч», — подхватил я, произнеся фразу, которую мне когда-то сказала она сама.

Надежда Васильевна мгновенно посмотрела на меня. Я снова ей улыбнулся, — по-моему, это была самая жалкая, заискивающая улыбочка за всю мою жизнь, — но успеха не добился. Она не приняла моей протянутой руки даже ценой унижения.

Постояли. Помолчали.

— Вот решил зайти, — выдавил я. — Может, чего куплю.

Мы поболтали еще несколько минут о разных пустяках, о том, чего только не продают на этом рынке. Она сказала:

— Все, кроме лунной породы.

А я добавил, стараясь ее развеселить:

— И виолончели…

Она не развеселилась.

О Малыше и собаках породы чау-чау мы не сказали ни слова. О дяде Шуре и Наташке тоже ничего.

Но в конце концов я все же не выдержал и спросил:

— Надежда Васильевна, вы на меня сердитесь?

— Да, — сказала она. — Сержусь.

— Я подумал, — в отчаянии признался я, — может, вы Наташу не любите. Хотел как лучше… для всех.

Все. Точка. Баста. Мы готовы были разойтись навсегда, но она продолжала смотреть на меня изучающе. Что-то, видно, увидела жалостливое, потому что жестко добавила:

— Так ты ничего и не понял. Остался верным учеником своей тети Оли.

Действительно, по моему лицу всегда можно догадаться, что у меня на душе. Это мой большой недостаток, я никак не научусь скрывать свои чувства. Недаром тетя Оля говорит: «Твое лицо как букварь. Его всегда легко и просто прочесть. Впрочем, не расстраивайся, со мной всю жизнь творится то же самое».

Обиднее всего, что я не нашелся, как заступиться за тетю Олю. Надежда Васильевна ведь была несправедлива к ней. Разве тетя Оля просто добренькая?

Так Надежда Васильевна и ушла. Когда она была уже довольно далеко, я все же крикнул ей в спину:

— Вы не правы!

Не знаю, слыхала она мои слова или нет, только не оглянулась. А я почувствовал, что надежная дорога ведет куда-то в другую сторону, а моя петляет среди кочек и болот.

Затем я почувствовал острый голод. У меня всегда появляется ощущение голода, когда я сильно волнуюсь. Мне бы что угодно пожевать, это меня отвлекает. Некоторые люди, как известно, теряют всякий аппетит, когда волнуются, я же наоборот. Я купил в палатке бублик и автоматически, все еще думая о Надежде Васильевне, вонзил в него зубы. И вдруг, вы не поверите, чудесный бублик, пахнущий свежим тестом и маком, показался мне горьким-прегорьким. Я даже в удивлении посмотрел на него. Нет, тесто обыкновенное: белое и мягкое. А дело было в том, что этот бублик напомнил мне тот день, когда я случайно около нашего метро встретил Надежду Васильевну с дядей Шурой и сказал ей про то, что она мешает хорошо и мирно жить дяде Шуре и Наташке.

Я ведь тогда тоже ел бублик; нахально так жевал перед ее носом этот вездесущий проклятый бублик и цедил сквозь зубы жестокие слова.

Вспомнить страшно, что я ей тогда наговорил! «Правда, он (дядя Шура) очень изменился, похудел?»

«Жизнь наладится, он и поправится», — ответила она.

«А когда она наладится? — не отставал я и ехидно, на манер Кольки-графолога, добавил: — Вы ведь знаете все наперед».

Вспомнил, как она бежала от меня, как лихорадочно перебрасывала виолончель из одной руки в другую, как ветер растрепал ее торопливо собранную прическу и бросил ей волосы на лицо.

Все это предстало передо мной с такой невероятной точностью, что мне показалось — стоит протянуть руку, и я коснусь морской металлической пуговицы на ее пальто.

От этих воспоминаний мне стало нестерпимо стыдно, и хотя тетя Оля говорит: «Стыдно — это хорошо, это знаешь ли, благородно, это значит, что ты такого больше не сотворишь», — мне это ничуть не помогло, ибо то, что было сделано, было достаточно гнусным.

Тут я вам должен честно признаться, что тетя Оля, когда я навещал ее, предостерегала меня, что я веду себя неправильно.

«Поверь моему педагогическому чутью, — сказала она. — Они обязательно помирятся, потому что любят друг друга».

Тогда в ответ ей я только нервно хихикнул и презрел ее педагогическое чутье. А напрасно. Но что теперь об этом говорить, все мы умны задним числом!

Я попробовал снова хихикнуть, на этот раз над собой. Иногда, говорят, смех выручает. Но сейчас он меня не выручил: скулы свело чем-то вроде судороги. А ведь совсем недавно она прислала мне открытку из Ленинграда и называла «друг мой». Помню, как я радовался ее обращению. «Друг мой, — писала она. — Посмотри, какой красивый дворец…» Я перевернул открытку и увидел фотографию двухэтажного каменного дома, мельком взглянул, но так как меня интересовал не этот дворец, а ее письмо, то я снова перевернул открытку и прочел до конца.

«…Посмотри, какой красивый дворец, — писала Надежда Васильевна. — Кажется, его строили не люди, а он вырос сам, вернее, родился из земли, на которой стоит. Как деревья и цветы. Ты лучше поймешь меня, если отложишь сейчас открытку в сторону, а потом возьмешь ее словно случайно. И так сделай много раз, и тогда ты станешь думать об этом дворце и к тебе придет удивление перед ним, как ко мне».

И действительно, так оно и получилось.

Первый раз, когда я взглянул на этот дом, то заметил лишь его желтый цвет и автоматически отметил количество этажей. Красота же его осталась для меня незамеченной. Тогда я не знал, что прекрасное понимаешь не сразу, что нужно много времени, чтобы научиться этому… Посмотрев на открытку во второй раз, я увидел, что окна в доме имеют какой-то особенный четкий и легкий рисунок, а арка кажется узкой и такой таинственной, что появлялось непреодолимое желание войти в нее; потому что там, так мне казалось, спрятано какое-то невероятное чудо.

Однажды, возвращаясь домой, я вспомнил про открытку, и мне захотелось немедленно ее увидеть. И от этого мне стало радостно, хотя ведь ничего особенного не произошло. Просто у меня дома на столе лежала открытка с изображением дворца времен царствования Екатерины Второй, и все.

А чего стоили ее слова (как я мог их забыть!): «Знаешь, внутри каждого из нас заложен огромный разнообразный мир. Человек — это целая Вселенная. И ты тоже Вселенная. Только надо научиться открывать себя. Если ты будешь всегда помнить об этом, то твои поступки станут значительными и важными и тебе не захочется заниматься чем-то случайным. Будет жалко и обидно терять свое время».

А теперь она, то есть Надежда Васильевна, все удалялась и удалялась от меня и превращалась из обыкновенного человека в недосягаемую горную вершину, которая без конца манит к себе, но которую тебе никогда не дано покорить. Так я ее снова полюбил, может быть, больше, чем раньше, и понял, что виноват перед нею и безвозвратно ее потерял. И этот мой поступок навечно будет на моей совести, как клеймо на плече древнего раба.

* * *

Итак, заклейменный и уничтоженный, я приплелся к Наташке. А та занималась каким-то странным, непривычным делом. Она подметала пол. Веник для нее был велик, и она держала его двумя руками. Ей было явно не до меня.

Я сел в любимое кресло дяди Шуры и стал думать.

Жалко, что не заступился за тетю Олю. Крик в удаляющуюся спину Надежды Васильевны: «Вы не правы» — это не защита друга. И я вспомнил еще одну историю.

Это случилось после скандала с Колькой-графологом. Правда, я не хотел про это рассказывать, потому что история с Колькой пока имеет только начало и в ней нет конца, а я, как известно, люблю рассказывать только законченные истории. Тогда в них есть и смысл. Но уж раз пришлось к слову…

Дело дошло до того, что я решил уйти из школы. В последнее время я стал избегать Кольку-графолога. А его это ущемляло: все «у его ног», а я нет. И он повел на меня атаку. Как-то пристал ко мне с расспросами, что нового слышно о Надежде Васильевне. А когда я ему ответил, что ничего, он от меня отвязался, отошел к своим дружкам и громко, чтобы я слышал, начал рассказывать про то, какая Надежда Васильевна роковая женщина, как в нее влюблен «некто», подстерегает ее, носит виолончель и прочее, и прочее, и прочее…

Тогда я ему сказал, что это низко — выдавать чужие секреты и что он вообще подлец! И добавил, что если он сейчас не прекратит, я его ударю. Так и сказал. Грубо, конечно. А ведь нельзя еще забывать, что в этом классе я новичок и все, можно сказать, против меня.

«Ну, попробуй», — ответил он и гордо сложил руки на груди.

Мы переругивались через весь класс, и, когда он произнес: «Ну, попробуй», — то был, конечно, уверен, что я своей угрозы не выполню. А я прошел к нему, при этом я двигался необыкновенно легкой походкой, как будто шел на приятное свидание, внимательно посмотрел в его бывшее милое птичье лицо, поднял руку для удара и… не ударил! Вместо этого я улыбнулся и похлопал его по плечу. А он не ожидал этого и вздрогнул, как от удара.

Если бы я его ударил, он бы, вероятно, не так разозлился, а тут просто обезумел. Он приказал: «Ребята, хватай его!» — и вместе с дружками набросился на меня, когда я стоял к ним уже спиной.

Они скрутили мне руки, повалили на пол и сели на ноги. Но этого ему показалось мало, и он крикнул: «Давайте его разденем!» Ему тоже хотелось меня унизить.

Они стянули с меня рубашку, брюки и ботинки. А в это время в класс вошла литераторша. Она чуть не упала от возмущения. Я ее понимаю: я бы сам на ее месте упал. Она же не знала, как все произошло.

«Вон, — закричала она. — Сейчас же!..»

Я подхватил свои вещички и как был, в трусах, в майке и в одном носке, бросился к дверям.

«Дневник!» — остановила она меня.

Тогда я забился в угол и хотел быстро одеться, прежде чем принести ей дневник, но она не дала мне этого сделать.

«Нет, — сказала она. — Так и стой перед девочками!..»

Когда я в уборной одевался, то меня колотила дрожь.

После этого я и решил не ходить больше в школу и провалялся около телевизора три дня.

Первые два дня Наташка старалась прорваться ко мне, но я ее не пускал. Но на третий день она, видно, не выдержала и передо мной появился дядя Шура. Он спросил, как мои дела, что это меня не видно и не заболел ли я. Между прочим спросил о школе. Конечно, это была Наташкина работа: видно, принесла из школы на хвосте. Я ему честно ответил, что эта школа мне не по душе. Он, как всегда, был лаконичен, он только сказал: «Обидно» — и больше ничего. А на следующий день мне позвонил Сашка и зазвал меня в старую школу. И я пошел, и все мне были рады. А бывшие первоклашки чуть с ума не сошли от радости. Я обошел все школьные закоулки, наговорился со старыми знакомыми, был совсем счастлив. Но странное дело: я чувствовал, что это уже не мое и возвращаться сюда мне не хотелось, и это привело меня в такое состояние, что на следующее утро я отправился в свою новую школу.

И только совсем недавно я узнал, что звонок Сашки устроил дядя Шура. Вот это друг! Не кричал, не бил себя кулаком в грудь, а помог. Не то что я.

Тут в моей голове вдруг сложилась простейшая формула для действия. Раз Надежда Васильевна любит Наташку, почему бы Наташке не полюбить Надежду Васильевну?

Наташка кончила подметать пол, достала из шкафа старую, забытую скатерть и сказала:

— Боря, помоги мне постелить скатерть.

От этих ее слов, от того, что она достала скатерть, которую так любила Надежда Васильевна, меня просто выбросило из кресла, как из катапульты. «Ого! — подумал я. — Кажется, можно действовать!»

Мы расстелили скатерть и теперь стояли с разных сторон стола друг против друга.

Почти одновременно мы подняли головы от розовой поверхности скатерти, и наши глаза столкнулись, и Наташка догадалась, о ком я думаю. Потому что она сама думала о Надежде Васильевне!

— Ты изменилась за последнее время, — сказал я. — Глаза у тебя усталые.

— Уроков много задают, — ответила Наташка и отвернулась.

— Конечно, — сказал я. — Это тебе не первый класс. — И решился. — Слушай, я давно хотел с тобой посоветоваться… — Небрежно так произнес, а у самого все внутри напряглось. — Вот жили три человека… А потом разъехались. Двум от этого плохо, а одному хорошо… Что в этом случае делать?.. Как поступить?

Я повернулся к ней спиной, чтобы сесть в кресло, а когда обернулся, ее в комнате не было. Скоро она вернулась, неся в руках кувшин с цветами. Поставила его на стол, и в комнате стало совсем как прежде.

— Розовые цветы на розовом, — сказал я, как когда-то говорила Надежда Васильевна.

— Вот придет папа, — сказала Наташка, не обращая внимания на мои слова, — а у меня чистота.

— Наташка, — сказала я, — а почему ты мне ничего не ответила?

Наташка промолчала. Я тяжело вздохнул.

— «Нет ничего горше самовлюбленной юности, — сказал я словами тети Оли. — Все-то они знают, все понимают, во все лезут, все решают и поэтому бьют очень сильно».

Наташка ничего не успела ответить, потому что хлопнула входная дверь и раздался голос дяди Шуры:

— На-та-ша!

Наташка, не отзываясь, схватила меня за руку и втащила в свою комнату, плотно прикрыв за собой дверь. Это была ее любимая игра: она пряталась от дяди Шуры, а тот долго ее искал. Но на этот раз из этого ничего не вышло.

Мы услышали, как дядя Шура вошел в первую комнату, на секунду остановился, а потом стремительно ее пересек, резко открыл дверь, увидел нас… и улыбка сползла с его лица.

— Здрасьте, дядя Шура, — сказал я.

Он был так чем-то раздосадован, что даже не ответил мне.

— Ты одна… все убрала? — спросил он у Наташки.

— Да, — ответила Наташка.

И тогда я догадался, что ему пришло в голову, когда он увидел убранную комнату.

— Папа, правда красивые цветы? — спросила Наташка.

— Очень, — ответил дядя Шура и снова, конечно, подумал о Надежде Васильевне.

Все здесь напоминало о ней: скатерть, цветы, Наташкина виолончель, заброшенная на шкаф. А у меня в голове совершенно некстати зазвучала песенка, которую мы вчетвером распевали, и я еле сдержался, чтобы ее не запеть.

— Мне кто-нибудь звонил? — спросил дядя Шура, снял трубку телефона и нетерпеливо постучал по рычагу: — Телефон, что ли, испортился?

И тут я решил, что неплохо было бы побеседовать с дядей Шурой без свидетелей и кое-что ему сообщить, чтобы поднять настроение.

— Сейчас я вам позвоню, чтобы проверить, — сказал я. Выскочил из комнаты, вбежал в свою квартиру, набрал номер телефона и, когда услышал голос дяди Шуры, сказал:

— Дядя Шура, вам привет…

— От кого? — автоматически спросил он.

— От Надежды Васильевны! — выпалил я. — Я ее встретил на Птичьем рынке. А знаете, что она там делала? — Я сделал длинную паузу, чтобы окончательно поразить дядю Шуру: — Она искала собаку… породы чау-чау для своей дочери!

Тут я замолчал и молчал долго-долго, но все-таки перемолчать дядю Шуру не смог. Известно, у него редкая выдержка.

— Алло, дядя Шура! — крикнул я. — Вы слышите меня?

— Да, да, — ответил дядя Шура.

— По-моему, Надежде Васильевне пора возвращаться, — сказал я.

— Ты думаешь? — очень серьезно спросил дядя Шура.

— Конечно, — ответил я воодушевленно. — И это я беру на себя.

— Спасибо, — сказал дядя Шура и повесил трубку.

Когда же я вернулся к ним, они сидели на кухне и пили чай. Я услышал их разговор и замедлил шаг.

— А мы пойдем гулять? — спросила Наташка.

— Пойдем, — раздался в ответ голос дяди Шуры.

— А когда? — не отставала Наташка.

— Когда мне позвонят.

— А если тебе никогда не позвонят? — сказала Наташка.

В этот момент я появился в дверях, и дядя Шура, не ответив Наташке, пригласил меня к чаю. А я весь был в напряжении, у меня так бывает. В такие минуты мне все удается и на ум приходят самые правильные решения.

Я бросился в комнату, достал из-под шкафа давно забытого резинового крокодила и, надувая его на ходу, помчался на кухню. Я появился перед ними с крокодилом, как когда-то Надежда Васильевна. Они оба почти одновременно поперхнулись чаем, несмотря на их хваленую фамильную выдержку. Я чуть не упал от смеха.

— Зачем ты его достал? — недружелюбно спросила Наташка.

— Это же самый веселый крокодил в мире, — находчиво ответил я, продолжая надувать крокодила.

Я весь по-прежнему дрожал от возбуждения, потому что дядя Шура мог бы и не принять вмешательства в их внутренние дела. Он мог резко бросить: «Отнеси его на место!»

Но он промолчал, налил мне чаю и, как всегда, положил передо мной на тарелку несколько бутербродов. Он знал, что я «бутербродная душа», хотя он меня иногда заставлял есть и суп, который сам готовил Наташке два раза в неделю.

— Садись, — сказал дядя Шура и незаметно подмигнул мне.

Значит, он мои действия одобрил и безоговорочно принял в союзники!

А я завел крокодила и пустил его гулять по полу, и он стал открывать и закрывать свою крокодиловую пасть.

Дурацкая игрушка, а почему-то когда смотришь на нее, то смешно. Я первый не выдержал и засмеялся, потом засмеялся дядя Шура. И вдруг Наташка, сама неумолимая Наташка, тоже улыбнулась, но тут же, чтобы скрыть это, наклонилась к чашке.

— Если он тебе не нравится, — сказал дядя Шура, — пусть Борис его кому-нибудь подарит.

Наташка не ответила: она увлеченно пила чай.

— Так я возьму его, — сказал я.

— Дареного не дарят, — вдруг тихо произнесла Наташка.

Это была уже какая-то победа. Теперь можно было двинуться дальше.

— Подумаешь, крокодил, — небрежно сказал я. — Это ведь не собака.

Дядя Шура посмотрел на меня осуждающе. Но я не отказался от своих слов, ибо у меня в голове созрел моментально новый план действий. Я решил отвести Наташку к Петьке. Тот отдаст ей свою Рэду. Дядя Шура сообщит об этом Надежде Васильевне, и та вернется. Они помирятся с Наташкой. А тогда я все расскажу Наташке, и она вернет этому разнесчастному влюбленному собаководу обратно Рэду.

— Если бы была собака… — вздохнула Наташка.

И тут я бросил им главный, победный козырь.

— А она есть, — сказал я. — Я ее нашел.

— Нет, правда?! — закричала Наташка.

Дядю Шуру словно подбросило. Он подбежал ко мне, зачем-то хлопнул сильно по плечу. Признаться, я еле удержался на ногах. Затем он стал радостно кружить Наташку.

Он был счастлив и весел. Он прыгал, как мальчишка, как бывший счастливый дядя Шура.

— Ну, расскажи, расскажи, как это произошло? — спросил дядя Шура, когда немного успокоился.

— Как?.. «Кто ищет, тот всегда найдет», — ответил я. — Вот я и нашел. Только у Малыша теперь другое имя. Его зовут Рэд. И он привык к этому имени. — Я нарочно переделал женское имя «Рэда» в мужское «Рэд».

— А они его отдадут? — испуганно спросила Наташка.

— Конечно, — сказал дядя Шура. — Обязательно отдадут. Пойдемте за ним немедленно.

Я испугался: ведь надо было обо всем этом еще предупредить Петьку.

— Сегодня нельзя, — сказал я. — Их нет дома. Мы пойдем завтра, я договорился.

— А завтра я не могу, — сказал дядя Шура. — У меня срочная работа.

— Ничего, — успокоил я его, — мы сходим с Наташкой. Можете на меня положиться.

Но тут зазвонил телефон, дядя Шура стремительно схватил трубку и начал восторженно кричать:

— Здесь такие события!.. Нам надо немедленно встретиться! — Повесил трубку, выскочил в коридор и вернулся в пальто. — Я скоро… Через полчаса!

Как он торопился! Едва попал в рукава пальто.

Он был так рад моему сообщению, он был так рад этому звонку! Если бы на самом деле было так, как я рассказал. Мне захотелось побыстрее убежать от Наташки.

— И я с вами, — сказал я. — Мне надо в город.

— Пошли, — сказал дядя Шура.

Он уже был на ходу, он готов был сбежать, чтобы «кому-то» (известно, кому!) сообщить сверхрадостную новость о том, что нашелся Малыш.

Но Наташка остановила его на этом пути.

— И я тоже с тобой, — сказала она.

— Как… со мной? — Дядя Шура смутился. — Я же вернусь через полчаса. — Несмотря на свою выдержку, он часто смущался.

— Ты обещал, — упрямо сказала Наташка.

А я, вдохновленный своим озарением, чувствуя, что именно надо делать, находчиво вставил:

— Пойдем все вместе.

— Ну что ж, — решительно произнес дядя Шура, — в самом деле, почему бы нам не пойти вместе?.. Одевайся! — А сам вышел на лестничную площадку и вызвал лифт.

И я вышел следом за ним, и мы стояли у лифта и ждали Наташку.

Один раз он в нетерпении открыл дверь и попросил Наташку поторопиться. А она уже была в пальто и натягивала ботики.

Пришел лифт, и дядя Шура крикнул:

— Наташа, быстрее!.. Что ты копаешься…

Он не успел закончить фразу, потому что на лестничную площадку вышла Наташка… без пальто и без ботиков.

— Чего же ты? — удивился дядя Шура.

— Я не пойду, — сказала Наташка. — Я передумала. Я буду ждать тебя дома. — И закрыла дверь квартиры.

Я чуть не заревел в голос. Мой план был так близок к осуществлению! И снова рухнул.

* * *

Сначала Петька ни за что не соглашался отдать Рэду. Я ему и про Надежду Васильевну все рассказал, и про дядю Шуру, и про Наташку, и про их семейную жизнь, и про то, что счастье этих троих в его руках.

А он мне на эту откровенность ответил:

— А если они будут не так ее кормить?.. Погубят собаку.

Тут я возмутился, даже хотел треснуть его по башке и уйти. Я снова сказал, что он не знает дяди Шуры, что тот известный детский хирург. Сердце оперирует. А он со своей жалкой собачонкой совсем потерял голову.

— Дети — это дети, — не сдавался Петька. — А собака — это собака.

Я бы давно ушел, плюнул на него и ушел, но положение было безвыходное. От волнения у меня закружилась голова, это у меня часто бывало и раньше. Дядя Шура сказал, что в медицине этот факт широко изучен и не представляет никакой опасности.

— Конечно, собака — это друг человека, — примирительно сказал я, — но ты в этом не знаешь меры.

— Может, ей что-нибудь другое отдать? — предложил Петька. — Железную дорогу. Ценная вещь. Ее можно разбирать и собирать.

— Послушай, — закричал я, — неужели ты не понимаешь — нам нужна собака!

И я снова стал ему выкладывать подробности нашей истории.

Так мы беседовали битых два часа. Он и плакал, и стонал, и жаловался, что Рэда пропадет без него, а он без Рэды… Потом повел меня к себе домой, чтобы познакомить поближе с Рэдой, показывал, где она спит, из какой миски ест. Я совершенно осатанел от него.

В довершение он пожелал, чтобы я дождался его родителей, а когда они пришли, то он, представляя меня, сказал, что я тот самый «типус», который обозвал его вором. При этом он стал хохотать. И его родители не ругались, а тоже поддержали его в этот хохоте. Только в конце, провожая меня к двери, он еле слышно выдавил:

— Согласен, — и быстро добавил: — Если, конечно, Рэда не откажется.

* * *

Наташка вооружилась полностью: в руке у нее были поводок и ошейник.

Мы были молчаливы и сосредоточенны. Наташка волновалась перед встречей с Малышом. А я дрожал от сложности собственного плана. Что, если Петька передумал, если он куда-нибудь скрылся? И прочее, и прочее, и прочее.

— Как ты думаешь, он меня не забыл? — спросила Наташка.

Она имела в виду, конечно, Малыша. «Ох, уж эти разнесчастные собаколюбители, Петька да Наташка! — подумал я. — Здесь голова лопается в поисках правильного выхода, а им бы только увидеть свою собаку!»

— Забыл! — ответил я с некоторой злостью. — Забыл, забыл.

Она была поражена, видно, моим резким тоном и некоторое время шла молча. Затем все же сказала:

— Нет, не забыл. Собаки никогда не забывают. А ты не знаешь.

— А люди? — спросил я.

— И люди тоже, — ответила Наташка.

— Замечательно! — закричал я. — Значит, люди такие же умные, как собаки.

И вдруг я остановился как вкопанный. Даже не я сам, а что-то во мне остановилось.

Я замер и прислушался к себе: все внутри у меня затрепетало.

— Ты что? — с подозрением спросила Наташка.

— Подожди, — сказал я. Права была тетя Оля, когда мне, дураку, вдалбливала: «Обдумай все возможные пути к цели, но выбирай всегда самый бесхитростный. В закоулках легко заблудиться». — Мы, кажется, ошиблись дорогой. — Я ударил себя по лбу: — Он же просил нас зайти за ним в музыкальную школу. Он музыкант, — соврал я. — Играет на этой… на флейте.

И вот тут-то произошло самое неожиданное: это было открытие, которое привело эту историю к доброму концу, и в этом открытии весь мой предыдущий план, вся моя хорошо выстроенная математическая формула полетела в тартарары.

Ибо, вместо того чтобы идти к Петьке добывать несуществующего Малыша, я повел Наташку совсем в другом направлении. Этот путь был простой и привел в музыкальный класс Надежды Васильевны.

Не раздумывая, я постучался в двери класса, из-за которой, конечно, доносилась игра на виолончели.

Музыка тут же оборвалась, и я услышал ее торопливые шаги. Дверь открылась…

Я увидел ее лицо: в первый момент оно было строгим. Потом стало испуганным. Наконец губы ее, которые за секунду до этого были крепко сжаты, опомнились первыми и улыбнулись.

Я в ответ тоже улыбнулся ей и даже легкомысленно, неизвестно почему, видно от волнения, подмигнул, но она этого не заметила.

Это было видно по ее глазам. Они меня не видели, они смотрели мимо. И только тут я вспомнил, что пришел к Надежде Васильевне не один, что рядом со мной Наташка.

Робко я оглянулся на нее.

Она стояла, низко опустив голову, сжав в руке собачий ошейник и поводок.

Но вот она посмотрела на меня — зрачки ее глаз буравчиками сверлили меня, — перевела взгляд на Надежду Васильевну и попятилась.

— Зачем вы обманули меня? — спросила Наташка.

Только тут я понял: Наташка решила, что мы с Надеждой Васильевной в сговоре.

— Это я один, — сказал я. — Ты потом поймешь.

Я не сделал за Наташкой ни полшага, как стоял, так и остался стоять: решил, что если она вздумает убежать, то все равно ее не уговоришь.

Наташка болталась где-то за моей спиной и вот-вот должна была броситься в бегство по длинному школьному коридору.

Это я понял по глазам Надежды Васильевны, которые не отрываясь следили за Наташкой.

Вот это были глаза!

Я никогда в жизни не видел таких говорящих, зовущих глаз. Даже не знал, что могут быть глаза, когда не надо слов, просьб, когда и так все понятно. Веки у Надежды Васильевны чуть-чуть дрожали.

Может быть, я не имел права так поступать. Может быть, я не должен был приводить сюда Наташку и тем самым распоряжаться ее судьбой. Ведь никто никому не давал права распоряжаться чужой судьбой, это я знал, знал, а все равно распоряжался! Вот тебе и прямой и короткий путь, без закоулков.

Но мне хотелось им помочь!

И вдруг лицо Надежды Васильевны радостно изменилось, и в следующий момент произошло то, что должно было произойти. Мимо меня стремительно пролетела Наташка и упала на руки своей мачехи.

А? Каково? Выходит, не такой уж я хвастун! Нет, скажите честно, я потушил этот пожар или не я? Если бы со мной была рядом тетя Оля, она бы по справедливости ответила на мой вопрос.

Но мне, между прочим, пора было уходить, ибо на меня никто не обращал внимания. Неблагодарные люди? Нет, нет, так я не думал. Чего во мне нет, так нет: благодарности я не выношу. Меня тошнит, когда благодарят.

В этот момент Надежда Васильевна посмотрела на меня и покачала головой, так медленно, понимающе и всепрощающе покачала головой. И это была самая высшая похвала, которая была мне нужна. Но ей этого, видно, показалось мало, и она произнесла первые слова за всю нашу встречу, и они оказались необыкновенными, хотя внешне были самые обычные.

— Боря, — сказала она, — а ты вырос.

Я улыбнулся ее сообразительности. Как я сам не догадался! Вот, оказалось, почему и она, и дядя Шура стали в последнее время меньше ростом. Это я вытянулся! Значит, я сделал еще шаг вперед, значит, вскарабкался по этой трудной, но чистой лесенке еще на одну ступень.

А Наташка не оглянулась. Она как уткнулась в Надежду Васильевну лицом, так и стояла не шелохнувшись. Может быть, складывала сказку, в которой мачеха была не злой, а доброй. Красивой, доброй и необыкновенно умной, как Надежда Васильевна.

Я опустил руку в карман, захватил там одну вещицу, надежно спрятал ее в кулак, протянул Надежде Васильевне и разжал пальцы. На моей ладони лежала, тускло поблескивая, та самая морская золоченая пуговица, которую Надежда Васильевна оторвала от своего пальто во время нашего разговора у метро.

Она взяла ее, снова улыбнулась, и уголки ее губ поднялись чуть выше, и улыбка приобрела таинственно-счастливое выражение.

— Ну ладно, друг мой, — сказала она Наташке. — Давай успокоимся. А то у меня урок.

— А можно, я посижу у тебя на уроке? — спросила Наташка.

— Конечно, — ответила Надежда Васильевна.

Да, действительно, мне здесь больше делать было нечего. Но мне все равно было весело, я был рад, потому что снова отвоевал себе право быть другом Надежды Васильевны.

А что может быть лучше в жизни, чем хороший, необыкновенно умный друг?

Я медленно, не торопясь, спускался по широкой школьной лестнице под звуки разных музыкальных инструментов, которые возникали и исчезали, как голоса в лесу.

Так я достиг первого этажа, остановился около телефона-автомата, позвонил дяде Шуре на работу и сказал, вспоминая неразговорчивого охотника Попова:

— Збандуто говорит. Все в порядке.

— Что «в порядке»? — не понял дядя Шура. — Привели Малыша?

— Нет. Я отвел Наташку к Надежде Васильевне, — и замолчал.

— Алло, алло! — закричал дядя Шура. — Борис, ты куда пропал?

— Я здесь, — ответил я.

Пожалуй, это была моя первая и последняя победа над выдержкой дядя Шуры, но он тут же взял себя в руки, и наш разговор закончился внешне спокойно. Если бы я не был «Поповым», то я бы произнес еще сто слов о том, как вел Наташку к Надежде Васильевне, как умирал от страха и как они бросились друг другу в объятия. Но я был сдержанным, молчаливым охотником Поповым.

— Передай моим, что я немного задержусь, — сказал дядя Шура.

Я повесил трубку, открыл парадную дверь и вышел на крыльцо.

Весь мир предстал передо мной в новом, совершенном виде, ибо он совершенен для человека только в тот момент, сказала бы тетя Оля, когда он сам приближается к совершенности. Но тетя Оля этого не говорила, это придумал я, ее не самый удачный ученик.

И вдруг меня понесло. Помимо собственной воли, я побежал…

Словно у меня было какое-то новое спешное дело. Я бежал, бежал, минуя дома, пересекаясь со встречными машинами, пока не увидел прохожего.

— Здрасьте, — сказал я ему, поискал рукой на голове кепочку и приподнял ее в знак высочайшего уважения к незнакомцу. И, успокоенный, пошел дальше своей дорогой.

Какая-то она будет?

«В ухабах, в ухабах, — как говорит моя дорогая тетя Оля, всемирно известная прорицательница, не лишенная педагогического чутья. — В ухабах, но жизнь все-таки прекрасна, и надо идти вперед».

 

Елена МАТВЕЕВА

Прощай, Офелия

(повесть)

 

«Клянусь всем святым, что никогда, никому, ни под каким видом, ни при каких обстоятельствах не раскрою чужую тайну и буду хранить ее, как свою! Клянусь страшной клятвой! А если нарушу, пусть мне будет пусто, вечное проклятие и спасения не будет, как Иуде, продавшему Христа».

Я сижу у забора на деревянном ящике и повторяю клятву. Не поручусь за верность каждого слова: я мог их перепутать или переставить. Кроме последних. Когда-то они показались мне очень страшными. Даже не про вечное проклятие, а про пустоту. Почти физически я тогда ощутил, как это ужасно: пусто вокруг, внутри, везде.

Раньше я часто вспоминал слова клятвы, особенно перед сном. Мне казалось, они были ключом к тайне, но ничего этот ключ не открыл. Три года я повторял клятву, с двенадцати лет, с того самого времени, как пропала Люся. Ушла и не вернулась. Исчезла. Словно ее никогда и не было в нашей жизни. И вообще не было.

Цветет черемуха, но, вопреки народным приметам, холода не пришли. Тепло. Только сильный ветер полощет кроны тополей и время от времени взметает волны пыли с песком, несет бумагу, фантики, окурки и катит гремящие пластиковые бутылки. Я встаю размяться и снова присаживаюсь на ящик. Устал, отупел и ни о чем больше не думаю. А бабка стоит — хоть бы что. Смотрю на ее спину, облепленную коричневым сарафаном. Спина широкая и холмится, как взбитая подушка. А зад еще шире, и одно бедро выше другого. А потом другое выше. Это зависит от того, на какую ногу она делает упор. Переступила на правую ногу — левая ягодица взлетела, переступила на левую — правая. Левая — правая. Левая — правая. Сколько времени я здесь сижу?

Я не хочу возвращаться к старому, к тем словам, мыслям, пустоте. Мы с матерью только-только начали выбираться из этой пустоты и наполнять ее чем умели. Я не хотел больше жить вчерашним днем и думать о завтрашнем не был намерен. Я хотел жить сегодня, сейчас. Вместо этого часа два или больше я бултыхался в своем прошлом без всякой надежды выплыть.

 

Глава 1

ПОДВЕНЕЧНОЕ ПЛАТЬЕ

Раза два в месяц я выполняю домашнюю повинность — иду на рынок за картошкой. До рынка можно доехать на автобусе, но ходит он редко и набит под завязку. Поэтому проще, даже с тяжелым рюкзаком картошки, плестись пешком. Вот и плетусь.

Наш район называют Вокзальным: рядом железнодорожный вокзал. Мне он нравится своей разномастностью. Здесь есть всё: от нашей девятиэтажки, «хрущоб» и сталинских каменных четырехквартирных домиков с полукруглыми балкончиками до частных, дачного типа деревяшек в яблоневых садах.

Входная рыночная арка видна издали, но чтобы попасть к ней, надо идти дворами и переулком, пока за поворотом неожиданно не откроется обширный пустырь. Рынок обнесен забором, а на прилегающем к нему пустыре — барахолка, толкучка, настоящий табор. Сидят на ящиках, складных стульчиках и прямо на земле, разложив на газетах и картонках свой товар. Стоят и прогуливаются с вещами в руках. Есть среди продавцов явно спившиеся люди, есть и совершенные на вид интеллигенты. Торгуют всем: электродеталями, сантехникой, инструментом и всевозможными железяками, вплоть до ржавых искривленных гвоздей, сложенных кучками. Старухи продают что Бог послал: ношеное тряпье, стоптанные башмаки, комнатные цветы в горшках; у них можно найти заварной чайник без ручки и старые, с порыжелыми страницами книжки вроде Пришвина, Мамина-Сибиряка или «Критики абстрактного искусства». Тут же разнокалиберные пуговицы, катушки с наполовину отмотанными нитками и даже набор голых целлулоидных пупсов-калек. У нормальных людей эти белесые, выцветшие до трупного оттенка кукольные тела без руки или ноги, а иногда и без туловища — одна голова — вызывают вполне определенную ассоциацию, связанную с криминалистикой.

Парня со стеклянными цветами, лебедями и узкогорлыми кувшинами, в которых, как в клетке, сидят стеклянные петушки, я давно заприметил. Он приходит со своим столиком.

Постоянно встречаю и двух инвалидов. Один — молодой, неопрятный и небритый — слеп. Его грудь, как стенд, увешана цветными полиэтиленовыми пакетами, и в руке пакет, куда покупатели кладут деньги. Слепого жалко. Я все время думаю: находятся ли подлецы, которые его обманывают? Зато другой барахолочный завсегдатай в инвалидном кресле сочувствия не встречает. Наверное, какой-то жук. У него на коленях разложены ордена, медали и ломаные часы. Вокруг тусуется подозрительная публика.

Часто на толкучке можно обнаружить что-нибудь по-настоящему любопытное. На этот раз меня привлек граммофон с розовой трубой, похожей на гигантский цветок вьюнка. Возле него группировалось много зевак, а старинная музыкальная машина вопила, скрипела, заикалась и присвистывала гнуснейшим голосом — почище кошачьего концерта.

Торговцы толпятся, клубятся весьма произвольно. Но к деревянной рыночной арке через пустырь тянется упорядоченный проход, некая аллея, где вместо дубов или лип стоят люди с самоварными трубами и домашними тапочками, лифчиками и трусами, перчатками и кроличьими мужскими шапками. Поглазев на граммофон, я и направился по этому проходу на рынок. Через полчаса я рассчитывал быть дома. День только начинался, и у меня были на него свои виды.

У самого входа на рынок я наткнулся на странное зрелище: семь теток выстроились в ряд и все, как одна, держали свадебные платья. Меня это поразило. Целая выставка! В газетах пишут, что сейчас мало играют свадеб. В Петербурге, наверное, почаще: город огромный, а у нас вряд ли наберется семь невест одновременно. Хотя поражало все же не количество.

Когда в пыльной сумрачной комиссионке висит платье с фатой, это просто свадебное платье — безличное, вроде театрального костюма. А здесь, на толкучке, под ярким весенним солнцем, на ветру, который раздувает белые юбки, шевелит разные оборки, рядом с небритыми синюшными харями, цепкими глазами продавцов, ищущими покупателей, бессмысленно блуждающими — зевак, рядом с цыганской пестротой и убогостью барахолки, — это были не просто платья, а символы. И они «кричали»! Уж очень вырывались из обстановки. И я подумал еще, что символы эти с изъяном. Может, изначально они и были безупречны, но окружающая пошлость и их опошлила, замарала. Чистоту, счастье, радость, надежду на добрую, хорошую жизнь… Не знаю, как точнее сформулировать, потому что это и не мысль была, а мгновенное острое ощущение, что за каждым платьем стоит судьба. Возможно, давешние невесты уже и с мужьями развелись, а может, лупит их муж, мордует и материт почем зря. А символами семейного счастья на барахолке торгуют.

Из семи женщин только одна была молодой и могла быть законной владелицей платья. Остальные — кто они? Свекрови, матери, чужие тетки?

Я шел медленно, но не останавливаясь и, разумеется, платья не разглядывал. Все эти воздушные тряпки были для меня почти на одно лицо. Побелее, пожелтее, у того длинная юбка, у того — короткая. Скорее уж обратили на себя внимание руки, державшие воздушные «символы», — темные, рабочие, иссеченные морщинами, из тех, что загорают и стареют на грядках. Только у молодой были гладкие, толстые пальцы с облупленным маникюром.

И вдруг я его увидел! Сразу, целиком. Я его узнал! Это было похоже на неожиданный мгновенный удар, пригвоздивший к месту. Скажи мне сегодня утром: нарисуй Люсино свадебное платье — не сумел бы. Помнил — белое, длинное. Красивое! Что же еще я мог запомнить, ведь прошло столько лет. Но я его сразу узнал!

Неосознанно я потянулся за уносимым ветром подолом, поймал материю и тут же нашел, что искал. Почти незаметное, размытое, словно тень, словно отблеск, пятно размером с детскую ладонь, а в центре более концентрированного тона, но тоже очень слабое сгущение — с ноготь величиной, похожее на сидящую кошку, обвившуюся хвостом. Казалось, что это изумрудный отблеск листвы на ткани. А было пятно от зеленки: я сам его посадил на платье.

Случаются такие дикие вещи. Платье только принесли от портнихи. Люся еще не знала о моем преступлении. Я представил ее слезы, гнев Игоря и в ужасе помчался к матери. Ругалась она умеренно, потому что срочно взялась за дело. В результате пятнышко в форме кошки совсем выцвело, хотя вокруг расплылся легкий, как дымка, зеленоватый ореол. Все это, к счастью, в самом низу юбки, сбоку, потерялось в пышных складках. Скандала не было.

— Что лапаешь? — окрысилась бабка, державшая платье. — Жениться собрался?

— Вы знаете, откуда это пятно? — спросил я от растерянности.

— Отпусти, я сказала! — Платье вылетело из моих рук, как птица. — Иди, иди! Тут тебе нечего делать, — прошипела бабка.

Как платье могло попасть к этой ведьме? Лет шестьдесят ей, наверное, было, лицо пухлое, словно утюгом выглаженное, и глубокие морщины тщательно проглажены. Кнопка носа, недобрые глазки. Я сразу был уверен, что платье Люсино. Но если бы не нашел пятна от зеленки — вывели бы его, предположим, новомодным средством! — поверил бы я, что это то самое платье?

Мне необходимо было узнать, как платье попало к бабке, потому что Люся исчезла. Ее убили. Все сошлись на этой мысли, я и сам так думаю. Случилось это три года назад, а венчалась она в этом платье за полгода до того.

— Я не просто так спрашиваю, — начал я объяснять, но спохватился. Старуха ничего не скажет, если я ее огорошу: откуда, мол, у вас платье моей убитой родственницы? — Я не для себя интересуюсь, — завертелся я как уж на сковородке. — И пятно меня не смущает. С пятном даже лучше, дешевле, я думаю. Хочу, чтобы сестра посмотрела платье.

Мой монолог прервала соседка бабки, торговка-молодуха, обещала отдать свое платье по дешевке и предлагала домашний адрес, чтобы «сестра» к ней зашла. Бабка напряглась, набычилась, кипела, как самовар, но молчала, уничтожая соперницу возмущенным взглядом.

— Скажи сестре — натуральный шелк, сшито по выкройкам «Бурды». Только что из химчистки. Дешевле и качественнее она не найдет, — уговаривала молодая.

— Я уже выбрал, — уперся я и спросил у бабки: — Может, сестра зайдет к вам домой?

Странная была бабка. Она ни слова не сказала молодухе, только губы сжала и ненавидела глазами. Но она ведь и на меня, покупателя, чихать хотела. Не доверяла, похоже.

— Пусть приходит и смотрит здесь, — сказала, как отрубила. — Сегодня. Если не продам — в следующую субботу.

— До субботы она замуж успеет выйти, — бросил я и ретировался, потому что молодая с ободранным маникюром пошла на меня в атаку.

Я заглянул на рынок, но к картошке не приценивался. Даже не дошел до овощных рядов. Посмотрел на желтую, в коричневых подпалинах свиную рожу со зловещей ухмылкой и двинулся обратно.

Проскользнув вдоль забора, зашел к торговкам свадебными платьями с тыла. Поначалу испугался, не обнаружив своей бабки, но тут же успокоился: она поменяла место в строю, чтобы не стоять рядом с молодой. Возможно, они и поцапались в мое отсутствие. Я подумал, что надо заявить в милицию, но не рискнул удалиться — пока побегу, бабка смоется. Потом сообразил: в милиции меня и слушать не станут, никто со мной не пойдет на рынок, а еще и по мозгам дадут.

Я бродил по барахолке, не упуская из виду бабкину спину, однако в такой толчее можно и слона проворонить, не то что бабку. И тогда я выбрал удобное место — сел у забора на ящик.

Я смотрел на ее круглую, дугообразную спину, обтянутую коричневым. Стояла как столб, только с ноги на ногу переступала, переваливая крутые бедра. Железная старуха, впрочем, как и ее товарки. Я бы не выстоял на месте несколько часов, я и сидеть-то устал, а они по-прежнему несли свою вахту.

Время шло, пора было принимать какое-то решение. На рынке бабка говорить со мной не будет. А если она вообще откажется разговаривать? Припугнуть, сказать, что я знаю кое-что про платье? Она может вовсе замолчать. Не ее ли сын приходил тогда к Люсе? Может, это мать убийцы? Вероятно, я нагородил огород, а все просто. Надо старуху спросить — она ответит.

От солнца, ветра и пыли резало глаза. Мать ждала картошку, а пустой рюкзак лежал у меня на коленях. Уйти и забыть про это чертово платье? Все равно ничего не узнаю. Только я ведь себе не прощу, что даже попытки узнать не предпринял.

Все не просто, а очень сложно. Люсе грозило что-то ужасное, не зря же она заставила меня сказать те слова: «Клянусь всем святым, что никогда, никому, ни под каким видом, ни при каких обстоятельствах не раскрою…»

Одна из семерки «свадебных» смылась. Я не приметил, купили у нее платье или она устала ждать. Просто испарилась. И осталось их шесть. Я побоялся, что могу невзначай упустить свою старуху, и смотрел за ней в оба. Шесть спин, шесть истуканов с поднятыми руками. Из-за их фигур ветер выдувал легкие парящие платья-привидения.

Неужели кто-то будет выходить замуж в платье несчастной женщины, неизвестно в каких муках принявшей смерть?

 

Глава 2

ДОМ С БАШНЕЙ

Три года назад мы жили в своем доме. Отец в нем родился, Игорь и я. Когда отец был маленьким, дом выглядел иначе: деревянный, одноэтажный, без веранды. Отец его расширил, соорудил веранду, надстроил второй этаж с большим балконом на крыше веранды и башней. Башня никакого практического значения не имела — архитектурное украшательство. Туда вела винтовая лестница, а на верхней площадочке стоял стул. Отец приходил сюда курить, обозревая с птичьего полета свои владения. Соседи так и прозвали наше жилище: Дом с башней.

На двенадцати сотках кроме огорода, цветника, ягодника и фруктовых деревьев стояли четыре сосны, пять разлапистых елок, каштан, два клена и два пирамидальных можжевельника у калитки. Кругом все делалось, устраивалось и поддерживалось в порядке руками отца.

Он у нас был работягой, с двадцати одного года на заводе. Однако при слове «интеллигент» я всегда думаю — это мой отец. Сдержанный, с тихим голосом: не помню, чтобы когда-нибудь кричал или ругался. У нас приличная библиотека, и собрал ее отец. У его родителей не водилось книг, он их начал покупать сам, учась в школе, и так до последних дней. Говорил: для детей. Но эти книги — мое наследство, Игорь на них не претендует. Моя петербургская тетка всегда с уважением относилась к отцу, я часто от нее слышал: «Твой папа энциклопедист, нынче это редко встречается». Видимо, ум отца был именно такого свойства, а главное, отменная память. Но конечно же пробелы в его знаниях были, и немалые. Он, если можно так сказать, был «народный энциклопедист», самоучка. Высшего образования не имел, а основное время уходило у него не на чтение, а на работу.

Мне грустно, что был он такой скромный, много знал, всю жизнь что-то делал, а после него ничего не осталось, кроме книг, самодельного стола и табуреток. И в семейном гнезде, любовно им оборудованном, обитают чужие люди, для которых это обычный дом, крыша над головой, и не более того. Там уже сейчас многое изменилось, а пройдет несколько лет — и вообще не останется следов нашей жизни. Покрасят входную дверь два раза, и заплывут зарубки на косяке, отмечавшие, как мы с Игорем росли.

Мне очень не хватает отца и нашего дома. Теперь-то я понимаю, что это был счастливый дом, где отец с матерью любили друг друга и детей.

С Игорем у меня не было близости: у нас разница в десять лет, мы жили в разных мирах. Ему даже не пришлось по-настоящему, по-братски защищать меня, когда возникла необходимость, — он был в армии. Вернувшись, Игорь попробовал было обратить на меня внимание, заняться моим физвоспитанием. Сам он мастер спорта по баскетболу, и его тут же пригласили в детскую спортивную школу тренером. Но, увы, ничего не вышло: я не оправдал надежд, а вскоре его настигла любовь, он совсем закрутился и махнул на меня рукой.

Я отвлеченно гордился братом, а иногда и хвастался, чтобы на всякий случай знали: меня лучше не трогать, могут быть неприятности.

Однажды Игорь привел домой девушку. Это был не простой визит, потому что мать готовила праздничный обед, гладила скатерть и протирала бокалы сухим полотенцем, тщательно сдувая ворсинки. Это была хоть и первая, но решающая встреча, что-то вроде помолвки.

Люся мне понравилась с первого, и со второго, и со всех последующих взглядов. Ей было восемнадцать, но выглядела она совсем девчонкой. Худенькая, коротко стриженная, росточком с меня, двенадцатилетнего, и выражение лица детское — открытое. И искренняя была как-то по-детски, но не по-глупому — по-хорошему. По ней сразу было видно: не заносчивая, не капризная, не манерная, не жадная, ее легко можно развеселить, напугать, удивить и подначить на какую-нибудь школьную проделку. Со мной она обращалась без всякой снисходительности. Родители и брат всегда немного покровительственно, а она — как с равным.

И что же, это была маска? Обман? Тогда, значит, и мама обманулась, моя сверхпроницательная мама, учитель физики, как рентгеном просвечивающая подрастающее поколение… Люся понравилась и отцу, и матери, и мне сразу, хотя, как она потом мне сказала, была сама не своя, боялась не прийтись ко двору.

Что у нас с Люсей могло быть общего, кроме взаимной симпатии? Теперь я смотрю на нее и на себя другими глазами, и мне кажется, общее было. Страх.

В детстве я считал, что буду жить вечно. Разумеется, я знал, что умру, и в Бога не верил, но впереди была очень долгая жизнь, не представлялось, что она может кончиться в обозримом будущем. Возможно, это блаженное состояние продлилось бы и дольше, если бы не война в Чечне. К этому времени мой брат благополучно отслужил, а вот брат моего друга Борьки как раз и загремел в армию. Писем от него не было, мать слала повсюду запросы, а в качестве ответа получила гроб с телом, который даже открыть не разрешили. Его хоронил военкомат, с оркестром, памятник поставили с фотографией на эмали.

Со свадьбами в нашем городе не густо, зато на кладбище уже выстроилась целая аллея воинских могил. Это самый престижный участок, благоустроенный и красивый. В восьмидесятые здесь хоронили «афганцев», с девяносто пятого пошли солдаты из Чечни. Здесь же погибшие в других «горячих точках» и могилы старых вояк, померших от инфарктов и пьянства. А еще под ухоженными цветничками с памятниками, возле которых старухи крестятся, пришептывая: «Спите, сынки, спокойно. Господь с вами!» — покоятся люди и другого сорта. Мне такую могилу с крестом и гранитными вазами показали. На фотографии — классный парень с ясным взглядом. Двадцать два года. Оказывается, был он правой рукой городского авторитета, вроде названого сына, а убит при бандитской разборке.

Я был на похоронах Борькиного брата. Из близких на кладбище и прийти было некому. Отца нет, родственников нет, школьных друзей поразбросало, в городе почти никого не удалось найти, а армейские — на войне. Мать в могилу бросалась, Борька плакал. После кладбища мы с ним выпили водки, а я в то время и вина не пробовал. Меня рвало, и было очень плохо.

Но задумываться о жизни и смерти я начал еще до похорон.

Борька комплексовал, что не тянет на Шварценеггера. У меня этого комплекса не было. Мой комплекс был похуже. Ожидание Борькиной матерью писем, документальные съемки в Афганистане и Чечне, которые показывали по телевизору, сделали свое дело. Я понял, что смертен и, более того, возможно, отпущено мне не так уж много времени. Сколько оставалось до армии? Шесть с небольшим лет. Я, единственный, неповторимый, бесценный, умру безвременно и бессмысленно, как дождевой червяк, перерубленный лопатой на грядке. Кроме родителей, я никому не нужен. Для своего Отечества я представляю интерес только с восемнадцати лет, и исключительно как единица, которая пополнит ряды армии и которую можно бросить в очередное пекло…

Кого я буду там защищать? Родину? Дом? Мать? Но моей матери нужно одно: чтобы я был живым. Кого я буду убивать? Я не хочу убивать!

У нас в классе учится парень, который решил накопить денег, в восемнадцать лет купить турпутевку в Париж, а там драпануть во Французский легион. Но я-то не хочу быть наемником!

При самом благоприятном раскладе, даже если я буду служить рядом с домом, меня угрохают свои. Про это я тоже наслушался и насмотрелся по телевизору.

Мне не откосить от армии: домашние бессильны что-нибудь предпринять, и я на них не в претензии. Армия неотвратима. Но если мне и суждено пережить что-то ужасное в будущем, то почему же я должен постоянно пребывать в страхе и отравить себе ближайшие годы?

Чтобы спасти свою шкуру, оставался один выход: мне нужно через два года, сразу по окончании школы, поступить в институт. Вообще-то у меня гуманитарные устремления, но, чтобы не рисковать, придется поступать в технический вуз, куда конкурс поменьше и все еще бесплатное обучение. Так что при благополучном исходе буду я учиться и жить в Петербурге у своей тетки, маминой сестры.

Ничего не поделаешь, я заострен на эту тему. Многие мои одноклассники, из тех, кто собирается учиться в одиннадцатом и кто не собирается, жизнерадостны до тошноты. Большинство мечтает найти крутую работу, а у самых тупых мечты не идут дальше сотового телефона. Парни из «приличных» семей спокойны: родители освободят их от армии, и случится это так же легко, как в школе, когда мать писала учительнице записку, что ее сынуля не может явиться на уроки, потому что кашляет. У меня и такого счастья не было. Моя мать никогда не покрывала мою лень и разгильдяйство, к тому же она работает в той самой школе, где я учусь. Меня тошнит от ее честности, но, как ни странно, я и уважаю ее за это.

Страх смерти сильно меня измучил и изменил. Отцу я об этом прямо не говорил, но подталкивал к разговору. Он отвечал, но все не то, например про Льва Толстого, пережившего страх смерти. Якобы рано или поздно это чувство настигает каждого нормального человека. Но при чем тут каждый, а тем более Лев Толстой?! Я так понял, что он переживал страх смерти в философском смысле, а я в житейском, если не сказать грубее — в животном.

Раньше что… И армия была другая, и война. Там присутствовали понятия долга и чести. А в наше время, как ни прискорбно, этого нет. Моя Родина нечестно со мной поступает и не выполняет своего долга по отношению ко мне. Если в двенадцать лет человек мучается страхом смерти, и совсем не в философском смысле, может он сказать спасибо Родине за счастливое детство?

Какой такой страх был у Толстого, я когда-нибудь поинтересуюсь, если со своим благополучно разберусь. Остроту момента я сумел пережить, только лучше от этого вряд ли стал. На далекое будущее не рассчитываю, ничего не загадываю, живу, пока живется, стараюсь Бога не гневить, хотя и неверующий. Похоже, это называется суеверием.

Наверное, отец догадывался, что со мной происходит, и мать тоже. Но они сами страдали, что не могут мне помочь. Игорь был занят своими делами. Естественно, с Люсей я тоже не откровенничал на этот счет, но само ее присутствие в доме меня утешало. Мне нравилась ее внешность, движения, слова. Я радовался, что она есть, торопился из школы, если она была дома. Может, это была любовь? Только не надо говорить, что это была детская любовь. Чем бы это ни было, именно такого мне не хватает сейчас, и я хотел бы встретить похожее в будущем, если оно мне суждено.

Чувство было легким и веселым, никакой ревностью не омраченным. А то общее между мной и Люсей, то родственное я не сейчас придумал — я тогда это чувствовал. Во взгляде и во всем ее облике было нечто говорившее: нам хорошо, давай радоваться сейчас, все это может кончиться в один миг, внезапно. Кратковременность счастья, которое ни от кого не зависит, а менее всего от нее или от меня, я слышал в ее смехе, тихом, словно белочка орешки перекатывает. Голову на отсечение даю, что Игорь не замечал этого в Люсе.

Задумается и смотрит куда-то широко открытыми глазами, а я не знаю, что она там видит… Она ускользала, и никто не мог ее остановить. А потом ее не стало, будто и не было.

Белочка, птичка, куничка моя, никто тебя не защитил! А я должен буду защитить себя сам. Может, там, на небе, ты возьмешь на себя функции моего ангела-хранителя? Я тебя любил и ничем, думаю, не обидел.

Наверное, ты и не вспомнишь, как мы разговаривали у тебя наверху. Ты собиралась на работу и попросила, чтобы я отвернулся, пока ты переодеваешься. Мы продолжали разговор, но я заметил, что краем глаза прекрасно вижу длинное зеркало платяного шкафа, в котором ты отражаешься. Ты не могла знать, куда скошены мои глаза, и заподозрить в подсматривании. Но я перевел взгляд на письменный стол, взял книгу и стал ее листать. И это не потому, что я скромный или благородный. За кем-то другим наверняка бы подсмотрел. Только не за тобой. Представляю, как ты смеешься над этой ерундой.

Я тебя очень-очень любил.

 

Глава 3

ВЕЧЕР ПРИ СВЕЧАХ

В ночь на пятое декабря я проснулся, как мне показалось, от шороха. В темноте за окном, словно в мультфильме, летели крупные хлопья позднего первого снега. Разумеется, снег падает беззвучно и никакого шороха не издает. Просто я очень волновался. Потом еще долго не мог заснуть, лежал и прислушивался, прислушивался.

Утром все сверкало чистотой, все было аккуратно застелено белоснежным покровом. Новорожденный снег продержался весь этот день, а утром, когда мы ехали в церковь, снежинки опускались так неспешно, что казалось, зависали в воздухе.

Поначалу меня смутило, что Игорь с Люсей будут венчаться в кладбищенской церкви, но Люся ласково сказала:

— Дурачок. Это не имеет значения. Раньше почти у любой церкви хоронили. Меня здесь крестили, теперь повенчают, и я хочу, чтобы меня здесь и отпевали. И не маши рукой, ничего ужасного я не сказала. Лучше посмотри, какая церковь веселая и уютная.

Я посмотрел. Столетние деревья с кружевом пушистых ветвей будто обнимали деревянную голубую, с синими куполками, резными наличниками и карнизами, принаряженную снегом церковь. Внутри были некрашеные дощатые стены и бронзовые люстры — паникадила. Возле икон, как цветные звезды, горели лампадки и стояли круглые высокие подсвечники со множеством огоньков горящих свечек, словно деньрожденные пироги.

Игорь в черном костюме, верзила под два метра, заметно нервничал, не то что накануне, в загсе. Рядом с ним Люся была особенно маленькой и хрупкой. До венчания она не выпускала его руки и казалась испуганной, зато во время обряда вся вытянулась, стала строгой. У Игоря свеча дрожала в руке, а у нее ничуть. Словно кто-то управлял ею.

Никогда не думал, что так трудно держать венец. Он оказался тяжеленным, руки затекли, я весь одеревенел. Я сам попросил у Люси быть ее шафером. Игорь протестовал, а она настояла.

Все было очень красиво и торжественно. И в какие-то мгновения казалось, мы попали в старину. Сияние огней, блеск икон, свечение витража, с которого на нас благожелательно взирал Христос, ангельское пение, обволакивающие запахи, платье невесты с высоким стоячим воротником и букет роз в ее тонких руках, который тетка специально привезла из Петербурга, закутав в ватную куртку, а еще легкие, невесомые тени, движущиеся за стеклами витража, — тени спокойно падающего снега… В каких веках это было?

Мама, с ее скептическим отношением к венчанию, даже слезу пустила и, застыдившись своей растроганности, спряталась за спину отца.

Все прошло складно, словно на одном дыхании, не то что в иностранных телесериалах. Когда свадьбу много раз репетируют, потом, наверно, и жениться скучно. Нельзя репетировать то, что должно свершиться один раз в жизни. Наш батюшка свое дело знал туго — и поставит, и отведет в нужное место, и кольца велит надеть. И все в первый раз…

Этот день омрачило только появление Люсиной матери. Люся вообще не хотела сообщать ей о свадьбе, но наша мать настояла. И поначалу сватья Шура (мы с мамой меж собой звали ее сватья Шурка) выглядела вполне нормальной и приличной, хотя отец подозревал, что она немного выпила и до церкви. Зато дома, за столом, она сильно приналегла на спиртное, сама подливала себе рюмку за рюмкой, и кончилось все пьяными криками и оскорблениями.

Мы знали, что отец Люси утонул, когда она была маленькой, мать пила и, возможно, была лишена родительских прав, а может, и нет, только Люся с детства и до самой свадьбы жила у своего дядьки. С матерью она почти не общалась, но и дядя с женой не были ей близки. С любовью она говорила о другой тетке — сестре отца, своей крестной матери. Но жить она с ней не могла: та стала монахиней и удалилась от мира.

Я, конечно, мало в этом смыслю, но все время думаю и не могу уразуметь: почему человек удаляется от мира, если в миру он нужен позарез? Она же как крестная мать несла ответственность за крестницу, не говоря уж о простом человеческом долге! Как же ты, раба Божья Мария, покинула ребенка, у которого мать — алкоголичка, а в семье дядьки проблемы? Почему в монастырь ушла и как рассчитываешь спасать свою душу, когда родная душа на авось брошена? Может, останься ты в миру, ничего ужасного с Люсей и не случилось бы, была бы жива и здорова…

В конце концов дядя уволок сватью Шурку из нашего дома, а Люся плакала. Наша мать была страшно обескуражена и даже попросила у нее прощения.

Отец был гораздо мягче и тактичнее матери, она же ведет себя с людьми как с двоечниками, порой объясниться с ней тяжело. Но Люся сразу потянулась именно к матери, тут же начала мамой звать, а отца, такого доброго, дичилась. Она сама смеялась и говорила: «Наверное, из меня получился бы хороший солдат. Мне нужен командир. Я люблю слушаться». Из мамы-то командир — будь здоров!

Молодые поселились на втором этаже, там две комнаты и под навесом большой балкон для чаепитий. Я переехал вниз, и хотя моя новая комната была довольно темной из-за разросшихся за окном яблонь, сделал это с готовностью.

Они любили друг друга, Игорь и Люся. Он обращался с ней как с маленькой, а она относилась к нему как к старшему, всегда за руку брала, никогда — под руку. Я видел, как она на колени к нему садилась. Ничего похожего на фильмы, где женщины усаживаются на колени к мужчинам. Она забиралась на колени, как ребенок, за шею обнимала и голову на грудь клала. В ее отношении к Игорю был даже оттенок какой-то почтительности. Только что на «вы» не звала. А он всего-то был на четыре года старше.

Видимо, они прожили бы счастливо всю жизнь. Игорь — человек ответственный, а Люся брак и семью считала священными, ко всему она еще и верующей была. Ну не то чтобы фанатично верующей, но в церковь ходила, посты соблюдала, до и после еды молитву шептала — за хлеб благодарила. Она повесила в спальне икону Богоматери, и не просто на стену, как украшение, картинку, а в угол, как у верующих принято. А про Богоматерь мне объяснила, что эту икону ей крестная подарила.

— Это Владимирская Богоматерь, — сказала она. — Видишь, как нежно она обнимает ребеночка? Такая икона называется «Умиление». Все остальные Богородицы строгие, что Тихвинская, что Казанская. А эта смотри какая ласковая.

Люся работала санитаркой в больнице, и наша мать постоянно внушала ей, что надо поступить в медучилище. Игорь с отцом тоже считали это разумным.

— Тебе нужна профессия, — учительским голосом говорила мать. — Учись, пока мы живы. Ты будешь очень хорошей медсестрой, будешь помогать людям.

И Люся кивала, соглашалась, словно и в самом деле собиралась в медучилище. Но я-то знал, что это не так. А вот знал ли Игорь? Она никогда не притворялась. Я думаю, что она и не врала никогда, просто не обо всем говорила. Неужели никто не видел, что не хочет она быть медсестрой? Если бы с ней ничего не случилось, вероятно, в конце концов она и пошла бы в училище. Из-за Игоря, чтобы не расставаться с ним. Но раньше у нее были другие устремления.

В начале марта Игорь уехал в Саратов, на соревнования. Родители собрались после работы в гости. Обычно они засиживались в этих гостях, потому что потом их привозили домой на машине.

Еще утром Люся мне заговорщицки шепнула:

— Не уходи никуда после школы: сегодня у нас будет вечер при свечах.

Я же говорю, что мы не сильно отличались по возрасту, хотя я был на шесть лет моложе.

Она ворвалась после работы с криком: «Ты уже ел? Тогда ставь быстрее чайник!» Вытащила из сумки картонку с пирожными, шесть витых разноцветных свечек, приладила их в бронзовые подсвечники, что-то приговаривая и постоянно интересуясь: нравится ли мне, ровно ли стоят свечи? Из своей комнаты притащила вазочку с веткой сосны и прутиками вербы, а также магнитофон.

Мы задвинули шторы, зажгли свечи и выключили электричество. Люся разлила чай и поставила кассету с нежной и печальной музыкой Морриконе.

Как сказочно преобразилась наша гостиная! Возле буфета, книжного шкафа и дивана сгустился мрак, на стенах появлялись и исчезали мимолетные тени. И тут началась эта мелодия, которая особенно действует на меня. Она из моего сна, или сон из нее возник. Я видел его не один раз. В этом сне нет никаких событий, а просто стою я на очень зеленом и солнечном лугу, и так мне хорошо, радостно, что даже плакать охота. Во сне, я думаю, музыка все-таки не звучала, но непостижимым образом она связана с ним.

Я попытался рассказать Люсе про луг, а потом мы болтали о снах, моей школе и ее больнице.

Игорь у нас молчун. Меня всегда интересовало: о чем они говорят, когда остаются вдвоем? Можно ли вообще с ним разговаривать более пяти минут? Или наедине с ней он становится другим? Знаю только, что вечер при свечах с ним невозможен. Конечно, он согласится, если его попросить, но постоянно будет недоумевать, зачем сидеть впотьмах, если можно зажечь электричество?

— А тебе не противно мыть судно и подставлять его под больных? — спросил я у Люси.

— Вообще-то раньше я была брезгливая, — сказала она.

— А теперь?

— Если бы ты знал, какие они несчастные… А я молодая, здоровая, счастливая. Жалко их. Да и работать там некому.

— Потому что мало платят.

— Родственники добавляют, — доверительно сообщила она. — Не каждый день, но бывает. То десятку, то двадцатку в карманчик сунут.

— И ты берешь?

— Иначе мне зарплаты только на транспорт хватит.

— А для больных, за которых заплатили, ты делаешь что-нибудь дополнительно?

— Я для всех делаю что положено. Бывает, и за других санитарок делаю. Они смотрят на меня как на дуру, считают, что это у меня по молодости, а потом очерствею и так же, как они, буду запираться в ванной и курить, чтобы больные не дозвались. Но у нас есть и молодые, которые от больных бегают. Таких нельзя к больнице подпускать, но кто же тогда станет работать?

Магнитофон смолк, но мы не перевернули кассету.

— А насчет этих денег… — продолжила Люся, — я сомневалась, даже батюшку спрашивала. Знаешь, что он сказал? Бери у тех, кто может дать, а кто последнее приносит — у того не бери. Я сразу не сообразила и спрашиваю: как же отличить тех от этих? Он рассердился. Говорит: не отличаешь — вовсе не бери. На деле оказалось, отличить очень просто. А батюшка наш, отец Георгий, у которого мы венчались, он очень мудрый и все понимает. К нему многие за советом приходят.

Люся не просила меня не говорить маме про ее «карманные» деньги, но по ее замечанию я понял, что она не хочет этого.

— Маме бы, наверное, это не понравилось, — задумчиво сказала она.

— Летом тебе все равно придется бросить работу, а с осени будешь учиться в медучилище.

— Если поступлю.

— Обязательно поступишь. Мама по математике тебя натаскает. А у меня, между прочим, по русскому пятерка.

— Не хочу я туда поступать… — совсем тихо сказала она.

— Почему? — удивился я.

— Я открою тебе один секрет. В общем, это не секрет. Секрет только в том, что я не хочу в медучилище. А мечтала я всегда о театральном. В прошлом году поступала и провалилась. Я даже не представляла, что это такое. В Петербурге молодежь совсем другая. Они там всё на свете знают, подкованные, постоянно в театр ходят, а я была в театре считаные разы. Я же театр, считай, только по телевизору видела. А еще они хорошо одеваются и умеют себя вести.

— А ты не умеешь?

— Я вела себя по-глупому. Плакать стала, убежала. Я же провинциальная дурочка.

— Люсь, все девчонки в школе хотят стать артистками… — сказал я нерешительно, боясь ее обидеть.

— Я об этом уже думала, — отозвалась она и уставилась неподвижным взглядом в зашторенное окно.

Ни у кого я не встречал таких живых, выразительных глаз и ни у кого не встречал глаз таких неподвижных и непроницаемых.

— Ты красивая, — сказал я, чтобы утешить ее. Я и в самом деле так считал.

— Нет, Лешенька, — возразила она. — Я некрасивая, но внешность у меня для театра подходящая. Я — никакая. Потребуется, могу стать и уродкой и красавицей. Из меня можно сделать что угодно.

— Каким образом?

— Перевоплощением. Это когда чувствуешь себя другим человеком и начинаешь жить его жизнью. Ну и гримом, конечно.

— Тебе хотелось прожить много разных жизней?

— Мне не нравилась моя собственная. Хотелось стать кем-то другим. Спрятаться за чужое лицо, переживать чужие радости и несчастья. Но это раньше. А теперь я хочу быть сама собой.

— Разлюбила театр?

— Не разлюбила. Просто теперь у меня есть дом. А театр — это праздник, это вечное. Его невозможно разлюбить.

— А ты можешь сейчас перевоплотиться?

В ее глазах играли огоньки свеч.

— Ну, пожалуйста, — пристал я.

— Погоди минутку.

Люся помчалась наверх, а вернулась с книжкой.

— Это «Гамлет», — сказала она. — Ты знаешь, о чем здесь говорится?

— Нет.

— Ну хоть примерно.

Примерно я тоже не знал, и она это поняла.

— Я тебе дам почитать. Это гениальная пьеса. Гамлет — принц. И все в мире против него ополчились. Там идет борьба за власть, а Гамлет мешает. Его хотят приручить — не приручается. За это его собираются убить. Вокруг одни гады собрались, преступники, прихлебатели и изменники…

— А хороших там нет?

— Есть, только помочь ему не в силах. И девушка есть — Офелия. Она ему тоже не помогла. Она была очень молодая, глупенькая и забитая. Гамлет поначалу влюбился в нее, но у него было слишком много проблем, чтобы любить по-настоящему, а потом он увидел, что Офелия по глупости предает его, продает. И такие дела пошли, что ему совсем не до любви стало.

— А она его любила?

— Любила, — задумчиво ответила Люся. — Как умела. Она не повзрослела еще. Она папу любила, брата любила, была очень послушной. И она ничего не понимала, что вокруг происходит. Офелия была хорошей девочкой, но, увы… Вот сейчас мы с тобой и сыграем сцену встречи Гамлета с Офелией.

— Я не сумею, — засомневался я.

— А говоришь: перевоплотись, перевоплотись… Мне подыграть надо. И у тебя все получится. Ты будешь Гамлетом. Я — Офелией. У нее были длинные, как у русалки, волосы. — Люся взъерошила ежик волос на голове и сказала: — Погоди еще минуту, а пока почитай эту сцену.

Она нашла нужную страницу и убежала наверх. Я успел прочесть свое задание два раза. Тут появилась она, словно принцесса, — в подвенечном платье. Фату подвернула шапочкой. Щеки у нее горели, и глаза горели, она сложила руки под грудью, ресницы опустила, как пай-девочка, и спросила шелестящим голосом:

— Принц, были ль вы здоровы это время?

— Благодарю: вполне, вполне, вполне, — прочел я за Гамлета.

— Принц, у меня от вас есть подношенья. — Она поджала губы. — Я вам давно хотела их вернуть. Возьмите их. — Она протянула ко мне тонкую дрожащую руку ладонью вверх.

— Да полно, вы ошиблись. Я в жизни ничего вам не дарил, — отозвался я.

— Дарили, принц, вы знаете прекрасно, — произнесла она обиженно. — С придачей слов, которых нежный смысл удваивал значение подарков. Назад возьмите ставший лишним дар. — Она подошла к столу и будто бы положила на край Гамлетовы подарки. Наверное, это были бусы или брошка какая-то. — Порядочные девушки не ценят, когда им дарят, а потом изменят. Пожалуйста…

Когда я сам читал сцену, то думал, что это «пожалуйста» сопровождает просьбу принять назад безделушки, то есть — возьмите, пожалуйста, назад ваши подарки. Но меня изумило это слово в устах Люси. Этим «пожалуйста» действительно сопровождалась просьба, но совсем другая: не оставлять ее, не забирать назад безделушки — ведь это дар любви! — не мучить ее, такую глупенькую и несчастную! Я был поражен, что одному слову можно придать совсем разный смысл, почти противоположный.

Если бы я был Гамлетом!!! Но он и не собирался приласкать Офелию или успокоить. Он ее не понимал и разлюбил. А следующей репликой он собирался ее морально уничтожить. Очень меня разозлил Шекспир, я даже замешкался, прежде чем произнести это явное оскорбление.

— Ах, так вы порядочная девушка?

— Милорд! — воскликнула Офелия со слезами на глазах.

— И вы хороши собой? — взревел я, почти ненавидя Гамлета.

— Что разумеет ваша милость? — испугалась моя бедная Офелия.

Я понял, что она сейчас заплачет.

— То, что, если вы порядочная и хороши собой, вашей порядочности нечего делать с вашей красотой.

— Разве для красоты не лучшая спутница порядочность? — беспомощно спросила она, и беззвучная слеза покатилась по щеке.

— О, конечно! И скорей красота стащит порядочность в омут, нежели порядочность исправит красоту. Прежде это считалось парадоксом, а теперь доказано, — изрек я учительским тоном своей матери, а затем попытался придать голосу оттенок мечтательности: — Я вас любил когда-то.

— Действительно, принц, мне верилось… — отозвалась она с надеждой, почти неслышно.

И так далее, и так далее… Как мне понравилась эта игра! Я был просто в восторге! Дочитав сцену, я попросил начать новую.

— У Гамлета есть лжедрузья — Гильденстерн и Розенкранц. Большие подлецы. С ними Гамлет ведет замечательный разговор про флейту. Правда, хорошо бы тебе знать текст заранее, подумать над ним.

— Я еще подумаю. А сейчас давай про флейту, — потребовал я.

Она сделала кое-какие режиссерские указания, и мы исполнили сцену со лжедрузьями. Ими был я, а Люся — Гамлетом. Потом читали сцену с покойным отцом Гамлета, ставшим призраком. После этого мы выдохлись и захотели есть.

— Будем еще играть «Гамлета»?

— Если хочешь, — пообещала Люся. — А пока возьми книжку и прочти, ладно? — И вдруг забеспокоилась: — Родители вернутся, а я в таком виде!

— Подумаешь…

— Неловко как-то.

Она побежала переодеваться, а мне велела поставить чайник и готовить бутерброды. Когда она вернулась, я снова стал приставать к ней с «Гамлетом»:

— Так почему ты считаешь, что Офелия не любит Гамлета? Я этого что-то не заметил.

— Да любит она. Только по-детски. Я же сказала: она хорошая девочка, правильная, правдивая, послушная. Очень нежная. Идеальная. Таким не место в грубой жизни. Она как цветок. С ней неосторожно обращались и сломали ее.

— Как сломали?

— Прочтешь сам. Она свихнулась в конце. А в самом-самом конце — утонула.

Мы замолчали, думая каждый о своем. И вдруг она говорит:

— Сейчас пойдет дождь.

— Не пойдет, — возразил я.

Чайник закипел, и пока Люся разливала чай, я услышал по подоконнику: тук-тук.

— А ты не верил! — торжествующе сказала она.

Мы дождались родителей, посидели немного все вместе и разошлись. Звук дождинок по моему подоконнику был совсем другой, чем в гостиной. Какой-то тупой и безвольный: пып-пып!

Дождь все шел и шел, съедая мартовский снег. Я отодвинул занавеску на окне. Люся еще не спала. Свет из ее окна падал на яблони, и темные их ветви были усеяны дрожащими сверкающими каплями. Я зажег лампу над кроватью, улегся и открыл книгу.

«Кто здесь?» — спросил незнакомец в плаще.

«Нет, сам ты кто, сначала отвечай», — откликнулся дозорный на площадке перед замком датских королей — Эльсинором.

«Да здравствует король!» — звонко произнес пароль незнакомец, и дозорный узнал его.

 

Глава 4

СТАРЫЙ СУНДУК

«Несчастье за несчастием, Лаэрт! Офелия, бедняжка, утонула».

«Как — утонула? Где? Не может быть!»

«Над речкой ива свесила седую листву в поток. <…> Ей травами увить хотелось иву, взялась за сук, а они подломись, и как была, с копной цветных трофеев, она в поток обрушилась. Сперва ее держало платье, раздуваясь, и, как русалку, поверху несло…»

Мне кажется, специально я не учил наизусть «Гамлета». Если только в первые дни после вечера при свечах. Мне хотелось поразить Люсю знанием текста. А потом я просто читал пьесу, много раз читал, потому что она мне нравилась, и слова ее входили в меня так естественно, словно я уже когда-то знал их, а теперь только вспоминал.

Стихи, заданные в школе, я учу очень быстро и легко, с такой же легкостью большая их часть испаряется из головы. А Шекспир оставался. Значит, он мне созвучен? Прочел его сонеты. Не вдохновили. Познакомился с «Ромео и Джульеттой» и «Королем Лиром». Оставили равнодушным. Может, возьмись я впервые за эти пьесы вместе с Люсей, и они показались бы мне такими же замечательными, как «Гамлет»?

…Я так задумался, что не сразу заметил, как моя бабка сложила платье, засунула его в сумку и отваливает. Тронулся вслед за ней, а когда дошли до переулка, подождал немного, выглядывая из-за поворота. Переулок миновал бегом. Между домами, во двориках, заросших старыми тополями, ничего не стоило оставаться незамеченным. Только я не знал, где же лучше всего подкатить к ней с разговором.

Бабка подошла к остановке, и тотчас появился автобус. Гигантскими скачками мне удалось долететь до него и в последнюю секунду с трудом втиснуться. Бабка продвигалась вперед, а меня на следующей остановке вынесло наружу, но я снова пробился в автобусную толчею.

Она жила за рекой, на Картонажке — в районе картонажной фабрики. Вылезла на кольце. Тут многие выходили, так что какой-то участок пути я следовал за ней, не опасаясь быть обнаруженным. Потом она свернула на улицу, ползущую в горку, а когда я решил, что пора подойти к ней, толкнула калитку — и была такова.

И что же мне следовало предпринять? Я с полчаса прождал автобуса, вернулся на рынок за картошкой и, совершенно измочаленный, поплелся с полным рюкзаком домой. Мать, конечно, ворчала, что застрял, а я пребывал в тупой задумчивости.

Наконец я спросил ее:

— Ты не помнишь, куда подевалось Люсино свадебное платье?

— Я думаю, его забрала сватья Шурка, когда приходила за вещами. Вероятнее всего. А может, — сказала она, — платье осталось в нашем доме? В сарае стоит сундук со старой одеждой, у меня просто не было сил его разобрать. Тряпки будят воспоминания. У мужчин — не знаю, у женщин — да. Я обещала заехать позже и забрать, что мне нужно.

— Так что же ты?

— Не дошли руки.

— Поедем, — предложил я. — Хочется на дом посмотреть.

— Нет, — сказала мама. — Не могу.

— Я просто так предложил. Подумал, за компанию со мной тебе будет легче…

Она отрицательно мотнула головой, но часа не прошло, говорит:

— Ну что? Не раздумал ехать домой?

Резануло меня это «домой», напрасно я матери душу рву. Но, видать, ей и самой хотелось навестить дом.

Отец умер через год после исчезновения Люси. Он никогда ничем не болел. Если ему и нездоровилось, он не жаловался. Последнее время перед смертью его преследовали головные боли. Раньше он никаких таблеток не употреблял, а тут стал чуть не пачками есть анальгин и уверял, что на него действует перемена атмосферного давления и магнитные бури. Многие мучаются головными болями, многие жалуются на погоду. Настоящего беспокойства за отца никто не испытывал. А кончилось у него все инсультом, вызванным загадочной и зловещей «аневризмой». Некоторым в таких случаях делают операцию, но отец, как сказали врачи, неоперабелен. Еще врач сообщил, что от такой же болезни умер Андрей Миронов. Может, он думал таким образом нас утешить, но это совсем не утешительно.

Пережили потерю очень тяжело. Мы все осиротели, и мать в первую очередь. И дом осиротел, и сад. Грядки и клумбы к осени превратились в травяные джунгли. Я не подозревал, что за одно лето садово-огородное хозяйство, ухоженное, благополучное, может приобрести такой запущенный вид. А зимой в нашем семействе случилась еще одна перемена: Игорь женился.

Сначала он развелся с пропавшей без вести Люсей, что оказалось достаточно простым делом, ну а потом оформил брак с Настей. Обошлись без всяких свадебных торжеств и даже без белого платья.

Все, словно в насмешку, твердили, что новая жена внешне очень подходит Игорю. Высокая, крупная, наверное, красивая, с разрядом по плаванию. Наша Люся по сравнению с ней выглядела серенькой мышкой.

Настины родители так давно разошлись, что с отцом она не успела познакомиться. Мать умерла примерно тогда, когда и наш папа. Всем была Настя хороша, а потеря родных людей особенно должна была нас сблизить. Но не полюбили мы ее: сердцу не прикажешь. Игорь сумел забыть Люсю, а мы с мамой не забыли и называли Настю между собой казанской сиротой. Без всякой язвительности и недоброго чувства. От отсутствия симпатии.

Вместе прожили недолго. Игорь предложил разъехаться, мама согласилась. Дом продали удачно благодаря хорошему району и участку, Настину комнату тоже продали и купили две двухкомнатные квартиры. Наша требовала изрядного ремонта. Комнаты были смежными, поэтому пробили стенку и сделали дверь в коридор, а существующую между комнатами заложили кирпичом. Штукатурили, клеили, красили, приводили в порядок полы. Мне даже показалось, что суета с переездом и ремонтом немного отвлекла мать и привела в чувство. Но суета кончилась…

Люди, купившие наш дом, — беженцы из Баку, русские. Отношения у нас сложились нормальные, но у них свои несчастья, у нас — свои.

Мать со времени переезда ни разу не навещала дом, а я бывал — смотрел на него издали. Как пришли, мать отправилась общаться с хозяевами, а я бродил по саду.

Вишня стояла белая, на каштане распустились свечи-пирамидки. Цвели отцовские тюльпаны, садовые незабудки, жарки и бадан. Альпийская горка пестрела розовыми огоньками, желтыми зернышками и лиловыми кисточками. На огородных грядках появились всходы. Под кроной клена я нащупал глазами крюк, рядом, на сосне, — второй. Когда-то здесь висели качели.

Утренний порывистый ветер утих, умерил свой пыл, теперь он копошился в кронах деревьев, поигрывал их верхушками, поворачивая листья изнанкой. Этого шелеста, под который я привык есть, спать и делать уроки, как оказалось, мне очень не хватало. В новой девятиэтажке были другие звуки: шипение машин по асфальту, уличные крики и постоянные звуки металлического рока из квартиры наверху — бух-бах-бух!

Как по-дурацки все сложилось. Как же мы могли продать отцовский дом? Сгоряча показалось, что стоит переменить обстановку — и станет легче. Мы с мамой уже поняли: это была непоправимая ошибка. Жалел ли о доме Игорь, не знаю, он и пожалеет — не признается.

Мать позвала меня, чтобы идти в сарай. Зажгли лампочку над отцовским верстаком, разобрали появившийся после нас завал из досок, чтобы пробраться к сундуку. Мать боялась, что оттуда выпорхнет облако моли, — ничего подобного. Как оказалось, отец положил в сундук сухую полынь и пижму.

Конечно, Люсиного платья здесь не было. Зато мы нашли мамино свадебное платье. Простенькое, без всяких затей, и юбка короткая, совсем короткая. Никакого вида. Мама сказала, что в ее время так носили, но свадебные платья и тогда бывали длинные, наподобие бальных. У них с отцом просто не хватило денег на такое. Самым старым в сундуке оказалось зимнее пальто отцовой матери, которая умерла до моего рождения.

— Забери, — сказала мама, подавая мне старый отцовский свитер, а остальное, отряхнув от травяной трухи, аккуратно сложила и захлопнула тяжелую крышку сундука.

Она зашла попрощаться к хозяевам нашего дома. Они благодарили ее за оставленный в сундуке хлам: на огороде все сгодится.

Отцовский свитер, как потом выяснилось, я принужден был лицезреть ежедневно. Мать в тот же вечер постирала его, потом подшила, подштопала и начала облачаться в него дома, как в любимый халат. Мне это не слишком понравилось. Не люблю, когда фетишизмом попахивает. Я не боюсь, что мать свихнется, — ее нормальности на половину учительского коллектива хватит. Но со смертью отца она, конечно, сильно сдала.

Тот субботний день длился очень долго, и казалось, барахолочная моя одиссея произошла давным-давно, если и вообще случилась взаправду. Без сомнения, платье взяла сватья Шурка. Не надо наполнять свою жизнь привидениями. Возможно, я и остановился бы на этой мысли, если бы мать не вернулась к разговору о платье.

— Так зачем тебе понадобилось это платье? — спросила она. — Уж не хочешь ли жениться на Кате Мелешко? Она, мне кажется, вполне созрела для этого. Ты с ней поосторожнее, между прочим, с такими и до греха недалеко.

Вроде пошутила, юмора подпустила и наигранной строгости, но за всем этим проглядывало натуральное беспокойство.

— Мама-а, — стал я ее урезонивать, — тебе самой не стыдно такие вещи говорить?

— Стыдно-то стыдно. Но на всякий случай нужно.

Кажется, она успокоилась. А я подумал: «Катька — вот кто мне поможет! Разумеется, Катька! Что же, напрасно я сидел на этом гадском рынке три часа?!»

Но, прежде чем посвящать в свои планы Катьку, я все-таки решил навестить Люсину мать и подвергнуть ее допросу с пристрастием. Давно я о ней ничего не слышал, но если она не спилась и работает, то воскресенье самый подходящий день, чтобы застать ее дома.

 

Глава 5

СВАТЬЯ ШУРКА

Сватья Шурка живет на Выселках. Может, когда-то они находились вне города и сюда кого-нибудь высылали, а может, из-за дальности так назвали. История сего названия темна, по крайней мере для меня. Нынче же это очень уютный, зеленый и не такой уж отдаленный уголок города. Есть здесь и своя достопримечательность — шестиугольный дом с колоннами. Говорят, в нем живет архитектор, который выстроил это чудо по своему проекту.

Я был у сватьи всего один раз, когда исчезла Люся, — по поручению мамы просил зайти к нам. Люся в этом доме родилась. Должно быть, в то время он был исправным. Но если в течение двадцати лет к деревянному дому не прикасалась мужская рука, можете себе вообразить, что это за дом. Мне даже показалось, что он немного скособочился и ушел в землю. Дворик — ни травинки, но выметен, а под окнами грядки с клубникой обработаны. Калитка у сватьи без запора, на веревочной петле, а вот дверь оказалась заперта. На мой стук выглянула на крыльцо соседка. Я подошел к забору и спросил об Александре.

Она работала в магазине, совсем поблизости. Соседка сказала, там я ее и найду. В таких магазинчиках продается все — от еды до стирального порошка и нижнего белья. Александра узнала меня не сразу, зато потом вроде даже обрадовалась, засуетилась и предложила:

— Пойдем ко мне. Все равно покупателей нет, а у меня обед скоро.

Она написала карандашом: «Обед до 2 часов», вывесила бумажку на дверь, закрыла ее на висячий замок, и мы вернулись в дом. Сватья предложила супу, но я отказался, тогда она налила растворимого кофе и поставила на стол пряники. Не знаю почему, но я волновался. Для начала пришлось рассказать ей о нашей жизни и записать новый адрес.

Пока она грела суп, кипятила воду для кофе и вертелась вокруг стола, я думал, пьет она или нет, и взглядом Шерлока Холмса исследовал окружающую обстановку. Может, по жилищу и нетрудно определить пьющего человека, но мне это не удалось.

Я вспоминал комнату, какой увидел ее в первый раз. Казалось, ничего не изменилось. Тогда я тоже не увидел здесь погрома, груды грязных тарелок и батареи пустых бутылок. В доме давно не было ремонта, потолки серые, обои в пятнах, но пол чистый и ничего не раскидано. Никакой «говорящей» детали я не нашел, кроме подсолнечного масла, налитого в водочную бутылку со свежей этикеткой. Но это тоже вряд ли о чем-то говорит. Александра работает в магазине, там могла и бутылку взять. Вид у Александры достаточно опрятный, но очень она постарела. Сватья моложе моей матери, а выглядит значительно старше.

— Почти два месяца в больнице лежала, — сказала она. — Перенесла операцию на желчном пузыре.

— А как сейчас самочувствие?

— Осложнения были. Сейчас отошло.

— Как вы тут одна живете? Что вечерами делаете?

— Что делаю-то?.. Телевизор смотрю.

Я не представлял такой жизни — полный мрак. Когда наконец спросил у нее про свадебное платье, Александра с большой горячностью стала толковать, что не было никакого платья. Я не поверил, а она, будто догадавшись, потащила меня в соседнюю комнату.

Это была спальня. Над кроватью висела увеличенная фотография Люси в непонятном возрасте. Здесь ей можно было дать и двенадцать, и семнадцать лет. Рамка фотографии была обвита фатой. Она спускалась сверху, так иконы украшают вышитыми полотенцами.

— Вот что я взяла, — указала на фату Александра. — Вещи тоже здесь. — Она открыла шкаф и вывалила на постель какое-то тряпье. — Кое-что отдала для племянницы… — извиняющимся тоном добавила она. — Сносит, детям теперь много надо.

Или отдала, или пропила, решил я. А про подвенечное платье поверил. Только она подумала, что мы подозреваем ее в чем-то, а может, собираемся попросить вернуть платье. Чтобы не беспокоилась, я рассказал ей про рынок.

— Наверное, обознался. Я же в фасонах ничего не смыслю.

— А не Игорь ли продал? — настороженно спросила она.

— Это совершенно исключено. Он бы не стал. Он и не смог бы. Игорь у нас даже в магазин не ходит. Он и купить ничего не может, а уж продать…

Оставил я Александру в глубокой задумчивости, запустил ей, как говорится, таракана под черепную коробку. И эта ее озадаченность еще больше укрепила меня в мысли, что платье она не брала. Зря потревожил ее.

По дороге домой я встретил соседку, и у меня мелькнула мысль спросить, пьет ли Александра. Но спрашивать не стал. Зачем мне это? Александра с серым лицом и вся ее серая квартира, где мало мебели, старый черно-белый телевизор, фотография Люси, убранная фатой, еще долго стояли у меня перед глазами. Очень жалел я сватью Шурку, но даже в память о Люсе помочь ей ничем не мог.

 

Глава 6

МИЛОЕ СОЗДАНИЕ

Катюша — милое создание, пушистый нежный персик. Ее мать меня обожает. Она считает: пусть лучше бойфренд, чем «Агата Кристи». Вообще-то я тоже так считаю. Мамаша впускает меня в комнату к «персику», та, в цветных подштанниках, которые имеют замысловатое иностранное название, лежит на тахте и впитывает любимые голоса: «Когда я на почте служил ямщиком, ко мне постучался косматый геолог…» Тьфу!

У меня к Катьке непреодолимое притяжение. Бывает, мы обнимаемся и целуемся. Вроде бы в шутку, дурачимся. Если бы мы целовались всерьез, возможно, она отлипла бы от своей «Агаты Кристи» и стала нормальным человеком. В лице «Агаты Кристи» я столкнулся со сверхмощным соперником. Не в моих силах его победить. Иногда Катька сама ко мне приникает, обнимает, и вид у нее такой нежный, беззащитный, но в основном шипит, как кошка: «Отлезь!»

Если бы ей возможностей побольше и решительности, она бы далеко пошла. Я слыхал, что эти фанатки объединяются в кучи и ездят по городам за своими кумирами, прорываются на концерты, караулят у подъездов. А для кумиров, похоже, это как наркотик.

У Катьки приличная семья, бродяжничать ей не позволят. В нашу дыру «Агата…» никогда не приедет. До Петербурга четыре часа по железной дороге — кто ее на концерт отпустит? Денег на карманные расходы Катьке дают много, но на бесчисленные журналы и газеты, где пишут про группу, у нее не хватает. Для пополнения коллекции статей и портретов Катька ходит в читальный зал, просматривает прессу. И если находит что-то новое, вырезает бритвочкой. Я ей сказал, чем дело кончится, если ее поймают. Теперь она в разные библиотеки ходит.

— Очнись, — говорю. — Это я, твой косматый геолог.

Ноль внимания, фунт презрения! Лежит, вытянув свои хорошенькие толстенькие ножки, прикрыв голубые глазки.

Тогда я гаркаю что есть мочи:

— Подъем!

Нервная система железная. Она выключает магнитофон и спокойно говорит:

— Урод и кретин.

— Конечно, куда мне до некоторых!

После сей фразы повисает долгое молчание. А мне совсем не резон с ней сейчас ссориться.

— Фанатеешь все? — наконец спрашиваю доброжелательно или, по крайней мере, нейтрально.

— Вроде того, — заявляет безразличным тоном.

— Вообще-то я вывести тебя хотел. Воздухом подышать. — И, понимая, что должен завладеть ее вниманием, говорю: — Сейчас открою тебе один секрет.

— Какой?

Наконец-то заинтересовалась.

Я рассказал ей про рынок, платье и свой план. Она должна явиться к бабке и сказать, что слышала, будто та продает свадебное платье. Также хорошо бы разузнать, откуда оно у старухи.

Катька выслушала меня и задумчиво пропела:

— «Давайте, Люся, потанцуем, нам жизнь дает прекрасный шанс. Давайте, Люся, потанцуем, теперь зависит все от вас…»

— Только перестань пошлить. — Меня это очень раздражало. — Тошнит от твоей «Агаты».

— А ты вообразил, что это «Агата»? Там же философия! А тут тупизм типа «Ксюша — юбочка из плюша». Не ловишь мышей?

— Ловлю. Так мы идем?

— Идем. Только убери клешни, не лапай меня! И выйди, мне надо переодеться.

— Отвернусь, одевайся.

— Выйди вон и закрой за собой дверь!

Вот такое у нас славное общение.

Появилась она в юбчонке, которая с трудом прикрывала зад.

— Кать, ну это совсем не тот прикид. Представь себе бабкину психологию, она же с тобой и говорить не станет.

— Пусть мой прикид тебя не волнует, и с психологией я сама разберусь.

Хотелось бы надеяться. Но вид у нее, во всяком случае, был вполне половозрелый. И росточком она не выше Люси, правда, все окружности и округлости серьезно превосходили Люсины.

— Не вздумай мерить платье, — предупредил я по дороге, — ты в него не влезешь. Твоя задача все выяснить и отвалить.

— Только, пожалуйста, не учи меня, — ответила она высокомерно.

Я присел невдалеке от бабкиного дома на лавочку возле забора. Рядом сидел дедушка — божий одуванчик, в зимнем пальто и обрезанных валенках. Между коленками держал палочку. Он на меня никак не прореагировал. Должно быть, он и не ходил сам — вывели погреться на солнышке.

«Каналья сатирик утверждает, что у стариков седые бороды, лица в морщинах, из глаз густо сочится смола и сливовый клей (про сливовый клей мне очень нравится!) и что у них совершенно отсутствует ум и очень слабые ляжки… Я охотно верю… Всему этому, сэр, я… верю… Только публиковать… считаю бесстыдством… Публиковать это считаю…»

Забыл!

«Всему этому, сэр, я охотно верю…»

Стал забывать. А ведь половину «Гамлета» наизусть знал. С Люсей мы общались преимущественно цитатами из Шекспира. Если, к примеру, она спрашивала меня, где сахарница, солонка или что-то другое, я тут же отвечал:

«Не могу, сэр».

«Чего, милорд?» — Она изображала удивление.

«Дать вам надлежащий ответ. У меня мозги не в порядке».

Вместо простого спасибо говорилось:

«Благодарю вас, друг мой. — И прибавлялась ремарка: — Полоний уходит».

Если отец вставал от телевизора, ругаясь по поводу телесериала, клипа или рекламы, следовало замечание:

«Раз королю неинтересна пьеса, нет для него в ней, значит, интереса».

Если мать объявляла, что идет готовить обед или ужин, изрекалось:

««Покамест травка подрастет, лошадка с голоду умрет…» — старовата поговорка».

Стоило застать друг друга с книжкой, газетой или телепрограммой в руках, как полагался следующий диалог:

«Что читаете, милорд?»

«Слова, слова, слова…»

«А в чем там дело, милорд?»

«Между кем и кем?»

«Я хочу сказать, что написано в книге, милорд?»

«Клевета. Каналья сатирик утверждает, что у стариков седые бороды, лица в морщинах…»

Старик по-прежнему неподвижно сидел на лавочке, опираясь руками на клюку и уставясь в землю. Я с беспокойством посматривал на часы: Катька не возвращалась. И я вдруг вообразил, что она может никогда не выйти из этого проклятого дома. «Через десять минут пойду на розыски», — решил я. Но Катька появилась раньше.

— Ну что? — Я подбежал к ней.

— А платье очень необычное, будто старинное, — мечтательно сказала она. — В нем есть нечто… Я не могла удержаться, чтоб не примерить. И чего это ты говорил, что я не влезу в него? Чуток тесновато, но прекрасно влезла.

— Ты узнала, что требовалось?

— И более того, — загадочно ответила она. — Не понимаю, почему ты постоянно во мне сомневаешься?

— Говори.

— В этом платье венчалась ее внучка. Купили его у соседки слева, видишь зеленый фронтон? Там невестка в нем выходила замуж. А невестке с зеленым фронтоном платье досталось от соседки справа, угловой дом на горушке. Вот тебе и вся цепочка событий.

Я потащил Катьку смотреть угловой дом. Он дремал под солнышком, как давешний старик на скамеечке. Три окна на улицу были завешены тюлем.

— А слабо тебе зайти сюда и разведать про платье?

— Слабо, — отозвалась она. — Мне надоело участвовать в этих глупостях. Здесь нет никакой загадки. Даже если Люсина мать тебя не обманула, продать платье могла сама Люся. Ты говорил, что у нее была какая-то тайна, она чего-то боялась. Часто за такие вещи приходится платить. Деньгами тоже.

Она в общем-то совсем не глупая, эта Катька, но бывает до чрезвычайности вредная и бестактная. Мы с ней шли пешком, презрев автобус, и каждый думал о своем. Временами она самоотречение мурлыкала:

— «Чтобы выпить двести грамм, пойди возьми стакан из тонкого стекла, а лучше хрусталя, чтоб отражалась в нем вечерняя заря и чтоб играло солнце…»

Ее любимая песня. И это она считает философией!

Перед сном я открыл позабывшегося «Гамлета», Люсину книжечку, которая так у меня и осталась. Тишина стояла вокруг. Когда смолкают звуки города, со стороны железной дороги явственно слышны поезда и электрички. Та-та, та-та, та-та — доносится долго и тоскливо. Может, знай я это постукивание с детства, казалось бы мне оно романтичным? Но в детстве я привык слышать, как ветер шелестит в деревьях, как дождь шуршит в листве, именно шуршит, потому что здешний дождь только и умеет бессмысленно лупить по подоконнику. Как снег пойдет зимой, я тоже не услышу, это больше никогда не повторится. А если мне суждено жениться, то будет у меня какая-нибудь задастенькая Катька. Она никогда не скажет мне: «Да, милорд», «Нет, милорд».

 

Глава 7

НАБЛЮДАТЕЛЬНЫЙ ПУНКТ

Первого июня писали математику. Я еще успел и Катьке помочь.

Домой возвращаться не хотелось. Мать является с работы не раньше шести. Вышел из школы с Катькой — ее дом как раз напротив, — попробовал напроситься в гости, но она отговорилась домашними делами, будто не я только что решил ей квадратное уравнение.

Не знаю уж как, но через некоторое время я обнаружил себя на пути к Картонажке. Дотелепался до известной улочки, добрел до дома рыночной бабки, а потом до того, в три тюлевых окна, углового.

Напротив стояла каменная часовенка, облупленная — кирпич меж штукатурки светится. Без купола. Окна и двери забиты железом. Стояла она на перекрестке улиц, а меж ней и забором, огораживающим частное владение, разрослись кусты, и сверху пологом нависла густая крона отцветшей черемухи. Проверил — чисто, никто не использует укромный уголок в качестве туалета. Молодая травка лоснится, а по краю, на солнце, — пушистые его собратья, махровые солнышки одуванчиков.

Забрался внутрь. Классный наблюдательный пункт. Притулился к развилке черемухового ствола. Посидел. Интересующий меня дом был глух и слеп: ни калитка не скрипнула, ни тюль на окошках не дрогнул.

Гусеничка спустилась вниз на паутинке. Потом рассматривал паука, заставляя его ползти с ладони на ладонь. Тельце его походило на продолговатую зеленую, как лист салата, бусину, а голова — на круглую янтарную. К голове прилепились две черненькие бисеринки — глаза. Ляжки у паука были розоватые, литые, а от колена ноги поджарые и волосатые.

В засаде я просидел около часа. За это время по улочке не прошел ни один человек. Только кудлатая коротконогая собака очень деловито пробежала сначала в одну сторону, а потом в другую. Я уже собрался отчаливать, но внимание мое привлек участок между рыночной бабкой и моим подопечным домом. Двор хорошо просматривался сквозь штакетник, а там в коротком халатике появилась рыжеволосая девчонка с тазом выстиранного белья. Повернувшись ко мне задом, она принялась встряхивать его и развешивать. Вьющиеся крупной волной бронзово-рыжие волосы плескались по спине. Свободный халатик поднимался вместе с ее руками. Картина открывалась впечатляющая. Развесив белье, девчонка подхватила таз и скрылась, а я отправился восвояси.

Решил прибыть сюда завтра пораньше и узнать, кто живет в доме. Я понимал, что маюсь дурью. Мне нечего было делать, а также я хотел помучить Катьку: надеялся, что заскучает без меня, а возможно, и озаботится, где же я обретаюсь. Разумеется, я не скажу где, потому что она сочтет, что «у меня мозги не в порядке». И будет права.

Я уже спустился по улице, когда навстречу мне попался двухсотый «мерседес». Обернулся ему вослед, но не понял, у какого дома он остановился.

На следующий день я занял наблюдательный пункт в восемь утра, и мои старания увенчались успехом. Около девяти из дома вышли два мужика. Один — молодой, то ли небритый, то ли отпускающий бороду. Другой — лет пятидесяти. А может, шестидесяти. Мужики как мужики. У молодого через плечо перекинута средних размеров темная матерчатая сумка.

Вывод? Нет вывода.

Еще через полчаса бабка вышла. Лет пятидесяти пяти. А может, шестидесяти пяти. Черт их разберет! Тоже обычная бабка, с кошелками. Вскоре возвратилась. Судя по всему, ходила в магазин. Накупила много, в обеих руках принесла. Возвращения мужиков я не дождался, но видел кое-что поинтереснее.

Около полудня к дому подкатил «жигуль». Трое мужчин остались в салоне, а четвертый вылез и тихо поскребся в крайнее окошко. Он не пошел к калитке, а дождался, пока вздрогнула занавеска и рама отворилась. Кто открыл окно — я не видел из-за спины мужчины. Так же внезапно оно затворилось, мужчина сел в «жигуль», и тот укатил.

Вообще-то ничего странного в этом эпизоде не было, тем более в доме вряд ли имелся телефон.

И еще через день я был на Картонажке в своем укрытии. Бабка выходила из дома один раз, но если и была в магазине, то купила какую-то малость. Зато в соседнем доме, в окне, выходящем на улицу, я заприметил рыженькую. Поначалу она сидела у открытого окна с книжкой, а потом разделась до купальника и переместилась на подоконник. То, что не кавалеров она ловила, — однозначно: по улице почти никто не ходил. Она загорала и готовилась к экзамену. За девятый класс она сдавала или за одиннадцатый — определить по внешнему виду да еще с такого расстояния я не мог. Теперь за домом, ради которого сюда приходил, я наблюдал постольку-поскольку, зато за рыженькой — весьма пристально.

Глаза я распахнул, когда на горбатую улочку влетел черный БМВ. И точно, он остановился возле углового дома. Вышел разухабистый парняга и постучал в крайнее окно. Оно отворилось, произошли какие-то переговоры, рама закрылась, но парень остался ждать. Через несколько минут окно снова открыли. Ожидающему что-то передали. Я видел, как он опустил в карман какой-то маленький предмет. Машина пропылила обратно.

Пока я наблюдал за событиями у дома, девочка в окне исчезла. Мне почему-то стало скучно, я вылез из своей черемуховой беседки и поплелся домой.

В тот же вечер я наткнулся в газете на заметку под названием «Детские игры мужчин». Там было написано: «Каждый мужчина играет в те игры, в которые он недоиграл в детстве».

Как оказалось, Александр Грин мастерил луки и стрелял из них. Аркадий Гайдар запускал воздушных змеев. С Максимом Горьким — сложнее: он обожал разводить костры и устраивать пожары в пепельнице. Драматург Островский выпиливал лобзиком. Антон Павлович Чехов провел свое детство в затхлой атмосфере отцовской лавки, а потому вволю не наловился рыбы. Лев Толстой в детстве недособирал грибов, а также не утолил страсть к пилке дров, косьбе и строганию рубанком. Один иностранный чудак, композитор, отвел в своем доме две комнаты под действующие модели железных дорог. Однажды ему сообщили, когда у него концерт, на что композитор сказал: «Не могу, в этот день у меня назначен пуск железнодорожной линии Стамбул — Париж».

Я сразу понял, что означали мои дежурства на наблюдательном пункте. Просто в детстве я недоиграл в сыщика. Помню, как мы с Борькой следили за соседом. У того из гаража раздавались странные звуки. Следили на полном серьезе, считая его шпионом, хотя все знали, что машины в гараже нет: сосед отдал ее сыну, а сам с женой держит там кроликов.

В доме на горбатой улочке и в его автомобильных посетителях было нечто странное. Но не более чем в запертом на замок гараже, где хрумкали капустку кролики.

На Картонажку я больше не ходил. Пятого июня сдал биологию, девятого писал изложение по отрывку из «Слепого музыканта» Короленко. Впереди была еще физика. В том, что я получу не меньше четверки, даже если учебник не открою, я не сомневался, и спокойно читал новеллы Стефана Цвейга.

Из трех наших девятых классов решили сделать один десятый, но желающих и на один не набралось. Сильно пугали сложностью испытательных экзаменов, кое-кто сдрейфил и пошел поступать в другие школы. И к нам пришли чужие ребята, возможно по той же причине.

Погода почти полмесяца стояла по-настоящему летняя, каждый день — солнце. Несколько раз с парнями ездили купаться. Катька демонстрировала гордость и равнодушие. Я спросил ее про летние планы, она ответила:

— Собираюсь отдыхать на Мальорке. Это остров такой.

— В таком случае я на Минорке. Это тоже такой остров.

Потом я подумал: а шутила ли она? Ее предки достаточно состоятельны и для Мальорки.

В детстве я с родителями однажды ездил на юг, а больше путешествовать не доводилось. Летние каникулы я обычно провожу у тетки в Петербурге. И в этом году мы с мамой собрались. У мамы отпуск с конца июня. Предполагалось, что я ее подожду и тронемся вместе. Но так обрыдло мне все окружающее, ну прямо до невозможности, что решил я убраться сразу после физики. А мама пусть приезжает, как освободится.

И уехал бы я, и лето бы пролетело, а там и новый учебный год начался, и все пошло бы себе, поехало по накатанной дорожке, как обычно. Но попутал меня черт. Случилось это вечером шестнадцатого, когда закончились экзамены. Через два дня я собирался помахать родному городу ручкой, а на прощание решил прогуляться до Картонажки. Думал, в последний раз.

 

Глава 8

Я УЗНАЮ ТО, ЧТО ЗНАЮТ ВСЕ

Перед моим поднадзорным домом стояли сразу две машины, у приоткрытого окна происходили оживленные переговоры. Я обошел часовенку и с тылу поднырнул в свое укрытие. Не успели машины отчалить, как появились трое пеших. Двое ждали в стороне, один разговаривал у окошка. Чуть позже подошла девушка, позвонила у калитки. Девушку впустили во двор, но она там не задержалась.

Судя по всему, жизнь в этом доме протекала по вечерам, а может, даже и по ночам, и жизнь подозрительная, не думаю, что хорошая. Пост я покинул в одиннадцать, а незадолго до того к заветному окну приезжал парень на велосипеде.

На следующий день к полудню поперся в школу: должны были вывесить списки зачисленных в десятый класс. Я и без того знал результат, однако явился и даже выискивал в списках свою фамилию. Из нашего класса поступали двенадцать человек. Один не сдал письменную алгебру, остальные поступили.

— Это надо отметить, — сказал Кожемяка. — Всех приглашаю к себе на дачу. С ночевкой. Родители остаются дома, я договорился.

— Что же вчера не предупредил? — завелся кто-то из парней.

— Ты поедешь? — спросил я у Кати.

— Если отпустят. С тобой, наверное, отпустят.

Договорились встретиться в шесть вечера на остановке автобуса. Поскольку ни у кого не было с собой денег, сложиться и купить провизию мы не смогли. Решили: пусть каждый купит бутылку и что-то из еды на двадцать рублей.

Двадцать плюс восемь на дорогу — для меня это сумма не пустяковая. Но прежде чем доставать деньги, хотелось удостовериться, поедет ли Катька. Мы зашли в детский садик, где начальствует ее мать, и получили согласие. Правда, перед этим она позвонила родителям Кожемяки, а я заверил ее, что доставлю Катьку завтра днем в целости и сохранности.

Теперь мне предстояло решить свои проблемы. Я уже знал, что для начала попробую тряхануть Игоря: раз в месяц он подбрасывал мне на карманные расходы.

Своего брата я нашел в спортивной школе, и он расщедрился на двадцать. Затем я вернулся в школу, доложился матери, получил благословение и еще десять. Оставалось сделать покупки и найти моего соученика, теперь уже бывшего, Сусолова. Про него я вспомнил еще накануне.

Место обычной сусоловской тусовки возле кинотеатра «Мир», который ныне стал разноплановым заведением, где на первом этаже находятся магазин, игральные автоматы, а также бар и ресторан «У Дениса». Денис — крутой мэн, старший брат Сусолова, поэтому его хозяйство знакомые называют также «У Сусола».

Тусовка была на месте. Парни от двенадцати до шестнадцати подпирали стены бывшего кинотеатра и о чем-то базарили. Кое-кого я знал в лицо и даже по имени. Здесь мне и сообщили, что Юрка Сусолов работает в «игральных автоматах». И точно, он сидел в будке у входа, продавал жетоны, менял деньги на мелочь и т. д. Автоматы мигали разноцветными картинками и огоньками, звенели и пиликали.

Я сел на порожек Юркиной будки, и поначалу мы поговорили обо всем понемножку, в основном-то, конечно, про наших. Кто где устроился. Юрка сказал мне, что заменяет заболевшего кассира, а вообще-то будет работать у брата в баре и какая пойдет кучерявая жизнь. Я выразил восторг по этому поводу и, наладив тем самым возможные дружеские доверительные отношения, перешел к делу. Я рассказал ему о доме на Картонажке и спросил, что означают «оконные» визитеры.

— Ты что, дурачок? — изумился Юрка. — Про Картонажку детсадовские знают. Там наркотиками торгуют.

— Ты уверен?

— С тобой полный облом! — Сусол постучал по своей большой и лохматой башке. — Я-то уверен. Там наркоманское гнездо. Весь сбыт в городе оттуда.

— Все знают, а милиция не знает?

— Ты даун или притворяешься? Милиция куплена. Она еще их и охраняет. Обычное дело.

— Спасибо, просветил.

— Пожалуйста, всегда обращайся, если сам не врубишься.

— Непременно, — пообещал я.

Возможно, я и даун. Кое во что действительно не въезжаю. В фэнские штучки, например, не въезжаю, в философию «Агаты Кристи» тоже. Где наркотики продают, не знал. Самое смешное, что все это несложно узнать, но зачем мне это?

Я по отцу скучаю и очень жалею, что место худенькой странной Люси заняла спортивная яркая Настя. Если бы Люся была с нами, о продаже Дома с башней даже мысли бы не возникло. А еще это подвенечное платье, как призрак отца Гамлета, вопиющий об отмщении! Я знаю, откуда на свет Божий выплыло это платье. А теперь я знаю также, что там, откуда оно выплыло, наркоманский притон. И что мне делать с этим знанием?

Вдвоем с Борькой мы что-нибудь придумали бы, но теперь мне и поделиться не с кем. За два с половиной года я потерял Люсю, отца и друга.

Летом, уже после смерти отца, Борька сказал мне, что Слон из нашего класса и один парень из параллельного позвали его на дело. Недалеко от садоводства, куда мы собирались сегодня на гулянку, проходит железнодорожная линия. Там есть глухое место, где поезда стоят перед семафором. Может, и не все, но ежедневный товарняк в одиннадцать вечера стоит. Кругом лес. Сбить пломбу с вагона и вывалить несколько коробок времени хватит. А в коробках и сигареты, и тряпье, и что угодно. Слон с компанией уже дважды поживились таким образом.

— Видел джинсы на Слоне? — спросил Борька. — Это тебе не какое-нибудь фуфло! Происходит все мгновенно. Делов — тьфу! Навар тоже небольшой, но для нас сгодится. Идем?

— А как ты матери объяснишь, откуда джинсы?

— От блин! Почему ты всегда задаешь вопросы? Объясню как-нибудь! И не каждый раз джинсы везут. Может, их и не будет.

— Ну а сигареты? Куда ты их денешь?

— Все отработано. Есть такое место, где их купят и еще спасибо скажут.

— Не нравится мне эта затея, — признался я.

— Тебя моральная сторона волнует? А ты не волнуйся. Если товар частный, вообще обсуждение побоку. Грабь награбленное. Государственный — не обеднеет государство. Оно уже и так разворовано, а теперь обворовывает нас. Твоя мать сеет разумное, доброе, вечное, а получает гроши. Моей по три-четыре месяца зарплату не дают. Тебе кого жальче — мать или государство? Заработаешь, блин, немножко, матери отдашь.

«Вот если бы принести матери деньги, — подумал я. — Вечно она на всем экономит, носки штопает, хотя во всем цивилизованном мире этого уже никто не делает. Или купить ей что-нибудь красивое. Сама она не купит. Дать ей деньги — заготовит макарон килограммов десять, крупу, масла в морозилку заложит пачек пять, подсолнечного, разливухи, оно подешевле, несколько бутылок запасет. И успокоится».

— Так идешь или нет? — прервал мои размышления Борька.

— Не нравится мне…

— Знаешь, блин, — решительно заявил Борька, — если надумаешь, приходи ко мне в восемь вечера.

Не было для меня искушением его предложение. Но я проиграл ограбление товарняка в своем воображении и представил не то чтобы сладкую жизнь, которую оно принесет, а так — маленькие радости. Я не сказал Борьке: «Нет». А мне нужно было хватать его за руки, бороться с ним, связать и запереть в доме. Сказать матери, если не его, то моей. Я виноват. Я не чувствовал бы себя виноватым только в одном случае — если бы пошел с ним. Не связал бы я его: он всегда сильнее был. И матери я не сказал бы ничего.

Борька сам виноват. Я не предавал его, но почему-то ощущаю себя предателем.

Они — со Слоном их было трое — засели у того семафора в лесу. Все прошло как по маслу. Но на следующий день явился милиционер и увел Борьку. Домой он больше не вернулся и в конце концов угодил в колонию. На первое мое письмо он ответил, а на все последующие — молчание. Передавал я письмо и с его матерью, когда та ездила навещать Борьку. Просил узнать, почему не пишет. Она этого не выяснила, а может, и не выясняла. Дело и так ясное: не пишет — значит, не хочет. Видать, разошлись наши дорожки.

К Борькиной матери я перестал ходить. Там одно и то же. Как увидит меня, начинает плакать и причитать: «Как же он тебе ничего не рассказал? Вы же были лучшими друзьями! Я знаю, ты бы его остановил. Ничего бы с ним не случилось». Она думает, что я не знал о Борькиных планах.

После того как Борькиного брата привезли в гробу из Чечни, она очень сдала, похудела, поседела. А после того как Борьку в колонию отправили, совсем постарела, щеки ввалились, морщинами лицо затянуло, и запущенная какая-то стала, неопрятная, на Бабу-ягу похожая. Недавно я увидел ее на улице и юркнул в магазин, чтобы избежать встречи.

 

Глава 9

В КАНАВЕ АНГЕЛЫ ПОЮТ

Посмотрел: сухое вино дороже водки, думал-думал и купил бутылку водки. На еду осталось всего ничего. Зашел за Катькой. Она больше чем на двадцать пять рублей накупила. Шампанское, килограмм сарделек и банку консервированных огурцов. К автобусу пришли семь человек: четыре парня и три девчонки.

С гиканьем пробились в автобус. Ох уж эти садоводческие автобусы! Отец говорил про них: «Данте, «Божественная Комедия», часть первая — «Ад»». В духоте и тесноте, вперемешку с досками, рамами, рюкзаками и тележками, мучаются вместе с людьми кошки и собаки. Последние наименее терпеливы, время от времени какая-нибудь впадает в истерику и производит надсадные скулящие вскрики. Это продолжается всего двадцать минут, но такое впечатление, что три раза по двадцать.

Пропади она пропадом, такая дача! Я вообще противник дач. Может, потому, что всю жизнь прожил в собственном доме? Отец любил землю, он на ней работал, но это не значит, что нам с Игорем не приходилось копать и поливать. Сейчас мне кажется, это не было обременительно, но не помню, чтобы я любил такие радости. Однако что такое овощи с огорода, я понял только теперь, когда их надо покупать в магазине, а мы вдвоем живем на зарплату матери. Хотя подари нам сейчас садоводческий участок с готовым домом — ей-богу, отказались бы.

Года четыре назад я был в садоводстве, а еще больше наслышан о нем, но то, что я увидел, произвело на меня неожиданно приятное впечатление. Канавы по краям дорог заросли березой, рябиной, ольхой и осиной. Около некоторых участков они были подстрижены наподобие зеленой изгороди, но в основном вздымались зеленым пламенем. Понизу стояли густые кусты люпина с розовыми, белыми, синими, сиреневыми и лиловыми цветами-свечками. Дикие пассажиры автобуса имени Данте как-то сразу рассредоточились по улочкам, словно растворились. И тихо было в этот будний вечер, благостно. Небо блистало пронзительной голубизной, а по нему медленно и торжественно плыли белые облака с синими подпалинами.

— Видите вы вон то облако в форме верблюда? — спросил я Катю.

— Вижу.

— Надо отвечать: «Ей-богу, вижу…»

— Ей-богу, вижу… — без энтузиазма повторила Катя.

Я прилагал все силы, чтобы приучить ее к Шекспиру, но, мне кажется, эта игра ей не нравилась. Если бы она и знала текст, то специально отвечала бы неправильно.

Шли мы минут пятнадцать или чуток побольше. Дом Кожемяк стоял на самой границе садоводства, у кромки леса, и был основательный, двухэтажный. Тут же к нам подкатили соседи, супруги-стариканы, со всяческими приветствиями. Кожемяка втихаря чертыхнулся. Понятно, им было дано негласное поручение присмотреть за нами. Впрочем, как подкатились, так и укатились, а место, где мы собирались палить костер, все равно не было видно с их участка.

Поначалу разбрелись, осматривая огород и дом, потом сложили в кучу свои припасы. Вышла нестыковка: три бутылки водки, шампанское, сухое вино, а из закуски какая-то ерунда — плавленый сырок, хлебобулочные изделия, много пряников да Катькины сардельки с маринованными огурцами. Я сразу понял, что ничего хорошего из гулянки не выйдет.

Пока Кожемяка поливал огурцы в парнике, мы разожгли костер, чистили от коры ветки, чтобы нанизать на них сардельки, хлеб и поджарить. Врубили на полную громкость магнитофон, пусть стариканы не воображают, будто мы будем сидеть как мышки.

Кожемяка принес стаканы. Пикник начался. Катька вставила в магнитофон кассету с «Агатой…», и пошла бодяга: «По небу ангелы летят, в канаве дьяволы ползут…» И как ей не надоело?

Даже у костра заедали комары, поэтому Кожемяка отвел нас в дом и открыл створки и ящики платяного шкафа, набитого старой одеждой. Тут оказалась настоящая костюмерная.

— Упаковывайтесь с фантазией! — орал Колян. — У меня с собой фотик — сделаем исторические кадры!

Я надел толстовку и шляпу пасечника. Катька натянула драные треники, а поверх — красно-черно-белую, с разлапистыми цветками мака юбку в оборках. На голову — фетровую мужскую шляпу. Колян отхватил галифе. Кожемяка — тюбетейку. Вальке Иванову досталась тирольская шляпа с пером. Ленка разыскала допотопную пелерину и стала похожа в ней на Коробочку. Сонька-дворянка вырядилась в рваный атласный халат с рукавами-крыльями. Сонькина фамилия — Прищепа, но она утверждает, что происходит из старинного дворянского рода Голицыных и бесится, если над ней подшучивают или не верят.

Устроили страшный тарарам, тряпки летели в воздух. Все толкались, чтобы занять место у большого зеркала на внутренней стенке шкафа и полюбоваться на себя. Потом мы фотографировались у костра в разных позах со стаканами, бутылками и сардельками в руках, а магнитофон орал: «По небу дьяволы летят, в канаве ангелы поют…»

Как-то незаметно Валька Иванов с Ленкой удалились в дом, и сие событие подверглось ироническому обсуждению. Они даже не явились, когда Кожемяка взял гитару. Он тащится от Цоя, но вообще-то репертуар у нас вполне традиционный, туристский. «Изгиб гитары желтой…», «Люди идут по свету…», «Возьмемся за руки, друзья…». К этому нас приучил Вовик — учитель физкультуры, с которым мы ходим на соревнования по ориентированию, а иногда и в походы. Иванова с Ленкой наши вопли не выманили из дома, зато оставшиеся взялись за руки, как учил Окуджава, и с песней пошли вокруг затухающего костра.

Наш класс не был дружным. Кроме Борьки, настоящих друзей у меня там не было. Я полагал, что, закончив школу, без грусти расстанусь с одноклассниками. Но теперь нас осталось не так уж много, мы знали друг друга с самого детства, и я внезапно понял, что с этими ребятами у меня крепкая связь. Я их любил. Они мне были не чужие. А еще я подумал: учиться нам еще два года и надо держаться вместе, чтоб не пропасть поодиночке.

На меня накатила необъяснимая любовь ко всему миру. Кожемяке с Коляном приспичило сыграть партию в шахматы, но доска была в доме, а его оккупировала наша «сладкая парочка». Начались переговоры на крыльце, развеселые и не очень приличные крики. Стариканы, наверное, изошли желчью и любопытством.

Благополучно закончили вторую бутылку водки, и мне казалось, я в порядке, — пил аккуратно, ел много пряников и чувствовал себя веселым и трезвым. Катька молчала и задумчиво смотрела на мерцающие угли костра, она порозовела, волосы растрепались. Как же она могла не нравиться? Мне вообще нравятся эдакие кошечки — мягкие, кокетливые, с завлекательными глазками, гримасами и разными частями тела.

— Леди, можно к вам на колени? — полюбопытствовал я.

— Можно, — равнодушно ответила Катька.

— Ну ты что? Ты должна сказать: «Нет, милорд».

— Нет, милорд.

— То есть виноват: можно голову к вам на колени? А ты отвечаешь: «Да, милорд».

— Отвали от меня со своими глупостями, — тихо сказала она. — И вообще я хочу спать.

Белые ночи были в разгаре. Солнце скрылось незадолго до полуночи, и небо совершенно внезапно, на глазах, налилось нежным клюквенно-золотым огнем. Его теснила чистая, прозрачная синева. Вскоре рассветный розовый ореол попер на запад…

Колян блевал в кустах смородины, у канавы. Сонька Прищепа размахивала атласными крыльями рукавов, рассказывая несмешной анекдот. Мы с Катькой пошли в дом. В комнате на первом этаже сидели на полу Иванов с Ленкой, ворковали и допивали стибренную у коллектива бутылку сухого вина. Мы поднялись на второй этаж, где лежало несколько голых матрасов с подушками. Сняв юбку с маками, Катька легла на матрас и накрылась ею. Я устроился по соседству. В саду орали: хорошо был слышен Кожемякин голос и смех Соньки-дворянки.

На противоположной стене комнаты играли розоватые блики. Светло было почти как днем. В детстве — не помню, но теперь эти белые ночи совершенно не давали мне спать.

Катька лежала на боку, лицом ко мне, глаза у нее были закрыты, но я знал, что она не спит. В саду снова включили магнитофон.

— Я к ним ко всем очень хорошо отношусь, — сказал я, распираемый любовью ко всему белому свету.

Катька не открыла глаз, но ресницы ее дрогнули, и она спросила:

— Да? С каких это пор?

— С тех пор, как для меня законом стало сердце, — с чувством продекламировал я.

Наверняка она догадалась, чья это строчка, потому что в ответ процитировала, о чем я тоже догадался, из «Агаты…»:

— «Сердце твое двулико: сверху оно набито мягкой травой, а снизу каменное-каменное».

С какого низу? Почему снизу? Абракадабра какая-то.

— Тебе было скучно? — поинтересовался я.

— Скучно, — сказала она, уселась на матрасе, прислонила подушку к стенке и привалилась к ней спиной. — Мне все время скучно. Мне тоскливо. Я чувствую, как уходит время. Я просеиваю его сквозь пальцы. А ведь это может продолжаться всю жизнь. Мысль об этом невыносима! — В ее голосе закипали слезы.

— Здрасте пожалуйста! — сказал я.

Но она не обратила на меня внимания.

— Почему я люблю его, если ни разу живьем не видела, не говорила с ним и знаю, что он для меня недоступен? Может, это странно, но поэтому и люблю! — Теперь она почти кричала сквозь злые слезы, а мне казалось, что я вдохнул воздух, а выдохнуть не могу. — Пусть это придуманная любовь, но это в миллион раз лучше, чем реальная с Кожемякой, будущим алкоголиком и шутом Коляном или Ивановым, дураком похотливым, козлом. Как его можно любить и хотеть? Вся рожа в вулканических прыщах. Сплошной маразм, время капает, как из испорченного крана. А я все одна и одна! Я не могу уже выносить это кромешное одиночество! И любить я их не могу!

— А меня? — неслышно спросил я.

— Что — тебя? Я к тебе очень хорошо отношусь. Я тебя люблю по-своему.

— Как сорок тысяч братьев?

— Тебе кажется, это мало?

Честно говоря, я был ошарашен, убит. А если и не убит, то тяжело ранен.

— Понимаю, тебе дорог этот фэнский миф. И твой сексуальный идеал — этот кот в кудряшках…

— Только без оскорблений!

— Зачем же ты со мной целуешься? Обнимаешься зачем?

— Больше не с кем, — жестко ответила она. — И все это ровным счетом ничего не значит. Если ты будешь честным, ты тоже согласишься, что не любишь меня. Конечно, я тебе нравлюсь, и тебе хотелось бы, чтобы мы были как Иванов с Ленкой. Вот и вся любовь.

— Неправда! — возмутился я, впрочем, без большой уверенности.

В тот момент я ничего не понимал: любишь — не любишь? Просто я был уязвлен и осознал, что для Катьки я временное явление. Она, видите ли, ждет любовь! Если бы кто-то появился — не я, конечно, но не обязательно какой-нибудь супермен или звезда эстрады, а просто не Кожемяка, не Колян, не Иванов, — она забыла бы своего кудрявого с его поющими в канаве ангелами. Почему-то жалко ее стало, и тогда я взял ее за руку, безвольно лежавшую на матрасе, сжал и долго не отпускал. А она не вырывала.

За окном просвистела птичка, и тут же за ней вторая. Значит, часа три, утро настает. Через полчаса будет звучать целый птичий хор. Я выглянул: у потухшего костра, свернувшись калачиком, спал Колян, а Кожемяка и Сонька тихо разговаривали.

Катя тихо лежала, лицо у нее было спокойное, и, укладываясь поудобнее, я сказал:

— Катюшечка, о нимфа, помяни меня в своих молитвах.

Она ничего не ответила, а может, и не слышала — заснула.

Когда я закрыл глаза, земной шар подо мной качнулся и закружился, набирая обороты. Понесло меня, понесло так, что пришлось не один раз открывать глаза, чтобы все остановилось. Потом сопротивление надоело, я отдался стихии и помчался, словно падающая звезда, крепко держа в своей руке теплую руку Катьки.

 

Глава 10

ДЕВЯТКА ПИК

О похмельное утро! Утро в первом часу дня. В голове треск, в желудке тоска, во рту как в общественной уборной. Полежал, не открывая глаз, прислушиваясь к себе и соображая: надо мне идти блевать или не надо. Решил: не надо. Без интереса вспомнил вчерашнее, а как разговор с Катькой всплыл — в пот кинуло. Я еще попритворялся спящим, но, открыв газа, обнаружил, что комната пуста.

На первом этаже спал Иванов, а девчонки убирали в шкаф раскиданную повсюду одежду, мыли стаканы и подметали. Кожемяка на участке складывал разваленную поленницу дров, а Колян застирывал в канаве обрыганные галифе.

— Хорошо повеселились, — мрачно сказал Кожемяка. — Дров напалили пропасть, пленку на парнике прожгли искрами от костра. Родители будут в ауте и развоняются со страшной силой. Еще неизвестно, не орали ли мы чего неприличного. У соседей ушки на макушке, а утром они не поздоровались. Я с ними — да, они — нет. Ты хоть помнишь, что было?

— Все было нормально. Только голова трещит, как будто там ворочаются ржавые железяки.

— Можешь опохмелиться, — предложил Кожемяка. — Только не советую. Я пробовал — эффект обратный.

Оказалось, что выпили мы две бутылки водки, третью открыли, но пить уже не могли. Если учесть, что девчонки пили вино, Иванов с Ленкой рано отвалили, а закуски почти не было, получалось не так уж и мало.

— Иди поешь, если можешь, — сказал Кожемяка. — Девчонки крепкий чай заварили.

Я проявил силу воли, помог Кожемяке собрать дрова, а потом уж пошли пить чай. Увидев нас, Колян мечтательно произнес:

— А здорово вчера надрались!

— Помнишь, как ты хотел сделать шашлык из дождевых червей? — поинтересовался я.

— У меня амнезия, — скромно ответил Колян.

— У меня тоже провалы памяти, — заявил Кожемяка. — Кто слышал, что Колян вчера нес на крыльце, когда мы за шахматами ходили? Что-нибудь неприличное?

— А почему неприличное? И почему — я? Я — ничего! — возмутился Колян.

— Да потому, что ты вечно… Если врубаться в твой базар, это полная труба!

Совместными силами успокоили Кожемяку и с удовольствием повспоминали вчерашнее, кто сколько выпил, что делал и говорил. Возможно, и меня все это занимало бы и веселило, если бы не ночной разговор с Катькой. Он не давал мне покоя, казалось, что и похмелье у меня не от алкоголя, а от ее откровений.

Катька не обращала на меня внимания и ничуть не раскаивалась. А может, ей настолько плевать на меня, что она даже не поняла, что наговорила? Она эгоистка и на самом деле любит только себя. Она и дружить не умеет. Вчера я собирался рассказать ей про дом-притон, ей — единственной, а сегодня ни малейшего побуждения не испытывал. Хорошо, что не проболтался.

Меня обуревали сложные чувства, но при этом не могу сказать, что мне не хотелось бы ее видеть. Говорить действительно не хотелось из-за болезненного состояния, а идти рядом было хорошо. Правда, песчаная, заросшая деревьями и люпинами улочка уже не казалась такой уютной и романтичной, и пугала мысль о душном, набитом людьми автобусе имени Данте.

Катька отстала и шла на полшага позади, как вдруг вскрикнула:

— Стой!

Она указала на дорогу. Под моей ногой лежала игральная карта. «Рубашкой» вверх.

— Переверни! — велела Катька.

Я перевернул.

— Ну и что?

— Девятка пик, — констатировала она и сделала большие глаза.

— И что из этого следует?

— Ты не знаешь, что такое девятка пик?

— Карта.

— Это означает, — сказала она, — болезнь или большую неприятность. Серьезную. Девятка очень сильная карта, она даже похлеще десятки.

— Да будет тебе!.. — отмахнулся я.

Уже в городе Колян спохватился, что в фотоаппарате осталось десять кадров, и решил их отснять сейчас же, но народ торопился, всем всё надоело и не терпелось попасть домой. А меня осенило — я попросил у него аппарат с недоснятой пленкой и обещал вернуть с проявленной. Так я получил «кодак».

Дома пытался спать. Матери сказал, что всю ночь сидели у костра и пели туристские песни. Бедные наши мамы! Моя совсем не дура, тем более в школе работает и все должна понимать. Но как же им хочется, чтобы детки их наподобие безгрешных ангелочков порхали в облаках, а не блевали, как дьяволы, в канавах, пусть даже заросших кустами прекрасного разноцветного люпина! Но согласитесь, последнее не самое плохое, что может случиться с детьми.

 

Глава 11

КОНЕЦ ИГРЫ

В семь часов вечера, прихватив фотоаппарат, я направился к автобусу на Картонажку. В общем, я оклемался, только тело приобрело какую-то странную невесомость, что было даже приятно, а голова продолжала побаливать — вот это мне совсем не нравилось, и я машинально тер виски и глаза.

На горбатой улице меня обогнала машина. Я уже не сомневался, куда она следует. А потом я увидел рыжеволосую.

В коротком сарафанчике, с гривой волос, сверкающей огненными искрами, она шла прямо мне навстречу. Впервые я увидел ее так близко и страшно разочаровался. Физиономия, руки, грудь и даже ноги были обсыпаны у нее бежевыми веснушками. Лицо открытое и простоватое. Издали она выглядела куда эффектнее и загадочнее. Внезапно я с ужасом подумал: «Может, и она?! Может, и она из такого дома, как мой поднадзорный?! Но не все же здесь торгуют зельем: на Картонажке домов двести или больше. И что мне за дело, из какого она дома, кто ее родители и чем занимаются?»

Она прошла мимо, я оглянулся. И она оглянулась. Я поймал ее странный взгляд, словно она узнала меня. Тут же мы отвернулись, и каждый пошел в свою сторону. Не могла ли она заприметить меня на наблюдательном пункте или видеть, как я туда забирался? Возможно, и на подоконнике она сидела в купальнике для меня?

Я залез в черемуховую пещерку, прислонился к развилке ствола и, скрытый ажурной занавесью, с остервенением круговыми движениями стал тереть виски. Прошло порядком времени, пока приехали наркоманы. Я прицелился объективом и стал выжидать, пока откроется окно. Мужик-покупатель расположился чрезвычайно удачно, так что мужик-продавец, тот самый, старый, которого я знал в лицо, нарисовался в раме лучше некуда. И тогда я нажал спуск.

Фотоаппарат был дрянной. Ну не то чтобы совсем дрянной, я был бы счастлив иметь и такой, но для моих нынешних целей нужен был телевик. Впрочем, я надеялся, можно будет как-нибудь напечатать середину кадра, увеличив ее, и отсечь окружающий пейзаж с заборами. То, что в кадр попала машина, тоже неплохо. А еще следовало бы взять карандаш и записывать номера машин.

Для чего я все это делал, до сих пор не знаю. В милицию идти с уликами я не собирался. Видимо, рассчитывал придумать позже, как ими распорядиться.

Солнце лениво спускалось к горизонту, когда наехало на него очень красивое синее облачное рванье, и закапало. В моем укрытии можно было спрятаться и от ливня, а этот неосязаемый, почти пылевидный дождик оседал вокруг золотой пылью, так что даже железо и шифер на крышах почти не потемнели, зато вся зелень стала ярче и наряднее. Моя сень, составленная множеством листиков, засверкала мельчайшими бриллиантами. Потом будто кто подтолкнул меня, чтобы я обернулся, — там, за часовней, возникла водянистая радуга. На глазах она наполнялась сочным цветом, как ворота в иной мир.

Я снова подумал о своих потерях: отце, Люсе, Борьке. Каждого не хватало мне по-разному, но это были именно те люди, с которыми я мог бы обсудить теперешнюю ситуацию. Другим я довериться не мог, и никого нового не заводилось, с кем можно было поговорить о сокровенном, странном, может быть глупом.

Дождь сеялся, сеялся, а прекратился в один миг. Радуга налилась до полной зрелости, а потом начала бледнеть, растворяться, как свежая акварель, смываемая водой.

Пока я не вспоминал про свою несчастную голову, боль сама по себе утихла. Зеленый мир напитался запахами и свежестью, все еще весенней светлой чистотой и непривычно легкой печалью об ушедшем. Я смотрел на дом, о котором знал правду, но не мог придумать, нужно ли использовать это и как? На глазах гасли алмазы в траве, на кончиках листьев и головках белого клевера.

А еще я подумал тогда, что пора завязывать с бессмысленной слежкой. Игра закончена. Пусть она была чистой воды ребячеством, но просто так ничего не случается. Значит, она тоже была нужна. Мне нравилась моя зеленая пещера. Здесь я думал про разные разности, рассматривал махровые, притрушенные яично-желтой пыльцой круглые подушечки одуванчиков, их многочисленные тупые лучики и пушистые сердцевинки. Здесь я следил за жизнью жучков и паучков, чего, мне кажется, не делал с детства, изучал прожилки листьев, складки коры, шелковую гладь молодых веток.

Мои сентиментальные размышления неизвестно сколько бы продлились, если б не был я изъят из зеленой пещеры неведомой грубой силой, которая выкинула меня на свет Божий за шкирку. Только на улице я разглядел, что вихрь, вырвавший меня из укрытия, не кто иной, как молодой парень из наркоманского гнезда. Может, он и был на четыре-пять лет старше меня, однако я сразу ощутил, что сильнее он в двадцать раз. Словно клешней схватил меня повыше локтя и волок к дому, приговаривая:

— Ах ты, гаденыш поганый! Что ты там вынюхивал-высматривал? Дай-ка сюда эту штуку.

Он вырвал у меня фотоаппарат, в который я отчаянно вцепился. Под злобный собачий лай я влетел в калитку, тут же получил сзади ребром руки сокрушительный удар по шее и, еще не успев почувствовать боли от первого удара, схлопотал второй — кулаком в живот. Шея у меня подломилась так, что подбородок брякнулся о грудь и лязгнули зубы, а сам я скорчился и рухнул на колени, держась за живот. Все это случилось мгновенно, так что я и страха особого не успел ощутить, но зато враз понял, что попал в прескверную историю. Еще перед глазами плавали кровавые пятна и рот судорожно открывался, хватая воздух, а я уже знал: дело дрянь, самому отсюда не выбраться.

Парень протащил мое скрюченное тело по двору, и я пересчитал на крыльце ступеньки. В комнате он бросил меня на пол, где я так и остался лежать, думая о том, что испытанное унижение — ерунда, все равно о нем никто не узнает, как и о моей судьбе. Из глаз катились слезы. Парень еще несколько раз ударил меня ногой, пока его не остановил старый мужик:

— Полегче! Сам разберусь. Это что?

Я не думал, что вопрос обращен ко мне, и не поднял головы, поэтому молодой сам ее запрокинул, схватив за волосы. Надо мной стоял старый, в руках держал фотоаппарат.

— Онемел? — ласково-угрожающе проговорил он.

— Я… — Голос был не мой, а может, и вообще не было голоса, так что пришлось откашливаться, отчего я снова сложился пополам. Кашлять было больно. — Я… Девочка… Рыженькая… У нее очень красивые волосы… На подоконнике сидит…

— Это он про Таньку. Ну, Танька, Тарасовых дочка, — услышал я откуда-то сзади женский голос и догадался, что это старуха, которую я тоже знаю.

— Девку, значит, караулил? — Старик раскатисто засмеялся. — Девку, говоришь, Таньку? Влюбился? — Мне показалось, он поверил и развеселился, только рано я обрадовался. — А если врешь? — спросил он, резко оборвав свои «ха-ха-ха». — А если врешь? Как проверить?

— Проявить пленку, — сказал молодой ледяным голосом.

— Дело это долгое, — решил старик. — А потому мы и так узнаем. Я догадываюсь, откуда уши торчат.

Теперь я сам попытался поднять словно перерубленную и стеклом набитую голову, чтобы посмотреть на старика правдивыми глазами.

— Это чужой фотоаппарат, я взял его у друга. Он может подтвердить. Я говорил ему, куда и зачем пошел. — Про друга сказал специально, чтоб старик призадумался. Зачем ему убийство на себя вешать?

— Я, случаем, не знаю твоего друга? Сдается мне, знаю.

— Вы его не знаете. Он мой одноклассник.

— Ну, ладно, батя, не тяни резину, — встрял молодой.

Может, он собирался лишь поддать мне, но не рассчитал, и я крепко ударился головой об угол печки. Надолго ли я потерял сознание, трудно сказать, но, вероятнее всего, ненадолго, а может, вообще на миг. Когда я сообразил, кто я и где нахожусь, то рассудил, что выгоднее в себя и не приходить. Мне ничего не стоило лежать с закрытыми глазами, не подавая признаков жизни, — свинцовые веки открываться не хотели, а малейшее шевеление причиняло боль.

— Кретин ты, Вовка, — сказал надо мной старик. — За что ни возьмешься, все испаскудишь.

Грубые пальцы осторожно потрогали мою щеку, потом меня перевернули на спину.

Я с трудом сдержал стон. Что-то тяжелое опустилось на грудь: старик слушал, бьется ли у меня сердце.

— Отнеси-ка его в заднюю комнату и положи на кровать, — приказал старик. Я почувствовал сильный рывок, но старый тут же рявкнул: — Сказано — отнести! Поосторожнее!

Далее был полет, во время которого молодой цедил сквозь зубы гнусные ругательства. Женского голоса после того, как было сказано о соседской Таньке, я больше не слышал, хотя надеялся, что старуха недалеко, и рассчитывал на ее жалость и помощь. Молодой, исчезнув из поля зрения отца, вывалил меня на постель, как куль с дерьмом. Снаружи лязгнула задвижка. Я разлепил глаза и обнаружил, что нахожусь в темноте.

Сколько прошло времени с тех пор, как я попал в этот страшный дом? Уходил я часов в семь вечера, около восьми был на месте, часа полтора просидел в укрытии. Сколько длилось все последующее, не мог определить. В любом случае не могло быть больше одиннадцати-полдвенадцатого.

В доме слышались голоса и громыхание посуды. Если б пришла ко мне бабка! Я не надеялся на это. Мать уже беспокоится. Интересно, когда она заявит в милицию о моем исчезновении — утром? Сравнимая с физическим страданием, меня пронзила мысль: если со мной что-нибудь случится, ей не пережить! Я бы ради нее сделал что угодно, но я и для себя ничего не мог сделать, даже пошевелиться не мог: казалось, у меня раздроблены все кости, включая черепные. Кажется, я плакал и молился Богу о спасении и в то же время, ощупав языком зубы, с удовлетворением отметил, что все на месте.

Конечно, я предполагал и надеялся, что убивать меня не станут. Они трезвые, соображают же. Еще я слышал, что продавцы наркотиков сами их не употребляют. Зачем им такие заморочки, как убийство? С проявлением пленки они подождут до утра, если вообще станут ее проявлять. А может, проявят прямо сейчас, ночью?! Сказал же Сусолов: у них все куплено. Что им стоит проявить пленку в любое время суток? Плохо, что я успел сделать кадр с домом, стариком в окне и машиной.

Мысли, словно в тумане, носились в моей голове, пока совсем не смешались, превратились в какую-то тяжелую кашу. Видимо, во сне я стонал, потому что и проснулся от своего стона. Все случившееся сновидением, к сожалению, не было.

Открыл глаза. Ничего не изменилось, кроме того, что вокруг стояла мертвая тишина. Попробовал пошевелиться, потом сесть на кровати, потом встать. Мучительно. Но, по крайней мере, кости у меня были целы и шейные позвонки не сломаны, хотя голову я мог повернуть только вместе с туловищем, а при каждом движении непроизвольно шипел сквозь зубы. Стонать боялся.

Сначала я постоял прислушиваясь. Потом, держа перед собой руки, чтобы не наткнуться на что-нибудь и не произвести шум, пошел на тонкую, как ниточка, полоску света — здесь было окно, закрытое ставнями. Ощупал ставни: они висели на петлях и закрывались на обычный крючок. Тихо-тихо и очень медленно вынул крючок из петельки и открыл ставни.

За стеклом в легком полусумраке застыл старый фруктовый сад. Птиц слышно не было. Я предположил, что часа два ночи. Не найдя шпингалета на окне, испугался: мне показалось, что оно не открывается совсем.

Потом увидел внизу рамы дверную ручку. Рама поднималась. Я поднял ее.

Поскольку неизбежные шумы, которые я производил, никого не разбудили, я осмелел, решил даже обыскать комнату, но раздумал: некогда глупостями заниматься, пора уносить ноги. Да и не было в комнате ничего, кроме кровати, двух стульев и комода. Однако, окинув прощальным взглядом свою тюрьму, я потерял всякое благоразумие.

На комоде, прислоненная к стене, стояла икона. Я поднес ее к свету. Сомнений не было: я держал в руках Люсину Владимирскую Богоматерь!

Люся мне объясняла, что есть иконы, писанные художниками, а есть напечатанные на бумаге, дереве и даже металле. Такие стали делать в прошлом веке. Она показывала мне одну напечатанную. Я бы и не заподозрил, что это печать, но, как оказалось, на ней были такие точечки — от печатной машины. «А здесь, — говорила Люся, — все сделано рукой и душой». Она ткнула пальцем в какую-то неверную линию, завиток, утверждая, что он случайный, наверняка художника кто-то окликнул, он вздрогнул, и кисточка у него сделала каракульку. Наверное, он мог ее исправить, но не стал. Он увидел, что хорошо вышло, естественно.

Да что линия! Я помню лицо Богородицы, ее нежные руки, прижатую к щеке щеку Младенца. Все цвета помню. У меня хорошая память на изображения.

Прыгать невысоко, первый этаж, но прямо под окном рос матерый шиповник, а икона была не маленькая, да еще облаченная в массивную глубокую ореховую оправу — киот. Я сразу понял, что заберу ее с собой, но киот следовало оставить. Там крошечные такие крючочки, как игрушечные. Я открыл их, икону вынул, но из коробки вывалилась какая-то сложенная бумажка. Подумал — записка, но читать было некогда, я ее даже не развернул, а сунул в карман, сел на подоконник, морщась от боли, перекинул ноги на другую сторону окна и соскользнул вниз, прямо в колючие кусты.

Собака молчала. Была она на привязи или на ночь ее спускали бегать по участку, я не знал. Птицы тоже не подавали голос, значит, ночь была в полном разгаре. Я прокрался до забора, который выходил на улицу, пересекавшую горбатую. Забор был сплошной, дощатый и выше моего роста. Подтянуться я и в здоровом состоянии вряд ли сумел бы. Оглядевшись, не увидел ничего подходящего, чтобы использовать как ступеньку. Шляться по участку в поисках подставки было самоубийством. Надеяться, что в заборе есть доски, которые можно сдвинуть или без шума отодрать, не приходилось: забор был новый. Ближние к забору деревья оказались молодой облепихой, остальное — малинник.

В полном отчаянии я ухватился за верх забора и, подтянувшись из последних сил, водрузил туда подбородок. Показалось, что голова отрывается от шеи. Неимоверным усилием мне удалось уложить на забор локоть и перенести тяжесть чугунного тела на руку. Долго висеть таким образом я не мог, но и любое дальнейшее движение было невозможно. На груди, под рубашкой, лежала большая выгнутая доска.

Чертова сентиментальность! Зачем мне нужна была эта икона? Я ведь не граф Монте-Кристо или мушкетер какой-нибудь. Это в книжках с неприступных башен спускаются, рвы переплывают и скрываются на коне от преследователей. Я же хилый и трусливый подросток, из которого брат хотел сделать человека, да так и не смог. Я не занимаюсь спортом, не закаляюсь, я даже утреннюю гимнастику не делаю.

Как мешок я свалился вниз и лежал, обессиленный, под серебристыми деревцами облепихи. С иконой мне было не выбраться отсюда, поэтому я перебросил ее на улицу, сжав зубы и поскуливая, снова подтянулся, положил на верхушку забора подбородок, поволок туда же локоть, за ним второй. Я уже почти достиг успеха, но тут залаяла собака, и от неожиданности я снова чуть не свалился. Даже не понял сначала, что это не здешняя собака, а соседская. Она вскоре замолкла, а я продолжал висеть, как вареная сосиска, пока не почувствовал, что сейчас сорвусь. Представив, что придется снова подтягиваться, я стал от полной безнадежности брыкаться как сумасшедший, пытаясь затащить наверх второй локоть и забросить туда колено. Несколько раз чуть не рухнул. Не знаю, каким образом удалось мне вползти наконец на забор животом, перевалить туловище и брякнуться на другую сторону, не поломав костей.

Если штурмовать забор мне помогло отчаяние, то встать после падения — радость. Почувствовав свободу, я побежал, хромая, держась за поясницу, виляя задом, стараясь не шевелить головой и бодро постанывая, подальше от своего застенка.

Икона опять лежала у меня на груди. Фотоаппарат остался в страшном доме, но мне в тот момент было на него плевать. Я с облегчением нащупал в кармане ключ от дома, хотя надеяться, что мать спит, было просто глупо. Разумеется, в кухне горел свет.

Дверь я открыл сам, икону тихонько поставил между вешалкой и стеной. Нужно было видеть лицо моей матери, которая тут же появилась в прихожей и, опершись на косяк, язвительно спросила:

— Явился?

И вдруг губы у нее запрыгали, глаза заморгали, она отвернулась, заплакала и ушла. Я отправился за ней, обнял, она вся дрожала.

— Ты хоть видел себя? — спросила наконец. — Почему ты так странно держишь спину?

Я удалился в ванную и осмотрел одежду. Джинсы еще как-то можно было залатать, чтобы использовать в качестве рабочей одежды, а рубашка превратилась в грязное рванье. Из зеркала на меня смотрело поцарапанное, в ссадинах лицо с заплывшим правым глазом. Разделся. На теле тоже были ссадины и кровоподтеки. Помылся под горячей водой, постоял под холодной и почувствовал себя значительно лучше.

Мать ждала меня в кухне с яичницей, которая показалась мне замечательно вкусной. Далее я произнес, как мне теперь кажется, весьма высокопарную речь о том, что подобного больше не повторится, в случившемся виноват я сам, но спрашивать меня ни о чем не надо. А закончил я тем, что в жизни каждого человека, особенно мужчины, бывают такие моменты, обойти которые невозможно. Отец понял бы меня и не расспрашивал. После этого мать заплакала снова, лицо у нее было несчастное-пренесчастное.

Чем я мог ее утешить? Да я уже утешил ее. Тем, что пришел. Я просил прощения, она махнула рукой и устало констатировала, что уже полшестого, а ей на работу к девяти.

 

Глава 12

С ШЕРЛОКОМ ХОЛМСОМ

Кто бы мог подумать, что проснуться в своей постели — счастье? И хотя повернуться было больно, я наслаждался, ощущая, какая постель мягкая, уютная, излучающая покой и безопасность. Вообразил, как мои тюремщики нашли утром пустую комнату, и засмеялся. Смеяться тоже было больно. Зато сотрясения мозга я явно избежал, иначе была бы тошнота. Голова болела не больше, чем в похмельное утро накануне.

Раскорякой я навис над умывальником, шея не гнулась, зубная паста текла по подбородку. И это меня тоже насмешило. Лицо за время сна разукрасилось еще больше. Ссадины стали свекольного цвета, а опухоль под глазом посинела.

Следующий раз я засмеялся, когда не смог снять банку с заваркой, стоявшую на верхней полке кухонного шкафчика. Что вызвало мое веселье потом, уже не помню. Я бегал по квартире с прискоком, словно краб, — разбитое тело диктовало, как легче двигаться, — постанывал и смеялся в голос, держась за диафрагму. Наверное, это была реакция на пережитый страх.

С удовольствием я пил горячий чай, с удовольствием ел хлеб с вареньем и читал «Три товарища» Ремарка, пока очередной кусок не застрял у меня в горле: я вспомнил про икону и записку, которая выпала из киота. Как я мог забыть про них?!

Икона спокойно стояла под вешалкой, мама ее не заметила. Я запихнул доску под свой матрас. Одежда моя тоже лежала там, где я ее вчера вечером оставил, в уголке ванной. Карманы джинсов были пусты. Я все их вывернул, осмотрел каждый шовчик и повторил процедуру, понимая ее бесполезность. Я сидел на полу ванной и чуть не выл от досады. Записка была важная, иначе ее бы не спрятали. Что же я сразу ее не прочел? Может, сунул ее мимо кармана? Или потерял в саду? А вдруг она лежит по ту сторону забора, на улице?

Одному идти туда не хотелось — похоже, опять нужна была Катькина помощь. И отправляться нужно было тотчас: записку мог кто-нибудь подобрать, ее просто-напросто мог унести ветер.

Отшвырнув ногой джинсы под умывальник, я послал было туда и рубашку с носками, как вдруг блеснула надежда. Кармашек на рубашке! И хотя я не помнил, как клал туда записку, хотя заползал на забор грудью, вырвал с мясом пуговицы и клок материи — она была там!

Какое облегчение я испытал! Я держал вновь обретенное сокровище и боялся развернуть. Мне пришла в голову мысль, что там, вероятнее всего, написана молитва или вообще ничего. Сложенная в несколько раз бумажка могла быть и подкладкой, чтобы плотнее зажать икону в рамке киота.

У меня дрожали руки, когда я развертывал бумажку. То, что на ней оказалось, повергло меня в полное изумление. Вот что там было:

Похоже на письменность древнего африканского племени. На детские рисунки, баловство — вряд ли, тут чувствовалась система. Шифровка? Шифрованное письмо? Но кому? От кого?

Я долго сидел над загадочным посланием и понял, что здесь без консультации сведущего человека не обойтись. Таких людей я, естественно, не знал. А у вас есть знакомый шифровальщик, а вернее, дешифровальщик? Вот то-то и оно. Если такие люди и существуют, то в недоступных организациях, а может, даже сама их профессия зашифрована для окружающих. И все же я вспомнил одного человека и подумал: вдруг он в таких делах разбирается?

Я не видел дядю Славу с похорон отца. Они вместе работали, и раньше я нередко бывал у него дома. Дядя Слава был в нашем городе самым известным, маститым кроссвордистом. Он не только разгадывал их, но и сочинял для нашей газеты, а также рассылал в другие — петербургские.

Человек, который придумывает кроссворды, должен иметь представление о многих вещах. Такой человек наверняка любит загадки, и, возможно, моя не покажется ему такой уж трудной, просто я не знаю, как к ней подступиться. Но хотя у меня и не было никакого опыта, я догадался: фразы написаны в столбик, а не в строчку. Буквы над столбиками, вероятно, ключ к шифру.

Днем дядя Слава был на работе. Как я дождался вечера, трудно рассказать. Время от времени подходил к зеркалу, чтобы узнать, не спадает ли опухоль у глаза, не бледнеет ли боевая раскраска. Опухоль не спадала, а к вечеру под глазом выступила желтизна. Впрочем, я уже свыкся со своим новым лицом и даже воображал, будто с подбитым глазом у меня более мужественный вид.

Открыла дверь мать дяди Славы. Она меня узнала, по поводу моего лица комментариев не последовало. Проявила сдержанность и гостеприимство. Была она невысокой полной женщиной с жидкими вьющимися волосами. Дядя Слава был на нее очень похож. Того же роста и полноты, с бабьим лицом и редкими кудрями до плеч. Оба были в одинаковых старых длинных халатах из коричневого шелка. И казались они не сыном с матерью, а братом с сестрой. Лица у них были добрыми, с живыми глазами. Я всегда считал, что у дяди Славы артистический вид, особенно в халате. Такими мне виделись представители богемы.

— Кто ж тебя так разукрасил? — спросил дядя Слава.

Он недавно пришел с работы, и они с матерью собирались обедать. Пришлось и мне съесть картофельного супа и котлету с макаронами. Уже за супом дядя Слава сидел, уставясь в мою шифрованную записку, поднимал брови, иногда даже переставал жевать и недоуменно кривил рот.

— Вообще-то говоря, — сообщил он, — я из всех загадок предпочитаю крестословицы. Только ими и занимаюсь. Простенький ребус я, конечно, решу, но посложнее — не уверен. С шифрами я никогда не сталкивался. Наверное, ты прав, буквы — ключ к шифру. Но я не знаю, как найти замочную скважину для этого ключа. Ты уверен, что тебя с этой запиской не разыграли?

— То, что это не розыгрыш, уверен. А может, это игра какая-нибудь, вроде «крестиков-ноликов» или «морского боя»?

— Я не встречал такой игры. А нет ли у тебя знакомого компьютерщика? Жаль. Я подумал: если знать частоту употребления букв русской азбуки и с этой точки зрения проанализировать рисунки — здесь их достаточно много, — может, и раскрылся бы шифр? Поговорить бы со сведущим человеком.

Полный облом. Я уже шел по двору, когда на дяди-Славином втором этаже открылась форточка и он позвал:

— Леша, вернись-ка на минутку!

Когда я поднялся, дядя Слава стоял в раскрытой двери. Он сказал:

— Знаешь, на что похожи твои письмена? На «Пляшущих человечков» Конан Дойла. У него есть такой рассказ про Шерлока Холмса. Читал?

Читать-то я читал, но суть забыл. Дядя Слава тоже не помнил. Весь «Шерлок Холмс», несколько томов, был у Катьки. К ней я и пошел.

— Ого! — встретила меня Катька. — Ничего себе! Кто ж тебе ряшку намыл?

— Не могла бы ты выражаться как-нибудь потактичнее? — осведомился я.

— Ну извините. Что ж с тобой случилось?

— Совершенные пустяки, не стоит вспоминать, — сказал я, гордо держа голову на негнущейся шее и выпятив подбородок на своем, как я уже отмечал, возмужавшем лице.

На возмужалость она не обратила внимания, зато была заинтригована и даже обижена тем, что я не удовлетворил ее любопытства. В таком состоянии души я ее и оставил, унеся том с «Пляшущими человечками». Еще не выйдя из парадного, нашел рассказ и увидел нарисованные цепочки из человечков. Они были похожи на моих, правда, танцевали в строчку, а не столбиками.

Мама была уже дома, и пришлось с ней пообщаться, а поэтому я не сразу взялся за чтение. Я и не спешил, потому что очень надеялся, что книга послужит мне инструкцией для разгадки, а одновременно боялся разочарования: вдруг там нет объяснения, как взяться за шифр.

О вчерашнем мама не заговаривала, но долгий взгляд на своем лице я постоянно ловил. Потом зашел Игорь. Не сомневаюсь, что его вызвала мама, чтобы брат меня вразумил. Игорь не умеет читать нотации или вести душеспасительные беседы. Я впервые оценил его сдержанность. Он не спрашивал, в какую передрягу я попал, просто взял с меня обещание заняться с осени физподготовкой под его бдительным присмотром и обещал научить самообороне.

После ухода Игоря я опять и предвкушал, и оттягивал чтение Конан Дойла. Смотрел с мамой телевизор и дождался, когда она отправилась спать. Вот тогда я зажег лампу на своем письменном столе и открыл книгу.

«В течение многих часов Шерлок Холмс сидел, согнувшись над стеклянной пробиркой, в которой варилось что-то на редкость вонючее. Голова его была опущена на грудь, и он казался мне похожим на странную тощую птицу с тусклыми серыми перьями и черным хохолком». Так начинался этот рассказ.

Первый раз я внимательно прочел его с ознакомительной целью. Второй раз читал только то, что относилось к тайнописи, которую разгадал Шерлок Холмс. В его записках каждая фигурка соответствовала букве. Конец слова обозначал человечек с флажком. У меня же целая строчка представляла собой слово, столбик — фразу.

Я срисовал из книги все цепочки «пляшущих человечков» и написал над ними расшифрованные фразы. На отдельном листке поместил алфавит, а против каждой буквы — человечка, который ей соответствовал. Не все буквы алфавита были задействованы в расшифрованных фразах, но их было достаточно, чтобы понять, что написано в моем письме.

Святая наивность! Кажется, я при помощи Шерлока Холмса собирался прочесть записку из киота! Первое же слово, которое я хотел узнать по его системе, оказалось абракадаброй, набором букв. И второе. И третье. Я проверил все. Выяснилось также, что большинство человечков из книги в записке отсутствуют, зато много совершенно новых образцов. Это был совсем другой шифр!

Я еще раз просмотрел метод Шерлока Холмса, рассказ был моим единственным учебным пособием. ««То, что изобретено одним человеком, может быть понято другим», — сказал Холмс». Если только это изобретение, а не дурачество!

Чтобы найти буквы, соответствующие значкам, я стал искать ключевые слова. Выудил строчки из семи и четырех человечков и попробовал подставить к ним буквы имени — «Людмила», «Люда», «Люся». Это ничего не дало. И к чему бы Люсе употреблять свое имя в записке (если писала все-таки она!), коли сообщение предназначалось кому-то другому? Мне или Игорю? Меня она называла Лешей, Лешкой и Лешим. Проверил слова из четырех и пяти человечков. Без толку. Я упустил из виду буквы над столбиками. А начинать надо было с них.

Попереставлял буквы так и сяк, надеясь составить из них слово, пока не сообразил, что «Л. Б.» — Люсины инициалы. Ее девичья фамилия — Борисова. Но кто же тогда «П. А.», «И. И.», «О. Т.» и «Н. И.»?

Стал вспоминать людей с такими инициалами. Не вспомнил. Буквы могли и не быть инициалами.

Стал проверять, могут ли буквы каждого столбика быть первой и последней в первой строчке, в последней, наконец, быть первой и последней буквой столбика? У меня было восемь разных букв и три одинаковые. Комбинировал-комбинировал — результат нулевой.

«В течение двух часов покрывал он страницу за страницей цифрами и буквами». Это написано о Шерлоке Холмсе, но я делал то же самое до утра. Спохватился, потому что понял: сейчас у матери зазвонит будильник. Я устал, глаза закрывались сами собой, лег спать, решив взяться за дело на свежую голову.

 

Глава 13

«ПЛЯШУЩИЕ ЧЕЛОВЕЧКИ» ЗАГОВОРИЛИ

На свежую голову я тоже ничего не придумал. Вероятнее всего, это вообще было напрасным занятием. Если бы Люся хотела зашифровать просьбу о помощи, то, во-первых, она позаботилась бы, чтобы ее можно было прочесть без специалиста-дешифровалыцика; во-вторых, не засунула бы ее в киот, где отыскать ее можно только случайно и через много лет. А главное — кому отыскать? Продавцам наркотиков? В-третьих, я не помню, чтобы я когда-нибудь говорил с Люсей о Шерлоке Холмсе. Однако, понимая бесплодность своей работы, как знаменитый сыщик, я продолжал покрывать «страницу за страницей цифрами и буквами». Подсчитывал количество человечков, складывал, вычитал, делил, умножал, переставлял буквы и придумывал слова, которые могли оказаться ключевыми.

Смущали меня просветы в столбике между словами-строчками. Одни были шире, другие — уже. В двух первых столбиках — большой просвет после двух слов. В остальных — после трех, затем опять после двух. Что означал этот ритм? Стихи? Чепуха какая-то…

В нашем доме живет один высоколобый гимназист, который изучает предмет под названием «информатика», то есть владение компьютером.

Я ему долго объяснял, что меня интересует: можно ли, исходя из определенного объема текста, например десяти или пятнадцати страниц, определить, сколько раз встречается каждая буква; можно ли на основе этой информации расшифровать текст, где значки соответствуют буквам. Боже мой, какими учеными словами он стал бросаться! Как долго говорил, как покровительственно смотрел на меня. А в итоге ответ оказался более чем прост: такую работу сделать можно, но нужна специальная программа. Такой программы у него, разумеется, не было.

С Катькой я почти не встречался. Она занималась английским с репетитором, потихоньку фанатела и сказала, что, возможно, приедет в июле в Петербург, чтоб я телефончик оставил.

Мой глаз снова широко смотрел на мир, синяк исчез. Шея вертелась вполне сносно, кости и голова не болели.

После ночи в наркоманском гнезде я расслабился, к тетке уже не торопился, решил подождать маму, а она дорабатывала перед отпуском последние дни. Вопрос был в том, когда в школе дадут отпускные. Обещали вот-вот, но и в прошлом году обещали, а выплатили только в сентябре.

Еще у меня была серьезная проблема — фотоаппарат. К концу лета я должен был купить его и отдать. Раньше — и думать нечего. Этот простенький «кодак» стоил сто восемьдесят рублей. К Игорю я не мог обратиться за такой суммой. Матери ничего не сказал. Коляну признался, что аппарат у меня отняли. При наличии ссадин и подбитого глаза усомниться в этом было трудно, он даже не сильно психовал.

Где взять денег, я не знал. Украсть? Сейчас бы я с Борькой наверняка пошел грабить товарняк. От безысходности. И загремел бы в колонию.

Машины с хлебом, консервами и бутылками мы с парнями однажды разгружали и получили по десятке на нос.

Если где-то натырить пластмассовые ящики с ячейками для бутылок и продать — тридцать тысяч штука. Но где их натырить?

Торговля? В этой области я полный лопух.

Честно говоря, я рассчитывал на свою петербургскую тетку. Богачкой она не была, зато уродилась энергичной и предприимчивой. Я надеялся, она придумает, как заработать деньги, тем более в большом городе сделать это легче.

Маме все-таки выплатили отпускные, и через три дня мы намеревались свалить в Северную Пальмиру. Безуспешные занятия дешифровкой я потихоньку продолжал, ни на что особенно не рассчитывая. В тот вечер я снова перерисовал «пляшущих человечков» — я делал это под копирку, сразу четыре экземпляра, потому что расчеты вел на тех же листках. С чего начать, я не знал и не в первый раз написал перед каждой строкой человечков цифры — их количество. Дальше дело не пошло. Мозги мои были окончательно иссушены. Зато утром, проснувшись и глянув на бумагу, лежавшую на столе, я увидел… номера телефонов!

Ну, конечно, пятизначные номера были наши, семизначные — петербургские. Просто написаны они были в столбик. Этим объяснялись широкие и узкие пробелы между строк и буквы-инициалы. «П. А.» — Павел Андреевич, к примеру. Номер его телефона: 34-756. «И. И.» — предположим, Иван Иванович из Петербурга. Его телефон — 275-61-34. И т. д.

У меня и раньше бывали неплохие идеи, но я чувствовал — эта последняя. Тут же я позвонил по первому телефону. Занято. По второму ответил мужчина. Надо было заранее придумать, что сказать. Пришлось ориентироваться мгновенно.

— Я звоню по объявлению об обмене квартиры, — заявил я.

— Мы не собираемся менять квартиру, — был ответ.

Я извинился и повесил трубку. Задумался. Таким способом что-нибудь разведать невозможно. Если мое открытие верно, то кто и зачем зашифровал номера телефонов? Враги на другом конце провода или друзья? Приключение на Картонажке меня напугало. Но по телефону не бьют. Снова набрал первый номер, там ответили:

— Второе хирургическое слушает.

От растерянности повесил трубку. Потом сидел и улыбался как дурак. Записка была расшифрована! Люся работала во втором хирургическом отделении городской больницы. Я не знал, почему она таким странным образом записала телефоны, но врагов я мог не опасаться. Очень скоро у меня вызрел план, и я позвонил в больницу.

— Простите, пожалуйста, — начал я активно и вежливо, — у вас работала санитаркой Людмила Борисова, по мужу — Тихомирова. Вы ее помните?

— Я работаю только полгода, такой санитарки при мне не было.

— Не могли бы вы позвать к телефону кого-нибудь, кто помнит Людмилу? — Чтобы меня не послали к черту, я добавил: — Она три года назад пропала без вести, ее должны помнить.

Последняя фраза наверняка сыграла свою роль.

— Попытаюсь кого-нибудь найти, — сказала женщина, и я услышал далекие гулкие голоса в больничном коридоре.

Скоро мне ответил глуховатый женский голос. Почувствовав настоящее вдохновение, я представился работником милиции и сказал:

— Дело Людмилы Тихомировой, по существу, закрыто. Но недавно появились новые факты. У нас есть несколько телефонов, которые нужно проверить, но нет имен абонентов. — Мне самому нравилось, как складно и убедительно я говорю. Голос у меня ломался, а может, уже и сломался, был достаточно низкий, с хрипотцой, не детский. — Зато у нас есть инициалы абонентов, — продолжал я. — Требуется установить, нет ли в вашем отделении человека, имя и фамилия которого начинается на буквы «П» и «А»?

— Так это Павлинова Аня, — почти не задумываясь, ответила женщина. — Санитарка.

Когда к телефону позвали Аню, я, окончательно обнаглев, представился следователем. Павлинова тут же поверила мне и даже оробела, только ничего со дня исчезновения Люси она о ней не слышала. Еще санитарка сказала, что Люся была очень хорошая, в больнице ее любили, но подружками (как я предположил в разговоре) они не были, потому что Аня намного старше: она уже собирается на пенсию. Я попросил прощения за то, что величал санитарку Аней, добавив, что у нее очень молодой голос. Она ответила, что все ее так и зовут. Вот и вся информация.

Позвонил по второму телефону. Ответил тот же мужчина.

— Прошу прощения, — сказал я уверенным, низким с хрипотцой голосом. — С вами говорит следователь городской прокуратуры…

На секунду меня одолело сомнение, не напрасно ли я приплел прокуратуру. Может быть, хватило бы и отделения милиции? Но «прокуратура» звучит гораздо солиднее! Впрочем, продолжить свою речь я так и не смог: мужчина прервал меня очень решительно, хотя и без всякого раздражения.

— Послушай, мальчик, — сказал он, — ты такой же следователь, как я — китайский император. И объявления про обмен квартиры мы не давали. Тебе заняться нечем?

Наверное, голос у меня все-таки не до конца сломался. Я переоценил себя и теперь скис. Если бы мужчина облаял меня, я тут же повесил бы трубку. Его спокойствие и даже доброжелательность натолкнули на правильное решение — сказать правду. Я назвался, сообщил про Люсю, ее исчезновение и про то, что нашел записку с телефонами. Разумеется, в общих словах, про нехороший дом и шифровку — молчок. Мужчина ответил, что знает про Люсю, но говорить мне надо с его женой, Ириной Ильиничной. «И. И.» — это она и есть.

Ирина Ильинична оказалась учительницей литературы в Люсиной школе, и, вероятно, это была ее любимая учительница. Она очень хорошо о Люсе отзывалась, знала, что Люся поступала в театральный и провалилась. Ирина Ильинична вела в школе театральный кружок, Люся там играла, а особенно хорошо у них получились сцены из «Гамлета». Разумеется, Люся играла Офелию. А еще Ирина Ильинична была убеждена, что Люся обладала актерским даром. Она даже приглашала меня, чтобы посмотреть фотографии школьных спектаклей. Записал ее адрес, хотя в гости не собирался.

Я опять маялся дурью. Что я хотел узнать, что искал? Может, это глупо и самонадеянно звучит, но я искал убийцу. С той самой минуты, как увидел на рынке платье! А еще я хотел, чтобы у Люси была могила. Все уже и думать про нее забыли. Игорь женился. Для моей матери смерть отца была таким потрясением, что все остальные несчастья отодвинулись на задний план. Люди, которых Люся считала своими друзьями, благополучно жили своей жизнью.

Наверное, постоянно вспоминали Люсю только я и ее мать, малосимпатичная женщина, сыгравшая в судьбе своей дочери недобрую роль. И все-таки я хотел бы привести эту женщину к холмику с деревянным крестиком и сказать, что здесь лежит Люся. Это было бы справедливо.

После похорон отца мы с матерью часто бывали на кладбище, и однажды на дорожке, по которой мы ходили, я обнаружил скромную цементную плитку, поставленную вертикально. Сверху были какие-то цифры. Ниже — год. Еще ниже — инициалы. Я показал матери загадочный памятник, возле которого не росло ни цветочка, и спросил: что бы это значило?

— Это не инициалы, — пояснила мать. — «Н. Ж.» означает — «неопознанная женщина». Выше — год смерти. Потом, судя по всему, номер могилы, потому что очень большой. Не могут бомжи в таком маленьком городе исчисляться тысячами.

Потом мы обратили внимание и на другие такие же маленькие плитки. На этом участке их было пять. Все умерли в один год — год Люсиного исчезновения. Все — «Н. М.», и только одна — «Н. Ж.».

Я предположил, что это могла быть могила Люси, но мама возразила. В милиции до сих пор лежит ее фотография, и, более того, однажды Игоря приглашали на опознание. Но поскольку у Люси могилы не существовало, каждый раз, бывая на кладбище, я клал цветок на эту.

У меня хорошая память на лица. В тот день, а было это недели за полторы до Люсиного исчезновения, я возвращался домой и издали заметил, что возле нашей открытой калитки стоит мужчина. Забор со стороны улицы был из досок, высокий, с кем говорит мужчина, я не видел. Сперва услышал. Я понял, что мужчина угрожает, а Люся просит его о чем-то. Она твердила: «Ты этого не сделаешь! Ты не можешь это сделать!»

На вид ему было лет сорок. Фигура, будто хлыст, гибкая и сильная. Хищный, с горбинкой нос — орлиный. Рот с плотно сжатыми губами, тонкими, как лезвие ножа. У него была смуглая кожа, черные глаза и волосы. И наглое что-то в нем было, нахальное. Таких называют «хозяевами жизни» — так они себя чувствуют и ведут.

— Что встал? — грубо обратился ко мне Орлиноносый.

— Я здесь живу.

Он повернулся и, уходя, бросил:

— Я все сказал.

Калитка за мной закрылась. Люся стояла, прижав к груди кулачки, и дрожала, словно от холода. Лицо было мокрым и припухшим от слез.

— Пошли домой, — попросил я.

Дома никого не было. Я направился в кухню, но Люся взяла меня за руку и повела на второй этаж. Скинув тапочки, она забралась на кровать и сняла со стены икону. Потом она положила мою руку ладонью на изображение и сказала:

— Клянись!

Глаза Богоматери строго и печально смотрели из-под моих раздвинутых пальцев.

— Повторяй за мной. Клянусь всем святым… — произнесла она, испытующе глядя на меня. — Клянусь всем святым… что никогда, никому, ни под каким видом… ни при каких обстоятельствах… не раскрою чужую тайну и буду хранить ее, как свою!..

Она взяла у меня икону и сказала:

— Лучше так, лучше прижми ее к груди и повторяй:…и буду хранить ее, как свою. Клянусь страшной клятвой! Говори: клянусь страшной клятвой! А если нарушу, пусть мне будет пусто, вечное проклятие и спасения не будет, как Иуде, продавшему Христа.

Люсина дрожь передалась мне. Указывая на икону, она предупредила:

— Ты поклялся перед ликом Богоматери. Иди.

Я вскипятил чайник, но боялся ее звать. Она сама спустилась.

— Ты давно там стоял?

— Где? — спросил я, хотя все понял.

— У забора.

— Я не стоял там, я подошел. А кто тот человек?

— Никто, — ответила она. — Я бы его хотела никогда-никогда не видеть.

— Он больше не придет?

Она пожала плечами.

— Может, лучше рассказать Игорю и отцу? — предложил я.

Она не ответила, только посмотрела на меня своим особенным, открытым, беззащитным и строгим взглядом.

— Не будем об этом говорить. Ты еще ребенок, но это ведь не значит, что ты не можешь вести себя как мужчина?

Наверное, Люся думала, что я слышал их разговор. А я не слышал. Но о визите мужчины не узнал никто. Я не нарушил клятву ни тогда, ни потом, ни теперь. Ни под каким видом, ни при каких обстоятельствах. Сейчас это вряд ли имеет значение, но, даже вводя в курс Катьку, чтобы она согласилась разведать про платье, я сказал ей только общие слова: Люся боялась чего-то, что-то ей угрожало… Одно время мне казалось, что я должен раскрыть тайну, что поступаю плохо и глупо. Но я же и тайны не знал! Не помогло бы мое признание найти ее. А мужчину с орлиным носом я никогда больше не видел. В наркоманском гнезде и среди покупателей наркотиков его тоже не было. Я бы и сегодня его узнал. А то, что Люся не была наркоманкой, — даю голову на отсечение. Этого ведь и не скроешь, правда?

 

Глава 14

МЕСТОНАХОЖДЕНИЕ НЕИЗВЕСТНО

Я еще раз поговорил с санитаркой Павлиновой, уважительно называя ее Анной Сергеевной, ну а себя по-прежнему — следователем. Я просил сказать откровенно, без ложной боязни: была ли у Люси возможность доставать наркотики? Павлинова ответила ясно и простодушно: нет. А через кого-то? Через знакомую медсестру или врача? Санитарка категорически отвергала такую вероятность. Да я и сам в нее не верил.

Перед отъездом в Петербург мы с мамой сходили на кладбище. Перед кладбищенскими воротами купили у старухи букетик полевых ромашек. Я убрал с могилы «Н. Ж.» увядшую ветку жасмина, которую принес в прошлый раз, и веером разложил несколько ромашек. Молоденькое деревце боярышника, стоявшее в изголовье могилы, весело помахало мне вслед.

Когда Люся исчезла, начинала цвести черемуха и стояли «черемуховые холода». Всякое движение в природе замедлилось, затихло, чтобы со дня на день совершить стремительный скачок в настоящую весну, свежую, благоуханную и недолгую, готовую с зацветанием сирени обратиться в лето.

В тот день у Люси было ночное дежурство, так что с утра она осталась дома одна. Когда я вернулся из школы, ее уже не было, и я подумал, что она пораньше ушла на работу. После ночного дежурства она успевала домой до того, как все расходились. А тогда — не успела. В этом тоже не было ничего удивительного: мало ли что могло ее задержать, но Игорь почему-то забеспокоился. В нашем старом доме не было телефона, так что в больницу он позвонил уже из спортшколы. Там ответили: Люся вчера не явилась на работу.

Игорь побежал к Люсиному дядьке и к ее матери, затем — на всякий случай — в больницу, потом разыскивал ее знакомых и бывших одноклассников. Никто ничего не знал.

Вечером Игорь с отцом отправились в милицию. Там сказали, что по-человечески понимают беспокойство родственников, но Люся не ребенок, а время ее отсутствия, по их меркам, ничтожно, даже если предположить, что пропала она вчера днем. Заявление у них не взяли. В случае пропажи человека заявление принимают только через трое суток.

Люси не было уже сутки с лишком. Мы понимали: с ней что-то случилось, она не придет. Но вот ведь неистребимая потребность в вере и надежде! Мать с отцом с потерянным видом сидели за полночь на крыльце. Они ждали, и я ждал, что откроется калитка и она появится в своем сером плащике. Время от времени я прогуливался по улице, надеясь увидеть ее первым. И никто меня не одергивал, не загонял домой, хотя была уже глубокая ночь.

Игорь с товарищами до утра ходили по городу. Люсю они, конечно, не нашли, и разузнать ничего не удалось. На другой день Игорь заметил пропажу иконы. Мама просила его внимательно проверить, все ли вещи на месте. Он проверил: больше ничего не пропало. Уходя, Люся надела плащ, взяла сумку и зонтик. Деньги и даже ее кошелек лежали в ящике письменного стола. Там же и обручальное кольцо. Оно было ей великовато, и, уходя на работу, Люся снимала его, чтобы не потерять.

О пропаже иконы тут же заявили в милицию. Пришли два милиционера, ходили, смотрели, что-то писали. А потом Игорь растерянно сообщил родителям, что из Люсиной шкатулки испарилась нитка коралловых бус. Он утверждал, что пропали бусы после посещения милиции. Я в этом тоже был уверен. Когда брат проверял, не пропало ли что, я тоже там крутился. А шкатулка мне всегда нравилась, я и раньше любил туда заглядывать. Я точно помню, как подходил к стеллажу, открывал шкатулку и видел бусы. Там еще лежали перламутровые пуговицы, которые остались на месте.

А ведь бусы были недорогие, никакой особой ценности… Мы не знали, что и думать. Это тот случай, когда и в памяти своей сомневаешься, и глазам не веришь.

— Может, ты их куда-нибудь переложил? — допытывалась мама.

— Зачем мне было их перекладывать?! — орал Игорь, всегда отличавшийся олимпийским спокойствием.

Он был на пределе, и мама, и отец покорно сносили его крики. С ним и говорили ласковым тихим голосом, как с больным. Впрочем, мама и сама стала срываться.

Заявление о пропаже иконы у нас приняли раньше, чем заявление о пропаже человека. Мы не сомневались, что милиция, как ей и положено, будет проводить розыскные мероприятия, и что важно, — недоступные частному лицу. Но на результат особенно не надеялись. Отец считал, мы должны действовать параллельно и вести свой розыск.

Поначалу мы постоянно заходили в милицию, хотя нам каждый раз говорили: будут известия — сообщат. Объявление в газету мы сами отнесли.

«Разыскивается Тихомирова Людмила Сергеевна, такого-то года рождения, которая 20 мая такого-то года ушла из дома, и до настоящего времени ее местонахождение неизвестно. Приметы: на вид 17–18 лет, рост 160 см, худощавого телосложения, коротко стриженная, волосы светло-русые, прямые. Была одета: серый плащ, красный шарф, серые туфли на шнуровке. При себе имела коричневую кожаную сумочку, записную книжку, паспорт. Звонить по телефонам… Анонимность и вознаграждение гарантируются».

Фотография в газете была смазанной, я сам с трудом узнавал на ней Люсю.

В милиции от нас уже отмахивались, как от назойливых мух. Я там несколько раз бывал с родителями и братом и видел, к слову сказать, тех милиционеров, которые приходили в наш дом после заявления о пропаже иконы.

Одного из них я встречал и на улице. В то время я исходил весь город по многу раз. Каждый день бродил по улицам, искал черноглазого человека с орлиным носом. А еще меня мучила клятва. Ведь бывают такие случаи, когда преступно ее не нарушить? С другой стороны, рассуждал я, что даст нам и милиции моя информация? Она еще больше запутает.

Один милиционер, раздражаясь на наши частые хождения в отделение, сказал отцу: «А не могла ваша барышня сбежать от мужа с заезжим кавалером?» Хорошо, что с нами не было Игоря. Но тогда я подумал, что моя, а вернее, Люсина тайна, которую я храню, послужит лишь для всяких оскорбительных выводов и домыслов. Никуда бы Люся от Игоря не сбежала. Мы это знали.

Орлиноносый преследовал меня в ночных кошмарах. Однажды, спасаясь от него, я заскочил в телефонную будку и пытался закрыться изнутри ключом от нашего дома, но не мог найти замочную скважину. Когда Орлиноносый налетел, я осознал, что будка не только не запирающаяся, но и стекол в ней нет — повыбиты! И все-таки ни разу он до меня не добрался. В последний момент, когда он протягивал ко мне руки, я орал от ужаса и просыпался от своего жалкого сдавленного крика.

Тем летом меня отправили к тетке в Петербург, а когда я вернулся, никто уже Люсю не ждал и никто не верил, что она жива. Дома о ней не говорили. Вещи ее забрала Александра.

Я опять начал колесить по улицам, рассчитывая встретить Орлиноносого. Не было его! Иногда казалось, что Орлиноносый мне просто приснился. Но даже когда я прекратил специально его искать, то все время невольно обращал внимание на высоких, худых, черноволосых мужчин. У меня надолго эта привычка сохранилась. Я узнал бы его и сегодня.

 

Глава 15

БЛОХА, ОХОТНИЦА, ПРИНЦЕССА

В детстве моя тетка была маленькой, черненькой, шустрой, и дома ее ласково звали Блоха. Муж, как она любила повторять, называл ее Охотница, Богиня-Охотница, потому что настоящее ее имя — Диана. В юности она стала Ди и с горячностью утверждала, что в нашей стране тогда не только не слыхали о принцессе Диане, принцессе Ди, — такой просто не существовало. Будущая жена английского наследного принца еще на горшке сидела и под стол пешком ходила.

Родительское прозвище Блоха давно кануло в Лету. Относительно Богини-Охотницы я сильно сомневался: мне казалось, тетка это придумала. А вот Принцессой ее действительно величал мой отец. В шутку. Вместе с ним ушло и это прозвище.

Трагедия с принцессой Дианой случилась позже, и тогда тетка из суеверных чувств велела звать ее Диной. Она сказала: «Ди — мое юношеское имя, но теперь я повзрослела».

Итак, принцесса Диана была еще жива, а моя тетка звалась Ди. Ей исполнилось пятьдесят, она была на два года старше матери, но ее всегда принимали за младшую сестру, а мать — за старшую.

Мать — крупная, русоволосая, движения спокойные, размеренные. Она человек долга, в людях ценит разум и силу воли и считает, что надобно всю жизнь заниматься самовоспитанием — гнуть себя, ломать, заставлять делать что положено, даже если не хочется.

Ди — совсем другая. Небольшая, стройная, темноволосая, с подвижным лицом, шумливая, смешливая и очень общительная. Может накричать, разобидеть и тут же лезет целоваться и просит прощения. Характер у нее легкий, сама она не обидчива и убеждена, что мучить себя — грех. В жизни и так много неприятного. Напрягаться стоит до известного предела, и не больше, а веселиться по любому удобному случаю.

И внешностью, и нравом они совершенно разные, мама и Ди. И только близкие замечают в этом несходстве что-то явно похожее, сестринское.

Ди живет в старой части города, на Петроградской стороне, в той самой квартире, где они с мамой родились. Квартира и тогда была коммунальная, их семья занимала две комнаты. Потом родители умерли, мама вышла замуж и уехала к мужу в маленький Краснохолмск. Ди тоже вышла замуж, родила сына Стасика, а вскоре овдовела.

Тетка растила Стасика одна и души в нем не чаяла. Учился он в специализированной итальянской школе, потом в университете. Немного поработал с итальянцами переводчиком и возмечтал посмотреть красоты Италии. Денег на путевку у него не было, самоотверженная Ди день и ночь занималась репетиторством, продала какие-то старинные вещи своей матери, залезла в фантастические долги и наконец отправила дорогого мальчика любоваться творениями знаменитых скульпторов, архитекторов, художников. Домой мальчик не вернулся.

Оказалось, во Флоренции Стасика ждала невеста, с которой он познакомился в России. Для тетки это было страшным ударом. Разумеется, о невесте она не подозревала, побег сына восприняла как предательство и была в страшном горе. Но со временем все как-то утряслось.

Теперь Стасик работал в издательстве, выпускавшем очень красивые иллюстрированные путеводители на всех языках, в том числе и на русском. Также он подрабатывал экскурсоводом и давал уроки русского языка. У него родился сын Павлик, по-итальянски — Паоло. Весной тетка ездила посмотреть, как живет сын, а также познакомиться с невесткой и внуком. Вернулась в растрепанных чувствах, рассказывала обо всем вперемежку: негодовала и восхищалась, злилась и радовалась.

Невестка, как сообщила Ди, черная и носатая, как ворона. Едят итальянцы много и с удовольствием, что роднит их с русскими. С удовольствием показывают приезжему дорогу — совсем как петербуржцы. Но смеются и радуются не в пример больше, чем мы. Ви́на у них нежные и душистые. На улицах чистота, а полицейские очень вежливые. Но невестка скаредна. И Стасик стал меркантильным. Павлик пока очень славный, но они наверняка испортят его неправильным воспитанием. Тетка очень возмущалась, что сын не учит Павлика русскому языку, хотя, как я понял, он и по-итальянски еще не научился. Она каждый вечер рассказывала ему русские сказки, пока малыш не затвердил: «Кольобок, кольобок, я тя сем». Стасик отвез Ди на своей машине в Венецию, а потом в Рим: оттуда она летела домой на самолете. Она была в восторге от соборов, фонтанов и пиний — итальянских сосен. Но невестка — крохоборка! И Стасик таким стал. И вообще, заявила Ди, в Италию она больше не поедет.

Когда я поступлю в институт, я буду жить у тетки. У нее две комнаты, а в третьей живет старуха, которая большую часть времени находится в больнице.

Ди надеется, что впоследствии эта комната тоже отойдет ей и мы будем жить здесь втроем: она, я и мама.

— Эта квартира все равно будет твоей, — часто говорит она мне. — Во-первых, я напишу завещание. Во-вторых, я пропишу тебя к себе как ухаживающего за престарелым инвалидом.

— Ди, опомнись, тебе еще далеко до старости, а тем более до инвалидности, — урезониваю я ее.

— Ничего. Нужно будет — стану инвалидом, перестарком, кем потребуется. Но я еще раньше что-нибудь придумаю, вот увидишь. Ты законный наследник этой квартиры, только по чистой случайности ты не петербуржец. Эту оплошность я намерена исправить.

Ди и мама окончили педагогический институт, одно отделение. Мама всю жизнь протрубила в школе, а тетка ушла из школы методистом в ГУНО. «Где бы ни работать, лишь бы не работать, — ворчала мать. — Прыгает, как блоха!» С точки зрения матери, это так. Сама она вкалывает на две ставки с утра до вечера и получает очень скромную зарплату. Ди имеет часы приема, а остальным временем распоряжается по своему усмотрению. Если я звоню ей на работу и мне отвечают, что тетка в школе на мероприятии, то это совсем не значит, что она именно там. И основной доход она имеет не от метод работы, которую мать считает фикцией и бумагомарательством, а от репетиторства.

Но мог ли я осуждать Ди, взбалмошную и обаятельную, за то, что она не родилась подвижницей, мученицей и трудоголиком?

Я не напрасно понадеялся, что тетка поможет мне найти работу. Она раздобыла пятиклассника, которого надо было подготовить к переэкзаменовке. Правда, пришлось рассказать маме, что я потерял чужой фотоаппарат.

Благодаря тетке, а вернее, ее нетленной любви к американскому сериалу «Санта-Барбара», я открыл одну важную истину, которой многие пренебрегают. Каждое лето я смотрю с Ди «Барбару» и обратил внимание, что большинство несчастий героев случаются потому, что они не признаются друг другу в разных вещах, по большей части совершенно невинных. Со временем маленькие секреты становятся большими, обрастая враньем и недоразумениями. Когда же тайное становится явным, разражается скандал. На дурацком американском примере я понял: есть много случаев, когда выгоднее говорить правду. Если я об этом вовремя вспоминаю, жизнь становится намного проще.

Наши первые петербургские дни мать и Ди не расставались, возились в кухне, ходили в магазины и наносили визиты старым знакомым. Как только меня впервые оставили одного, я позвонил по петербургским телефонам из шифрованной записки. Два номера не ответили. Отозвался «О. Т.»:

— Общежитие театрального.

Как просто!

— Позовите, пожалуйста, Тихомирову Людмилу.

Последовала пауза. Возможно, вахтерша соображала, кто такая Тихомирова, но, не вспомнив, на всякий случай ответила:

— Студенты разъехались на каникулы. И вообще мы студентов к телефону не приглашаем.

Как-то вечером откликнулась женщина по другому телефону. Выяснил, что Люсю она не знала, и спросил: есть ли у них в доме кто-нибудь с инициалами Н. И.?

— Если вам нужна Нина Ивановна, то она здесь больше не живет.

— А где она живет?

— В Пупышеве, в садоводстве.

— Скажите, пожалуйста, поточнее, как к ней добраться?

— Коля! Коль! — закричала женщина, обращаясь куда-то в глубь квартиры. — Тут твою мать спрашивают… Как пупышевское садоводство называется? — Потом снова мне: — Садоводство «Автомобилист». Спросите Козью мать, там ее все знают.

Я хотел узнать фамилию Нины Ивановны, но трубку уже повесили. Ди просветила меня: Пупышево находится очень далеко под Ленинградом — так она упорно продолжала называть Петербург.

Ехать к черту на рога, чтобы напомнить Нине Ивановне о давно забытой девушке и услышать вздохи соболезнования, смысла не было.

По телефону «Л. Б.» я дозвонился позже, а к тому времени сообразил, что со дня свадьбы Люся не ездила в Петербург и, вероятно, здесь ее знали как Борисову. Поздоровавшись, я спросил:

— Знаете ли вы что-нибудь о судьбе Людмилы Борисовой?

— Ничего не знаю, — неохотно ответила женщина. — Она здесь не живет.

— Это мне известно, — сказал я и представился следователем областной прокуратуры.

— Говорю вам: она здесь больше не живет! Где она ошивается, я не знаю уже больше года! И что она делает, и с кем встречается, я тоже не знаю!

Женщина чуть не в истерику впала, я боялся, что она повесит трубку. Может, она чокнутая или оговорилась? Не могла Люся здесь жить больше года назад.

— Вы не припомните точно, когда видели ее в последний раз?

Она стала кричать, что не помнит и ничего о Люсе не слышала. Я ошибся, назвавшись следователем. Она что-то знала, но скрывала, я это чувствовал. Терять было нечего, и я признался, что не просто следователь, но и брат Люси, и мне очень нужно ее найти. Воцарилось молчание. Я тоже молчал. И вдруг возникла дикая, немыслимая надежда: сейчас она скажет что-то важное.

— Здравствуй, сыночек, — наконец сказала женщина тихим вкрадчиво-угрожающим голосом и вдруг как заорет: — Нечего мне голову морочить! Забудь этот телефон! Я не знаю, кто ты и что хочешь, только никакого сына у меня нет! Запомни это и другим передай! И дочь моя сгинула из-за таких, как ты, из-за всей этой театральной сволочи!

Она с силой хлопнула трубкой. Казалось, порыв ее ярости телепатически достиг меня и захлестнул. Ничего себе прибамбасы! Остался я в полном недоумении, переждал некоторое время, чтобы она остыла, снова позвонил и смиренно попросил объяснить, про какую дочь и про какого сына она говорила. Вместо объяснений она стала оскорблять мою мать и кричать о моем происхождении в грубых выражениях. На этот раз я первым повесил трубку.

Но если я не был ни следователем, ни Люсиным братом, то эта мегера тоже не могла быть Люсиной матерью. Я решил, что она не поняла, о ком речь, я плохо объяснил, назвал две фамилии. А она, наверное, говорила вообще о ком-то третьем…

Странный и неприятный разговор. Зато когда я просил к телефону театрального общежития Людмилу Тихомирову и возникла пауза, у меня было такое чувство, будто мне ответят: «Сейчас», позовут, и я услышу знакомое: «Да, милорд?» Как хорошо я помнил ее голос. Наверное, я все-таки был в нее влюблен, если через три года такие глупости вызывают у меня волнение.

Про Катьку я почти не вспоминал.

 

Глава 16

МОХОВАЯ МОХОВАЯ…

Можно пойти по Марсову полю, но лучше через Летний сад. Он сумрачный, на большей его части так тенисто, что трава на газонах под деревьями не растет. Он такой темно-зеленый, что белые мраморные статуи на его фоне как будто светятся. В сине-зеленом пруду отражается порфировая ваза, стоящая на берегу, на постаменте, и плавает один очень грустный лебедь.

Через Фонтанку перекинулся мостик, а рядом с ним, на внутренней гранитной стенке набережной, на полочке-подставке стоит самый маленький памятник города — бронзовая птичка размером с воробья, чижик-пыжик. Это тот самый чижик-пыжик, который «на Фонтанке водку пил». Рядом находится дом, где в старые времена было Училище правоведения, а ученики его носили пыжиковые шапки. Эту песенку про них сочинили, а может, они сами про себя сочинили.

На подставочке, где чижик стоит, и в воде, под ним, лежит много монеток. Люди бросают их, чтобы вернуться в Петербург. Но я не ищу в кармане монету, потому что и так буду часто возвращаться сюда, а потом буду здесь жить.

Теперь я иду по одной из самых красивых петербургских улиц — улице Пестеля. Она начинается с церковки, и замыкает ее громада собора. По пути читаю мемориальные доски. Интересно, каково родиться в доме, где жил Пушкин, Чайковский или Тургенев?

У домов лица как у людей: красивые и обыкновенные, приветливые и угрюмые, величественные, высокомерные, легкомысленные, таинственные. На улице Пестеля много домов представительных, солидных и таких же дворов. Входишь в один под высоченную арку, а там не двор — настоящая улица. Под другую арку — фасад не менее внушительный, чем уличный, огромный портал, на котором серые гранитные карлики скрючились-скособочились, гнутся, с ног валятся под тяжестью громадных ваз. Нарядный фонарь, колонны и узкий, сразу и не заметишь, вход в следующий двор. Этот размером с маленькую кухоньку. Двор-колодец, труба. Дверь черного входа и цепочки серых окон. Где-то высоко над головой маленький голубой квадратик неба. Из помойного бака, занимающего треть двора, вспугнутые мною, брызгают во все стороны кошки. Я блуждаю глазами по тусклым окнам, пока в одном не натыкаюсь на пристальный взгляд старой женщины с личиком как сморщенное яблоко.

Потом я сижу еще в одном дворе, наблюдаю за воробьями, купающимися в пыли, слушаю магнитофонного Цоя из открытого окна и нюхаю чад жарящегося мяса. У меня на пути два антикварных магазина. Один, с охраной у двери, похож на музей, а второй — на лавку, где все тесно завешано и заставлено и можно целый день рассматривать эту замечательную мешанину из старинной мебели, картин, икон, подсвечников, вееров, ламп, посуды и всевозможных безделушек.

Люся тоже ходила здесь, сидела во двориках, читала надписи на мемориальных досках, разглядывала фасады домов и витрины, и ей очень хотелось жить и учиться в этом городе. Мне тоже хочется, и я в который уж раз мысленно предаю свой родной городишко. И с этим ничего не поделаешь. Я люблю Краснохолмск, заросший ясенем, тополем и кленом, люблю отцовский дом, который для нас потерян. У меня слишком много связано с моим городом. Здесь достаточно приятных и по-своему красивых мест. Но, господи, до чего же он скучен и убог! Наши достопримечательности — алюминиевый, цементный и шиферный заводы, торфопредприятие и картонажная фабрика. Очаги культуры — краеведческий музей, закрытый три года назад после протечки, Дворец культуры с платными кружками, а также дискотеки, видео— и игровые залы.

Мы с мамой живем на улице Семафорной, а недалеко есть Фрезерная и Заготзерновая. Дело, конечно, не в названии… но и в нем тоже.

Я понимаю, что совершаю предательство не только по отношению к своему городу, но и к матери. Через два года я уеду, а кроме меня, у нее никого нет. Игорь не в счет: он давно отдельный. Но не сидеть же мне весь век у материнской юбки!

Это тяжелые мысли. У Люси их не было. Когда она мечтала о Петербурге, она еще не знала Игоря, а остальных ей не жалко было оставить. Интересно другое: что испытывал мой двоюродный братец, отправляясь во Флоренцию?

Моховая улица пересекает Пестеля. Сверяюсь с нумерацией домов — мне налево. И опять мемориальные доски, кружевная решетка, отделяющая парадный двор большого дома от улицы.

Я иду по Люсиным следам. Это сентиментальное путешествие задумано давно. И странное дело, я никогда здесь не был, но все кажется мне знакомым, только забытым. Будто ходил я когда-то по Моховой, видел эти дома. Я и Театральную академию узнал издали. Вот она!

Серый готический замок с гербом. Окна без переплетов, словно застывшие озера, подернутые асфальтовой пленкой пыли. Балкон над входом поддерживают худосочные грифоны с собачьими харями.

Дверь массивная. Собрал силы, чтобы открыть ее, потянул ручку — открылась легко. Люся тоже открывала эту дверь.

В обширном вестибюле, слева, — стеклянная будка с вахтером. Испугался, что остановит, быстро повернул направо и чуть не впилился лбом в зеркало. Вестибюль казался большим из-за зеркала во всю стену, а на самом деле был он маленьким. И тут я осознал, что вокруг довольно много людей. В основном молодых, немного старше меня. Одни куда-то деловито направлялись, другие кучковались, громко разговаривали. Прислушавшись, я понял: это абитуриенты, идут вступительные экзамены.

Я поднялся по лестнице на галерею, окруженную колоннами. Осмотрел мраморные статуи и занялся стендами с фотографиями. Никто на меня не обращал внимания, все были заняты собой и друг другом, и я ходил меж них как невидимка. Очень волновался. Эта прекрасная колоннада, лестница, словно двумя руками обнимающая галерею, закрытые двери классов-мастерских — несостоявшаяся Люсина мечта, а этим ребятам предстояло здесь учиться, стать настоящими артистами, и, может быть, кому-то — великими. Невооруженным глазом было видно, какие они талантливые, красивые, умные. Одним словом, необычные, непохожие на наших провинциальных, Краснохолмских. Они и вели себя как-то особенно, раскованно, и одеты были интересно. Одна девчонка разгуливала в трико, перевязанная через плечо большим купеческим платком с кистями. У другой из-под короткой кожаной юбки торчали ноги-ходули в красных колготках и мягких сапогах выше колена.

Спустившись по лестнице, я без проблем миновал вахтерскую будку и оказался в полутемном зале, который делила пополам шеренга колонн. Стены занимали стеклянные шкафы-витрины, камин и мраморные бюсты. Единственное окно в глубине зала закрывал витраж из тусклых цветных квадратов стекла, почти не пропускавших света. Рядом была дверь, откуда появились двое с какой-то крупной фанерной конструкцией, обтянутой черной материей. Несколько раз ее с грохотом опускали на пол, поднимали и снова несли. Наконец декорацию протащили через дверь в вестибюль.

Откуда-то донесся смех. Я снова был один.

Никогда не хотел стать артистом. Но окружающая обстановка и люди действовали на меня удивительным образом. Мне нравилось здесь всё, сам воздух. Я испытывал сожаление, что не родился с актерским талантом и никогда не буду здесь учиться. Таково было для меня обаяние этого места. А что же должна была ощущать Люся?

В полумраке я разобрал, что фотографии в стеклянном шкафу — сцены из студенческих спектаклей. В другом были макеты декораций. Я постоял у камина, представив, как в незапамятные времена в нем потрескивали горящие полешки. И снова фотографии: учителя и ученики. А дальше… На минуту я остолбенел. Этого не могло быть! Но я смотрел на это и видел. Там, за стеклянной гладью витрины, висело Люсино платье!

Отошел подальше, потом подошел поближе. Конечно же ничего странного в этом призрачном видении не было. Рядом с платьем находилось что-то вроде шелкового тренировочного костюма, черных рейтуз и курточки с надувными плечами, в длинном треугольном вырезе которой виднелась белая рубашка. На груди — золотая цепь. Внизу витрины лежала табличка: «Костюмы к спектаклю «Гамлет». Работа студентки 4-го курса Одиноковой О.».

Я не мог оторвать глаз от витрины. Я понял, как появился фасон Люсиного платья: и пышная юбка, и удлиненная талия, и высокий стоячий воротник.

Из двери, откуда вытащили декорации, падал рассеянный электрический свет. Я пошел туда и попал в высокий и узкий, самый обычный конторский коридор, а затем на каменную винтовую лестницу. Постоял у круглого окна, глядя во дворик и думая о том, что тень Люси-Офелии преследует меня. А уж в этом доме она обязательно должна была появиться. Обследовав лестницу, я снова вернулся в коридор, и привел он в тупик, к отделу кадров. Дверь была открыта, за столами, заваленными бумагами, сидели женщины.

Возможно, я задержался на пороге, потому что одна из них спросила, что мне нужно. Мне ничего не было нужно, и я ни секунды не верил, что Люся могла скрыться от нас в Театральной академии, какой бы притягательной она ни была. Однако зачем-то спросил:

— Учится ли у вас Людмила Борисова?

— На каком факультете? — осведомилась женщина.

— А какие бывают?

— Разные бывают, молодой человек, — сказала она и посмотрела на меня как на идиота. — И режиссерский, и постановочный, и актерский.

— Конечно, актерский.

— А курс какой, знаете?

Я покачал головой.

— Сейчас посмотрю по спискам, — сказала она не слишком охотно, порылась в бумагах и сообщила, что никакой Борисовой ни на каком курсе нет.

— А фамилия белокурой девушки, которую отчислили, не Борисова? — спросил мужчина, получавший какую-то бумагу у кадровички за соседним столом.

— Не знаю, Анатолий Иванович, у меня нет списков отчисленных.

Этого Анатолия Ивановича я дождался в коридоре и спросил, на каком курсе училась Борисова и когда была отчислена.

— На третьем курсе, — сказал он, — а на четвертый, должно быть, не перешла. Она была у меня на занятиях осенью, но в зимнюю сессию на зачет не явилась. И вроде бы я слышал, что она отчислена.

— Как она выглядела? Вы сказали, она блондинка?

— Светлая, небольшого росточка. А запомнил я ее потому, что она моя однофамилица.

— Как же мне найти ее?

— Попробуйте спросить у однокурсников. Но для этого нужно прийти в сентябре, когда начнутся занятия.

Очень вежливым был Анатолий Иванович. Я подумал, что, возможно, он не просто преподаватель, но и артист. Голос у него был звучный, лицо значительное, волосы длинные, густые, лежащие волной. Время от времени он выверенным жестом встряхивал головой, чтобы отбросить их со лба. Я вспомнил дядю Славу-кроссвордиста, в поношенном халате, с редкими, полуседыми, вьющимися на концах волосами. Еще недавно я считал, что у него артистичный и даже богемный вид, но был он всего лишь карикатурой. И мне стало ужасно жаль и дядю Славу, и наше захолустье.

Вместе с Анатолием Ивановичем мы прошли длинный коридор, полутемный зал, где за стеклом витрины белело платье Офелии, а в вестибюле распрощались. Я еще немного поболтался по зданию и вышел на Моховую.

Светило солнце. Мимо по своим делам шли люди. На подоконнике первого этажа, свернувшись в клубок, спала кошка. А у меня из головы не выходила блондинка Борисова, небольшого росточка, которая поступила в Театральную академию через несколько месяцев после исчезновения Люси. Вспомнил я и странный телефонный разговор с женщиной, выдававшей себя за Люсину мать. А может, все дело в том, что блондинка Борисова, наша Люся и Анатолий Иванович — однофамильцы?!

Зашел в кафе «Кураж», где, наверное, бывала и Люся, выпил кофе. В конце улицы я обнаружил маленькую, стройную, увенчанную изящным шпилем церковку. Стояла она в лесах, на них копошились рабочие. Вошел внутрь. Светло и чисто. Недавно покрытый лаком и только что намытый, пол сверкал. Видно было, что церковь недавно обустроена. И тут я понял, что сделаю с Люсиной иконой. Я принесу ее сюда и отдам священнику. Здесь ей самое место, на Моховой, рядом с Театральной академией, куда Люся мечтала поступить.

Так закончилось мое сентиментальное путешествие, а ночью мне приснилось, что я сочинил стихотворение. Это было очень хорошее стихотворение, и я повторял его во сне, чтобы не забыть. Однако утром не вспомнил ничего, кроме первой строчки: «Моховая Моховая…» И как я ни напрягался, ни пытался досочинить, ничего не получалось. Ходил и, как дурак, повторял: «Моховая Моховая… Та-та-та, та-та, та-та. Та-та-та-та…» Строчка моего забытого стихотворения пишется без запятой. Первая «Моховая» — прилагательное. То есть улица Моховая — моховая, из мха, значит. На самом-то деле она асфальтированная — это понятно. Но в стихах — из мха. Хорошее название для улицы — Моховая, это вам не Фрезерная какая-нибудь!

 

Глава 17

РЕВНОСТЬ

Через две недели мама засобиралась в Краснохолмск. Она заявила, что устала от светской жизни, которую организовывала для нее неутомимая Ди, но я предполагал другую причину. Петербург — пожиратель денег. Моя мать очень щепетильна в материальном отношении, переживает, не объедаем ли мы Ди, вот и решила оставить мне большую часть нашего с ней капитала, а сама, скряжничая, пожить дома. Ди тоже догадывалась о правде и пыталась разубедить ее, но мать упряма до изумления. Даже те доводы, что я занимаюсь с учениками и заработка хватит не только на покупку фотоаппарата, ничего не изменили.

Ученик поначалу был у меня один — Вася. Два раза в неделю я ходил к нему на улицу Рентгена. Мы стали с ним заниматься действиями с десятичными дробями, но тут выяснилось, что Васины проблемы гораздо глубже: надо начинать с таблицы умножения.

На третьем уроке появился Миша, Васин одноклассник. Он был симпатичным болтуном и всеми силами старался отвлечь и меня, и Васю от математики. Но Миша, по крайней мере, знал таблицу умножения и был достаточно сообразителен. Просто ему учиться не хотелось.

У меня не хватало опыта, чтобы справиться с Васей и Мишей одновременно. Я считал себя порядочным человеком, их родители платили мне (хотя и меньше, чем настоящему репетитору), и я с ужасом думал: вдруг они провалят переэкзаменовку? На свою беспомощность я пожаловался Ди.

— Тебя волнует, сдаст ли Вася переэкзаменовку? Не волнуйся, — утешила она, — сдаст. Его отец заканчивает ремонт школьного спортзала. На будущий год он крышу починит. Потом столовую. И Вася благополучно закончит школу.

— То есть как это — починит? За чей счет все это делается?

— Откуда же я знаю за чей? Наверное, за счет его фирмы или за какой-нибудь другой.

— А Мишин папа что чинит?

— Информация о Мишином папе у меня отсутствует.

— У вас здесь круто.

— У вас тоже, — сказала тетка. — Может, и в меньшем масштабе, но у вас происходит то же самое.

Я по-прежнему вовсю старался вдолбить вундеркиндам дроби, но разговор меня успокоил. Впереди еще были проценты…

Мать перед отъездом мне наказала: как закончу репетиторство, чтоб тут же ехал домой. Теперь она звонила чуть не каждый день. Конечно, она скучала, волновалась, но она еще и ревновала меня к Ди. Я уже говорил, моя мать — натура цельная, как Татьяна Ларина у Пушкина. А уж если у цельной натуры есть слабости, они как чирей на носу — ничем не прикрыть. Одним словом, с маминой ревностью все и всем было ясно, но мы трое никогда об этом вслух не вспоминали. Тетка на язык несдержанна, любит подшучивать и над собой, и над другими. И я с ней вместе. Но молчим мы потому, что при жизни отца никакой ревности за матерью не замечалось. Честно говоря, эта ее слабость создает некоторое напряжение. Вдвоем с Ди нам куда легче.

— Тебя ждет барышня! — встречает меня в прихожей Ди.

Так таинственно она это говорит, так торжественно, что я со своими заморочками внезапно воображаю невесть что. Наша Люся, и белокурая, отчисленная из Театральной академии Борисова, и разные женские голоса в трубке телефона — все сплелось в хоровод. А в комнате — какое облегчение я испытал! — сидит Катька. Очень славная, с самой скромной из своих причесок — с косичкой. Она в длинном, синем в цветочек платье и, когда встает мне навстречу, кажется подросшей и похудевшей. Она явно смущается, не зная, как себя вести, и застенчивость ей чрезвычайно идет.

А ведь мама и к Катьке меня ревновала. Зато тетка отнеслась к ней благожелательно. В мое отсутствие поила кофе, занимала беседой и показывала альбом с семейными фотографиями.

— Как ты меня нашла? — задал я дурацкий вопрос.

— Ты же дал мне телефон, я позвонила, и Ди пригласила меня сюда, — ответила Катька.

Значит, тетка велела ей называть себя Ди. Это означало явное расположение.

— Катя поселилась рядом, на Чкаловском, у друзей своих родителей, — сказала Ди.

— Это художники Сидоровы. Сейчас они на даче, а я живу в их мастерской, — добавила Катька.

Ее распирало от гордости, что она знакома с настоящими художниками и живет в их мастерской. Я понадеялся, что Ди, показывая фотографии, успела ее известить, что моя бабка, между прочим, была архитектором. Еще я очень надеялся, она не сообщила о том, что бабка не построила никакого замечательного архитектурного сооружения, а занималась всяким водопроводом и канализацией в проектируемых домах. С нее станет сделать подобное уточнение.

Мы шли по набережной Карповки, на которой стоит дом Ди. Как в карауле, здесь выстроились старые тополя, а на розовых гранитных столбах, между звеньями решетки набережной, как на постаментах, застыли чайки. Катька отметила, что Ди — замечательная тетка, а Карповка — очень красивое и даже романтическое место. Я сказал: это такое место, что и в Италию ездить не надо. Здесь, по мнению Ди, и Венеция, и Флоренция.

Ди заявляет:

— И почему считается, будто Ленинград похож на Венецию? Совершенная чепуха! Ничуть не похож.

На другой день она говорит:

— Ас Венецией я не расстаюсь. Идешь по Карповне, потянешь носом — запах гниющих водорослей, запах моря. Венецией пахнет. И отрешенные крики чаек. Небо и вода у нас поярче, там светлее и ослепительнее, но в остальном то же самое. Лучше, конечно, не смотреть, тогда иллюзия полнее. Вдыхать и слушать.

— Не Венецией на Карповне пахнет, а нечистотами, которые туда спускают, — замечаю я.

— Ерунда! В Венеции в каналы спускают канализацию, а запах все равно морской. Ничем не перебивается. Так что можешь гулять по Карповне и воображать себя в Венеции. Флоренция, между прочим, тоже тут, рядом, на Каменноостровском. Знаешь угловой дом с палисадником, который окружает низкая оградка из шаров и змей? Он похож на итальянскую виллу, но дело даже не в этом. Под лоджией есть два горельефа, и это точная копия таких же, сделанных в пятнадцатом веке для собора Санта-Мария дель Фьоре, величайшего собора Италии, знаменитейшего. Там вылеплены детки, они танцуют и играют на тимпанах всяких, кимвалах… не знаю уж, как они называются. Так что не надо нам никакой Италии. У нас здесь и Флоренция, и Венеция.

Мы с Катькой втягивали носом запах Венеции и хохотали. Потом я перевел ее через мостик и показал Флоренцию с виллой, где детки на тимпанах и кимвалах играют. Потом мы осмотрели громаду Иоанновского женского монастыря и повернули на разрытый, пыльный Чкаловский, где шел ремонт. Но я повел Катьку другой дорогой, сделав небольшой крюк. Мне было приятно показать, что в этом городе я свой и все знаю, хотя дорогу нащупал почти интуитивно и боялся выйти не туда, куда нужно.

Мы поднялись по мрачной, типично петербургской лестнице, стены которой по голубой грязной масляной покраске были испещрены всякими надписями и рисунками карандашом, спреем и ножом. На последних пролетах лестница сузилась и стала абсолютно темной: здесь не было ни окон, ни электрической лампочки. Катя посветила хилым огоньком зажигалки и ткнула ключ в скважину обитой железом двери, из-за которой раздался оглушительный лай. Дверь с лязгом открылась, и на нас бросился яростный пес.

— Не бойся, он очень добрый, — сказала Катька, зажигая в прихожей свет. — И знаешь, как его зовут? Представь себе, Гамлет.

Гамлет был небольшим черным пуделем. Казалось, бросался он на меня и лаял весьма злобно, но, чуть я присел перед ним, полез целоваться.

Мы находились в мансарде. Сами хозяева в мастерской только работали, жили где-то в другом месте, а летом, как я понял, обитали на даче. Стены в мастерской низкие, покатые, срезанные крышей. Окошки небольшие, под козырьком. Перешагнув подоконник, можно выйти на плоский участок крыши, откуда открывается обалденный вид на город. Полы дощатые, протоптанные, а некоторые доски откровенно шатаются. Вокруг все заставлено стеллажами и столами с книжками, журналами, папками, кувшинами и горшками с кистями, банками с краской. Все завешано картинами, картонами и акварелями на ватмане, иллюстрациями с картин, фотографиями и пустыми рамами.

Мастерская состояла из трех таких комнатух, забитых старой мебелью и разным замечательным хламом. Я ходил и все рассматривал. Погнутый подсвечник с оплывшим огарком свечи. Медный таз, в каких, наверное, варили варенье в усадьбе Лариных. Ступка с пестом. Плетеный короб. Три самовара разной формы. Глиняная посуда. Отовсюду торчали веники тростника, бессмертников, живописных колючек и павлиньих перьев. На одной из полок стояла гипсовая голова Нефертити, а рядом, под пару ей, голова Ленина.

— А этот что здесь делает? — спросил я Катю.

— Это — кич, — ответила она. — Модно. Чем пошлее, тем лучше. Для стеба, понимаешь? Они же художники…

Художниками была вся семья: муж, жена и сын нашего возраста, учившийся в школе при Академии художеств. Катя показала всех их на фотографиях, висящих на стенах. Сын Боря во младенчестве: одни щеки торчат, глаза, нос и рот утонули в них. Потом мальчику лет десять: стоит на лыжах, лицо плохо видно. И недавний снимок: юный красавчик. Мне он категорически не понравился. В это время Катька сообщила, что не знает, надолго ли здесь останется: Сидоровы скоро приедут на машине и заберут их с Гамлетом на дачу. Я критически разглядывал акварели Бориса. На одной была их дача — дом-треугольник, огромная двускатная крыша, стоявшая прямо на земле, а под ней веранда и комнаты.

Снова перевел взгляд на современную фотографию Бориса. У него было открытое, уверенное и веселое лицо, хотя он не улыбался. Я понимал: это хороший, талантливый мальчик, у которого все в жизни уже определено, включая армию, потому что таких мальчиков родители отмазывают от службы. Это баловень судьбы, золотая молодежь. И непонятно почему, я вообразил, как он обнимает Катьку, как целует ее мягкие губы, и мне стало почти что плохо.

Конечно, это была ревность, наследственная болезнь. Но по-настоящему это случилось со мной в первый раз, и я растерялся. Катька вскипятила воду для кофе и поставила на стол вазочку с печеньем. Я не мог слушать ее восторженное повествование о художниках и решил сменить тему. Рассказал, что ходил в Театральную академию и как там здорово.

— Да так, со знакомыми был, — туманно ответил я на вопрос о том, зачем ходил в академию.

— А ты можешь меня отвести туда?

— Не знаю, — неопределенно сказал я и вдруг устыдился. — Конечно, пойдем, если хочешь. Просто я подумал, вдруг тебе все это не покажется интересным…

— Покажется, — сказала она. — Наверняка покажется.

К концу кофепития я уже настолько взял себя в руки, что снова почувствовал интерес к мастерской и прелесть захламленных помещений. Я еще поошивался по комнаткам, потом мы вывели Гамлета на прогулку, а уж затем я отправился восвояси. При прощании Катька робко ко мне потянулась, и я чмокнул ее в щеку. Честно говоря, после пережитого приступа ревности мне не хотелось обниматься. Да и она в непривычной обстановке вела себя как-то нерешительно и ни разу за вечер, что удивительно, не цитировала «Агату Кристи» и не посылала меня куда подальше.

В Петербурге Катька собиралась посетить всемирно известные достопримечательности, а я должен был сопровождать ее. Чтоб не ударить лицом в грязь, дома я собирался посмотреть путеводители и книги по архитектуре, которых у Ди было множество. Но не тут-то было.

Ди смотрела детектив. Перед ней на столе стоял торт и початая бутылка кагора.

— Мусичка приходила, — сообщила она. — Мы тут посидели, о жизни поговорили. Возьми себе чистую рюмку и присоединяйся.

Мусичка — это Марья Михайловна, школьная подруга Ди, женщина верующая и пьющая исключительно церковное вино. Разумеется, эта бутылка была у них не единственной. Пошарив взглядом, я тут же обнаружил вторую такую же, пустую, в уголке за тахтой. Взял рюмку, отрезал себе здоровый кусок торта и присоединился.

— Если матери скажешь!.. — угрожающе произнесла Ди.

— Я же в своем уме.

— Ну ладно, — сказала Ди. — Давай выпьем за мать.

Под молдавский кагор мы досмотрели детектив. Все еще находясь под впечатлением от мастерской Сидоровых, я критически осмотрел комнату. Уж очень она была прибранная и скучная. Книги под стеклом, безделушки в буфете, картина — парусник, кое-какие фотографии и уродливый комнатный термометр, вмонтированный в большой, словно от старинной крепости, ключ.

Я спросил у Ди:

— Что же, у тебя старинного ничего не осталось от бабушки?

— Ты же знаешь, многое в войну пропало. Потом что-то разбилось, что-то разошлось…

— Как это — разошлось? Бабка все-таки не швея-мотористка была, а архитектор. И наверняка у нее в друзьях художники были. Неужели они не дарили ей свои работы? А может, она сама рисовала?

— Про подарки не помню. Но была у нас акварель художника Бенуа, эскиз костюма лешего. Сидит, худенький, как мальчик, в каких-то зеленых лохмотьях. Твоя бабушка его когда-то в комиссионке купила, а я туда же и сдала. Что поделаешь, нужны были деньги.

Да, про лесовичка я уже слыхал. И не только про него, про некоторые старинные книги тоже. Тетка не жалеет вещей, включая памятные, и денег тоже не жалеет. И мама, кстати сказать, вещизмом не страдает. И художественная атмосфера их не влечет. Впрочем, еще сегодня утром она и меня не влекла.

— Тебе мало корабля? — спросила Ди.

В большой вертикальной раме, в мутно-зеленом тумане, раздув паруса, он летел прямо на зрителя. Мне эта картина нравилась, но задержалась она у Ди только потому, что особой ценности не представляла. Подозреваю, ее просто не взяли в комиссионный или предложили смехотворную цену. Висела она высоко, почти под самым четырехметровым потолком, и производила очень приятное впечатление, хотя тетка утверждала, что вблизи — ничего хорошего. Кто нарисовал этот парусник и как он попал в дом, она не знала. История вещей ее интересовала так же мало, как и сами вещи.

— На антресолях что-то лежит. Какие-то картины и рулоны. И всяких рам полно, — вспомнила Ди.

— Так что же ты молчала? Давай разберем. Но если мы найдем что-нибудь ценное, я не дам тебе продавать.

Ди согласилась на днях разобрать антресоли, ненадолго примолкла, а потом задумчиво спросила:

— Знаешь, кто самые счастливые люди в мире?

— Кто?

— Дервиши.

— Это почему же?

— Потому что, отрешившись от всего, идут себе по дороге куда глаза глядят. Где на ночлег остановятся — там и дом. Вся их собственность — старый халат. Отринули они собственность, а потому стали свободны и счастливы.

— Ты что, собираешься отринуть собственность?

— Собственность бывает разная. Можно владеть не только машиной, дачей, пылесосом, но и человеком. Считать близкого человека своей собственностью.

— Это заблуждение.

— Но избавиться от него очень трудно.

— Не задумывался над этим, — сказал я, считая, что это камешек в огород моей матери. Но я ошибся.

— Ну а я думала. Знаешь, как я горевала по Стасику? Я так по нему скучала! А теперь — нет. Не скучаю. Я даже не заметила, как произошло это освобождение. И это не значит, что я меньше его люблю, просто я свободна, не связана страхом потерять свою собственность, ничем не связана.

— Не верится мне в твою теорию. Что-то здесь не так.

— Но я действительно заметила, что перестала по нему скучать, — сказала Ди и заплакала.

Я обнял ее и спросил:

— Но ко мне ведь ты не относишься как к своей собственности?

— Нет. Мы с тобой товарищи, правда? Мы с тобой два дервиша, — сказала она, хлюпая носом и улыбаясь. — Два начинающих дервиша.

Дервишем я не был, даже начинающим. Лежа в постели, я напрасно старался вникнуть в путеводитель. Меня мучило, можно ли назвать мое отношение к Катьке любовью? Сопровождается ли любовь страхом потери любимого? Не этот ли ерах — ревность? Может, ревность то же собственничество?

Через час, выйдя в уборную, я увидел в комнате Ди свет, постучал и заглянул. Она еще не ложилась, сидела за столом и раскладывала пасьянс.

— Очень успокаивает нервы, — объяснила тетка. — И вообще не спится. А знаешь, о чем я тут подумала? У Кати лицо флорентийской мадонны.

— Какой мадонны?

— Что значит — какой?

— Покажи в своих книжках по Италии.

— Не будь занудой! — рассердилась тетка. — Я сказала вообще, а не в частности.

 

Глава 18

ДВОРЦЫ, КАРТИНЫ И ВЕНЕРА БЕЗ ПАЛЬЦЕВ

Эрмитаж необъятен. Информацию не уложить в голове, впечатления не уместить: наступает такой момент, когда они просто не входят в тебя. Мы провели там целый день, от открытия до закрытия, и «объелись» роскошными залами, картинами, гобеленами и другими предметами искусства.

Поначалу подробно исследовали каждый зал. Катя была здесь впервые, и хотя я убеждал ее, что для подробного осмотра не хватит месяца, она тыкалась носом в каждую витрину и в каждую картину. Я считал: нельзя объять необъятное, приходя в большой музей, надо расслабляться и гулять, получая удовольствие и общее впечатление. Так у нас в конце концов и получилось. Правда, я специально отвел Катьку посмотреть мумию египетского жреца, а на Леонардо да Винчи и Рембрандта мы вышли лишь с помощью смотрительниц: сам я бы не нашел. Но Катька больше всего хотела увидеть импрессионистов. Я даже заподозрил, что она готовится к встрече с юным гением, Борисом, чтоб сказануть чего невзначай о французских художниках, — пусть не думает, что мы, провинциалы, лыком шиты. Я ведь тоже накануне похода в Эрмитаж просмотрел книжку про импрессионистов, чтоб перед Катькой не опозориться.

О Ренуаре Катька сказала: «Фи!» А на мой взгляд, очень приятные у него дамы, легкие и пышные, как пух, мягкие, как пастила, и сладкие, словно карамель. А у Гогена желтые, плоские, будто из картона вырезанные, мужеподобные тетки. Непроницаемые, как индейские вожди. Одна держала увесистый плод величиной с боксерскую перчатку и телосложением напоминала полутяжа. С виду-то она казалась по-коровьему кроткой, но в глазах было затаенное коварство. Я бы не посоветовал шутить с такой. Разозлить ее — мало не покажется. Удар правой в голову — и нокаут!

— Разве захочется обнять подобную женщину? — спросил я у Катьки.

— Гоген болел венерической болезнью, — невпопад ответила она.

— Я думаю, это брехня, сплетни.

— Никакие не сплетни, я по телевизору слышала. Но главное — другое. Я, к примеру, ничего о Гогене не знаю, картин его раньше не видела, зато мне известно, что у него было венерическое заболевание. Это очень грустно.

— У тебя с голодухи приступ самокритики.

— А Ван Гог был сумасшедшим и покончил жизнь самоубийством. Также он был трудоголик, нищий и очень несчастный человек.

— Это тоже по телевизору говорили?

— Нет, я читаю его письма, в мастерской нашла.

Ван Гог мне как раз больше всех и понравился. Он из них самый страстный. А вот всякие анемичные призраки в белесых одеждах, блуждающие в туманных кущах, мне совершенно не по душе. Пикассо меня порадовал тем, что я узнал его картины, виденные на иллюстрациях. Долго простояли перед «Девочкой на шаре», и я разливался перед Катькой про голубой и розовый период в творчестве художника. А его кубики, перемешанные с геометрическими фигурами и половинками скрипок, — ерунда собачья. «Герника» — энергично, конечно, но слишком уж отвлеченно.

— Я люблю предметное искусство. Чем предметнее, тем лучше. А также я не люблю уродства, — сказал я Катьке, и она согласилась.

В картинной галерее на Литейном проспекте я видел выставку одного современного художника. Была там картина «Моя семья». В каком-то мрачном, грязном притоне сидят за столом ужасные монстры с перекрученными харями, кривыми носами и ухмылками. Другая картина — «Мои друзья». В три ряда, как на классной фотографии, стоят дебилы с тупыми рожами убийц. И остальные произведения в том же духе. Ходил я по выставке и думал: если твои друзья и семья такие омерзительные, то каков же ты сам?

Кстати, мне понравился Матисс. И даже очень. Значит, уроды уродам рознь. На лестнице висят два гигантских матиссовских полотна, а на них красные кривые великаны-уроды несутся в пляске по зеленому земному шару на фоне синего неба. И другие красные — сидят на зеленом земном шаре, поют, балдеют. В чем разница между уродами из галереи на Литейном и уродами Матисса, не знаю. Просто первые со знаком «минус», отрицательные, отвратительные уроды, вторые — со знаком «плюс», положительные, замечательные, гениальные.

Импрессионисты нас доконали. Мы еще пытались что-то смотреть, но это было бесполезно. А напоследок я поймал себя на том, что стою, уставившись на красное, как кумач, полотно с белыми буквами, и не могу решить, нравится мне оно или нет. Но это оказалась не картина, а крышка фанерного ящика с надписью: «Пожарный кран».

Когда мы вышли из музея, в башке у меня была полная мешанина, но на другой день всплыли имена, картины, а еще яснее то, что я увидел утром, пока не устал, — малахитовые колонны, царский трон, люстры, похожие на огромные хрустальные рои пчел, беломраморные фонтаны слёз, часы с павлином, серебряная гробница Александра Невского и восковая персона — кукла, изображающая Петра I в парике из его настоящих волос.

Впечатления были приятные, но я понимал, что новая порция прекрасного в меня больше не влезет. Я обрадовался, что и Катька не больно-то стремится к объектам искусства. Она тоже устала. Поэтому три дня мы просто ходили по городу, рассматривали дома и витрины, сидели в сквериках и пили кофе за столиками уличных кафе, а потом возвращались на Чкаловский, в мастерскую, варили макароны и ели их с кетчупом или шли к Ди и нахально очищали холодильник, за что она не сердилась.

Теткина квартира на пятом этаже, и оттуда открывается потрясный вид на два зеленых массива, которые разделяет Карповка, — Ботанический сад и сад больницы Эрисмана. В Ботанический сад мы с Катькой ходили бесплатно, через служебный вход, но и больничный сад был по-своему замечательный, старый, разросшийся среди отдельных зданий клиник и хозяйственных построек. Здесь, рядом с кухней, уже не первый год обитала стая крупных бездомных собак. Мы с Катькой пришли к выводу, что все они находились в родстве, а какая-то их прабабушка была овчаркой. Кухонные работники кормили собак, в округе валялись огромные обглоданные кости от говяжьих туш. Случайный прохожий, наверное, вздрагивал при виде этих зловещих деталей, но мы знали: собаки не агрессивные. Они спали, свернувшись калачиками, под стенами кухни и играли со своими толстыми, неуклюжими щенками.

Однажды мы оказались возле Михайловского замка, когда-то мрачного и таинственного, от чего ныне не осталось и следа, особенно в летний солнечный день. Этот замок был построен для самого странного, самого взбалмошного и, возможно, самого несчастного из всех русских императоров — Павла I. Он так боялся насильственной смерти, что велел соорудить для себя неприступный замок, чтобы скрыться за его стенами. Через сорок дней после новоселья он был в нем задушен.

Мы вошли в строгий граненый двор, и выяснилось, что можно попасть в замок и даже посетить выставку портретов русских царей и их родственников. Мы с большим вниманием на них посмотрели, глубокомысленно рассуждая о том, что в портретах остановилось время, — все эти люди — цари, их жены, дети и царедворцы — еще не знают своей судьбы, а мы уже знаем, что с кем случилось.

После замка я показал Катьке чижика-пыжика, и она бросила в воду монетку. Перейдя Фонтанку, на улице Пестеля я завел Катьку во двор-колодец, узкий, как труба, а дальше отправились по Моховой до Театральной академии. Здесь по-прежнему было много молодежи, очень разбитной и шумной. И я снова пожалел, что не из их компании, не их товарищ, не разделяю их проблем и не смеюсь их шуткам. Катька примолкла: возможно, она испытывала нечто подобное.

Я взял ее за руку, и мы поднялись по лестнице на галерею, к мраморным Аполлону и Венере. Все правильно, в Театральной академии людей должны встречать покровитель искусств и богиня красоты. Только у Венеры, символически прикрывавшей наготу руками, были отломаны пальцы. Невдалеке стояли два бюста сатиров с глумливыми рожами, охальными улыбками и гнилыми зубами. Мы заспорили, случайно здесь появились сатиры или нет. Катька считала — нет.

— Они олицетворяют какую-то грань театра, — сказала она.

— Какую?

— Не знаю. Возможно, сатирическую. Чувствуешь, «сатир» и «сатира» — родственные слова.

— Логично, — согласился я. — А Венере все-таки следовало бы приделать пальцы.

Мы пообсуждали, что еще следовало бы тут сделать. Например, покрасить стены не грязно-салатной масляной краской, а сделать цветную побелку. Стенды убрать. Хотя убирать их нельзя: на них фотографии давних преподавателей и студентов, тех, кто здесь учился и не доучился — не вернулся с войны. Это можно считать семейными фотографиями, историей актерской семьи. И дом этот — актерское гнездо. И какой он есть — он замечательный. И ребята здесь симпатичные, хоть и выпендриваются.

Потом мы пришли в зал с тусклым витражом, не пропускавшим света.

— Ух ты! — сказала Катька, рассматривая скульптуру, макеты декораций и камин с зеркалом.

Я стоял немного поодаль и наблюдал за ней. И вот она приблизилась к стеклу, за которым висело платье. Реакции не последовало, впрочем, в зале было полутемно, и никакая тень Офелии за Катькой по пятам не бродила. Но вдруг она растерянно обернулась и, увидев меня, прошептала:

— Это же…

Она смотрела на меня, словно ждала подтверждения, объяснения, а я молчал.

— Я все поняла, — наконец сказала она. — А вернее, ничего не поняла. Это же наше платье!

Она так и сказала: «наше».

— Это другое. Это костюм Офелии. А наше было сшито по этому образцу.

— Как странно, да? Очень даже странно.

— Я думаю, Люся видела платье или его эскиз. Наверное, она была знакома с Одиноковой О. Только так это и можно объяснить.

Я с трудом увел Катю от витрины с платьем. Мы прошли по канцелярскому коридору, постояли у круглого окошка на каменной винтовой лестнице, потом еще долго шатались по академии, смешиваясь с группами студентов или абитуриентов и изображая, будто и сами причастны к славному вузу. Мы настолько заразились радостной и раскованной атмосферой этого дома, что, увидев парня с ужасающе кислой физиономией около дверей ректората, Катька захихикала, а я, куражась, спросил у него:

— Быть иль не быть?

Его унылая физиономия не изменилась, казалось даже, нос и уголки рта еще больше опустились, но внезапно из него полилась монотонная скороговорка:

— Вот в чем вопрос. Достойно ль смиряться под ударами судьбы иль надо оказать сопротивленье и в смертной схватке с целым морем бед покончить с ними? Умереть. Забыться. — Неожиданно вместо серого, бесцветного голоса у него прорезался сочный баритон. — Ха-ха-ха! — дьявольски прохохотал он. Развернулся, издевательски элегантно вильнув одним плечом, и стал удаляться вальяжной походкой, как вдруг, словно нога у него подкосилась, присел, а дальше — захромал, захромал. И даже не оглянулся.

Но тут я изумился еще больше, потому что услышал:

— И знать, что этим обрываешь цепь сердечных мук и тысячи лишений, присущих телу, — негромко, но взволнованно декламировала Катька. — Это ли не цель желанная? Скончаться. Сном забыться. Уснуть… и видеть сны?

— Ну ты даешь!.. — только и мог я вымолвить.

Она хмыкнула. Тогда мы стали смеяться, и смеялись до изнеможения, животы держали.

Еще в тот день мы посетили церковь Симеона и Анны в конце Моховой. Катька купила свечки, и мы поставили их перед распятием, где уже цвел веселый садик огоньков. Их столько, сколько людей в последние пять минут зажгли их, вспомнив ушедших родных. Какое, должно быть, утешение для человека — верить в Бога, вечную жизнь и предстоящую встречу с близкими.

 

Глава 19

ВСТРЕЧА НА ПУШКАРСКОЙ

С Катькой мы провели две очень хорошие недели. Меня отпустили тревожные мысли, я никого не выслеживал, никакая тайнопись и вообще никакие тайны меня не волновали. Я жил единственно правильным и счастливым способом — сегодняшним днем. Как в детстве, как при папе в нашем Доме с башней.

Почти всякий раз, когда я вдалбливал своим оболтусам дроби, а потом проценты, Катька ждала меня, читая во дворе на скамеечке. Мы ходили с ней за ручку, как первоклассники, мы дружили без всяких там поцелуев и прочего. Я ни разу не слышал от нее про косматого геолога, постучавшегося к ямщику, а также про свалившихся в канаву ангелов и парящих в небе дьяволов. Мы выгуливали Гамлета, который, натягивая поводок, обнюхивал все углы и стволы деревьев, а иногда тащил за собой, подметая ушами асфальт и вынюхивая что-то, петлял, разыгрывая из себя розыскную собаку, идущую по следу. Совсем как я в недавнем прошлом. Но мои розыски были забыты, мне нравилась настоящая жизнь, походы в музеи, прогулки по городу с путеводителем и сидение в мастерской.

С чашками кофе мы вылезали из окна на крышу и, усевшись на нагретое за день железо, ловили кайф. Перед нами лежало море крыш: плоские, покатые и крутые, словно нахлобученные на глаза шапки, нарядные, с балюстрадами и башенками, с мансардными окнами, зеленые, коричневые, ржаво-красные и только что перекрытые, сверкающие серебром. На улицах мы редко задираем голову, чтобы увидеть крыши, паутину антенн и трубы. А печных труб в старых городах много. Они длинные и короткие, квадратные и даже круглые, закрытые домиками. Трубы редко стояли одиноко, обычно выстраивались, как корабли на параде. Там и сям султанами торчали верхушки деревьев. И все тонуло в розовом сиропе заката.

За это время погода ни разу не испортилась и мы с Катей ни разу не поссорились. Я радовался, что художники Сидоровы не проявляли признаков жизни, будто забыли про Катьку. Нервировала меня только мама. Я закончил занятия со своими подопечными, и теперь она требовала, чтоб я ехал домой. Она сказала Ди по телефону: «Он не понимает, что нынче значит прокормить лишнего человека». Тетка потом долго веселилась, называя меня «лишним человеком», матери же она грубовато ответила: «Авось не объест».

«Послезавтра поеду», — думал я, а вместо этого мы с Катькой путешествовали по Васильевскому острову, Мойке или Фонтанке. Срок отъезда откладывался со дня на день целую неделю, пока мать не сделала мне хороший телефонный втык. Я взял себя в руки и назначил последний срок: послезавтра. Свой прощальный день мы с Катькой решили посвятить Петропавловской крепости.

Петропавловка — город в городе. В этом уютном городке есть свои улицы и площади, пристань и собор, у которого притулилось маленькое кладбище, есть Монетный двор и даже свой памятник есть: на газоне в кресле сидит царь Петр.

Раза два я этого Петра уже видел. Изготовил скульптуру наш, русский, живущий за границей, Шемякин, а голову взял с настоящей маски Петра, сделанной Растрелли. Возле памятника всегда много народу и сыр-бор. Одни кричат: «Гениально!», другие: «Безобразие! Издевательство — сажать этого урода напротив собора, где похоронен основатель великого города!» Дети снуют, хватают Петра за башмаки и коленки, аж бронзу отполировали. Но самый кайф, конечно, залезть на него.

Петр и в самом деле — урод, микроцефал какой-то. Нескладное тело и маленькая лысая головка. Удивительно, что, когда я его не вижу, он мне очень нравится. Он похож на восковую персону, сидящую в Эрмитаже. В памяти у меня эти две фигуры мешаются, и впечатление о памятнике смягчается. Помню только — необычный. Сидит царь в простой одежде, на простом кресле, без парика — лысый. Основатель, реформатор, первопроходец. Страшной внутренней силы человек и недобрый. Странный и очень одинокий…

Еще мы видели одну классную штуку. В Петропавловском городке есть и тюрьма, но теперь она музейная. Какое же потрясение мы испытали, когда на пустынной, узкой, мощенной булыжником улочке нам пришлось прижаться к стене, чтобы пропустить черную тюремную карету с зарешеченными окнами!

— Что это было? — нервно спросила Катька и ускорила шаги. — Может, здесь какое-нибудь искривление времени и мы перенеслись в прошлый век?

Я вспомнил, что на пути нам встречался, как ни странно, конский навоз. И на площади у собора обратил внимание на старинные вывески с нарисованными кренделями и смешным трактирщиком с подносом и салфеткой, перекинутой через локоть. Но я подумал: вывески для колорита, а лошадей используют по их прямому назначению — поклажу возить.

Все разъяснилось очень скоро. Вышли мы на площадь в самом конце крепости, а там оцеплено. И люди в старинном платье, и кони, и прожектора. Снимают кино. И никакого искривления времени.

Катька сказала:

— Прочти хоть тысячу учебников и книг по истории, и это будет меньше, чем встреча с такой каретой на безлюдной улочке. Знаешь, меня даже пот прошиб. Я испугалась.

Рядом с крепостью, на другой стороне Кронверкской протоки, стоит кирпичное подковообразное здание — Артиллерийский музей, возле него, на валу, обелиск — место казни декабристов. Туда мы и отправились.

В путеводителе было сказано только про музей и декабристов, а на валу кроме обелиска оказалось много старинных пушек, и музейный дворик был до отказа набит всякой военной техникой — от пищалей и мортир четырехсотлетней давности до современных ракетных установок. И насколько уж я не любитель оружия, но не прийти в восторг от этого арсенала невозможно.

Катька достала бутерброды и термос с чаем, и мы, привалившись к прохладному стволу пушки, стали закусывать. Я восторгался Петропавловским собором и сказал Катьке, что считаю его красивейшим в мире. Разумеется, я мало что видел, но даже на картинках собор этот нереален. В жизни еще нереальнее. Его могучая и стройная, как корабельная мачта, колокольня золотым шпилем пронзает небо. Все остальные соборы по сравнению с ним неуклюжи и тяжеловесны, как утюги.

Катька выслушала мои излияния и вдруг с непонятным жаром сказала:

— Моя жизнь сложится прекрасно, я буду ездить по разным странам, жить в красивых отелях и увижу лучшие соборы мира. И тогда я сравню с ними твой Петропавловский и напишу тебе открытку — прав ты или нет.

Я удивленно смотрел на нее и не понимал, почему она так раскипятилась. Зато я почувствовал: что-то с ней не так, и она не верит в то, что говорит, не верит в то, что жизнь ее сложится прекрасно, что она будет ездить по разным странам.

— А вообще-то нам очень не повезло, что родились мы в такой дыре, — продолжала Катька. — Ты же видишь: у здешних ребят в миллион раз больше преимуществ, они другие — наглые, богатые и умеют радоваться жизни.

— Катька, что ты дрейфишь? — попробовал я ее утешить. — Не гневи Бога. Все, что мог, он тебе дал. А не умеешь радоваться жизни — твоя личная проблема. Учись. Ты обязательно поступишь в свой языковый институт и объездишь весь мир. Ты напишешь мне открытку, а может, и целое письмо из Парижа, Мадрида и Флоренции.

— Ладно, — сказала она. — Когда слишком хорошо, всегда становится грустно. А чем лучше, тем больше хочется, чтобы стало еще лучше. Лежу утром и думаю: вот откроется дверь — и войдет кто-нибудь настоящий и замечательный.

— Ну да, кругломордый, в кудряшках! — разозлился я. — Или, на худой случай, юный гений Сидоров. А вхожу всего лишь я. Какое разочарование!

— Про гения не шути, не надо.

— Не буду. С гениями не шутят.

— Я же тебе серьезно! Знаешь, как ему трудно? У него нет руки!

— И стеклянный глаз.

— Перестань, я правду говорю. Ему в детстве оторвало руку по локоть. Они с мальчишками патронами или гранатами в каком-то карьере баловались. Он тогда только что поступил в СХШ — это средняя школа при Академии художеств, — и он не ушел оттуда. Ты представляешь, что было с его родителями? А он учится и на будущий год будет поступать в академию.

— Левую руку?

— Левую. А я думаю, если бы и правую, он бы левой рисовать научился, он такой. И нечего тут иронизировать!

— Ну извини, я же не знал.

— Идем, — сказала она, укладывая в сумку термос.

Мы еще раз пересекли крепость и по проспекту вышли на Пушкарскую. Улица эта неширокая, застроенная высокими старыми домами. Как коридор. Движение одностороннее. Я обернулся на хлопок парадной двери на противоположной стороне. Оттуда вышли трое в черных костюмах. Самый высокий был немолод, но без проблеска седины в черных волосах, с усами, орлиным носом и резкими чертами лица. Я узнал его раньше, чем сообразил, кто это, потому что совсем не был готов к встрече.

— Подожди, — сказал я Катьке и перемахнул улицу прямо перед автобусом.

Орлиноносый уже захлопывал дверцу БМВ. Единственное, что я смог сделать, — запомнить номер машины. Он уехал.

— Ты чего? — Катька подбежала и дергала меня за рукав. — Жизнь не дорога? Если бы ты сидел в кресле, знаешь, на кого ты был бы похож? На микроцефального Петра из Петропавловки.

Возле подъезда, откуда вышли трое, сверкала золотом табличка с гравированными черными буквами. «ЗАКРЫТОЕ АКЦИОНЕРНОЕ ОБЩЕСТВО». Ниже: «ФИРМА». Еще ниже, шрифтом, похожим на древнерусский: «РУСЛАН И ЛЮДМИЛА».

Людмила! Орлиноносый! Орлиноносый — Руслан? Петербургская фирма и дом-притон на Картонажке…

А может, Людмила — это всего-навсего героиня сказки Пушкина и Орлиноносый никакой не Руслан и к фирме не имеет прямого отношения? Единственно, в чем была уверенность: я не обознался. Просто раньше он был без усов.

— Мне все уликой служит, все торопит ускорить месть!

— Что случилось? Что ты бормочешь? — Катька с тревогой смотрела на меня и ждала ответа. — Ты знаешь этого человека?

— Знаю.

— Кто он?

— Понятия не имею. Может, убийца.

— Издеваешься?

— И не думаю.

Лирическое настроение, не покидавшее меня в последнее время, улетучилось как дым. Мне надо было срочно возвращаться домой, но я не мог ехать. Появилась новая информация, а я не знал, как ею распорядиться, и даже не был уверен, что рад этому повороту событий. За этим поворотом на каждом шагу подстерегала опасность. Да, я боялся. Единственное, что в моем положении можно было предпринять, — следить за фирмой. Приезжает ли сюда Орлиноносый и как часто.

Сколько на это потребуется дней? Минимум неделя. А сколько часов надо вести наблюдения? С открытия до закрытия фирмы. И придется это делать, даже если Орлиноносый больше не появится. Но я предчувствовал: появится. И еще я подумал, что он большая шишка, а двое других — подручные.

— Пойдем, что ли? — попросила Катька и добавила: — Мне очень жаль, что ты уезжаешь.

Мы добрели до дома на Чкаловском, но подниматься я не стал. Сообщил, что завтра никуда не еду, но буду занят до вечера.

— Я ничем не могу тебе помочь?

Только Катьку не хватало втягивать в это дело.

Опомнился я, когда выходил из ее подъезда, повернул назад и влетел по щербатым каменным ступеням. Она еще не успела закрыть за собой дверь.

— Можешь, — сказал я, — можешь помочь. И даже очень. Только пока ни о чем не спрашивай.

Уже подходя к дому, я вспомнил, что Ди просила меня отнести матери Васи книжку, чертыхнулся и направился через больничный сад на улицу Рентгена. Мимо хирургии, глазной клиники, мимо кухонного корпуса, где, свернувшись калачиками, дремали дворняги. Здесь столько дорожек и закоулков, что каждый раз можно идти новым путем. Я пересек хозяйственный двор и вскоре оказался возле какого-то серого дома, фасадом выходящего на улицу. Со стороны сада стена была глухая, оштукатуренная. И тут у меня холодок пробежал по спине. Оттуда на меня глядел… Орлиноносый.

Это была роспись масляными красками. Сверху полукругом буквы: «КАФЕ». Чуть ниже: «АЛИ-БАБА». Еще ниже — арабские закорючки, а под ними, на фоне минаретов, сидел по-турецки в халате и чалме, с подносом, уставленным яствами… Орлиноносый. Надпись внизу гласила: «Захады, дорогой!» Не то чтобы сходство было потрясающим, но вполне явным.

Он преследовал меня.

 

Глава 20

НА ЧЕРДАКЕ

На месте я был уже в восемь утра, чтобы проследить, кто работает в офисе. Дверь оказалась на запоре. Зашел под арку в пыльный каменный двор без травинки, без кустика. Здесь были подъезды для жильцов. В шестиэтажном доме напротив офиса я осмотрел лестничные окна, выходящие на Пушкарскую. Это были отличные, правда лет десять не мытые, окна с широкими подоконниками, где удобно сидеть. Еще больше обрадовала меня дверь на чердачной площадке, которая с кряхтением поддалась, чуть только взялся за ручку. Пол огромного, над всем верхним этажом простиравшегося чердака был засыпан битым кирпичом, а окна, выходящие на улицу, частью застеклены, частью затянуты железной сеткой.

То, что случилось на Картонажке, честно говоря, сильно напугало меня. Игра в сыщика уже не казалась столь безобидным и привлекательным занятием. Теперь ситуации, при которой меня могли обнаружить, просто не должно было произойти, а потому приходилось предусматривать все, включая, например, секретаршу, работавшую у окна или стоявшую там с сигаретой и усмотревшую подозрительного парня. Да мало ли как могли повернуться события, особенно если окна занавешены жалюзи и снаружи не видно, что делается внутри, а изнутри прекрасно видно, что происходит снаружи. Не совсем я дурак, чтобы не понимать, что моя слежка если и не совсем бессмысленна, то — почти, зато совсем не безопасна. Но ведь ничего не предпринять я тоже не мог! Я был уверен: исчезновение Люси так или иначе связано с Орлиноносым. Пусть даже он не похититель, не убийца, он — единственная ниточка, за которую надо тянуть, чтобы распутать клубок.

Фирмачи собрались на работу к девяти. Было их пятеро. Две молодые женщины и трое разновозрастных мужчин. Все респектабельные. Из окна второго этажа я их сфотографировал — глазами, разумеется. Двоим присвоил клички: Очкарь и Ежик. Первому из-за очков, второму из-за прически.

Позже стали подходить и подъезжать редкие посетители. Я их тоже на всякий случай «фотографировал» и для развлечения давал прозвища: Интеллигент, Вольво, Гейша, Брюхо.

Второй этаж был особенно удобен для наблюдения, потому что в левой половине рамы вместо стекла торчала фанера, я мог укрыться за ней и смотреть в правую, стеклянную половину. По лестнице все время шлялись. Одна тетка спустилась за газетами, потом куда-то пошла, а когда через час вернулась и вновь увидела меня, с подозрением оглядела. Я испугался, что она позвонит в милицию и заявит, что на лестнице кто-то обосновался. Сидеть все время в одном подъезде и на одном этаже было глупо.

Отправился размяться на улицу. В полдень в поле моего зрения появилась Катька с Гамлетом. Мы зарулили в соседний сквер и даже перетащили скамейку, чтобы в просвет между кустами видеть нужный подъезд. Катька вытащила из сумки термос с кофе и бутерброды. Привязанный к лавке Гамлет вел себя невоспитанно и назойливо, все время лез пыльными лапами на колени и клянчил еду.

— Может, ты пойдешь прогуляться? — спросила Катька. — А мы пока тут походим, подежурим.

— Давай лучше вместе. Очень натуральная картина: девочка гуляет с собакой. Ясно, что живет поблизости. А я будто бы к девочке клеюсь.

— Клейся, — милостиво согласилась Катька.

Некоторое время мы прохаживались возле фирмы, пока я не сообразил:

— Неплохо бы узнать, чем в этой фирме занимаются.

— Продают оргтехнику, — невозмутимо ответила Катька.

— Откуда ты знаешь?

— Леша, ты, ей-богу… — сказала она и посмотрела на меня как на барана. — Вон на том углу огромная вывеска: «РУСЛАН И ЛЮДМИЛА. Продаем оргтехнику». И адрес. Я вчера еще внимание обратила.

Хороший из меня сыщик, нечего сказать!

— А может, он и не придет? Тот, что тебе нужен… Может, он просто к приятелю заезжал или по делу.

— Все возможно.

— Он тебе очень нужен?

— Мы же договаривались? Без вопросов.

Катька не обиделась, но, если честно, она была вправе интересоваться, кого и зачем я выслеживаю. Она скрашивала мне томительное времяпрепровождение, и она была единственным человеком, к которому я обратился за помощью и сказал, куда иду. На всякий случай. Мало ли что могло случиться.

К фирме приближались мужчина и женщина.

— Внимание! — сказал я Катьке. — Объекты.

Я и через улицу, сквозь пыльное стекло, хорошо мог рассмотреть лица людей, но впервые я не только видел, но и слышал своих поднадзорных. Кстати, ни о чем путном они не говорили. Разговоры в автобусе и те интереснее.

— Объекты получают кодовое наименование: Семейный и Платформа.

Мужчина говорил о летнем отдыхе малолетнего сына, а женщина была обута в туфли на платформе. Катька сразу все поняла и одобряюще кивнула. Долго со мной гулять она, к сожалению, не могла из-за Гамлета, которому наскучило ходить взад-вперед, и он постоянно рвался с поводка и тянул за собой. Мы договорились, что Катька вернется к четырем, мы вместе завершим дежурство, а потом прогуляемся.

— А тебе действительно никуда не надо? — спросила Катька. — Ты же здесь с самого утра.

Я легкомысленно махнул рукой. Пусть думает, что у меня исключительной силы мочевой пузырь. Вообще-то таковым он не был, но зачем было раскрывать мои маленькие секреты.

После Катькиного ухода я забрался на чердак. Передвигался осторожно, чтобы не услышали жильцы на шестом этаже. Снаружи на карнизе ворковали голуби, и этот негромкий, убаюкивающий звук обволакивал меня и погружал в дремоту. Я встал и, стараясь не скрипеть кирпичом на полу, сделал несколько упражнений для рук и наклоны вперед. Потом я снова сидел у чердачного окна и силился вспомнить, откуда мне знаком этот запах сухого битого кирпича, пыли, голубиных перьев и помета. Я снова начал задремывать, а потому решил сменить место наблюдения. И тут, не успев подняться, я увидел, как к подъезду подрулил знакомый БМВ. Из него вышла вчерашняя троица.

С чердака я не мог разглядеть того, что было видно со второго этажа, и чертыхнулся. Однако я опять подумал: «Орлиноносый у них — главный». Один из спутников, похоже, был телохранителем: очень здоровый и подтянутый малый. Я окрестил его Бэтменом. Второй, худой и тщедушный, совсем не годился в охранники, я назвал его Туберкулезный. Все они скрылись в помещении фирмы, а я скатился с лестницы, как колобок, чтобы успеть на улицу и встретить их у парадного. Орлиноносый не мог узнать во мне мальчишку из трехлетнего Краснохолмского прошлого, а я еще никому не намозолил глаза, поэтому мог посмотреть на Орлиноносого вблизи, хоть и не сомневался, что это он. И послушать хотелось, о чем эти трое говорят.

Ждать пришлось долго, может час. В четыре, очень кстати, появилась Катька, и мы с ней расположились чуть не у самого подъезда. Сейчас для конспирации собака была бы нелишней, хотя рвущийся с поводка Гамлет для сыщика не находка.

— Когда выйдут, говори мне что-нибудь, будто треплемся, но не ори, чтобы не заглушить их. Вдруг что-нибудь важное ляпнут.

Наконец дверь открылась, но вышел из нее Очкарь и куда-то направился. Пришлось подождать еще, пока появились те, кого мы ждали. Да, вне всяких сомнений, это был Орлиноносый, его узкие глаза, кустистые брови, тонкий нос. Жесткое выражение лица человека, не знающего страха и жалости, смягчилось усами. Такие мужчины, я думаю, нравятся женщинам, и Катька это подтвердила, чуть дверца машины захлопнулась.

— А он красивый, — сказала она.

— Убийцы тоже не все уроды, — сказал я с раздражением.

— А ты думаешь, это он убил Люсю?

Вот чертова девка! Но, по крайней мере, не дура.

— Я вообще-то не про усатого говорила, — объяснила Катька, — про того, что чуток пониже.

— Его зовут Бэтмен.

— Откуда ты знаешь?

— А я думал, ты умная…

— Сам дал имя? — улыбнулась она.

— А как тебе усатый? Какое у тебя впечатление?

— Не знаю. Не понравился. Трудно сказать почему. Может, черный очень? А может, я сразу отнеслась к нему с предубеждением, то есть знала, что он нехороший человек. Какая-то угроза от него исходит.

— Сомневаюсь, что Бэтмен хороший.

— А я и не сказала — хороший, я сказала — красивый. И что ты привязался?

Дежурить больше не имело смысла, можно было отваливать. Теперь я знал, что Орлиноносый приезжал в «Руслан и Людмилу» не случайно.

Мы с Катькой вышли на Карповку и обошли Ботанический сад, утопающий в листве и травах некошеных газонов. В глубине матово светились пыльные стекла старинных оранжерей, и весь этот зеленый оазис щебетал и посвистывал, несмотря на то что день клонился к вечеру. В одном из проулочков возле Ботанического Катька обратила мое внимание на массивное здание и сказала:

— Спорим, что раньше здесь была церковь?

Мы подошли поближе и осмотрели здание. Куполов у него не было, а если бы поставить — оно вполне могло сойти за церковь.

— Купола были. Вот шея от главного, — показала Катька.

— В архитектуре эта шея называется барабаном, — сообщил я.

Странно, что я сам не обратил внимания на эту деталь. Наверное, я не очень наблюдательный человек, и есть вероятность, что и в слежке за Орлиноносым я многого не вижу, а если и вижу, то нет гарантии, что даю этому правильную оценку.

— Я хочу тебе что-то показать, — сказал я Катьке.

Отвел ее в больничный сад. Она с интересом разглядывала надписи и Али-Бабу на стенке и наконец изрекла:

— Класс! Надо сюда прийти, когда будет открыто.

— Тебе не кажется, что это портрет одного нашего знакомого?

— Какого же? — удивилась она.

— Орлиноносого.

— Совсем не похож.

Я всматривался в Али-Бабу, и чем дольше смотрел на него, тем больше убеждался, что и в самом деле не похож.

Дома я узнал, что звонила мама и, разумеется, интересовалась, когда я приеду. Я не был уверен, долго ли смогу испытывать ее терпение, и стал жаловаться Ди на притеснения и искать у нее поддержки.

— Никак не могу сейчас уехать, — сказал я с отчаянием.

— Понимаю, — ответила тетка. — По-моему, мать недолюбливает Катерину. И совершенно напрасно.

Она считала, что я не могу расстаться с Катькой, и сочувствовала мне. Мы долго обсуждали, как задобрить маму. Всякие хитроумные планы придумывали. Потом позвонила Катька с неприятным известием. Художники Сидоровы передали через соседей по даче, приехавших в город, что объявятся завтра.

— Я должна их ждать, а в котором часу они будут — неизвестно.

— Ты поедешь с ними на дачу? — спросил я кисло.

— Такой разговор был, но теперь я не знаю их планов.

— Что ж, — я сам чувствовал, как голос мой становится все отстраненнее и противнее, — жди своих художников. Лето продолжается, погода классная. Гораздо приятнее сидеть на даче, чем на чердаке караулить криминальных типов.

— Ты не обижайся, мне совсем не хочется тебя подводить. Но ты же понимаешь: я от них завишу. Это друзья родителей, они пустили меня жить в мастерскую… — В ее голосе появились виноватые нотки.

Она была совершенно права, но у меня жутко испортилось настроение. В результате мы договорились, что Катька дождется своих художников, а потом зайдет ко мне на Пушкарскую. Если я раньше освобожусь, то я к ней приду. И маршрут свой определили, чтобы не разойтись.

— Я постараюсь не поехать на дачу, — сказала Катька.

Вообще-то она вела себя все это время очень мило, очень по-дружески.

— Я, наверное, скоро поеду домой. И с этим типом из «Руслана и Людмилы» все ясно, так что покараулю завтра, и конец. Ты не отказывайся из-за меня ни от чего интересного.

Кажется, мы старались переплюнуть друг друга в благородстве, потому что она ответила:

— Я тебе честно сказала, что не хочу на дачу. И как я тебя могу оставить наедине с убийцами?

— Ну ты загнула! Кто тебе сказал, что это убийцы? Один из них — нехороший человек, но я даже не знаю, насколько нехороший. Может, все ошибка.

— А может, и не ошибка. А ты ведь завтра попрешься за ними в офис?

— Откуда ты знаешь? — удивился я, потому что думал об этом.

Пока не намозолил Орлиноносому и его сотрудникам глаза, надо было войти за ним (только вот под каким предлогом?) в контору, а там осмотреться и действовать по обстановке.

— Само собой напрашивается. Только для этого нам желательно быть вместе. А еще надо решить, вдвоем зайти или порознь, и дело какое-нибудь придумать.

Пожалуй, сыщик из нее получался лучше, чем из меня. Может быть, именно Катьке и нужно было рассказать всю историю? Но было две Катьки: та, Краснохолмская, с «Агатой Кристи», терпящая меня, когда ей было удобно и угодно, и нынешняя, петербургская, — словно другой человек. Я не был уверен, что в ближайшее время она не превратится в прежнюю Катьку или совсем иную, новую, неведомую. Меня это пугало, поэтому я и не мог ей довериться.

 

Глава 21

ПАПА КАРЛО

Я прекрасно отдавал себе отчет, что я собой представляю. Мальчик-переросток, спасибо, хоть высокий и не прыщавый, хотя отдельные прыщи бывают, и выдающиеся тоже появляются то на лбу, то на носу. А она — настоящая девушка, хорошенькая, беленькая, гладенькая, на таких и парни, и мужчины оборачиваются. Не дорос я до нее.

Когда же я доживу до такого возраста, чтобы чувствовать себя в нем комфортно? Судя по всему, этот возраст у людей непродолжителен. Сначала мечтаешь повзрослеть, чтобы тебя не отправляли спать, когда приходят гости и все садятся за стол, потом чтобы на улицу одного отпускали, а потом в город. Лилька Луговец с компанией моих одноклассниц хотели вырасти, чтобы краситься и ходить в туфлях на каблуках, а Зажигин — чтобы отмутузить отца, который драл его за малейшую провинность. У меня желание стать взрослым немного затормозилось после осознания того, что годы приближают меня к армии, но окончательно не пропало, потому что даже в такой благополучной семье, какой была наша, ребенок все равно бесправен.

У матери двойственное отношение к возрасту. Она говорит: «Быстрее бы на пенсию, уж и не знаю, как мне эти семь лет доработать!» Однако всем известно, что без работы она не представляет своей жизни. Еще она говорит: «На пенсии я буду бесплатно ездить на автобусах и электричках». Можно подумать, часто она на них ездит! С тем же постоянством она заявляет: «Сбросить бы годков десять!»

О более старых людях и вообще нет речи: они все помолодеть не прочь. А вот один друг Игоря хочет постареть на четыре года, чтобы осталось позади учение в заочном институте, который ему страшно надоел.

Наверное, нужно быть очень гармоничным человеком, чтобы жить с удовольствием в каждом отпущенном тебе году. «Где мои семнадцать лет?» — все время вопрошает Ди. А наш учитель географии, женившийся на подруге своей дочери, стал красить волосы хной и ходить, как ему кажется, пружинистой походкой, а на самом деле смешно подпрыгивая. Я однажды наблюдал за ним на улице, когда он возвращался с работы и думал, что его никто не видит, — сгорбившийся, понурый, еле плетется. А главное, крашеный!

Самое страшное быть смешным или жалким. Избежать этого можно только одним способом — быть самим собой. Правда, когда это связано с любовью — читал, да и сам догадываюсь, — некоторые люди становятся не просто смешными, но и достоинство теряют. Пересиливает любовь и достоинство и все остальное. Ну, у меня-то с Катькой явно не такая любовь, а может, и не любовь это вовсе. Не исключено, что у меня, как и у нее, ожидание любви.

Пришел я на свой наблюдательный пункт, а сам не машину с Орлиноносым высматриваю, а Катьку. Воображаю, как вырулит она из переулка с черным Гамлетом на поводке, в коротенькой или длинной развевающейся юбке, с косичкой или узлом на голове, складненькая такая, ловкенькая. В три часа, уже истомившийся ожиданием, я не про Орлиноносого подумал с досадой, а про Катьку: она не придет.

Я еще вчера знал, что ничего здесь не высижу, пора делать следующий шаг — проникнуть в волчье логово. Мне это ничем не грозило, зато, зайдя прямо за Орлиноносым в контору, я мог получить еще какую-нибудь информацию. Я собирался притвориться дураком, полным идиотом, спросить, продаются ли у них компьютеры, какой самый дешевый, а поскольку и такой для меня дорогой, не посоветуют ли, где купить бэ-у (то есть бывшее в употреблении) и сколько это может стоить. Таким образом, я смогу вступить в контакт, а дальше — как получится.

Ожидая машину, я мечтал, как уже было сказано, о приходе Катьки. Честное слово, я ее не ревновал, но чувства мелькали разные: и обида, и неприязнь, и отстраненность. Но главным было ожидание. Где ты, Катька? Неужели тебя насильно увезли на дачу? А может, ты забыла про меня? Или до сих пор ждешь своих художников?

В начале четвертого я понял, что дежурство придется прервать, иначе я напущу в штаны. Соколом полетел в укромный уголок и пробыл-то там всего ничего, а когда вернулся, машина уже стояла возле подъезда. Шофер за рулем. Возле машины прогуливается незнакомый здоровенный парень, которому я сразу же присвоил кличку Дружбан. Дружбан Орлиноносого. Возможно, это был еще один телохранитель.

Я неторопливо перешел улицу. Дружбан не обратил на меня никакого внимания.

Судя по двери с блестящей медной ручкой, новеньким зонтиком-навесом над подъездом, серебристым жалюзи на окнах, я воображал, что внутри какое-нибудь евро-, красота неописуемая с ковролином, искусственными цветами и пальмами, да мало ли что я воображал под словами «фирма» и «офис». Поэтому больше всего поразило, что на самом деле это был обычный магазин.

Всю стену занимала стеклянная витрина со всякими телефонами, за прилавком читал газету Очкарь, а у входа, в кресле, развалился Ежик, поигрывая пейджером. Он скользнул по мне взглядом, но ничего не сказал, а Очкарь даже глаз не поднял от газеты.

Открытая арка вела в другое помещение, но оно располагалось сбоку, его не было видно. Я прошел. В этой комнате на полках стояли компьютеры. Молодая женщина, сидевшая за столом, подняла от бумаг глаза и спросила меня официальным тоном:

— Чем могу быть полезна?

В этой комнате была еще одна дверь, наверное, за ней и находились остальные сотрудники фирмы вместе с Орлиноносым.

— Хочу купить компьютер, — сказал я без всякого энтузиазма. Не родился я актером, что поделаешь.

— У нас только оптовая торговля. — Она смотрела на меня как на досадное недоразумение.

— Но, может, мне здесь кто-нибудь посоветует…

— Совет один — обратиться в розничную торговлю.

Если Орлиноносый — «новый русский», то сотрудники у него ведут себя явно по старинке, совсем как государственные. Женщина смотрела на меня выжидающе, оставалось удалиться.

Снова я стоял у подъезда, соображая, как бы заговорить с Дружбаном, пока не заметил одного человека, сидящего на деревянном ящике возле соседнего дома. У него были бронзовые от загара лицо и лысина, вокруг которой — венчик длинных, торчащих в разные стороны пушистых седых волос. Сам маленький, узкоплечий, с небольшим брюшком, одетый в мятые брюки, джинсовую куртку и поношенные кроссовки. Одним словом, настоящий Папа Карло. Он мог быть кем угодно: от замотанного отца большого семейства и благопристойного гражданина до бомжа. И вдруг — черт возьми! — я понял, что за сегодняшний день вижу его не первый раз, и не второй, и даже не третий, но мне даже в голову не пришло, что этот человек чего-то или кого-то дожидается, а может, и выслеживает, как я. Конечно, он мог ждать кого угодно, но меня как молнией пронзило: Орлиноносого — вот кого он дожидается!

Дружбан о чем-то говорил с вышедшим покурить шофером, Папа Карло по-прежнему сидел на ящике и словно бы клевал носом, а я увидел Катьку и рванул ей навстречу. Почти одновременно с ее появлением открылась дверь конторы, и вышел Орлиноносый.

Все в этот день случалось глупо и некстати, кроме одного: Катька догадалась, что не надо ко мне приближаться, быстро пересекла улицу и скрылась в доме напротив. А Папа Карло вспорхнул со своего насеста, устремился к Орлиноносому и, подобострастно заглядывая снизу вверх ему в лицо, быстро заговорил.

Орлиноносый стоял ко мне спиной, и я успел подойти к ним почти вплотную, когда тот внезапно и с большой силой схватил Папу Карло за шкирку и потащил по тротуару, встряхивая на ходу. Он не говорил — раздавалось только шипение, из которого я мог уловить: «Слышишь, чтобы на сто километров не смел ко мне приближаться!» И еще много раз: «Слышишь?» и «Понял?». Папа Карло только лепетал: «Слышу, слышу», пока не отлетел далеко и стремительно, так что на ногах едва удержался. Так же молниеносно Орлиноносый повернул назад, и я оказался с ним лицом к лицу. Только на один миг его длинные лезвия-глаза скользнули по мне, словно рассекли, и вот уже захлопнулась дверца машины, и он уехал.

Без какой-либо цели я подошел к Папе Карло и спросил:

— Вы не ушиблись? — Хотя ушибиться ему было не обо что.

Он повернул ко мне недоуменные мутно-карие глаза и, что-то буркнув сквозь зубы, побрел, поправляя на ходу одежду.

Тут появилась Катька.

— Ну что? — спросила она.

Мы пошли, и по дороге я все ей рассказал, кроме того, что думал про нее и ждал.

— Во дела! — сказала она. — Но ты, брат Алеша, засветился. Завтра пойду в эту оптовую торговлю я.

— Это ничего не даст. Скажи лучше, как у тебя дела?

— Все в порядке. Гамлета уже забрали, завтра и сами уедут, а я остаюсь и могу жить в мастерской хоть месяц, так что рассчитывай на меня.

— А тебя на дачу звали?

— Но мы же договаривались, что я не поеду.

— А звали или нет?

— Звали, звали, — отмахнулась она.

Мы погуляли еще немного по Карповке и посидели на качелях во дворике детского сада. Он располагался в доме, где жили писатель Чапыгин и художник Филонов.

Когда я вернулся, Ди сообщила, что звонила мать и категорически настаивала, чтобы я явился без промедления. А чтобы ее требование не выглядело капризом, она нашла мне шестиклассника-переэкзаменовочника. Требовалось натаскать его по математике и заработать себе на зимние ботинки. Ботинок и в самом деле не было. И отказаться я не мог, хотя был уверен: только ради того, чтобы я вернулся, она и нашла ученика, проявив несвойственную ей предприимчивость. Вот что такое родительский произвол и почему дети хотят быстрее вырасти. Было, правда, и легкое чувство гордости: оказывается, я начинаю сам зарабатывать деньги! И не торговлей, не кражей и продажей ящиков для бутылок, а своим умом.

Я позвонил Кате.

— А как же я? — спросила она растерянно.

Аналогичная история, что накануне произошла у нее со мной.

— А можно переиграть с дачей, чтобы тебе туда поехать?

— Нет.

— Ты уж прости меня, пожалуйста.

А что я мог сказать?

— Когда линяешь?

— Послезавтра утром. Ди обещала маме.

— Я, наверное, тоже скоро поеду. Что мне здесь делать?

Мы договорились, что завтра с утра я зайду за ней. Ди тоже взгрустнула по поводу моего отъезда.

— Я ведь с Катькой допоздна шляюсь, мы же почти не видимся, — утешал я ее.

— Ну и что? Все равно — живой человек в доме. А давай завтра сделаем отвальную, Катерину позовем, я что-нибудь вкусненькое куплю?

— А давай в таком случае разберем антресоли, чтобы наш дом выглядел интеллигентно?

Ди попробовала сопротивляться: она говорила, что уже поздно, а разборка — дело долгое и ничего интересного там нет, в чем она убеждена. Но я уже тащил к антресолям стремянку, а она нехотя и ворча, что такими капитальными делами на ночь глядя не занимаются, пошла за пыльными тряпками.

Антресоли! Там была масса интересных вещей. У дверки — ящик с елочными игрушками, за ним — чемоданы, перевязанные стопки книг и газет, старая раскладушка с гамаком, потом два холста, рулоны ватмана, разнокалиберные рамы и рамки, а также большой гипсовый бюст Кирова и замечательная бронзовая лампа с подставкой-девушкой в тунике, держащей на поднятых руках обруч для абажура, и сам абажур с бахромой, когда-то желтый, а сейчас бурый от пыли.

Книги разбирать было некогда, я занялся холстами и ватманом. Тетка увлеклась чемоданами со старой одеждой. На одном холсте по низкому серому небу несло ветром рваные облака вместе с кудлатыми верхушками деревьев. Пейзаж мне понравился, он был с настроением, но, к несчастью, холст был серьезно порван. На другом, целом, в желто-голубом мареве двигался караван. Хороший караван, но, жаль, ни одна рама к нему не подошла.

Разумеется, Ди не знала, кто рисовал эти картины, и моя гениальная догадка, что «Парусник», «Ветер» и «Караван» писал один художник — это же по манере видно! — ничуть ее не взволновала.

— «Мой караван идет через пусты-ыню…» — невозмутимо напевала она, вороша старые тряпки и пояснив попутно: — Есть такая песня у Новеллы Матвеевой. «Мой караван идет через пусты-ыню, мой караван идет…»

Я так и не понял, то ли песня состоит из одной строчки, то ли Ди не помнит других.

Среди ватмана были сплошь чертежи, не представляющие никакого декоративного интереса, но среди них, когда я уже ни на что не надеялся, обнаружились две черно-белые акварели. Это были пейзажи Карповки. На одном — мостик, а за ним наш дом в странном ракурсе. На другом — Иоанновский женский монастырь, но еще не действующий, без крестов. У меня сомнений не было, что это рука бабушки.

— «Мой караван идет через пусты-ыню…» — деловито продолжала петь тетка, на минуту оторвалась от своих чемоданов и не очень уверенно подтвердила: — Наверное, она рисовала, если это Карповка…

Разборку антресолей мы закончили около двух ночи. «Караван» без рамы и пейзажи Карповки, которые я вставил в рамки, висели в гостиной, где, приезжая, я и жил. Вычищенная лампа встала на журнальном столике, правда, пока без абажура, который я вымыл платяной щеткой с мылом и сполоснул под душем. В углу на тумбе вместо облупленного горшка со «слоновым» деревом, покрытым мелкими мясистыми листиками, красовался Киров, тоже принявший душ. Пустые рамы, как у Сидоровых, Ди не дала мне повесить.

Когда я закончил с уборкой и развеской, она критически осмотрела мою работу.

— Все бы ничего, — сказала Ди, — но Киров — это уж слишком. Зачем он тебе понадобился?

— Это кич. Для стеба. Понимаешь?

Она только руками развела — не поняла.

— Ну, если тебе это нравится… Интересно, понравится ли ей?

Я рассчитывал, что понравится.

Взбудораженный бурной деятельностью, я долго не мог заснуть, и должны бы мне были сниться пыльные холсты, чертежи и рамки. А приснился вестибюль незнакомого современного дома. Я стоял возле почтовых ящиков, а он выскочил из-за угла, голова у него была неестественно длинная, как вертикально поставленный огурец, и лысая. Он не был похож на себя, но я знал, что это Орлиноносый и спасения нет. Закричав от ужаса, я проснулся, и тут же зазвонил будильник.

 

Глава 22

НА КРЫЛЬЯХ ЛЮБВИ

Два дня подряд Орлиноносый приезжал в контору около трех пополудни. Можно было подойти туда после обеда, но, поскольку этот день был у меня последним, решили заступить на дежурство с утра — чтобы наверняка. Катя запаслась и термосом, и бутербродами, которые мы тут же уничтожили, но Орлиноносый-то приехал около пяти! Я уже серьезно волновался, появится ли он вообще, хотя из своих наблюдений мало что извлек и нынче ни на что особенное не надеялся. Я мечтал пораньше освободиться и еще разок пройтись по Моховой.

Поджидая Орлиноносого, мы с Катькой пререкались, кому сходить за пепси и пирожками. Я не хотел оставлять ее одну, а она твердила, что я все равно вышел из игры, так что смело могу удалиться. Тут и подкатил его БМВ.

— Если тебя не будет через десять минут, я пойду на поиски, — предупредил я Катьку.

— И не думай! — ответила она на бегу.

Дверь пропустила Орлиноносого, и прямо за ним вошла Катька. Я посмотрел на часы: было без пятнадцати пять. Потом без десяти. Потом без пяти. Ровно в пять я нервно прохаживался по дорожке сквера и раздумывал: надо ли спешить на выручку? В пять минут пятого я увидел Катьку. Дверь ей услужливо открыл и придерживал Орлиноносый, продолжая о чем-то говорить. Наконец они расстались, Катька порхнула через улицу и устремилась мимо меня в переулок, а я за ней. Она шагала впереди чуть не до самого Большого проспекта, хотя из конторы нас уже не могли видеть, затем обернулась ко мне. Трудно передать, что было написано на ее лице, — удовлетворение и торжество. Она была похожа на холеного кота, которого до отвала накормили сметаной. Она только что не облизывалась.

— Он ко мне клеился! — выдохнула Катька.

— Поздравляю. Другой информации нет?

— Как сказать!

Она тянула время, переживая свою победу, она хотела, чтобы я взволнованно расспрашивал ее об этом замечательном факте, я же стоял как каменный, с запорным выражением на роже.

— Он президент фирмы. Зовут его Руслан Мусаевич Рахматуллин.

— И что дальше?

— Тебе этого мало? Можно узнать и побольше. Он мне свидание назначил.

— Ты сошла с ума! — взревел я. Люди на нас стали оглядываться, поэтому я подхватил ее под руку, поволок по Большому и орал шепотом в самое ухо: — Ты не ведаешь, что творишь! Забудь этого человека и этот дом! Ты не представляешь, насколько он опасен! — Слова застряли у меня в горле. Я ведь и сам не знал, насколько он опасен. Но я нутром чувствовал, что для Катьки он очень опасен. — Соблазнительный ты наш пончик, — сказал я со всем возможным сарказмом, — ты соображаешь, куда лезешь?

— А ты ревнуешь? — скромно опустив реснички, спросила она. — Я никуда не лезу. Я выполняю шпионское задание.

— Дура! — Кипение во мне внезапно прекратилось, и я сник. — Я же не шучу. Если бы ты знала то, что знаю я…

— Вот и расскажи, будет больше толку. Надо доверять своим помощникам.

— Сейчас! Уже рассказал! Я не могу это рассказать ни брату, ни матери, ни тетке. Никому! Это не моя тайна.

— А что ты один можешь? Придумываешь какие-то тайны испанского двора. Или французского. — Она обиженно поджала губы.

Я испортил праздник ее женской неотразимости, в чем ничуть не раскаивался. Но в последних ее словах был смысл. Она дежурила у конторы меньше меня, а узнала гораздо больше. Может, она сообразила бы, как распорядиться этим знанием? А еще я подумал, что, возможно, не посвящаю ее в тайну из боязни, что она не покажется ей серьезной, и пока Катька не знает ее, я выгляжу значительнее и загадочнее. Но, конечно, не стопроцентно поэтому.

— Не обижайся, — попросил я. — Я вообще-то рад, что ты приехала, и по городу с тобой очень здорово ходить. Ты мой очень хороший друг. Сейчас я не могу тебе все рассказать, пока не могу…

Нет, я не собирался ей рассказывать, но я видел, как теплеет ее взгляд, как она размягчается под действием моих слов. С женщинами все просто — разрядить напряженную ситуацию пара пустяков: попросить прощения и сказать что-нибудь приятное. Если, конечно, вопрос непринципиальный.

— Как ты узнала его имя?

— Когда вошла, секретарша ему говорит: «Руслан такой-то, вам факс от такого-то».

— Что значит «такой-то» и «от такого-то»?

— Ты меня не путай. Отчества я просто не расслышала. А от кого факс, нам не важно. Просто я рассказываю по порядку. Удалился Руслан в кабинет, а я — к секретарше, киваю на закрытую дверь — это та самая дверь в компьютерном зале — и говорю, что мне нужно к директору, но я забыла его отчество. Она тут же мне и сообщила, что он не директор, а президент фирмы, и сказала имя, отчество и фамилию. Ну, я и поперлась в кабинет.

— И что сказала?

— Во-первых, я назвала его по имени-отчеству, во-вторых, сказала, что мне нужен компьютер, но денег на новый родители не дадут. Не подскажет ли он, где можно купить списанный, старый. Я-де, мол, обращаюсь к нему как к знающему человеку, профессионалу, надеясь на его любезность, а кроме него, мне обратиться не к кому.

— Заранее придумала про списанный компьютер?

— По ходу. Я же не знала, как все сложится.

— Я вчера тоже спрашивал про старый компьютер. Но секретарша послала меня куда подальше.

— Не надо спрашивать у секретарш.

Нотки самодовольства снова промелькнули в ее голосе. Я с трудом удержал себя от язвительного замечания. Ведь она права. Она умеет лучше общаться с людьми, почему я должен заедаться по этому поводу? Тем более общается она по моей просьбе. Пусть гордится — решил позволить.

— И что дальше?

— Он сделал умный вид. Задумался будто бы. Потом предложил подождать его минут двадцать, пока он справится со своими делами, а тогда он отвезет меня в одно место, где, возможно, такой компьютер и найдется. Я сказала, что денег у меня с собой все равно нет, а он отвечает: главное — договориться. Вот и договорились: завтра в десять утра. Он угощал меня кофе с коньяком.

— Ты пила? — спросил я подозрительно.

— Отказалась, разумеется.

— Катька, — попросил я, — обещай мне, что ты с ним не встретишься.

— А что такого? — Она снова посмотрела на меня нарочито невинным взглядом и захлопала ресницами.

— А ничего, — попробовал я припугнуть. — Он с тобой так договорится, что потом тебя никакая милиция не найдет.

— Так уж и не найдет?

— Люсю не нашла.

— Это он? Я в общем-то догадывалась. У меня много разных догадок, зря ты скрытничаешь.

— Обещаешь, что не сунешься туда?

— Обещаю, — ответила она вяло. — Но если бы ты ввел меня в курс, я могла бы продолжить контакты и что-нибудь выведать.

— Опять двадцать пять! Я тебе уже сказал: может, ты и выведаешь, но никому уже не расскажешь.

— Ладно, держи сувенир. — Она протянула мне визитку Рахматуллина.

Молодец все-таки Катька!

На троллейбусе мы добрались до Невского, а там через Манежную площадь дошли до Моховой.

Здравствуй, Моховая! На торцевой глухой стене крайнего дома огромными буквами: «Я люблю Марину!» Здравствуй, церковь! Следующий раз я привезу тебе Люсину икону. Здравствуй, Театральная академия!

Мы смотрели на пыльную озерную гладь ее огромных окон, на дракончиков с собачьими мордами, и я в который уж раз думал: обидно, что я буду поступать в какой-нибудь заборостроительный институт. И вдруг Катька с сожалением заметила:

— Как жаль, что у меня нет никакого таланта!

Я наклонился и поцеловал ее в щеку, потом взял под руку, и мы двинулись к улице Пестеля. Она засмеялась и сказала:

— Мы с тобой как супруги, которые прожили вместе пятьдесят лет.

— На мой взгляд, здорово прожить пятьдесят лет вместе.

Мой отец говорил, что для мужчины важно два раза в жизни сделать правильный выбор. Выбрать профессию и жену. Сам он профессию не выбирал, надо было работать — пошел на завод, а в результате стал классным мастером. Не все от нас зависит, сказал он. Зато уж жену выбрал любимую и надежную. Тот разговор завершился приходом матери, которая начала орать, что раковина засорилась и второй день не функционирует, а он трепом занимается. Меня все это ужасно насмешило, и я сказал: «Не все от нас зависит». Отец засмеялся, обнял мать, а она отбивалась, продолжая кричать, но в конце концов тоже стала смеяться и беззлобно сказала: «Идите вы к черту!»

— Ты часто вспоминаешь свое детство? — спросил я Катьку, когда мы шли по Лебяжьей канавке.

— Нет, — отрезала она.

Тут я стал распространяться, что понятие «счастливое детство» всегда ассоциируется у меня с барской усадьбой и дворянским сынком, вроде Илюши Обломова, которого кормили с ложечки маринованными грибками, позволяли бездельничать и бегать по лугам на приволье. И только теперь я понимаю, что счастливое детство — это мои любящие родители и наш старый деревянный дом.

— Думаю, что многие даже и не подозревают, что у них было счастливое детство.

— У меня — нет, — сказала она. — Просто ты не все знаешь.

— А что я не знаю?

— У тебя своя тайна, у меня своя, — уклончиво ответила Катя.

Мужское любопытство по сравнению с женским весьма умеренное. Но она меня заинтриговала. Хотя, вероятнее всего, там и тайны никакой нет, намеренно напустила туману, чтобы отомстить за то, что я ей не доверяю.

— А я и не прошу ничего мне рассказывать. Живи со своей тайной.

Ди ждала нас с ужином, бутылкой кагора и пирожными. На Кирова был наброшен цветастый посадский платок, который я тут же снял. Когда мы с Ди оказались вдвоем в кухне, я спросил:

— Что это ты Кирова прикрыла?

— Ко мне женщины с работы заходили. И что, прикажешь объяснять им, что это кич? Ты меня ставишь в идиотское положение.

Грустный был прощальный ужин, а еще грустнее стало, когда провожал Катю на Чкаловский. Перед железной дверью, на темной и вонючей площадке, она сказала мне:

— Ди — замечательная женщина. Мне она очень нравится. Но немного жаль, что сегодняшний вечер мы провели не вдвоем. Может, я бы тебе рассказала, ну, о чем мы сегодня говорили. Просто должна быть подходящая обстановка — вдруг не расскажешь. И вообще, я должна дозреть до этого разговора, так что не обижайся.

— Я, наверно, тебя люблю, — сказал я, понимая, что она не оттолкнет меня и не обсмеет.

Катька ни слова не произнесла в ответ. Мы, словно во сне, подались друг к другу и стали целоваться, целоваться, и все это продолжалось целую вечность. Нас осталось в этом мире только двое, и сам мир не существовал. Это был открытый космос и полет. Этой весной мы тоже целовались, но тогда я не любил Катьку, а сейчас любил, потому что иначе про космос я бы ничего не узнал и про привкус обреченности, который был почему-то в этих поцелуях, словно мне предстояло ее потерять. Та кретинская гордыня, которая постоянно меня точит, не позволила спросить у Катьки, чувствовала ли она похожее.

Я хотел войти в мастерскую, но она не пустила, а потом был момент, когда она взялась открывать дверь, но тут я опомнился. Нельзя в мастерскую, потому что — нельзя. Оторвавшись от Кати, я быстро побежал вниз по каменным ступеням.

— Утром позвоню! — крикнула она вслед, и, пока я спускался, ключ не повернулся в замке, видно, она так и стояла, прислонясь спиной к железной двери.

Я летел по изрытому пыльному Чкаловскому. Состояние невесомости прошло, но легкость осталась. Надо ли было проявлять силу воли и уходить от Кати? Она меня не гнала, я сам сбежал.

Когда я вышел на Карповку и втянул носом свежесть с морским привкусом разлагающихся водорослей — «запах Венеции», я почувствовал себя таким счастливым и таким несчастным, что прямо хоть плачь, хоть смейся. Я ощутил космос на поганой вонючей лестнице и, не зная точно, все же догадывался, что это не просто так, не только плотские томления и восторги, это любовь. У меня любовь! Интересно, сколько любовий мне предстоит в жизни?

Говорят, фраза «на крыльях любви» — штамп и пошлость. Может быть. Зато она точная. На крыльях любви я летел вместе с чайками. Они над водой — я над набережной. И даже в этом блаженном состоянии червь гордыни просверлил свою дырочку, я подумал со страхом: «Если Катька меня не любит, как я ее, что вполне возможно, если она будет смеяться надо мной и унижать, неужели я буду это терпеть? Нет! — сказал я себе и вспомнил еще одну пошлую фразу: — «Я наступлю на горло собственной песне».

Постоял у парапета, чтобы не сразу возвращаться к тетке и еще немного побыть со своими воспоминаниями о космосе. И когда я смотрел на воду и старые тополя на другом берегу, меня уже ничто не беспокоило: ни сомнения, ни гордыня. Мне казалось, что все у меня в жизни сложится отлично и я всего добьюсь. Найду свое призвание, чтобы работа стала не только зарабатыванием денег, но и радостью. Найду жену, любимую и надежную. Но это позже. Сейчас мне никак не хотелось жениться. И честного милиционера найду, чтобы рассказать про Люсю и Руслана Рахматуллина.

Заснуть долго не мог, в голове крутилась и крутилась надоедливая песня: «Вот такая вот зараза, девушка моей мечты!» Повторял ее, повторял, а сам видел персиковое Катькино лицо с распущенными, как у русалочки, волосами.

 

Глава 23

ВНИМАНИЕ! РОЗЫСК!

Обычно мы едем на пассажирском ночном, хотя можно ехать двумя электричками или электричкой и автобусом. В последних случаях происходит большая потеря времени из-за несовпадения расписания. Вообще-то я люблю добираться на перекладных, и мне очень не хотелось домой, поэтому я решил потерять время.

Отец говорил: если человек куда-либо опаздывает — он неинтеллигентен, если же он опаздывает на поезд — он дурак. Я никуда не опаздываю, а на поезд прихожу чуть не за час до отправления.

Утром я проводил тетку на работу, обнялись с ней, расцеловались. Потом позвонил Катьке, и у нас состоялся очень душевный разговор, полный скрытого смысла и вздохов. Я чувствовал, что между нами полное взаимопонимание, никакой гордыни, никаких шпилек и взбрыкиваний, сплошная гармония.

— Ну как ты? — спросил я.

— Ничего.

— А вообще?

— Ой…

— Что?

— Ничего.

— А что ты делаешь?

— Пью кофе.

— А я уже.

— Так ты уезжаешь?

— Угу.

— Тоска.

— А ты скоро приедешь?

— Думаю, да.

— Это точно?

— Да.

— Я тебя поцелую?

— Можешь не спрашивать.

— Тогда я целую тебя миллион раз, — сказал я и повесил трубку.

Я ждал, что она перезвонит. Я ждал еще час. Телефон безмолвствовал.

На вокзал, как всегда, я явился заблаговременно. У платформ, откуда уходят электрички, понаблюдал за людским кишением и внимательно изучил содержимое витрин пищевых, книжных и галантерейных ларьков. Купил по дешевке (стоит две тысячи, как батон) пухлую брошюру «Екатерина II и ее любовники», а за четыре тысячи — баночку фанты. Потом я обследовал здание вокзала, почту, здравпункт, камеры хранения.

В милиции мне явно нечего было делать, но я остановился возле стенда с листовками «Внимание! Розыск!» и стал их рассматривать. Весьма красивая молодая женщина, оказывается, была мошенницей. Приятный на вид парень — опасным преступником. Глянул на очередную фотографию и обомлел. Блестящая лысина и волосы от висков, как пушистая юбочка. Глаза усталые и печальные, будто целый день трудился он топором и стамеской, думая о пропавшем Буратино.

«РУВД Петроградского района г. Петербурга разыскивает Агамеляна Эдуарда Вартановича…» — прочитал я.

Папа Карло! Участник недавнего вооруженного нападения на магазин!

«Его приметы: на вид около 50 лет, рост около 165 см, худощавого телосложения, волосы полуседые, длинные, ото лба и по центру головы — лысина, лицо небритое, смуглое. Был одет: куртка из джинсовой ткани, брюки темные, кроссовки».

Ниже была наклеена газетная заметка с личным обращением начальника уголовного розыска к скрывавшемуся преступнику.

«Эдуард Агамелян, я рекомендую вам добровольно сдаться в ближайший отдел милиции. Двое ваших соучастников нами задержаны, третий убит при оказании вооруженного сопротивления. Нам известно, что вы вооружены, поэтому в соответствии с законом в отношении вас тоже может быть применено оружие.

Я обращаюсь к родственникам и знакомым Агамеляна: посоветуйте ему добровольно прийти в милицию, тогда мы гарантируем ему жизнь».

Несколько раз я лихорадочно перечел текст, а потом табличку на дверях милиции. Меня смутило слово «транспортная», то есть вокзальная. А когда я попал к дежурному, мои опасения даже усилились. Здесь было скопище задержанных подозрительных типов. Один из них называл себя командированным, хотя по виду был типичным бомжем. Он утверждал со слезами на глазах, что у него украли документы и деньги. Я понял: здесь своих разборок навалом и всерьез меня вряд ли кто примет.

В коридоре я натолкнулся на парня в камуфляже и спросил, где Петроградское РУВД, но он знал только про ближайшее отделение милиции. Оно было рядом, в десяти минутах хода.

Дежурный мент сидел за стеклянной перегородкой в холле. Здесь было светло, чисто и безлюдно, все способствовало моим намерениям. И я все еще успевал на свою электричку. Однако вместо заявления о преступнике я спросил у мента адрес Петроградского РУВД. Он полистал брошюрку и сказал: «На Большой Монетной». Это недалеко от улицы Рентгена, где я репетиторствовал.

Честное слово, я не специально затягивал отъезд, действовало что-то подсознательное. С одной стороны, я был уже в пути, ехал домой, с другой — задерживали не зависящие от меня обстоятельства. Так я себе и сказал: от меня это не зависит. Перекинул ремень сумки через плечо и отправился на свою любимую Петроградскую.

Дежурный оперуполномоченный, майор Николай Никитич Лопарев, впечатление производил приличное. Я сказал ему, что видел Агамеляна на Пушкарской, он о чем-то просил президента фирмы «Руслан и Людмила», но тот велел ему не попадаться на глаза. Отдал и визитную карточку Орлиноносого, а на ней записал номер его машины. Опер спросил, есть ли у меня документы. Я вытащил свидетельство о рождении, которое мать всегда предусмотрительно сует мне в дорогу. Также я дал свои и теткины координаты.

Наверное, майору еще не было тридцати, а может, чуть за тридцать. Лицо серьезное, непроницаемое. Но когда он писал, то надевал очки, и оно становилось добродушным и очень симпатичным. Смотрел я на опера Лопарева и соображал, можно ему верить или нет. Было большое искушение рассказать про мою давнюю встречу с Рахматуллиным и про Люсю. Но я боялся, что Рахматуллин купит опера, и еще хуже — опер заложит меня, скажет, откуда у него информация. Я же не мог попросить: «Дяденька, не рассказывайте, кто вам настучал». Во-первых, это недостойно, во-вторых — нерезультативно. Опер может пообещать и все равно рассказать. Оставалось надеяться на его порядочность.

— Проверьте получше Рахматуллина, — попросил я.

— В обязательном порядке, — ответил Лопарев, глядя сквозь очки, в которых глаза его становились огромными и задумчивыми.

Я не верил милиции, но я не верил также, что весь мир — сточная яма. Нет сомнений, что вокруг много хороших, честных людей, и среди милиционеров в том числе. Беда, что я ничего не понимал в этой жизни и чувствовал себя абсолютным дураком. Со своими откровениями я решил повременить и спросил Лопарева, можно ли к нему зайти, когда я буду в Петербурге.

— Заходи, Алексей, — ответил он, записал свой телефон и пожал руку. Я уже в коридор вышел, когда он закричал вслед: — Леша, Леша, ты свое свидетельство о рождении забыл!

Я позвонил маме и сказал, что еду на вокзал.

 

Глава 24

«ПРИЕЗЖАЙ, ПОЖАЛУЙСТА!»

В Краснохолмске меня встретила накаленная до предела мать, правда, радость встречи и рассказ про опознание бандита ее остудили.

Хотя отпуск у матери не кончился, она каждый день ходила в школу. Там шел серьезный ремонт, какие-то потолочно-чердачные балки подгнили. Школу давно пора было чинить, но деньги нашлись, когда крыша стала угрожать свалиться детям на головы. Ремонт обещали закончить в лучшем случае в конце октября, а нас на это время предполагали целыми классами распихать по разным школам.

На следующий же день после приезда я начал занятия с мальчиком Вовой, а так как времени до переэкзаменовки оставалось мало, приходил к нему чуть не каждый день. Я немного загордился и воображал себя опытным репетитором.

Вечерами я ждал звонка от Катерины. Я хотел, чтобы она сама позвонила, но телефон молчал. Мне нужно было удостовериться, что она не забыла наш прощальный вечер, думает обо мне и скучает. Я телепатировал ей: позвони, позвони! Безрезультатно.

Такое ожидание подобно ржавчине, даже хуже. В голову начинают приходить глупые, обидные и даже подлые мысли. «Если бы она скучала, — думал я, — давно бы приехала. И вообще, она очень странная девчонка и большая эгоистка, чтобы испытывать глубокие чувства. В Петербурге ей было скучно, она надеялась на общество художников, красивую жизнь, а ей — фига с маслом. Тогда она схватилась за меня. На безрыбье и рак — рыба.

Вполне вероятно, что она укатила на дачу и приятно проводит время в обществе юного гения. Ну и пусть он без руки, он все равно будет художником, а главное, у него жилье в Петербурге, куда она рвется всеми силами души. А то, что руки нет, это только славы прибавит, внимание к нему привлечет! А может, она придумала, что он безрукий, чтобы меня успокоить?»

Я считал себя беззащитным перед своей любовью. У меня не было никакой гарантии, что, вернувшись, она не даст мне от ворот поворот. Я размышлял, как пережить это и сохранить достойный вид, убеждал себя: она самая заурядная смазливая девчонка. В моей жизни таких будет сто штук. И они пройдут стороной. Это же смешно вообразить, что в пятнадцать лет я встретил роковую любовь и это моя судьба. В пятнадцать лет все кажется роковым, даже провинциальная девочка, которая фантазирует и выдрючивается, чтобы показаться интересной.

А еще я вспоминал, как на лестнице, в состоянии космического опьянения, она хотела открыть дверь мастерской, чтобы мы вошли туда. Это же я ее остановил! Может, это было ошибкой?

За неделю я заржавел от своих переживаний. Звонил тетке только затем, чтобы спросить, не объявлялась ли Катька. Разумеется, нет. Мне даже в голову не приходило, что она тоже может ждать моего звонка и испытывать нечто похожее. Почему она должна быть уверена во мне, если я думаю о ней так плохо? Про какую такую тайну она говорила?

Мне давно надо было сделать первый шаг. Когда я осознал это, то вспомнил Рахматуллина и назначенное Катьке свидание. Я похолодел. Тут же набрал петербургский номер. Трубку никто не снял. Я звонил ей всю ночь. Рахматуллин представлялся мне в образе Али-Бабы, в халате, чалме и с подносом, уставленным яствами, в руках, зловеще усмехающимся, с узкими щелями глаз и орлиным носом.

С утра нужно было звонить майору Лопареву. Надо было поставить всех на ноги. Я потерял много времени на ожидание звонка и глупые мысли. Они не оставили меня даже в эту ночь, когда мне было по-настоящему страшно. Я решил: очень вероятно, что Рахматуллин тут ни при чем. Есть еще два реальных предположения: либо она ночным поездом едет домой, либо художники забрали ее на дачу.

Утром, прежде чем звонить Лопареву, я связался с Катькиной матерью и спросил, когда та приедет. Она ответила легкомысленно: «Как соскучится, так приедет». Осторожно, чтобы не испугать ее, я заметил, что звонил в Петербург, но телефон не отвечает, на что она спокойно заявила: «Я позавчера говорила с Сидоровыми, они все вместе уезжали на дачу».

Вот все и встало на свои места. Катя на даче. Рахматуллина она выбросила из головы, и слава богу. Главное, с ней ничего не случилось. После пережитых ночных страхов я чувствовал апатию. А Катькина мать все-таки милая тетка и прекрасно ко мне относится.

Я последний раз позанимался с мальчиком Вовой и в тот же день узнал потрясающее известие. В школе была комиссия, на ремонт выделены дополнительные средства, и сейчас там начнется настоящий аврал. Расформировывать нас не будут, просто занятия начнутся не первого сентября, а первого октября. На зависть всем Краснохолмским школьникам наши каникулы продлеваются на месяц. Перспективы мне нравились, только я подумал, что Катька теперь может просидеть в Петербурге еще месяц!

Вечером, ни на что не надеясь, я позвонил в мастерскую. Катька сняла трубку.

— Ты собиралась вернуться, — сказал я, — и что же?

— Два дня я была на даче.

— А перед дачей?

— Ходила в Русский музей, в Кунсткамеру и в Зоологический. — И помолчав: — Я скучала по тебе.

— Что ж в таком случае не приехала? Родные пенаты ждут.

— Не могу.

Мне показалось, она всхлипывает.

— Что случилось, Катя?! — испугался я.

Она в голос ревела на том конце трубки.

— Катенька… Что произошло? Тебя обидели? Катька?!

— Не хочу! — прокричала она. — Ненавижу пенаты! Приезжай. Я тебя очень прошу, Лешка! Приезжай, пожалуйста, мне очень плохо. Я тебя умоляю!

— Катя, успокойся! — сказал я твердо, как смог. — Я выезжаю ночным. Завтра утром буду у тебя.

Сидел у телефона и не знал, что и думать. Времени у меня в запасе было много. Предстоял неприятный разговор с матерью. Как ей объяснить отъезд? Разговор по телефону она не слышала: у нее гремит телевизор. Но я же не могу сказать, что сломя голову мчусь на зов Катьки! Она будет вне себя. Сказать, что меня вызывают в милицию на опознание? Я бы и сам в это не поверил. Значит, опять: «Ни о чем не спрашивай, мама, доверься мне». А она: «Я боюсь за тебя, а хуже всего неизвестность».

Она права! Но что ей тяжелее пережить: неизвестность или Катьку?

Я боялся разговора и понимал, что окончить его сможет только мой уход на вокзал, а потому намеренно тянул время. И я знал, что все равно уйду, в любом случае. Я только что получил деньги за репетиторство, на билет просить не надо.

Пошел к матери. Было все даже хуже, чем предполагал. Мы орали друг на друга. Тошно и стыдно вспоминать. Потом, хлопнув дверью, я удалился к себе, стал бросать в сумку одежду, а сам повторял: «Разве это нормальная жизнь? Когда мне дадут жить?» И тут зазвонил телефон.

— Не надо приезжать, — сказала Катя. — Я уже выхожу на вокзал. Встретишь утром?

— Встречу.

И снова я сидел у телефона в полной растерянности. Ничего себе поворотики! И что теперь? Идти к матери каяться, убеждать ее, что прежние мои слова ничего не значат, что я люблю ее и никуда не поеду? А если Катька позвонит через десять минут и опять назначит свидание в Петербурге?

Посидел-посидел — и пошел к матери просить прощения.

 

Глава 25

БИНОКЛЬ

Встретил Катьку. Неловко чмокнул в щеку. Забрал ее сумку.

— Что это у тебя семь пятниц на неделе? — спрашиваю.

— Больше не могла там оставаться. И возвращаться тошно. Но возвращаться-то все равно нужно.

— Не всем же родиться в Петербурге.

Между нами была явная напряженка. Возле парадного она сказала:

— Ладно, позвони как-нибудь.

— Как-нибудь позвоню, — ответил озадаченно.

Зайти не пригласила. Ну и ладно.

До вечера вытерпел — обижался, а потом все-таки позвонил. Сказала: заходи.

И что же я увидел? Все вернулось на круги своя. Лежит на тахте с отрешенным видом, в наушниках, с плейером на груди. Взялась за старое. Стою, подпираю дверной косяк. Она снимает наушники.

— Харэ балдеть, — говорю. — Снова в мечтах о кудрявом ангеле? Может, мне тоже о нем помечтать? Вдвоем веселее.

Она спустила с тахты ноги, протягивает наушники. Надел. Это была не «Агата Кристи». В наушниках звучала невыразимо печальная флейта.

— Знаешь, что это?

— Знаю, только фамилия из головы вылетела. Когда я слушаю это, мне всегда видится широкий зеленый луг и я вспоминаю отца и Люсю.

— Морриконе его фамилия.

Теперь мы сидим рядом, безынициативные, сложив ручки на коленях.

— А помнишь, ты обещал свозить меня за грибами в какой-то красивый лес, который любил твой отец?

Договорились идти завтра утром. Еще немного посидел, делать было нечего, говорить не о чем. Явились ее родители — поддатые и счастливые. Отец у Катьки очень красивый мужчина, всегда одет с иголочки, очень элегантный — шляпы носит. И мать обаятельная, кипучая, в ней много жизни. В ушах у нее длинные серьги покачиваются, а на руках кольца и перстень с большим фиолетовым камнем. Ввалились под ручку, смеются, и я о своей маме невольно вспомнил: сидит на кухне в отцовском старом свитере и телик смотрит — все подряд. Или кроссворды решает.

На следующий день опоздали на удобный автобус, до места добрались только к десяти. Я давно не ездил этой дорогой, но как же хорошо я ее помнил, как знал всякий участок и поворот! И придорожные домики с голубыми наличниками, и журавль возле дома на высоком фундаменте, выложенном из валунов, и старую цементную скульптуру близ обочины — олень с оленихой и олененком, и внезапно открывающиеся глазу красные обрывы, поросшие по гребню старым сосняком, — все я узнавал. Эти потрясающие обрывы выглядели совершенно естественными, но, возможно, были рукотворными. Наш Краснохолмск и возникновением своим, и названием обязан отложениям ярко-красной глины, которую в конце прошлого века обнаружил какой-то инженер и распознал в ней ценное сырье для алюминия, и не только для него. Не исключено, что эти обрывы — старые разработки глины, хоть и выглядят созданием природы.

В лес ведет дорога через обширный выпас с длинными и приземистыми зданиями ферм. В детстве я находил здесь горки крупной серой соли, выбирал кристаллы почище и попрозрачнее и лизал. Может, теперь соль не завозили, а может, складывали в другом месте. Лес начинается за ручьем, и вскоре слева, на взгорке, открывается уютная вересковая поляна. Перед началом «грибалки» мы с отцом присаживались на ней, отец закуривал, а я съедал яблоко. Мы с Катькой традицию не нарушили — выпили кофе из термоса. Мне очень хотелось, чтобы лес ей понравился. Оказалось, что она совсем не знает названий трав и цветов.

Грибов было мало: сказывалось сухое лето. Катька не отличала съедобных от поганок. Я собирал всё подряд: травки, цветки, грибы, мхи — и показывал ей. Для меня лес даже без грибов хорош, а чтобы увлечь новичка, грибов должно быть много, тогда и интерес появляется, и азарт, и лес кажется симпатичным и приветливым. За час я нашел всего один белый, два подберезовика и ни единого красного. Чаще всего встречались разноцветные сыроежки, особенно меня привлекали молодые, крепко сидящие в земле куполки, не раскрывшиеся еще, с белоснежными, туго спрессованными пластинками. Черника еще не отошла, так что Катя надолго устраивалась в черничниках. Я все время говорил: посмотри, посмотри — и спрашивал себя: не раздражает ли ее это, не устала ли она? Одним словом, я был так озабочен ее отношением к лесу, что сам не получал почти никакого удовольствия.

Но, кажется, ей нравилось. Когда она находила что-нибудь интересное, звала меня. И не жаловалась, не просилась на привал, а когда черпнула резиновым сапогом болотной жижи, вытряхнула ее, выжала шерстяной носок и пошла дальше. Все это были положительные знаки.

Мой любимый лес хорош разнообразием. Горушки сменяются низинками, вересковые или беломшаниковые пустоши — старым бором или молодым сосняком; встречаются овраги, поляны, озерца и бочажки. Вьется петлями через весь лес речка Красная. В городе она достаточно широкая, а здесь, ближе к истоку, узенькая и мелкая. Течение быстрое, берега то неприступные, высокие и обрывистые, то пологие, покрытые густой и сочной, словно расчесанной, травой. Можно найти песчаные уютные пляжики.

Вечерело. В поисках уютного места для привала мы пересекли сухое болото, поросшее невесомым пушистым хвощом, стлавшимся под ногами, словно зеленоватый туман. А потом попали в заколдованный ельник, покрытый ржаво-красным скользким ковром прошлогодней хвои. Гигантские черные еловые стволы окружены были понизу прозрачным кружевом сухих веток. Редко где выбивалась заячья капустка и веточки майника, и грибов тоже не было, даже погани. Только высились, как сторожевые посты, башни красных муравейников. Идем через этот мрачный ельник, а он не кончается, и вдруг дорогу пересекает сочно-зеленая моховая канава.

— Мы не заблудились? — спрашивает Катя.

Пока не скрылось солнце, я не беспокоюсь, ориентируюсь по нему лучше, чем по компасу. Но ельник меня тоже стал нервировать. Не помню, чтобы мы с отцом натыкались когда-нибудь на это странное место. В лесу часто так: новое кажется уже виденным, а знакомое — новым. Долго мы брели по нескончаемому ельнику, пока наконец не вышли в светлый лес. Здесь росли прямые и долговязые березы, высоко в небе прикрытые легкой ажурной накидкой листвы.

Солнце, уже пошедшее на закат, било из-за стволов. Мы вытащили из рюкзаков еду и термосы. Катя раскладывала припасы, а я сидел лицом к солнцу и смотрел. Мощное горнило оплавляло тонкие и стройные свечи стволов, заливало раскаленным жаром, смазывало их геометрическую правильность, параллельность, и я увидел порталы, арки, переходики, башенки. Словно волшебный огненный готический собор стоял там — впереди.

— Посмотри, — сказал я Кате, — видишь, это же готический собор! Колонны, высокие окна, галереи.

— Как тихо, — сказала она, будто и не слышала моего замечания. — Совсем нет ветра. Мне было бы страшно здесь одной. А тебе?

Мы ели яйца, сваренные вкрутую, хрумкали огурцами и запивали чаем. Кругом действительно такая тишина стояла, что слышно было падение листка, а дробь дятла прямо-таки била по барабанным перепонкам.

— Я тебе тогда хотела сказать одну вещь, в Петербурге, помнишь? Может, и не надо говорить? У меня были разные подруги, все время хотелось кому-то из них рассказать. Ну а потом мы ссорились, расходились, и каждый раз я думала: вот здорово, что не сболтнула!

— Если потом будешь раскаиваться, лучше помолчи.

Я почувствовал, что не тех слов она от меня ждала. Мы еще какое-то время жевали, пока она не сказала:

— Ты думаешь, у меня дома все замечательно? Думаешь, дочь обеспеченных родителей, пустая, избалованная, птичьего молока ей не хватает, а она бесится?

— Я ничего не думаю — я просто хорошо к тебе отношусь.

— Ты знаешь, что мой отец пьет?

— Но он же не алкоголик?

— А ты знаешь, что он изменяет матери?

— Откуда мне знать?

— Все очень плохо. Между ними все плохо. И я их ненавижу. И жить в своем постылом доме не могу.

От таких откровений я растерялся.

— В пятом классе я узнала про отца. Мне подарили театральный перламутровый бинокль. Дельный подарок для Краснохолмска, правда? Но мне он понравился, я его даже в школу таскала. Это был конец октября, деревья уже листву сбросили. Однажды на перемене я смотрела сквозь голые ветки прямо в окна нашей квартиры. Я и раньше смотрела, но в тот раз меня заинтересовало, почему у нас горит свет. Сумрачное такое утро было, но свет-то зажечь некому: родители на работе. Я подумала, что кто-то из них вернулся. И я увидела кто\ Такое там увидела! Отца увидела и женщину. Я ушла из школы, ходила по улицам, а где — не помню. Знаю, что в парке была. Вода в прудах серая, свинцовая. Я там бинокль утопила. Мокрый снег валил, слякоть под ногами, фонари зажгли… Когда домой вернулась, там переполох был. Я никому ничего не сказала. Потом жалела, что бинокль выбросила, и всю зиму смотрела в окна нашей квартиры. Свет по утрам больше не загорался, а потом и зима прошла. А еще я отца видела с какой-то на улице… Я ведь когда-то его очень любила, даже больше матери.

Голос у Кати дрожал, она то и дело вздыхала и на некоторое время замолкала. Но, кажется, не плакала. Я боялся смотреть на нее.

— Но это еще не всё. Позже я сделала второе открытие. Оказалось, мама все знала! Про измены отца! У нас дома происходили неприятные разговоры и даже скандалы. Они прямо ничего не называли, но теперь я стала понимать, из-за чего сыр-бор. Суть в том, что отец всегда изменял матери. И ты думаешь, когда отец шлепнулся с пьедестала, на который я его возвела, мордой в грязь шлепнулся, я стала жалеть мать? Ничего подобного! Не могу объяснить почему. Не уважала я ее, что ли? Хотя тогда я еще ничего такого про нее не знала. Она в то время только-только стала заведующей в детском садике, носила с работы продукты, а я даже не задумывалась об этом, считала в порядке вещей. Но потом я обнаружила, что мать не только кормит нас с отцом, но и одевает и всё-всё-всё покупает мать. Отец мало зарабатывал, но и мать вроде бы скромно. А дома появлялись хорошие вещи, у матери дорогие тряпки и косметика. Родители стали систематически ходить в рестораны, а дома она ждала его с работы с бутылкой какого-нибудь особенного коньяка и всякими деликатесами. Жизнь стала сплошным праздником. И я заметила, что отцу это нравится, он даже после работы перестал задерживаться. Нашла мать способ, как отвадить его от женщин. Но она его спаивает. Целенаправленно. Я это вижу, не слепая.

— Ты не преувеличиваешь? — спросил я озадаченно.

— Нет. — Она уже не вздыхала, а голос из плачущего стал злым. — Так что и одета я, и накормлена, и репетиторы мои, и удовольствия — на те же ворованные деньги. Ясно? Зря я тебе рассказала? Теперь будешь меня презирать?

— Ничего не зря. У каждого человека кто-то должен быть, кому можно все рассказать. Только… — Я замялся. — Ты говоришь — ворованные деньги. Ее могут поймать на этом деле?

— На каком таком деле? В ее садик водит детей и внуков вся городская администрация. И взятки дают или подарки, назови как хочешь. Спонсоры из кожи вон лезут. Бассейн построили, спортивный зал. Мать и с этого снимает пенки. Она ни к кому в карман не залезает, документы не подделывает, ей не страшна никакая проверка.

— Что значит — назови как хочешь? Ты вроде бы обвиняешь мать в воровстве, а получается, что закон она не нарушает.

— Она нарушает нравственный закон.

— Кать, может, не все так плохо? Сама знаешь, сейчас предпринимательство носит разные формы… И вообще. Я же твоих родителей не раз видел. Они тебя любят. Мать за тебя беспокоится.

— Для матери я всегда была козырем. Чтобы отца удержать. Сначала — я, а теперь — водка. Она нашла мне достойную замену.

— Это ты со своей точки зрения… А она любит и его и тебя.

— Мне отвратительна такая любовь!

Она сидела с каменным лицом, напряженная и настороженная. Утешать ее, спорить было бесполезно.

— Я утром решила, что все тебе скажу, и будь что будет. Уже сама я просто не справляюсь. Не знаю, как быть. Иногда я впадаю в страшное отчаяние. Говори же что-нибудь, не молчи!

— А что сказать?

— Что думаешь про все это?

Может, я что-то и думал, но не додумал. Я обнял ее за плечи. Так мы и сидели в горестном молчании, пока Катька не принялась собирать остатки пиршества и распихивать по рюкзакам.

Солнце запуталось в закатных облаках и мутно просвечивало через них. Волшебное видение готического собора погасло, стерлось. Теперь это был обычный мрачноватый лес с тонкими струнами белых березовых стволов. И уныло стало, одиноко, словно душа в кулачок сжалась. Шли мы по дороге рядом, и слов друг для друга не было. В ушах стоял стон комариной стаи, а отдельные особи у виска или шеи прямо-таки взвизгивали, готовясь вонзить свой тонкий хоботок-жало.

Шли долго, на шоссе выбрались в сумерках. Мама сказала, что Катькина мать звонила ей в последние часы чуть не каждые десять минут и даже плакать принималась. Только тут я понял, что надо было ответить Катьке. Надо было сказать ей, что, какие бы ее родители ни были, они любят ее больше, чем она их.

Разговор с Катькой не выходил у меня из головы, и вечером я спросил мать:

— Мой дедушка ведь пил? Как ты к этому относилась?

— Очень отрицательно. А что это ты вспомнил?

— Да вот, интересно.

— Видишь ли, пьяный он был очень нехороший, буйный. Мы все боялись попасться ему под руку. Бабушка ему прощала, а я — нет, и когда умер, не могла забыть, даже в снах видела его пьяным. Я сказала об этом Дианке, она на меня набросилась, говорит: ты с ума сошла, отец уж десять лет в могиле лежит, а ты, видишь ли, простить не можешь! Тогда на меня просветление нашло. Я подумала, может быть, впервые подумала: бедный папа… Он любил нас как умел. И жизнь свою прожил как умел. До войны в академию поступил, мечтал художником стать, а потом не смог доучиться, работал оформителем. Что ж мне его обвинять и судить? Он был моим отцом, и он умер. Вот и вся история.

Совсем поздно вечером я позвонил Катьке.

— Кать, — говорю, — ты хотела, чтоб я сказал что-нибудь. Сказать?

— Да, — отвечает.

— У всех свои проблемы, не только у тебя. И не думай, что у тебя самые серьезные. На самом деле у твоих родителей проблемы тоже о-го-го. И на самом деле я думаю, что ты своих родителей не ненавидишь. Ты их любишь, только это все скрыто под обидой, под шелухой. И ты их не исправишь. Прости их.

— Интересные вещи ты говоришь. Я обдумаю, — сказала она, но серьезно или скептически — не понял.

 

Глава 26

ЛЮСИНА УЧИТЕЛЬНИЦА

В последние дни августа начались дожди, и я уже слышал от людей, что пошли грибы. В гривах берез появились желтые пряди, запахло осенью. Мы с Катей отыскали уютное и безлюдное кафе и сиживали там чуть не ежедневно. Оно было в магазинчике на тихой улочке. Из лепных розеток спускались массивные люстры со множеством серых стеклянных подвесок, имитирующих хрусталь. Возле кассы — две кадушки с гигантскими фикусами. В первом зале стоял густой запах кофе и рокот кофемолки. В стеклянном конусе, покачиваясь, оседало коричневое зерно. Мы брали по чашечке кофе и устраивались возле окна. Снаружи их занавешивала листва вяза, так что неба не было видно, а весь зал заливал приглушенный зеленоватый свет, поэтому мы называли наше укромное кафе «Аквариумом».

Катины домашние дела мы не обсуждали. Слушали музыку, которую включала дебелая красавица в белых крахмальных, с кружевами передничке и венце. Она мягко двигалась за стеклянной витриной с пирожными, средь банок с кофе и всяких сладостей в ярких обертках и коробочках. За спиной у нее висели два цветных глянцевых плаката с портретами Кикабидзе и Челентано. Первый стоял на голубом фоне, скрестив руки и заложив пальцы под мышки, в старомодном пиджаке с прямыми плечами и в шляпе с полями, с седоватой аккуратной бородкой. Вид у него был значительный, хотя в этой значительности угадывалось что-то напускное. Загорелый Челентано в кепке и пиджаке, в вырезе которого виднелась голая грудь, производил впечатление смышленого малого. У него была белозубая улыбка, мечтательно-настойчивые глаза и энергичное обаяние. На другой стенке — картинки от старых календарей: старинный замок и какая-то эстрадная группа, которую мы не опознали.

Еще мы изучали объявления и инструкции на доске «Справки» рядом с нашим столиком: «Ветераны Отечественной войны обслуживаются вне очереди», «Контроль над магазином осуществляет Цементный завод», «Санитарные правила», «Адреса вышестоящих организаций». На отдельной табличке под стеклом помещалась загадочная надпись: «Ответственный за прием стеклянной посуды — Б. Пастернак». Мы недоумевали, что бы это значило? Тем более что в магазине был один гастрономический отдел и спиртные напитки не продавались, а банки в нашем городе уже много лет не принимают.

Что-то очень славное и старомодное, как пиджак Кикабидзе и звучавшая здесь музыка, было в нашем «Аквариуме». Поначалу мы удивлялись, почему он так безлюден, а потом поняли: в обеденный перерыв и после смены магазин наполняется рабочими цементного завода, так что здесь не протолкнуться. Мы приходили в неурочное время.

Впереди у нас был целый свободный месяц, и, признаться, я подумывал о том, чтобы смотаться в Питер. Было неловко звонить майору Лопареву, чтобы спросить, как дела. А зайти — с меня бы стало. Надеяться, что майор сам позвонит мне, не приходилось. А еще я беспокоился, что милиция не обратит должного внимания на Рахматуллина, не найдет против него улик. А может, он и вообще ни при чем? И тут у меня появилась безумная мысль: не знает ли Люсина учительница, кто такой Руслан Рахматуллин? Я позвонил ей и спросил.

— Это мой ученик? — поинтересовалась она.

— Не знаю. А может быть вашему ученику лет сорок или немного за сорок?

— Нет, моим первеньким по тридцать четыре. А из какой оперы этот Рахматуллин?

— Он был как-то связан с Люсей.

Нет, не знала она такого. Ну и ладно, я бы и думать про Ирину Ильиничну забыл, но на другой день она позвонила мне сама и спросила, почему я интересовался Рахматуллиным и как он был связан с Люсей. Без всяких вступлений спросила, прямо, и я понял, что надо сказать. Объяснил, что видел его перед Люсиным исчезновением, а теперь встретил в Петербурге. И про Папу Карло рассказал, и про милицию.

— Знаешь, — сказала Ирина Ильинична, — с этой Театральной академией у меня до сих пор заноза в сердце сидит. Я, конечно, впрямую не виновата, что она не поступила. Только ведь это я выбрала ей стихотворение для прослушивания. Не читал Апухтина? У него есть монолог сумасшедшего: «Садитесь, я вам рад. Откиньте всякий страх и можете держать себя свободно, — я разрешаю вам. Вы знаете, на днях я королем был избран всенародно…» А суть в том, что в больницу навестить сумасшедшего приходят жена и брат. И в минуты просветления он узнаёт их и понимает свою беду и даже помнит, как началась его болезнь. А потом снова затмение. Люся очень хорошо читала это стихотворение. Наша учительница математики даже заплакала, когда ее слушала. Мы все были уверены, что Люся поступит. Я и сейчас думаю, что она поступила бы, если бы не дикое стечение обстоятельств. Одна девочка тоже читала это стихотворение. И еще одна с ним же была перед ней в списке. Люся запаниковала, а когда настала ее очередь и она оказалась перед комиссией, в последнюю секунду приняла решение читать другое. И ты знаешь, что она стала читать?

— Откуда же я могу знать?

— Монолог Гамлета. «Быть иль не быть». И все могло хорошо кончиться, но она от волнения сбилась, заплакала и убежала. Говорят, потом кто-то из комиссии ее искал, а она сложила пожитки и уехала домой.

Зачем Ирина Ильинична звонила мне? Чтобы рассказать про монолог сумасшедшего? А зачем про Рахматуллина спрашивала? После каких-то общих слов я снова спросил ее: может, она все-таки знает, кто он такой? Открестилась. Тогда я спросил ее: как часто она видела Люсю после ее замужества? Сказала, что у нее до сих пор хранится приглашение на свадьбу, и не пришла она потому, что лежала в больнице, а потом Люся заходила к ней дважды: один раз в школу, один раз домой.

Когда Ирина Ильинична позвонила еще раз, я уже не сомневался, что это неспроста. Понял, как голос услышал, еще до того, как она пригласила меня к себе поговорить лично, а не по телефону, и тут же помчался.

Она была обычная немолодая училка. Пока я знакомился с рыжим котом Бармалеем, накрыла на стол и разлила чай. Я, честно говоря, надеялся на деловой разговор, но она попросила рассказать, как Люся жила в нашем доме. Как мог, так рассказал. А потом она и говорит:

— Она была очень чистым человеком, совестливым. Когда она в Театральную академию не поступила, мы позвали ее работать в школу, в библиотеку. Она должна была принести директору документы, но почему-то не пришла. Потом явилась ко мне и плачет. Оказывается, по дороге она увидела на дверях больницы объявление: «Требуются санитарки», завернула туда и устроилась на работу. Она утверждала, что не знает, как это произошло, а главное, не знает, что сказать директрисе, ей стыдно за свою необязательность. Потом она мне говорила, что это был правильный поступок, что якобы Бог ее уберег. Я не поняла от чего, а она объяснила: «Чтобы не забылась от собственного счастья». Тогда она уже встречалась с Игорем. А еще я напомнила ей про сочинение, которое она написала в пятом классе. Про мечту. Тогда она мечтала построить дом для бездомных собак. Она сказала, что помнит, но теперь построила бы дом для бездомных стариков, которых из больницы не хотят забирать.

Потом Ирина Ильинична принесла коробку из-под обуви с фотографиями. Она учила Люсю с пятого класса и руководила школьной театральной студией, и Люся у нее была на первых ролях.

— Все собираюсь привести фотографии в порядок, — говорила она, роясь в коробке, — да руки не доходят. Теперь уж, наверное, на пенсии займусь. Вот она, смотри. А тут Люся — пушкинская Золотая Рыбка. Совсем малявка, да? Здесь уже девятый класс, Татьяна пишет письмо Онегину. Гусиным пером, разумеется. А это самый большой спектакль, который мы поставили, — «Снежная королева». Люся — Маленькая Разбойница. Вот она, с пистолетами. А это одиннадцатый класс — сцены из «Гамлета».

Люся — Офелия, девочка-подросток с выступающими ключицами и хрупкими плечиками, в длинном белом платье, похожем на ночную рубашку, с ниточкой бус в волосах, с прижатыми к груди кулачками и изумленно-потерянным взглядом, словно бы вопрошала: «А я? Кто я, беднейшая из женщин, с недавним медом клятв его в душе?..»

На всех театральных и групповых классных и даже на выпускной фотографии, где она была изуродована завивкой, с пятого по одиннадцатый класс, везде она была узнаваема. По глазам. Огромные глаза ребенка, вопрошающие и укоризненные. Впрочем, Золотая Рыбка смотрела снисходительно и, я бы даже сказал, царственно, а Маленькая Разбойница, хотя лицо плохо было видно, всей своей худенькой, угловатой и подвижной фигуркой выражала лукавство и редкую решимость.

— Я не строю из себя великого театрального знатока, но она действительно была талантливой девочкой. И очень необычной. Тихонькая, как мышка, но упорная и упрямая. Если бы я услышала, что она из-под венца сбежала в Театральную академию, я бы поверила. Но случилось-то другое. И если бы я не подсунула ей монолог сумасшедшего, она могла бы пройти это прослушивание и все другие и экзамены сдать. А если бы она поступила и уехала в Петербург, вероятно, с ней ничего плохого и не случилось бы.

Я отвлекся разглядыванием фотографий и забыл, что не для этого сюда пришел, а тем более не для того, чтобы выслушивать покаянные речи Ирины Ильиничны. Она меж тем положила голову на руку, стоявшую локтем на столе, и прикрыла глаза.

«Не хватало еще, чтоб она заплакала», — подумал я.

— Этот монолог сумасшедшего не дает мне покоя. Как я могла?.. Но ей стихотворение понравилось. Оно еще в конце девятнадцатого века было очень популярно среди чтецов-декламаторов. Ты знаешь, что в твоем возрасте Люся чуть было не попала в сумасшедший дом?

— Никогда не слышал! — изумился я.

— Твой брат, я думаю, об этом тоже не знает. Впрочем, от Люси всего можно было ожидать, могла и рассказать. Она ведь была и скрытная, и в то же время откровенная. Я бы никогда не стала обо всем этом вспоминать. Я сомневалась, но потом подумала: эти твои петербургские встречи, этот человек, который, возможно, имеет отношение к ее исчезновению…

— Вас что-то смущает? — спросил я в замешательстве.

— Да, конечно. Мне бы хотелось, чтобы разговор остался между нами. Знает твой брат или не знает, но память, светлая память…

— У Игоря новая семья, — прервал я ее. — Я даже с мамой не обсуждаю этого.

И тогда Ирина Ильинична собралась с духом и рассказала мне о скандале, разразившемся весной того года, когда Люся училась в десятом классе.

— В школу обратились Люсины дядька с теткой: Люся не ночует дома. Я была с ними хорошо знакома и никогда им на Люсю не жаловалась, знала, что из этого ничего хорошего не выйдет. Но я и сама видела: с Люсей что-то творится. Она нахватала двоек, прогуливала школу и вообще была какой-то странной и очень меня беспокоила. Я говорила с ней, она относилась ко мне с доверием. Прямо спросила: не влюблена ли она? Отрицала. И я поверила. Она была инфантильная. Как тебе сказать… Физически казалась незрелой. Ну, ребенок и ребенок. Подари ей плюшевого мишку — радости будет на месяц. Я думала, ей полезно играть на сцене, учиться на чувствах других, готовиться к своему. Но литература и жизнь совсем разные вещи. Она очень точно чувствовала пьесу, ей не приходилось объяснять, как другим, что, к примеру, эту фразу героиня говорит с грустью, а эту несерьезно, даже шутливо. Она и сочинения по литературе хорошо писала. Но я была уверена, что в жизни ей требуется опека, ее нужно холить, как слабый росток. Господи, на чем я остановилась?

Ирина Ильинична терла виски и морщила лоб. Я сидел молча и ждал.

— Да, началось такое… Директор, завучи, учителя — все на ушах стоят. Только что ученики не судачат о ней, но это дело времени. Я просила на педсовете: поберегите девчонку, пойдут по школе слухи, она может сотворить что-нибудь с собой. Кто будет в ответе? Снова говорила с ней и поняла одно: у нее кто-то есть. На разумные доводы, что любовь — хорошо, но сначала надо хотя бы закончить школу, реакции нет. Говорит: «Дома жить не могу». Предлагаю: «Иди жить ко мне». Качает головой и исчезает. Исчезает совсем. И тут же письмо приходит, без адреса, но штемпель петербургский: «Не ищите, я у хорошей женщины, она меня привезет домой к 1 сентября».

— Привезла?

— Привезла. Но не домой. Ко мне. Они обе домой идти побоялись.

— Кто же была эта женщина?

— Ни имени ее, ни фамилии я так и не узнала. Я и всю Люсину историю узнала только в общих чертах, кое о чем догадывалась, что-то домысливала. Судя по всему, какой-то мужчина, намного старше Люси, то ли изнасиловал ее, то ли совратил, то ли обманул. Не знаю. Во всех этих делах она была совершенной дурочкой. Она сказала, что сначала боялась его, а потом привыкла. А он ей заявил: «Я твой первый мужчина, теперь ты никому, кроме меня, не нужна, никто тебя замуж не возьмет, и ты будешь принадлежать мне всегда».

Все эти любовные и домашние потрясения кончились тем, что у Люси, как нынче любят выражаться, крыша поехала. Вот тогда загадочный любовник и отвез ее в Петербург к своей сестре, там она и прожила до августа. Сестра уверяла, что ее братец любит Люсю и не мыслит себе другой жены. Он понимает, что она еще маленькая, а поэтому будет ждать, пока она не повзрослеет, и даже дал клятву устраниться и не встречаться с ней до ее совершеннолетия. Мне показалось, что не только Люся, но и петербургская сестрица, если только была она ему сестрой, запуганы. Говорить с Люсей было бесполезно. Заявлять в милицию — тоже.

Я боялась сделать хуже. Люся осталась у меня, и пришлось с ней повозиться. Было все: в угол забивалась, по ночам кричала. Мы с мужем и к невропатологу ее водили, и к психиатру, какого-то экстрасенса-шарлатана нашли. Своих детей у нас нет… В сентябре она пошла в школу и до зимы прожила у нас. Со временем все утряслось. Мистер Икс больше не появлялся, а я, человек неверующий, каждый день Бога молила, чтоб он навсегда сгинул. Когда она замуж вышла, я окончательно успокоилась, думала, все плохое позади.

— Похоже, он не сгинул, — сказал я. — Сгинула она.

— Когда это случилось, я пыталась выяснить, кто тот мужчина, ходила к дядьке с тетей, но никто никогда его не видел, имени никто не знал. Никакой зацепки. И подружкам она ничего не говорила, да и не водилось у нее задушевных подруг. Если была бы уверенность, что Рахматуллин — он…

— Похоже, он самый. И я думаю, что все это надо рассказать в милиции, там, где я делал заявление о преступнике. Вы ведь не возражаете?

— Если нужно, я напишу все, что тебе говорила. Вот видишь, а я еще сомневалась — рассказывать тебе, не рассказывать…

Мы договорились, что Ирина Ильинична напишет заявление в милицию, а я свезу его майору Лопареву.

«…Никогда, никому, ни под каким видом…» Прости меня, Люся! Когда ты требовала с меня клятвы, ты же не знала, как обернется дело? Я — ни под каким видом, а убийца будет гулять на свободе, раскатывать на иномарках? Конечно, я постараюсь, чтобы Игорь ни о чем не узнал. Может, клятва его одного и касалась? Ну и домашних, думаю. Я же знаю, как ты дорожила мнением родителей.

 

Глава 27

ТЕАТРАЛЬНАЯ ОБЩАГА

По закону подлости первого сентября лил дождь. В открытую форточку доносились звуки духового оркестра из двора ближней школы, и я представлял несчастных первоклашек с мокрыми хризантемами в руках и их родителей, суетящихся вокруг с зонтиками. Радость оттого, что мне не надо стоять под дождем на торжественной линейке, отравляла, как уже не раз в последнее время, необходимость разговора с мамой. Предстояло сказать, как я собираюсь потратить заработанные репетиторством деньги, то есть вместо зимних ботинок выбираю Петербург. Выбор был не совсем честным. Мама и без моих денег купит ботинки, а значит, будет экономить и изыскивать способ получить дополнительный заработок, а заодно переживать черствость и эгоизм своего сына. От предстоящей черствости и эгоизма меня избавила счастливая случайность в лице тетки. Она почти полторы недели пребывала в доме отдыха для телевизионщиков, в поселке со смешным названием Шапки, а теперь сообщила, что взяла и мне путевку на половину срока. Мне там понравится, я познакомлюсь с интересными людьми, посещу замечательные мероприятия и буду играть в бильярд. Это мне подарок. Я был в восторге от подарка. Мама приняла его смиренно. Катька — уныло.

Я должен был приехать четвертого сентября, переночевать в Петербурге, чтобы ранним утром следующего дня отправиться в Шапки на электричке. Именно к ее прибытию из дома отдыха присылают автобус. Пешком очень далеко, и надо знать дорогу.

С Люсиной иконой и заявлением в милицию, написанным Ириной Ильиничной, я явился в Петербург, но не четвертого сентября, а третьего, и болтался на вокзале, чтобы к девяти прибыть в РУВД. В начале рабочего дня майор Лопарев обязательно должен быть на месте. Однако встреча не состоялась: опер был в отпуске, но к моему возвращению из Шапок должен был выйти на работу. Полторы недели особой роли не играли, но мне не терпелось узнать, арестован ли Папа Карло и нет ли известий о Рахматуллине. Я сунулся в один кабинет, в другой и получил от ворот поворот. Когда нам везет, мы считаем это в порядке вещей. Я решил, что в последнее время мне и так постоянно сопутствовало везение, — надо смириться.

Я шагал на Карповку через больничный сад и намеренно свернул в него возле дома с кафе «Али-Баба», чтобы глянуть в нахальную рожу Орлиноносого. Сидел он все в том же халате, чалме, поднос держал, но ничего зловещего в его лице я нынче не обнаружил: ни хищного носа, ни жестокой усмешки. А на кого был похож нарисованный мужик — так это на обезьяну. Кафе, как улей, кишело молодежью — это было студенческое кафе, рядом медицинский институт.

Бабка-соседка, как всегда, отсутствовала, ключи я взял у другой, в квартире напротив. Забрал почту. Среди газет нашел письмо, мне, от тетки из Шапок. Там были разные указания: полить цветы, перед уходом на вокзал закрыть форточки и проверить, выключен ли газ со светом. На всякий случай, если не попаду на домотдыховский автобус, нарисован план местности, чтобы добраться пешком.

Я тут же почувствовал, что воздух в квартире спертый, открыл все форточки, двери и устроил сквозняк. Потом умылся, сварил себе кофе и съел приготовленные мамой бутерброды с плавленым сыром. Потом просмотрел газеты. Потом валялся на кушетке и, положив левую, согнутую в колене ногу на правую, шевелил ступней. Потом поменял ноги и вращал правой ступней. Внезапно я подумал, что в мастерской на Чкаловском живут художники и она уже не Катькина, а огромный город так же пуст, как маленькая квартира Ди. Если бы была собака, я с удовольствием прогулял бы ее. Сейчас я был бы очень рад обществу Гамлета. Хотел позвонить Катьке в Краснохолмск, но раздумал: тетка и так много наговаривает по межгороду — в салатнице целая пачка неоплаченных счетов. И тогда я надумал позвонить загадочной матери загадочной Людмилы Борисовой. Результат был прежний, только несказанно хуже, грубее, с матом. Я выслушал все от начала до конца, пока она не брякнула трубку.

Делать все равно было нечего, поэтому я решил поздороваться с Моховой, а заодно навести справки об этой Борисовой. Все-таки какое-то занятие!

Здравствуй, Фонтанка с лодками, качающимися у высокой гранитной набережной! Здравствуй, улица Пестеля с завитушками и каменными рыцарями на фасадах домов, а также антикварными комодиками, часами и лампами в витринах! Здравствуй, Моховая и моя любимая академия, где я никогда не буду учиться!

Мягко открывается тяжелая дверь, и — ах! — с галереи по лестнице прямо на меня несется карнавальное шествие! Пышные юбки с фестонами, трико из черно-красно-зеленых ромбов, треуголки, маски, веера, колокольчики-бубенчики, разноцветные парики — все это звенит, смеется, кричит и катится налево, за лестницу. Меня затягивает этот вихрь и, словно под гипнозом, влечет через темный зал с тусклым витражом и платьем Офелии к двери, на которой я успеваю прочесть предупреждающую табличку: «Не входить! Идет съемка!»

Я и не вхожу. Меня вносит пестрый маскарадный поток вместе с волной непередаваемого запаха: смеси пудры, помады, духов, пыли и еще чего-то особенного, что я не могу определить. Здесь, в огромной комнате, все неожиданно рассеиваются, всё внезапно стихает, и только я, как бельмо на глазу, стою посередине под ярчайшим светом прожекторов, укрепленных на планке сверху, слепящих снизу и сбоку. С высоченного потолка спускаются черные драпировки, а возле стен громоздятся оранжевые и лиловые геометрические конструкции, которые венчает надпись:

TEATRO DI CARLO GOZZI

— Приготовились ко второй картине! — кто-то хрипло орет, а другой кто-то оттаскивает меня к двери.

— Что здесь? — ошалело спрашиваю у прекрасной маркизы или не знаю, как уж она у них называется.

У нее из декольте торчит умопомрачительный бюст, как на старинных портретах, словно две половинки яблока. Остальное под корсажем. И такие эти наружные половинки гладкие, нежные, что хочется к ним прикоснуться, и совершенно непонятно, как они там держатся, в корсаже, наружу не выкатываются, и сами ли они такие совершенные по форме или подперты чем-то снизу.

— Ты чего? — слышу удивленный голос и понимаю, что стою и в упор пялюсь на яблоки бюста, даже немного склонился над ним. — Чего ты? — спрашивает маркиза или кто она есть.

— Я по делу, — отвечаю, даже не очень смутившись, потому что она изумилась моему поведению, но не возмутилась.

— Ты с телевидения? — спрашивает.

— Нет, — говорю и вижу, что в углу раскорячилась камера и вокруг нее копошатся люди в цивильном, то есть не арлекины или коломбины, а такие, как я. — Мне нужен четвертый курс.

— А кто именно? Видишь, съемка у нас. Это надолго. И здесь только часть курса.

— Мне нужно узнать, где найти Людмилу Борисову.

— Она не с нами училась. Поступила с нами, но тут же ушла в академку, то есть академический отпуск. А вернулась на курс ниже. — Я смотрел на блестящие глаза в прорезях бархатной полумаски, отделанной черным кружевом и блестками, на кнопочку носа, торчавшую из кружев, и следил, чтобы взгляд мой снова не притянуло к «яблокам». — Приходи вечером в общагу. Там обязательно что-нибудь узнаешь.

Я еще немного поболтался по академии. Смотрел, как парень чечетку отбивал в коридоре, слушал, как занимались пением. Посидел у внутренней лесенки на площадке. «А-а-а!» — неслось сверху. Похоже, кто-то распевался. Этот же голос чуть позже звучно задал вопрос: «Бобинька, ты меня любишь?» Ответа я не слыхал, но совсем скоро увидел высокую девицу в черном, которая, спускаясь по лестнице, пела все тем же оперным голосом: «Я чувствую твое дыханье, твое дыханье, твое…»

Уходя, бросил взгляд на платье Офелии и узнал у вахтера адрес общежития. Теперь я направлялся в церковь, икона была у меня с собой. Церковь оказалась закрыта.

До вечера я бродил по городу, пообедал Сникерсом, запивая минеральной водой из пластиковой бутылочки. В семь открыл дверь дома на Литейном. Приготовился к объяснению с вахтершей, но она даже не посмотрела на меня, и я тихо-тихо, как тень, поднялся по лестнице и вошел в коридор, куда выходило много дверей. Здесь высились куски старых декораций, с которых наподобие водорослей свешивалась зеленая ветошь. В кухне — три газовые плиты, две раковины, четыре стола, застеленных клеенкой, освещенных тусклой лампочкой без колпака. Здесь крутились студенты с кастрюльками, сковородками и чайниками, лилась вода, ухал мусоропровод и что-то шкварчало. Рядом с мусоропроводом гордо стоял загаженный фанерный камин с нарисованными дровами и языками пламени.

Среди занятых кухонными делами бегала девчонка в цыганской юбке, смеялась и то и дело мечтательно говорила: «По-ошли вы!» Парень с коробкой вермишели под мышкой вытянул шею, вывернул голову, вытаращил глаза, вывалил язык и перекрутил тело, словно в судороге сведенное. Я с восторгом догадался, он изображает удавленника. Но, может, он изображал и что-то другое.

Юные актеры сновали из комнаты в комнату, и каждый раз, ничего толком не успев разглядеть в приоткрытой двери, я испытывал очарование этого мира. Это была та же атмосфера, что и в академии. Как в котле, здесь бурлило нечто яркое, энергичное и до невозможности притягательное, вызывающее у меня блаженную зависть. Я был счастлив, что хоть ненадолго могу приобщиться к их непонятной, сказочной жизни.

Навстречу по коридору шла ничем не примечательная девушка, но по ее танцующей походке нетрудно было догадаться, что внезапно она могла обратиться в Коломбину в атласных башмачках, маске и с декольте, из которого торчат совершенные полусферы. Здесь было возможно все. Я спросил у нее о Борисовой, она не знала, но, заглянув в кухню, повторила мой вопрос. И тут же я получил ответ: надо обратиться к Вале из восемнадцатой комнаты.

«Сейчас увижу, как они живут», — подумал я с замиранием сердца и постучал в дверь, на которой маслом был нарисован человек-дерево с поднятыми руками, постепенно переходящими в оперенные листвой ветки. А сама комната была еще забористее.

Валя ела из сковороды гречневую кашу и читала книгу, прислоненную к чайнику. Круглыми и кроткими, удивленными глазами и крутой мелкой завивкой она походила на барашка.

— Не знаю я, где теперь Люська, — сказала Валя Барашек. — Надо спросить мою соседку, Настю. Каши хочешь?

Она дала мне ложку, и я пристроился к сковородке с другой стороны. Каша была чуть теплая, зато чай, которым мы запивали кашу, сладкий и горячий. Книгу Барашек закрыла и отложила на край стола. Это был «Маленький принц» Экзюпери. Из-за стены доносились воркующие звуки гитары.

Уплетая кашу, я разглядывал комнату. Ничего подобного раньше не встречал. Мебель здесь была самая простая, кроме старомодного фанерного буфета с дверцами из мелких стеклышек разной формы. В нем обреталась немногочисленная посуда, книги, всевозможные безделушки, а в открытой центральной части — макет: маленькая комнатка с крошечными дверями, окнами, винтовой лестницей и камином, над которым висели оленьи рога. Вместо кроватей у студенток стояли панцирные сетки на кирпичах, застеленные пледами. Но самое впечатляющее — стены, расписанные от пола до потолка прямо по обоям, и на створках платяного шкафа намалеваны какие-то дамы в пышных нарядах и кавалеры в штанах до колена, белых чулках и туфлях с каблуками и пряжками.

— Это наши друзья с постановочного рисовали, — объяснила Валя Барашек, — будущие театральные художники.

— А почему Люся в академку ушла, когда поступила? — спросил я.

— Замуж вышла. Насколько я знаю, это было мимолетное замужество, оно и года не продлилось.

— А кто был ее муж?

— Понятия не имею. Объелся груш, и всё тут. Она о нем не распространялась. А зачем она тебе, собственно говоря, нужна?

Валя смотрела строго и внимательно, и меня насторожил этот взгляд. Очень возможно, от моего ответа зависело, будет ли она мне помогать. А ведь эта Люся, если по правде, была мне и не нужна. Только совпадения смущали: три года назад вышла замуж, через год вернулась в институт… Из соседней комнаты доносились негромкие булькающие звуки гитары, которые оборвались внезапным всхлипом. И тут же кто-то стал говорить или декламировать.

— Я ее брат, — ответил и сам поразился искренности в своем голосе. — Если это та Люся, которую я ищу. У вас нет ее фотографии?

— Может, где и есть, но сейчас не найти.

— А как она выглядела?

— Маленькая, худенькая.

— Блондинка?

— Превратиться в блондинку или брюнетку — дело нехитрое.

— А глаза? У нее были такие большие выразительные глаза.

— Ох, не знаю… — вздохнула Валя Барашек. — Глаза как глаза. Глаза делает грим. Подожди, я посуду помою, и поищем Настю.

Когда Барашек удалилась со сковородой, я принялся в подробностях изучать макет. За стеной все так же звучал монотонный голос, я к нему не прислушивался и вряд ли услышал бы, если б там не возопили: «Отмсти за подлое его убийство!» — «Убийство?» — истошно проорал другой голос. «Да, убийство из убийств, как ни бесчеловечны все убийства», — прорычал первый.

За стеной репетировали «Гамлета». И я подумал: «Нет, не зря я пришел сюда, не от нечего делать ищу неведомую Люсю Борисову. Все правильно».

Появилась Валя Барашек и позвала меня с собой. В коридоре я показал ей на соседскую дверь, откуда неслось: «О ужас, ужас, ужас! Если ты — мой сын, не оставайся равнодушным. Не дай постели датских королей служить кровосмешенью и распутству…»

— Это Сашка Алтухов, — сказала Валя. — Идем.

Барашек стучала в одни двери, заглядывала в другие, потом мы стали подниматься на следующий этаж.

— Почему Люсю отчислили? — спросил я.

— За неуспеваемость, за непосещаемость.

— А это для чего? — Я показал в пролет лестницы, у каждого этажа затянутый пропыленной металлической сеткой с завалявшимися фантиками.

— Если кто бросится, чтоб не убился.

— Шутка? — не понял я.

— Это не шутка, а мера предосторожности. Люди эмоциональные, мало ли что… Не случайно же навесили.

— И когда последний раз такое было?

— В прошлом году. Но не в общаге. Она дома жила.

Угол лестничной площадки украшала большая, в человеческий рост, белая скульптура — девушка с веслом.

— Не слабо. Настоящая? — поинтересовался я.

— Ты хочешь узнать, из парка ли она? Нет. Она даже не из гипса, а из папье-маше.

Потом мы оказались в комнате, завешанной театральными афишами, словно билетная касса. За столом восседала веселая поющая компания, распивающая какой-то сок из кувшина и евшая яблоки. Оказалось — в кувшине вино, хозяин комнаты привез его из дома, из Молдавии. Нас звали присоединиться, но Валя приглашение отклонила. Зато мы нашли симпатичную белобрысую Настю и теперь втроем двигались к девушке с веслом.

— Это родственник Люси Борисовой, — пояснила Барашек. — Он ее разыскивает.

— Брат, что ли? — спросила Настя. — Она говорила, вроде неродной, но совсем как братишка. Она тебя часто вспоминала.

Я вздрогнул. А еще я понял: если сейчас выяснится, что она в Мурманске или в Симферополе, я поеду туда.

— Где она? Как мне найти ее?

— В последний раз я ее видела в июне. Тогда она жила у Матильды, — сказала Настя скорее Вале, чем мне. — Если Матильда ее не выгнала…

— Матильда — добрая душа, — проговорила Валя. — Она никого никогда не станет выгонять.

— Всему есть предел, даже доброте.

— Ей и идти-то некуда, а на улицу Матильда не выгонит.

— А может, сама ушла, новое пристанище заимела. Но все равно, Матильда должна знать, где она.

Разговор показался мне пугающе странным. Они явно что-то недоговаривали.

— Это рядом, — пояснила Настя. — Если пойдешь направо — третья подворотня. Прямо под арку выходит окно. Стучи в него. Звонка там отродясь не было. А вход за углом, тоже направо.

Настя вернулась к молдавскому вину, а Валя Барашек пошла со мной.

— Ты по поручению семьи? — спросила она.

— Семья не знает. Я сам.

— Не уверена, обрадуется ли она тебе. Она же порвала все связи с домом. — Валя остановилась возле своего этажа. — Может, не стоило говорить, где она? Может, с нашей стороны это нехорошо?

— Мне очень нужно найти ее. С семьей это не связано. А что с ней случилось?

— Матильда работает дворником, — сказала Валя Барашек, будто и не слышала моего вопроса. — Она еще до нашего поступления училась в театральном, но не закончила. Сама — иногородняя, домой не хотела возвращаться, пошла в дворники, потому что комнату давали. Раньше мы часто к ней забредали, место там удобное, уютное, ну, выпивали, как водится, философствовали, стихи читали. Одно время Матильда сильно пила, но потом завязала. Она человек незаурядный, а главный ее талант — доброта. У нас много необычных людей. Один из наших диплом получил, все в порядке было, снимался, на телевидении зацепился, везунчик. И вдруг — раз! — в семинарию! Видал на углу Моховой церковь? В ней и служит. Вот как странно судьбы складываются.

Мое восторженное, романтическое настроение куда-то подевалось. Я чувствовал необъяснимую тревогу. Смотрел на серые металлические сетки в лестничном пролете и никак не мог связать их с тем праздником, который видел сегодня в академии, и веселым студенческим бытом общежития, фантастическим, увлекательным, творческим, где главной роскошью было искусство и человеческое общение, где все были талантами и единомышленниками. Может быть, я идеализировал этот мир?

 

Глава 28

ЩЕПКА

Меня преследовало дурное предчувствие, пока я шел, считая арки, и стоял под большим окном с квадратными переплетами и патиной пыли и грязи, надежно укрывшей стекла, так что висевшая занавеска вряд ли была нужна. Я поскребся в окно, подождал, стукнул чуть громче. Занавеска отодвинулась, и за стеклом замаячило лунообразное лицо со смазанными чертами. Потом появилась рука, махнувшая в сторону. Туда я и направился, направо, к двери.

На вид это была женщина, уже пережившая студенческий возраст. Не толстая, но и не стройная. В простом, много раз стиранном ситцевом платье. Лицо у нее было действительно круглым как луна, но черты весьма определенные, грубоватые и решительные.

— Тебе что? — спросила она.

— Вы Матильда?

— Матильда уехала домой, в Волховстрой.

— Вообще-то мне нужна не Матильда, а Люся Борисова, — сказал я. — Она раньше жила у Матильды.

— А ты кто? — подозрительно спросила женщина, по-видимому новая дворничиха.

— Брат.

— А-а… — протянула женщина то ли устало, то ли презрительно и открыла дверь пошире, чтобы я мог пройти. — Там она. Любуйся.

Я остался один в маленькой прихожей, освещенной тусклой лампой, и постучал в указанную дверь. Ответа не последовало, тогда я толкнул ее.

На улице еще не стемнело, но в комнате был полный мрак, и поначалу я ничего не увидел. Мне показалось, там никого нет.

— Можно войти? — спросил я на всякий случай и шагнул внутрь.

Дверь за собой не закрыл, попытался сориентироваться при рассеянном свете, падавшем из прихожей. Это было похоже на нежилую комнату с длинным узким окном, заделанным массивными стеклянными коробками, из каких в нашей Краснохолмской больнице сложены перегородки в боксах. Присмотревшись, я различил под окном стол, а у стены кровать. Она стояла ко мне спинкой, но там кто-то лежал.

— Простите, что беспокою, — неуверенно сказал я и подошел поближе.

Глаза уже привыкли к темноте, но все равно я не мог определить, кто там лежит. Кто-то маленький, может, женщина, но может, и девочка. Она спала и не слышала меня. Проход в узкой комнате преграждала ее рука, свесившаяся с кровати и торчавшая, как шлагбаум. Приблизившись еще, я наклонился, чтобы рассмотреть лицо, и взял вытянутую руку за пальцы. Наверное, я хотел позвать ее, но имя будто поперек горла встало, и я задохнулся им. Пальцы были безжизненны и холодны как лед.

Я медленно пятился к двери. Даже в полутьме я увидел, что она белая-пребелая, какими живые люди не бывают, а глаза у нее открыты. Но я до сих пор не знал, моя ли это Люся. В коридорчике я шел, ощупывая стены, хотя потом выяснилось, что сюда падал свет из кухни. У газовой плиты над кастрюлькой склонилась дворничиха.

— Она умерла. — Язык меня плохо слушался.

Женщина не сразу обернулась, а потом взялась за голову и сказала:

— Этого еще не хватало!

Еще она говорила: «Это должно было случиться… Я идиотка, идиотка, идиотка!» Она шла впереди, я — за ней. Меня трясло как в лихорадке.

Ступив в комнату и нащупав возле двери выключатель, женщина зажгла свет. Я остался стоять в дверях, она же подошла к телу, наклонилась и вдруг энергично потрясла руку-шлагбаум. Из постели донесся сдавленный звук, который и стоном-то трудно назвать. Я моментально подскочил к спинке кровати — это была не моя Люся. А дворничиха тут же начала голосить:

— Вот сволочь, вот гадина! И я — идиотка натуральная! Не рассчитывай, что ты так просто отсюда выйдешь! (Это уже относилось ко мне.) Уйдешь только с ней! Сейчас вызову милицию, пусть она вас вместе с сестричкой забирает куда следует!

— Не ори! — ответил я, даже не сообразив, что обращаюсь к ней на «ты». — Она мне не сестра.

— Рассказывай сказки!

Я никогда не видел человека, допившегося до такого состояния. Это был полутруп! Иссохшее тело, как у подростка из Освенцима. Руки и ноги — спички. На сером застывшем лице с синими тенями пустые черные дыры — глаза. Без зрачков. Вернее, один сплошной зрачок. Кроме комбинации, на ней ничего не было. Она попыталась шевельнуться, но безуспешно, словно конечности ее были по сто пудов. Пока я с изумлением смотрел на это существо, дворничиха продолжала кричать:

— Я вас выведу на чистую воду! Всю вашу подлую семейку!

Она вопила, словно включенный магнитофон, ничего не слыша, и пришлось не один раз спросить: что с этой Люсей происходит?

— Ты не знаешь? Первый раз видишь? А может, ты думал, она в институтах учится? Ваша мать только хавало умеет открывать, а за дочь отвечать не хочет. Откинет девка копыта, а менты меня спросят: кто наркоту доставал? Как я буду выкручиваться?

— Она что, наркоманка?

— Нет, она народная артистка! Очень заслуженная! Иди на столе посмотри!

Я подошел к столу. Там валялись шприцы и обертки от них, ампулы с отломанными головками, резиновый жгут и книга «Фауст».

— Надо вызывать «Скорую», — сказал я.

Совершенно неожиданно существо, в котором невозможно было предположить ни капли сознания, умудрилось даже приподняться и невнятно, умоляюще, заплетающимся языком заговорило. Это были обрывки слов:

— Пожал-ста… не надо… Клав… Ты обеща…

Клава, видать, выдала весь свой механический завод. Она сказала в сторону постели:

— Заткнись. — И мне: — Здесь все равно нет телефона.

Она ушла, а существо затихло и даже глаза прикрыло. Я вытащил из-под неподвижного тела мятую серую простыню и накинул на эту несчастную Люсю. Глаза ее снова распахнулись, но на этот раз огромные черные зрачки закатились. Выглядело это так страшно, что я дрожащими руками попробовал опустить ей веки. Потом мне показалось, что она не дышит. Приставил ладонь к ноздрям, но ничего не понял. Дотронулся до щеки — покойницки-холодная. В панике я отбросил простыню и попробовал приложить ухо к груди. Возможно, не туда прикладывал — сердца не услышал. Я снова укрыл тело до подбородка. В ящике стола, среди бумаг, перемазанных косметикой, рассыпанной пудры, разорванной коробки с гримом и каких-то дешевых украшений, я нашел, что искал, — зеркало в пластмассовой оправе с ручкой. Приблизил к ее носу. Ожидание показалось долгим, но, видимо, длилось секунды. На поверхности стекла всплыло мутное пятнышко.

Клава сидела за столом перед телевизором, но смотрела мимо экрана.

— Хочешь чаю? — спросила она спокойно.

— Нужно что-то предпринять. Ее нельзя так оставить.

— Ничего, — ответила Клава, — само пройдет. К утру оклемается. Она каждый месяц такие концерты закатывает. Переберет своего зелья и отдает концы.

— У нее что-то с дыханием. Совсем слабо дышит.

— Это мы уже проходили.

— Но от этого умирают! Надо вызвать «Скорую».

— Не надо «Скорой». Она боится этого путце смерти.

— А смерти, значит, не боится?

— He-а. Там ей будет лучше. Святая лечила ее. Это я Матильду так называю, — пояснила она и добавила: — В юмористическом, конечно, смысле. До святости ей — как мне до Москвы раком. А попросту она — дура. У нее в жизни тоже всякое было, вот и решила заделаться матерью Терезой. Ночлежку для всяких ублюдков содержала, жалела. С этой много возилась, да что толку: возись не возись, она конченая. А потом уехать решила. Место здесь дворницкое — клёвое. Хоть зарплата маленькая, но бесплатное жилье, а к тому же клиенты — кому полы мыла, кому окна. И место, и клиентов она мне передала не за так. Денег не просила, но оставила наркоманское отродье. Приезжает проверять. Но лучше бы заплатить да не знать всего этого.

— А давно вы здесь?

— Три месяца. А Матильда приезжала неделю назад. Я ей говорю — криминал, подохнет Щепка, что мне делать?

— Вы ее Щепкой зовете?

— А ты посмотри: три щепочки сложены да сопельки вложены. Правда, она тихая, никого не водит, забьется сюда, как в нору, и сидит. Так говоришь, не брат ей? А зачем назвался?

Я попытался объяснить, что ищу другую Люсю, может, и поверила.

— Матильда хочет ее забрать, — сказала Клава, — да, боюсь, не было бы поздно. А я пока обещание не нарушала, но адресок Щепкиной матери раздобыла, ходила к ней. Эту голыми руками не возьмешь. Только что с лестницы не спустила. — Говоря о матери, Клава испытующе посмотрела на меня, — должно быть, все же подозревала, что я Щепкин родственник, — а потом говорит: — Сдам я Щепку. Еще немного потерплю и сдам. И перед законом буду более чистая, чем мать Тереза. — Помолчала и язвительно добавила: — Волховстроевская мать Тереза! Даже ты говоришь, что надо вызывать медицину. Может, уже пора? И покончить с этим!

— Не знаю, — сказал я и пошел проверить, как там Щепка.

Входил с опаской, но ничего не изменилось. Дыхание — тоже. Но на этот раз я уловил его без всякого зеркала. Вытащил из щели между стенкой и кроватью сбитое одеяло и укрыл Щепку. Она была такая холодная, будто жизнь покинула ее. Была ли без сознания, спала ли?

Я заглянул в стенной шкаф с фанерными дверцами, но ничего теплого, кроме осенней курточки на грязном меху, не нашел. Положил поверх одеяла. Потом выдвинул из-под кровати чемодан в надежде, что там найдется какая-то одежда, и обнаружил скомканные тряпки вперемешку с книгами и бумагами. Вытащил свитер и завернул в него Щепкины ноги.

Клавдия смотрела какой-то фильм, хотя на экране черно-белого телевизора угадывались одни силуэты.

— Живая? — спросила она.

— Живая. Только очень холодная. У вас есть грелка?

— Грелки нет. Налей кипятка в бутылки. Они в рюкзаке, в прихожей.

Возле двери нашел рюкзак и выбрал оттуда бутылки с завинчивающимися пробками. Рядом была вешалка с горой одежды.

— Чья одежда в прихожей? — спросил я у Клавдии. — Ваша?

— Обижаешь, — сказала Клавдия. — Я такую рвань не ношу, а одежду держу в комнате. Эта еще при Матильде висела, от всяких бомжей и нарков осталась.

Одежду с вешалки я тоже навалил на Щепку, потом разлил по бутылкам горячую воду, сильно закрутил горлышки пробками и, проверив, чтобы бутылки не обжигали, обложил ими Щепкино тело. К ступням пристроил сразу две бутылки и обвязал поверх свитером. Потом я пошел к Клаве и вместе с ней тупо смотрел, как по экрану движутся смутные тени. Она снова предложила мне чаю, я не отказался и не заметил, как сожрал у нее больше половины батона.

— Голодный? — спросила Клава с сочувствием. — У меня корюшка в томате есть. Хочешь, картошку сварю? — И, словно оправдываясь, сказала: — Я рада, что ты пришел. Не знаю, кто ты, и знать не хочу. Просто — человек, и ладно. А по жизни, я тебе скажу, Щепка неплохая. Это у нее болезнь плохая, она и красоту съела, и волю. Щепка все понимает. Иногда жалкая такая, виноватая, еду принесет, сидит со мной за телевизором. А недавно отобрала ведро со шваброй, сама пошла мыть лестницу. Смотрю, запыхалась очень: дыхалка у нее не работает и сил никаких нет. Взяла ведро, сама домыла. А знаешь, чего она за ведро схватилась? Вину чувствует, это я тебе точно говорю. А чем она передо мной виновата, если задуматься? — Клава вздохнула. — Варить картошку?

— Вари, — сказал я, снова переходя на «ты», но это получилось естественно.

Я снова проведал Щепку. Лежала без движения и выглядела по-прежнему страшновато. Запекшиеся губы были приоткрыты, дыхание незаметно. Но когда я вошел, мне показалось, что она сделала беспомощную попытку пошевелиться и освободиться от наваленной на нее одежды. Я сбросил с нее гору тряпок прямо на пол, оставив одно одеяло. Мне показалось, что руки и ноги ее потеплели. Одна бутылка протекла и намочила матрас. Мокрое пятно я накрыл полотенцем. Потом я попробовал напоить Щепку теплой водой, большая часть которой вытекла на подушку. Я ее перевернул, приподняв Щепкину голову.

— Все будет хорошо. Все образуется, — говорил я ей, не заметив в дверях Клаву.

— Из тебя получится хороший врач или медбрат. Ты где-нибудь учишься?

— В школе.

— Иди во врачи.

— Вряд ли у меня к этому делу призвание, к тому же в медицинском очень большой конкурс.

— Так и выходит, — сказала Клавдия, — поступают не по способностям, а за взятки. Поэтому и врачи перевелись.

К картошке у Клавдии кроме кильки нашелся огурец, из которого она сделала салат. Пока мы ели, она рассказывала мне про свою жизнь. Я посматривал на часы. В половине двенадцатого надо было отчаливать, иначе я не успевал на метро. Пошел напоследок проведать Щепку.

Похоже, ей снова было холодно, ее потряхивало. Глаза у нее были полуоткрыты, и она пробормотала нечто нечленораздельное.

— Повтори, — нагнувшись над ней, попросил я. Я даже не знал, слышит ли она меня, понимает ли.

Собрал бутылки, чтобы поменять в них воду. Вернулся, она снова что-то прошептала. Послышалось: «Плохо».

— Потерпи. Все пройдет, все устроится, — сказал я ей, хотя совершенно не был в этом уверен.

Обложив Щепку бутылками с горячей водой, я взял ее руку, чтобы проверить, согревается ли она, и вдруг ощутил, как она с силой цыпленка пытается ухватиться за меня.

— Я собираюсь спать, — сообщила Клавдия, заглянув в комнату. — Уходя, захлопни дверь.

Ну, засада! Пора было мотать удочки, если я хотел завтра уехать в Шапки. Я сказал Клавдии, что оставлять Щепку на ночь без присмотра нельзя. Она заявила, что встает в семь утра и, если бы каждый раз следила за Щепкой ночами, ее бы уже с работы выгнали. Возможно, она была права. Но и я был сбоку припека в этой истории. Кем мне была эта дурная Щепка? А родная тетка завтра будет ждать меня и волноваться, пока я вожусь с полудохлой наркоманкой. Полная дичь!

Мне ненавистна была эта грязная полутемная комната, я с ужасом смотрел на чуть живое мозглявое существо с запекшимися губами и жидкими жирными волосами и всей душой рвался на свободу, на свежий воздух. Так почему же я чувствовал себя сволочью? Видимо, уйти я не мог после того, как ощутил движение ее холодных маленьких, как у ребенка, пальцев. Может, это вообще было неосознанное движение, но мне почудилась в нем просьба не уходить, просьба о помощи.

Я снова навалил на нее груду одежек. Вроде бы она меньше тряслась и заметнее дышала. А еще она стала издавать тихие поскуливающие звуки и говорить! Совсем невнятно говорила, но я разобрал: «Держи меня» — и не один раз. Похоже, ей казалось, что она куда-то падает. Я крепко держал ее руки и утешал как умел:

— Не бойся. Я здесь. Все будет о’кей.

Временами она затихала, будто проваливалась в забытье. Часа в три я тоже сломался и ненадолго отрубился. Так и спал, сидя на коленях возле нее, положив голову на край кровати. Очнулся — жива, слава богу! Лицо спокойное. Я подумал, что когда-то она, видимо, была симпатичной.

Я бросил на пол две старые куртки, вытянулся на них, и эта постель даже не показалась мне жесткой.

Снилось мне, что я проснулся в нашем старом доме. Лежал, скорчившись, на голой кровати и боялся открыть глаза. Наверное, я их уже открывал, потому что знал: в комнате нет мебели, кроме ломаных стульев, кругом раскиданы пропыленные бумажки, старые тетрадки, рваные коробки и склянки. Здесь давно все нежилое. Стекла в окнах выбиты, торчат осколки. Сквозняк. На улице холодно и ветрено, и шелестят за окном деревья, словно сказать что-то пытаются. Я напрягся и услышал в их шелесте:

— Мальчик… Мальчик…

Вот тут я и в самом деле открыл глаза и сразу все вспомнил.

В комнате стоял душный, тяжелый воздух. Все так же горела электрическая лампочка, и без часов я бы не понял, ночь сейчас или утро. Щепка полулежала, натянув на себя старый плащ. Губы у нее потрескались и распухли. Она звала меня чуть слышным шелестящим голосом:

— Мальчик… дай воды.

Помчался в кухню и налил воды из чайника. Пришлось ее поить: сама она не в силах была удержать кружку. Напившись, она сползла в постель и спросила:

— Ты кто?

Я сказал, кто я и откуда, и в свою очередь спросил, знает ли она Люсю. Щепка в знак согласия прикрыла глаза, а потом поинтересовалась:

— Как она поживает?

Щепка походила на резиновую игрушку, из которой выпустили воздух, но все понимала и могла отвечать на вопросы. Неужели она не знала про исчезновение Люси?

— Когда ты видела ее в последний раз?

— Не помню. Давно.

Она снова попросила пить. Я подложил ей под спину куртку и, подхватив под мышки, без всяких усилий посадил. Кружку она держала без моей помощи.

— Как ты здесь оказался? — спросила Щепка, облизывая губы.

— Расскажу. Только вспомни, когда ты последний раз видела Люсю. Можешь?

— Могу, — ответила она.

Щепка надолго замолчала, и поскольку на лице ее не отражалось ни малейшей мысли, я даже подумал, что она заснула с открытыми глазами, а потом стала бредить, потому что беззвучно зашевелила губами. Оказывается, она считала прошедшие годы.

— Первый курс, когда я не училась. Потом еще раз первый курс. Потом я училась почти два года. Потом не училась. Отними три года от нынешнего. Даже больше.

Я сообщил ей, что три года с лишком назад Люся ушла на работу и не вернулась домой, пропала без вести.

— Как? — без особых эмоций спросила Щепка. Глаза ее затуманились, рот стал кривиться, но она не заплакала. Лицо снова стало походить на маску. — Значит, доконал он ее?

— Кто? Руслан? — спросил я.

— Он говорил, из-под земли выну. Она хотела бежать, но у него руки длинные. Предупреждал ведь: «Не достанешься мне — не достанешься никому». Она думала, он пугает, а ее не надо было пугать, она и так была перепугана.

Щепка разговаривала будто сама с собой. Я сел на край кровати и даже тихонько встряхнул ее за плечи, чтобы обратить на себя внимание.

— Почему она не попросила помощи? Ты ведь знаешь, у нее был муж, мои родители ее любили. Милиция, наконец…

— Стыдилась. Не хотела. Она любила мужа и дом ваш любила. Она спряталась там, как в крепости. Но враг пришел, и она, чтобы крепость защитить, себя сдала.

Это было похоже на бред. Разговоры утомили Щепку, но тон лица у нее стал живее. Она попросила пододвинуть к кровати стул и принести воды. Я хотел уточнить про крепость и врага, но она вопроса не услышала — была занята своими мыслями.

— Не верится, — отрешенно сказала она. — Он ей сказал: «Я тебя в Пятигорск увезу, и никто нас не найдет». А может, в Кисловодск… Или в Пятигорск?

— Да здесь он, Руслан. В Петербурге.

— Значит, и она здесь. Милиция искала?

— Милиция не знала про Руслана. Про него вообще никто из нас не знал.

— У попа была собака, он ее любил, она съела кусок мяса, он ее убил, — ни к селу ни к городу дрожащим голоском пропела Щепка, и по ввалившимся щекам потекли медленные слезы.

— Ладно, — сказал я, — мне пора. Больше ничего конкретного не можешь сказать?

— Что?.. Он ее любил.

— Кто, Руслан?! — разозлился я. — Он ее… — Я поискал подходящее слово и нашел: — Надругался над нею! Вот что он сделал. Он ее чуть до сумасшедшего дома не довел.

— Да, поломал, как игрушку. Но он ее любил. Я не верю, что он мог ее убить. Может, она сама? Она же была не от мира сего. На ней была печать нездешности. Он — страшный человек. Но он не убил бы ее.

— Возможно, но Люси нет, и я хотел бы знать, что с ней случилось. Может, он и не убийца, но к ее исчезновению имеет самое непосредственное отношение.

— Почему не я? — спросила Щепка, и слезы снова покатились из мутных глаз. — Знаешь, как она всех вас уважала, Бога за вас молила! Теперь вы ее ищете. А я никому не нужна, и мне никто не нужен. И вот же — живу.

На часах было ровно шесть. Видимо, на электричку я уже не успевал, но я решил попробовать, а нет — ехать на следующей.

— Значит, про вашу последнюю встречу точнее не можешь сказать? В каком месяце это было?

— Весной. Я дневник тогда вела. Он рассыпался по листочкам. Они и сейчас где-то в книгах и бумагах, но надо все-все перебрать, чтобы найти один листок.

— Постараешься? — спросил я без надежды, и она обещала. — Это мой петербургский телефон. Буду в городе через полторы недели. Позвони, если найдешь что-нибудь важное.

На грязной бумаге, которой был покрыт стол, так и не найдя ручки или карандаша, я написал черным жирным карандашом для подводки глаз: «ЛЕША, ЛЮСИН БРАТ, ИЛИ ЕГО ТЕТЯ — ДИАНА НИКОЛАЕВНА». Дальше номер телефона и помельче: «Прощай, прощай и помни обо мне!!! Ты обещала».

— Я не забуду, — сказала она. — Мы подружились, когда в институт поступали, наверное, потому, что тезки. У нас же и отчество одинаковое. А давно ты здесь?

— Вчера вечером пришел.

— Тебя, наверное, все это неприятно поразило? Извини.

— Поправляйся, — сказал напоследок дурацкую фразу.

Я летел к метро, все еще смутно надеясь успеть на свою электричку, и так хорошо было на свежем воздухе после этой темной норы и тяжелой ночи, где пробудилась к своей потусторонней жизни Щепка — уродливое отражение молодой и прежде, наверное, хорошенькой девушки.

 

Глава 29

ПУП ЗЕМЛИ

На свою электричку я опоздал. Она показала мне хвост. Я видел, как исчезли буквы и цифры на электронном табло у платформы. Тут же выскочили другие, и прозвучало раскатистое: «Граждане пассажиры, со второго пути, левая сторона, отправляется пригородный поезд с конечной остановкой Пупышево».

По толпе возле платформ будто расческой кто провел. Люди со связками досок, саженцами, котами в корзинах, с гружеными тележками, а также мужик с тумбочкой в обнимку устремились на пустой перрон второго пути. Все они ехали в Пупышево, туда, где жила Козья мать, телефон которой Люся записала в шифрованном списке. Не собирался я встречаться с Козьей матерью, но до моей электрички в Шапки оставалось почти два часа, а еще вероятнее, меня заразил торопливый бег пупышевцев, так что, сам не знаю почему, я тоже побежал вдоль вагонов. В толчее старуха споткнулась о чужую тележку и рассыпала из корзины свою хурду-бурду. Я поставил ее на ноги и помогал собирать полураздавленные луковицы цветов и головки чеснока, пока основная масса людей не всосалась в вагоны. Это было время, когда я мог еще опамятоваться, но, запихнув старуху в электричку, сам вошел за ней. Двери закрылись, электричка тронулась.

Видно, не судьба была попасть мне сегодня в Шапки. Впрочем, решил я, к вечеру, возможно, и доберусь до своей тетки. Я так думал, но не верил в это.

Мест в вагоне уже не осталось. Сетки под потолком были забиты рюкзаками, ящиками, корзинками, поэтому я кинул свою сумку в ноги и спросил у парня моего возраста, далеко ли до Пупышева.

— Часа два в лучшем случае, а в худшем — около трех. Смотря сколько электричка простоит в дороге.

— А кондуктор здесь ходит? Не успел взять билет.

Парень посмотрел на меня свысока и заявил:

— Билет стоит двенадцать тысяч, а штраф — восемь. Жди контролера.

— Скандала не будет? — поинтересовался я.

— В облом им скандалить, — покровительственно сказал парень.

В смысл ответа я не проник, посему не без волнения стал ждать контролера.

Народ расположился кто спать, кто читать, кто сюсюкать над чужой собакой, а кто тупо смотреть в пространство. К Рыбацкому, где граница города, вагон набился дополна. Спрессованная людская масса покачивалась в общем ритме, а сидящие там и сям горячо обсуждали проблемы строительства и огородничества и рассказывали друг другу, что у них на участке выросло и почем нынче вагонка и навоз.

Лес, проплывавший за окном, поредел, началось открытое рыжее пространство с тонкими и поломанными, как спички, стволиками берез. Над этой плешью, словно туман, висел дымок. Горел торф. Через час пути я одеревенел и физически и морально, но тут, к счастью, многие высадились, и я успел плюхнуться на освободившееся место. Оно было почти символическим: большую часть скамейки занял огромный мужик, неловко раскорячивший ноги. Ему было лет за шестьдесят, морда породистая, шевелюра для его возраста богатейшая. Густая прядь падала на лоб, щеки бриты, а на подбородке была борода, делавшая его похожим на Клавдия или Полония. Мужик не был зловредным, он попытался подвинуться, чтобы я мог удобнее сесть, и я заметил, что вместо одной ноги у него протез — не гнется.

Я надеялся, что контролер не придет. Мы ехали уже час сорок пять.

— Скоро Пупышево? — спросил я у Полония.

— Через пятнадцать минут, — низким бархатным голосом сказал он.

Но тут, как назло, отъехав от станции Войбокало, мы простояли двадцать минут в ожидании пассажирского. Через полчаса я опять поинтересовался у Полония, скоро ли Пупышево.

— Теперь скоро. Подъезжаем к Новому быту. Сто первый километр! — Он многозначительно поднял вверх палец. — Сюда ссылали проституток и тунеядцев, чтобы не портить в городе красоту жизни. А нас сослали на десять километров дальше.

— В болото загнали, а кругом столько пустующих земель. Себе-то они поставили дачи на Карельском перешейке! — мгновенно возбудился сосед напротив, спокойно до того дремавший.

— А что вы хотели? — откликнулась интеллигентного вида тетка у окна. — Мы же люди второго сорта. И нас таких — почти вся страна.

— Теперь такая пересортица случилась, что мы уже и на третий сорт не тянем. Отходы! — визгливо сказал сосед напротив.

— Ничего подобного, — сочным баритоном возразил Полоний, — мы им показали, на что способен русский человек. И коммунистам, и демократам! Без дорог, без денег целый дачный город забабахали! Сказка!

Народ начал стаскивать с полок свои рюкзаки и корзины, пришли в волнение собаки, все кругом зашевелились. Человек, пробиравшийся к дверям, желчно процедил:

— Эту сказку ты в базарный день за три копейки никому не продашь.

По всей вероятности, для пупышевцев это были какие-то животрепещущие разговоры: они воспламеняли садоводов. Еще один мужик, построившийся в очередь на выход, встрял:

— Чего возмущаться-то? Дело добровольное. Никто не принуждал здесь строиться, сами захотели. Я, например, доволен.

— Ничего другого у нас не будет, — печально сказала старуха в матерчатой кепочке с козырьком. — Это судьба, а свою судьбу не надо хаять. Воздух у нас наичистейший, и чернобыльская радиация нас обошла. Я знаю многих пупышевских патриотов.

— А почему Пупышево так названо, знаете?

— Войбокало — от «воя бокалов», — объяснила тетка, державшая на руках пуделя. — Петр Первый там сильно выпивал и веселился, аж бокалы выли. Про Пупышево — неизвестно.

— А еще про патриотизм говорите! Пуп Земли — вот что такое Пупышево! — громогласно заявил Полоний.

Кто-то хихикнул, кто-то выразил недоверие и собрался поспорить, но дискуссия не состоялась: поезд встал, и двери открылись.

Мимо деревянного вокзала, облепленного под крышей ласточкиными гнездами, вместе с людским потоком я оказался на дороге. Сначала по обе стороны тянулся лес — ель и осина, потом ее пересекла обмелевшая до каменистого дна речка, параллельно ей прошла линия электропередачи, и начались дачные участки. Я спросил, как найти садоводство «Автомобилист», но никто из попутчиков не знал, предлагали «Березку», «Природу № 1», «Восток» и «Восход». А один дядька сказал:

— Здесь без пол литры не разберешься. Здесь сорок пять тысяч участков, население настоящего города.

Пока я приставал к проходящим, появился человек с протезом, Полоний.

— Следуй за мной! — велел он.

Пришлось мне ползти с ним на пару. Иногда мимо проезжала легковая или грузовая машина, оставляя за собой шлейф пыли, обдававшей пешеходов. У придорожных канав в низкорослой травке встречались грибы-навозники, молодые, с мохнатыми белыми коконообразными шапочками, а старые — с развернутыми, покрытыми грязными махрами и словно бы обугленными по краям шляпками. В канаве среди бурых водорослей я увидел странное животное и показал Полонию.

— Водяная крыса, — объяснил он, — ондатра. Чего удивляешься? Здесь их много. Сейчас трава закрывает берега, а по весне хорошо видны норы.

Пассажиры с электрички, так долго ехавшие, бежали к своим участкам очень споро и целеустремленно, но тут некоторые приостановились и стали делиться своими наблюдениями по поводу ондатр. Полоний тут же сообщил им, что держит на продажу нутрий, но пытался приучить к неволе и дикую ондатру, только пары у нее не сыскалось, а поэтому он ее выпустил.

— А вы их живьем продаете? — спросила женщина в кургузой мальчиковой курточке.

— Продаю и живьем, и шкурками. Мясо у них тоже хорошее. Хотите шкурок на бабаху? — Он очертил прямоугольник над своей головой.

— На что?

— Я спрашиваю, папаху, дама, забабахать хотите?

— Если б дамой была, может, и захотела бы. Но я простая советская женщина, а никакая не дама! — обиженно ответила женщина.

— Ну зачем же себя так принижать? — весело спросил Полоний.

Народ снова вышел на дистанцию, продолжая на бегу обсуждать достоинства нутриевого мяса, а Полоний ворчал что-то про дам, демократов и коммуняков.

Постепенно народ всасывался в улочки, пересекающие главную дорогу, а мы с Полонием все шлепали и шлепали, пока и ему не настало время свернуть. Тогда он мне объяснил:

— Следуй прямо, пока не увидишь по правую руку брошенный бульдозер, возле него свернешь и пройдешь еще через две пересекающиеся дороги. Там спросишь. — И добавил: — А Пупышево получило свое название от фамилии владельца этих мест. Говорят, он был лесопромышленником.

Я шел так, как велел Полоний, а бульдозера все не было. То, что я видел, разительно отличалось от Краснохолмского садоводства, и не только необъятным пространством. Здесь, как и в большом городе, сочеталось огромное количество разных стилей жизни. Были каменные двухэтажные особняки с гаражами и скворечники, построенные из всяких фанерок и жердей, были образцово-показательные участки с цветниками и огородами и запущенные, заросшие ольхой и березой. Когда я все-таки нашел бульдозер, спрашивать про «Автомобилист» не пришлось. На дороге перед шлагбаумом стоял указатель. Но где живет Нина Ивановна, никто из встречных не знал. Сразу-то я постеснялся спросить Козью мать, а когда назвал ее так, тут же получил ответ, свернул на указанную аллею и по козьим следам и орешкам дошел до дома. Я был горд, что проявил наблюдательность.

На участке паслись две козы, но путь преградила препротивная собачонка, разрывавшаяся от лая. Вряд ли она была опасна, если не сидела на привязи и выскочила через мостик прямо на дорогу. Заискивающе уговаривая собачку замолчать, я потихоньку продвигался к мостику. Тут, на мое счастье, из-за дома появилась женщина в старой куртке с отрезанными рукавами и что-то сказала мне. Я не понял — что. Она повторила. «Мул-буд-был» какое-то. Лицо ее лошадиное так кривилось при этом, что я догадался: она того! Собачка отбежала, но и я постепенно стал отползать, бормоча: «Извините, извините…»

На соседнем огороде копалась женщина. Я окликнул ее, а когда она подошла к забору, объяснил, что хотел увидеть Нину Ивановну, но не понял, что она говорит.

— Это сестра ее, Клара, — сказала соседка. — А молока у них сейчас нет, с трудом хватает для постоянных клиентов. Заходите в октябре.

— Я не за молоком, я по другому делу.

— Идем, — сказала женщина, отпирая калитку, и я направился за ней. — Нина Ивановна болеет. А Клара — глухонемая, но она понимает по губам.

Собачка снова выскочила и облаяла нас, несмотря на увещевания соседки. И опять появилась Клара, вытирая руки о передник. Соседка спросила у нее про Нину Ивановну, и тут, напрягшись, я разобрал, как Клара произнесла, мучительно кривя лицо: «Оу-уна сы-и-пиит».

— Спит она, — перевела соседка и, указав на скамейку возле крыльца, предложила подождать.

Клара постояла рядом со мной, разминая руки, промычала что-то доброжелательное и удалилась, а я остался лицезреть пасущихся коз и деревянные постройки, одновременно похожие на времянку, баню, сарай и хлев. Осеннее солнышко пригревало, я снял куртку. Пустой со вчерашнего дня желудок трубно требовал пищи. В десятый раз я подумал, что был не прав, заехав не туда, куда следовало. Наверное, сейчас я уже подходил бы к дому отдыха в Шапках, а там меня ждала тетка и обед. Котлеты с гречневой кашей пришлись бы очень кстати. И компотом запить. Дальше котлет почему-то мое воображение не шло, зато я представлял их с разными гарнирами.

Глухая появилась с алюминиевой кружкой и здоровым ломтем хлеба. В кружке было молоко. Что-то приговаривая, она протянула мне еду, и я дважды радостно прокричал «спасибо», тут же понял, что орать бессмысленно, и совершил несколько энергичных поклонов головой. Она тоже заулыбалась и закивала.

В мгновение ока я уничтожил и хлеб и молоко. Конечно, это было козье молоко, но я даже не почувствовал его отличия от коровьего. Потом я задремал, а проснулся оттого, что глухонемая трогала меня за рукав и показывала руками на крыльцо: пожалуйте, мол. Пожаловал. Через какие-то заваленные ведрами и хламом сени прошел в комнату. На постели лежала маленькая худая женщина с таким бледным лицом, будто на воздухе год не была, с впалыми щеками и провалившимися глазами. Памятуя свой недавний опыт, я подумал про наркотики, но мысль была глупая. Просто она была старая и больная.

Я поздоровался, она чуть заметно кивнула, выжидающе глядя на меня. Сказал ей, что родственник Люси Тихомировой.

— Кто это? — спросила она слабым голосом.

Принялся объяснять, что Люся из Краснохолмска, девичья фамилия ее Борисова.

— Из Краснохолмска… — повторила она и издала стон, от которого у меня мурашки пошли по коже.

Однако я понял: она вспомнила, о ком речь. Я продолжал стоять над ней, и она попросила:

— Сядь.

Я принес стул и уселся рядом с кроватью.

— Так она вышла замуж?

И эта не знала, что Люся исчезла без следа. Пришлось сообщить. Нина Ивановна снова застонала и заплакала. Лицо ее сморщилось, веки покраснели. Может, у нее было больное сердце и нельзя было рубить сплеча, надо было потактичнее… Смотреть, как она плачет, было невыносимо. Все это вообще было слишком. Вчера — умирающая от наркотиков, сегодня — умирающая от старости. Явный перебор. Меж тем старуха затихла, только носом шмыгала и смотрела на сложенные на груди руки с распухшими суставами.

— Вы давно видели Люсю в последний раз? — задал я свой коронный вопрос.

— Давно… Очень давно… Она еще в школе училась, — сказала Нина Ивановна, вздыхая чуть не через слово.

— А вы знаете, кто такой Руслан Рахматуллин?

— Мой брат, — ответила она.

— А где он сейчас? — спросил я обалдело.

— Не знаю, — неопределенно проговорила она, так что я заподозрил, что, возможно, и знает, но не хочет сказать.

— Как же можно не знать про родного брата?

— А он мне неродной, — промолвила Нина Ивановна. — У нас и матери разные, и отцы.

— Почему же вы говорите — брат?

— Я родилась в самом начале войны. Клара на три года раньше. Отец погиб в сорок втором, я его никогда не видела. А мама осталась совсем молодая. Она одна нас вырастила, работала на обувной фабрике. Когда ей было за сорок, посватали вдовца с пятилетним сыном. Мне уже было девятнадцать лет. Я не возражала, тем более мы из коммунальной квартиры переехали в отдельную. И отчим меня ничем не обижал. Но прожили они с матерью всего ничего — умер отчим: он после войны весь израненный был. И остались мы вчетвером. Я старше Руслана на четырнадцать лет, он ребенок, а я уже замуж вышла. Не было у меня к нему сестринской любви.

Говорила она медленно, долго, а к концу у нее уж язык заплетался. Она закрыла глаза и, может, заснула или так лежала. Я еще посидел рядом и вышел на крыльцо. Мумукнула корова; где-то далеко, за участками и лесом, еле слышная, прошла электричка. Я решил: пусть Нина Ивановна отдохнет, потом продолжу разговор.

На мостике показалась согнувшаяся под огромным мешком Клара, в руке у нее был серп. Она доплелась до сарая, вывалила у порога скошенную траву и снова собралась уходить с пустым мешком. Я показал, что хочу помочь. Она тут же смекнула, о чем я, и радостно залопотала свой абракадабрский набор звуков, закивала, принесла второй мешок, еще один серп и отвязала козу.

Коза на веревке послушно шла за нами по аллее. У поворота на дорогу, на заросшем заброшенном участке, Клара привязала ее пастись. Только теперь я обратил внимание, как присутствие коз сказывалось на окрестном пейзаже: бортики канав тщательно выкошены, «зеленая изгородь» у канав общипана, там и здесь торчат засохшие деревца с обглоданной корой.

Ползая с серпом у канавы, я срезал пучки травы, а перед глазами стояло лицо Нины Ивановны с вялой серой кожей, страдальческими глазами и гнилыми пеньками во рту вместо зубов. И вдруг я сообразил, что она не так и стара, если родилась в начале войны. Жизнь ее старухой сделала или болезнь, я не знал.

Мы совершили с Кларой три ходки за травой. Я вспотел, пропылился и очень хотел знать, проснулась ли Нина Ивановна. Возвращаясь с третьего покоса, встретили на дороге соседку, идущую из магазина. Клара, судя по всему, стала ей нахваливать меня, а соседка полюбопытствовала, кем я прихожусь сестрам. Сказал, что никем, и спросил, чем больна Нина Ивановна.

— Надорвалась, — сочувственно сказала соседка.

— У нее грыжа?

— Нет, у нее давление, сердце… Все здоровье у нее разладилось. Мало двух коз, еще корову захотела. Знаешь, сколько козы и корова за зиму съедают? Тонн девять сена. А она человек городской, взяла молоденькую телку и удивлялась, чего та молока не дает. Ей сказали: огулять надо. Пришлось быка покупать. Бык тоже молодой, никто и не верил, что корову огуляет, а вот ведь — стельная…

— Какая? — прервал я.

— Беременная, в декабре теленочка родит, а тогда и молоко будет давать. Только зачем это молоко, если здоровья нет? С быком она очень намучилась: он здоровенный, буйный. Сколько раз с привязи срывался, огороды вытаптывал, а однажды обмотался проволокой, за которую был привязан, ногу повредил, так она его чуть не на себе домой перла. Еле пристроила его, неделю как увели.

— Зачем же ей это?

— Спроси. Нравится, любит животных. Она же здесь круглый год. Квартиру дети оккупировали, невестка выживает. Сын ни разу здесь не был, правда, деньги дает, а дочка с мужем стали приезжать, как слегла. Раньше тоже не ездили.

— А брат? — осторожно спросил я.

— А разве у нее есть брат? — удивилась соседка. — Никогда не слышала. Муж, который этот дом построил, умер. Погиб. Убили его. Пришел с работы с пробитой головой, весь в крови, дома и умер. С тех пор Нина с Кларой перебрались сюда на постоянное жительство. Пенсии маленькие, завели коз, чтобы молоко продавать. А с коровой она глупость сделала.

Пока я с соседкой базарил, Клара отнесла свой мешок и вернулась, зовет. В кухне у нее на газовой двухкомфорочной плите суп из рыбных консервов кипит. Мы поели, а потом Клара при мне пыталась кормить сестру с ложки, но та ни глаз, ни рта не открывала. Разговор с ней был невозможен, я уж подумал, не померла бы.

Потом я банки для молока мыл и вытирал, за козой с Кларой ходил, наблюдал процесс дойки и выдачу молока покупателям. К вечеру мы отправились выгуливать цепного пса, сопровождаемые Найдой, собачонкой, которая облаяла меня при встрече. Закат был брусничный, обещавший назавтра хорошую погоду. Если я хотел попасть в город, пора было уезжать.

Я снова подошел к постели Нины Ивановны. Она не спала, смотрела неподвижными глазами в потолок. Набравшись решимости поговорить, я уселся возле нее на стул, а пока соображал, как бы ловчее начать, она неожиданно беззвучно заплакала и сказала:

— Я грешница. Я великая грешница, вот Бог меня и наказывает. Я уже не встану. Только Клару жалко: никого у нее нет, кроме меня. А про Люсю я ничего не знаю. Ты ведь за этим приехал? И про Руслана тоже. Он мне жизнь угробил. Он всегда нас ненавидел, он говорил: «Чтоб вы сдохли!» Всю душу вымотал.

Глаза ее ожили и лихорадочно блестели. Не только щеки, но и лоб украсил странный, пятнами, румянец. Иногда она принималась плакать, но тут же глаза просыхали. Она проклинала своего брата, и ненависть придала ей силы, голос окреп, иногда она потрясала в воздухе маленькими бессильными кулачками. Клара поначалу ходила в изголовье кровати и горестно мычала, а потом села поблизости и обхватила голову руками. Я уже и сам думал, не случилось бы что с Козьей матерью — так она разволновалась.

— Мне уже не подняться. В Бога не верю, а лежу и молюсь. Ни одной молитвы не знаю, просто разговариваю с Ним. Прошу защитить Клару. Сколько же жертв на его совести? Думаю, он убил мою мать. Доказательств нет, но я всегда так думала. Знаешь, каково носить в себе такой груз? Когда отчим умер, этому сатане лет десять было. Мать одна его растила, а был он как волчонок. Школу прогуливал, курил, пил, маленький еще, а за бутылкой тянулся. У соседа велосипед украл и продал, а когда тот прищучил его — дверь ему поджег. Мать мягкая была женщина, а его ремнем лупила, от отчаянья. Дома запирала, так замок выламывал. Может, и странно, но она его любила, просто не знала, как с ним справиться. Купит ему обнову, школьную форму или свитер, а он тут же порвет, вымажет в грязи — назло. Она мне говорила: «Он маленький, а вырастет — поймет. Надо ждать и терпеть. Быстрее бы до армии дожить, там его уму-разуму научат». А он в четырнадцать лет в колонию попал. Вернулся — не подойди! Дома страшная жизнь. Мы в трех комнатах как сельди в банке: мать, Клара, нас с мужем и сыном трое и этот сатана. Как напьется, дебоширит, грозит всем мозги вышибить. С моим мужем два раза драки были, один раз муж в больнице лежал. Милицию сколько раз вызывали — ничего, даже на пятнадцать суток не забирали. Ну а мать все надеялась, что он образумится, говорила: «Это моя вина, что из него ничего путного не вышло, воспитать не сумела». А попытки воспитывать она так никогда и не оставила, а от этого только хуже. Он ей вкрадчиво так говорил: «Что ж ты ко мне лезешь? Ты ж как банный лист ко мне прилипла. Ни охнуть ни вздохнуть. Но я тебя отлеплю, и очень скоро». И отлепил…

Иногда Нина Ивановна замолкала, иногда даже глаза закрывала, но я чувствовал, что она заговорит снова.

— Никто не знает, как это случилось, — продолжала она. — Стала мать окно мыть и выпала на асфальт с четвертого этажа. Дома он да Клара были. Клара ничего не слышит, в кухне сидела, она и узнала обо всем, когда милиция и «скорая» приехали. А мать еще жила некоторое время, и не то чтобы совсем без сознания была, но не говорила. Я думаю, что и говорила бы — ничего бы не сказала. А может, и в самом деле голова у нее закружилась: здоровьишко было никудышное. Может, сама упала? Вечная тайна. Если и узнаю ее, то на том свете. Но мысль эта всю жизнь меня мучила и сейчас мучает. Он и гроб нес, и на кладбище скорбно стоял. Но не верю ему ни на грош.

А потом мужа с работы принесли вечером с разбитой головой. Нашли недалеко от дома, на стройке. Не обворован, ничего. Даже пальто не сняли. Всякие, конечно, бывают случаи в наше время. Но не приложил ли и здесь сатана руки?

После смерти матери мы разменяли квартиру на двухкомнатную и комнату в коммуналке для него. Нас тогда было пятеро, а он — один. Он хотел отдельную квартиру, скандалил и угрожал. Я всегда его боялась. Подростком был — боялась. И всегда во всем подозревала. Он в тюрьму сел, а вышел — с мужем это и случилось.

Теперь не знаю, что с ним, где он, но прошлой осенью приходит перевод на пятьсот тысяч. Дочка извещение привезла. Поехала в город, получила перевод. Послано из Ленинграда, а обратного адреса нет. Я сразу поняла: от него деньги. Мы с Кларой в то время не знали, как зиму пережить: в хлеву крыша течет, дым из печки не в трубу, а в комнату валит. Надо мужиков нанимать, самим не сладить. А жгут его деньги руки. И чего, думаю, прислал? Совесть заговорила? Не верю. Поиздеваться, значит? Милостыню подать? Когда мать его распинала за воровство, я же помню, он глумливо так спрашивал: «А вы очень честные? За честность и килограмм картошки не дают. От честности только пухнут». Ты думаешь, честные деньги он мне прислал? Не верю. И вообще не верю, что у него могут быть честные деньги. Помучилась я и поехала по его старому адресу. Дом нашла, во дворе походила — и на электричку. А сама оправдание себе ищу, думаю: вряд ли он уже живет в этой комнатенке, а значит, нет у меня его адреса и возвращать деньги некому. Приехала в Пупышево и тут же бутылку водки купила для соседа, чтобы дверь перевесил. Из сатанинских денег купила. Пенсии у нас смехотворные, мы этих бутылок не напасем, а от печника и бутылками не откупишься. Год уже прошел, деньги те истрачены, а я все вижу его, сатаны, ухмыляющуюся морду, и говорит он будто бы мне: «Ах, вы очень честные? А моими нечестными денежками не побрезговали?» Как со всем этим жить? А как мне ТУДА со всем этим отправляться? Что я ТАМ скажу, если спрашивать станут?

Вроде бы Нина Ивановна и говорила для меня, но потом я подумал, что скорее для себя или для Него. Я имею в виду Бога. Я даже не был уверен, ответит ли она на мой вопрос.

— А вы про эти деньги Кларе рассказывали?

— Зачем ей знать? Клара негордая, она бы взяла и спасибо сказала, — отозвалась она и попросила: — Скажи Кларе, я кушать хочу.

Она засмеялась. Смех был не очень естественный, какое-то слабое надрывное кудахтанье. Но это был смех. Я подскочил к Кларе, дремавшей на стуле, и тихонько потряс ее за плечо, указывая на Нину Ивановну. Клара подошла к сестре и тут же радостно и неуклюже засуетилась у плиты.

Нина Ивановна села в постели, с помощью Клары надела на рубашку шерстяную кофту, а ела сама, без всякой помощи. Вся эта деятельность, должно быть, утомила ее, и я ожидал, что она захочет отдохнуть. Она действительно легла. Клара принялась затапливать печку. На улице было уже совсем темно. Я посмотрел на жестяные ходики с нарисованной кошачьей мордой. При каждом движении маятника в прорезях кошачьих глаз ходили зрачки.

— Мне надо в город, метро в двенадцать закрывается.

— Куда тебе ехать, на ночь глядя? Ночуй в бане, там и дочка с зятем спят, — предложила Нина Ивановна.

После еды лицо ее порозовело, голос окреп. Все складывалось удачно. Ведь разговор наш еще не был закончен. Но это означало, что и завтра утром я не выеду в Шапки.

— Что вы знаете про Люсю? — задал я главный вопрос.

— Что я про нее знаю? Ничего. Подозреваю ли, что этот сатана куда-нибудь ее увез или что-нибудь с ней сделал? Так я уж говорила: я его во всем подозреваю.

Она замолчала. Кажется, на сытый желудок ей уже не хотелось предаваться тяжелым воспоминаниям, и обида, похоже, в ней притихла. И все-таки Нина Ивановна сказала:

— Она еще одна жертва и еще одна моя вина.

— Когда вы с ней встречались?

— Она еще девчонкой была. Как-то он привел ее; я одна была, надомно работала. На машинке, на пишущей. Дипломы перепечатывала людям, диссертации, статьи всякие. А до этого — в машинописном бюро. Видишь? — Она показала мне свои куриные лапки с кривыми от распухших суставов пальцами. — Болят. Ночью болят и к холоду. И от работы болят. Но я про Люсю. Я и знать ее тогда не знала. Смотрю — девчонка, растрепанная вся, глаза безумные. Прямо невменяемая. А он мне велит: «Чтобы глаз с нее не спускала, из дому ни шагу, и чтобы никто про нее не знал! Своим наври что хочешь. И приведи мне ее в порядок. Не сделаешь — пожалеешь!» И так он это сказал, что я вздрогнула. Выхода у меня не было. Я сразу подумала, что девчонку надо бы врачу показать: у нее было нервное потрясение, а может, и похуже что. Сижу, работаю, а она забьется куда-нибудь и воет — остановиться не может. Домашним наплела, будто она моя дальняя племянница и должна у нас пожить, пока ее мать комнату в общежитии не получит. Хлебнула я с ней! Ее нужно было по-настоящему стеречь, боялась в магазин выйти: вдруг что-нибудь над собой учудит. А девчонка рассказала — не сразу, она долгое время совсем молчала, — ну, в общем, что сатана с ней сделал. Знаешь что? Изнасиловал.

Нина Ивановна сказала это, снизив голос до шепота, и подождала, как будто надеялась, что я знаю Люсину историю. Поскольку я молчал, она продолжила снова шепотом, словно нас кто мог услышать:

— Это правда. Она маленькая была, глупенькая. Он жениться обещал, она верила. Может, запугал, или ей казалось, что нет другого выхода, кроме как с ним остаться. Я думаю, он ее любил. Трудно представить, но и звери любят своих подруг и детишек. Я видела, что любит, — он часто ее навещал, прямо через день. Мне говорит: «Головой за нее отвечаешь». Сначала она от него как мышка от кошки. Услышит, что идет, закроется в ванной на задвижку; уламывает он ее, уговаривает под дверью — ни звука. Но под конец перестала убегать, а захочет ее обнять, не отстраняется, а сожмется вся, скорчится и голову рукой закроет, как от удара. Он уж и не трогал ее. Я спрашивала, она сказала, что не бил ее никогда, и похоже на то: возился, как с ребенком. Так она и была ребенком. А ко мне он ее запрятал после одного случая. И случай этот… не знаю, как и рассказать… После этого у нее нервное расстройство и произошло.

Теперь было заметно, что Нина Ивановна устала. Она часто останавливалась, теряла мысль и спрашивала, на чем остановилась. Я начал опасаться, что она не закончит рассказ.

— Это было в Краснохолмске, там он жил у каких-то своих подельщиков. Пришла к нему Люся, ей говорят: он только что ушел. А весна началась, тепло, она впервые летнее платьице надела, и что-то хорошее у нее случилось… в школе что-то… Может, хорошую отметку получила, не помню. Только настроение радостное. Догонять его не собиралась, но увидела на улице — впереди идет с двумя мужиками. Она за ними, порхает, как бабочка, в своем платьице, не окликает, но из виду не теряет. Представляет, как удивится и обрадуется, когда она объявится. А сатана и мужики встали возле сберкассы, на часы смотрят. Потом все произошло очень быстро. Открылась дверь сберкассы, и тут же один из мужиков вырвал у выходившего человека сумку, — а этот человек был инкассатором. Но убежать они не успели. Тротуар там узкий, два шага, а напротив двери — инкассаторская машина с охранником. Он и выскочил на помощь. Тогда наш сатана и застрелил его из пистолета.

— Я слышал про эту историю, я еще маленький был. Но убийц так и не нашли?! Что же, свидетелей не было?

— Никто даже словесного портрета не смог дать: очень быстро все случилось. Шофер из машины не видел лиц, а когда услышал выстрел, вообще под сиденье залез. Даже не знали точно, двое было налетчиков или трое.

— А Люся-то, Люся?!

— Она видела и кто стрелял, и как тело упало на тротуар, как кровь лужей налилась. Она не соображала, что делает, закричала и помчалась куда глаза глядят. Он ее в охапку, а она брыкается и бьется в истерике. Он — через проходной двор на другую улицу и машину схватил. Она помнила, что шоферу сказал: «В больницу, у девочки желудочные колики!» Больница ведь у вас рядом с вокзалом? Вот и привез ее ко мне в летнем платьице. Чтоб не проболталась, привез, ну и чтобы в себя пришла. Потом уж она под его диктовку писала родственникам письмо, что жива и здорова. Она у меня чуть не все лето прожила да еще уезжать не хотела. Все плакала, говорила, что родные ее убьют. Я ее сама отвезла, но не к родным — к учительнице. А сатана скрылся через месяц, сказал, что должен уехать, а если с Люсей что случится, я кровью умоюсь. И если болтать будем — то же самое. Я знала: терять ему нечего, у него все равно статья расстрельная или вроде того. Мне кажется, что он тянул с отъездом, потому что хотел взять с собой Люсю, но она была не готова. Он ее предупредил: «Я вернусь, а ты меня жди. Год жди, два, три, десять. Все равно вернусь. Если что — найду, из-под земли добуду. Будешь ждать сколько понадобится». И мы не сомневались, что добудет и кровью умоемся, если что… Вот я и думаю, что он вернулся и исполнил обещание. А может, он мне и деньги выслал за то, что стерегла ее… за работу…

Печка потрескивала, в комнате стало жарко, но меня бил озноб, как при простуде. На прощание Нина Ивановна сказала:

— У меня плохая интуиция, но, когда ты сказал, что Люся пропала, я даже и не подумала, что он ее убил. Подумала, что увез. Искалечил он ей жизнь. Вот и посчитай, сколько всех нас. Теперь очередь Клары. Она без меня пропадет.

— А куда он мог увезти Люсю?

— Мир большой. Но вот что странно… Если бы он ее увез, она бы нашла способ подать весточку. Конечно, если бы хотела…

— Значит, ее нет?

— Наверное, бывают такие обстоятельства и места, откуда не напишешь.

— Вы хотите сказать, из сумасшедшего дома?

Про такую вероятность я даже не думал. Но через две недели, когда появится майор Лопарев, все вероятности будут учтены. На сей раз Рахматуллину не удастся скрыться. Он должен ответить. Я решил, что за две недели изложу все на бумаге, как Люсина учительница, чтобы не барахтаться в фактах, которые превратились в моей бедной голове в кашу. Напишу все по порядку, не упустив ничего важного. Вот чем я буду заниматься в Шапках.

Баня, куда привела меня Клара, была небольшим бревенчатым домиком с каменкой и широким полком, на котором лежали матрас и подушка, набитые сеном. В ногах — стопка сложенных пикейных одеял.

Устал я, будто целый день булыжники ворочал, а заснуть не мог. Я составлял слова в предложения для своего заявления в милицию. Ближе к утру я подумал, что даже не сомневаюсь в том, что Нина Ивановна не умрет. Это меня очень ободрило. Я ненавижу смерть, и мне неприятно, когда мои знакомые болеют. Но кроме человеколюбия, по правде сказать, была в моем отношении к Козьей матери и корысть: нужен был живой свидетель. А она была главным свидетелем. Главнее некуда.

 

Глава 30

ИСТОРИЯ ЖИЗНИ

Проснулся я от тихого шелестящего звука и понял: идет дождь. Неторопливыми осторожными пальцами он перебирал листву осин и постукивал по крыше. Мне пора было ехать в город.

В доме первым делом глянул на кровать. Она была пуста, одеяло откинуто. И тут же я увидел худенькую Нину Ивановну, в халате, из-под которого торчала ночная рубашка. Она стояла у плиты и жарила яичницу. Пока я умывался, на столе появился завтрак. Нина Ивановна еле ползала, и я спросил, не поторопилась ли она встать?

— Залеживаться нельзя. Поем и отдохну, — ответила она, добавив удивленно: — А я было помирать собралась.

— Как же вы управляетесь с таким хозяйством?

— Трудно, зато интересно. За это время я узнала так много всего нового, как за полжизни. И каждый день что-нибудь узнаю. Я всегда хотела жить рядом с животными. Вот только с коровой сил не рассчитала. Но очень мне хотелось корову. Я еще в детстве спрашивала маму, сколько ест корова. Мама не знала. Теперь я получила ответ.

— Много ест?

— Не то слово!

— Так, может, продать ее?

— Она же стельная. Как продавать в таком положении? А потом теленочек будет — тоже нельзя. Ее Манечкой зовут, и она очень славная. Сегодня добрела до хлева, она мне голову на плечо положила, а голова тяжеленная, я чуть не рухнула. И глаза у нее такие… Все понимает. Козы тоже непростые животные, они как девчонки — капризные, игривые и вредные. Телевизора и радио у нас нет, а с животными совсем не скучно. Во-первых, некогда скучать, во-вторых, все время интересно, все время что-то происходит. Только бы здоровья…

— А вы читаете?

— Нет времени. Да и не хочется. Видать, положенное прочла. Вон пачка газет. Для хозяйственных целей. Они трехгодичной давности. Прежде чем использовать, прочитываю. Я знаю: что бы там ни писали, все это уже было и прошло. Не надо пугаться, волноваться и переживать. Старые новости лучше новых.

Я поблагодарил за еду и стал собираться. Нина Ивановна сидела на стуле сгорбившись, опустив плечи, и вдруг сказала виновато и настороженно:

— Я тебе вчера много глупостей наболтала.

— Какие же это глупости?

— Такие, за которые мне придется расплачиваться, если узнает брат.

— А он не узнает, — сказал я и тут же вспомнил, что Нина Ивановна числится у меня главным свидетелем.

— Ты обещаешь?

Она испытующе смотрела на меня, и я вообразил, что сейчас она вынесет икону и заставит меня на ней клясться. Полная чепуха, тем более и иконы в доме не было. Но и без клятвы я не мог обмануть этих женщин с их несчастьями, козами-девчонками и коровой Манечкой.

— А если в милицию заявить? — начал я осторожно.

Она перепугалась, стала объяснять, как покарает ее брат за болтливость. Сатаной она его уже не называла. Потом Козья мать принялась плакать. Мне ничего не оставалось сделать, как обещать. Я не клялся, но сказал: «Обещаю».

Дождик утих. Он прибил пыль. Пахло осенним грибным лесом. Впереди стоял легкий голубоватый туман. Над головой пролетели чайки, я их и вчера видел. И над участком Козьей матери летали, совсем низко. Откуда здесь чайки? По дороге на электричку двигалась редкая цепочка людей с рюкзаками и тележками. Недалеко от станции, на обочине леса, расположился мой вчерашний знакомый.

— Здорово, Самсон! — сказал проходящий мужчина.

Пожалуй, это редкое имя подходило богатырю больше, чем Полоний. Он сидел на раскладном стульчике, вытянув вперед негнущуюся ногу-протез. Рядом на брезенте были разложены старые книжки, электрические пробки, самоварная труба, тут же мужские «семейные» трусы, носки, сигареты. За ручку тележки привязан роскошный петух с рыже-зеленым хвостом и гребнем набекрень. В коробке умостились, прижавшись друг к другу, пуховые комочки — крольчата. Все белые, а один черный. Я поздоровался и уселся возле коробки на корточки, рассматривая крольчат.

— Нашел своих знакомых? — спросил Самсон.

— Нашел. Они держат коз, корову и собак. Странная тут жизнь. И чайки откуда-то.

— Чайки ладожские. Ладога недалеко. А жизнь везде одинаковая. Хочешь, я покажу тебе свою жизнь?

Он протянул руку и жестом вождя указал куда-то через дорогу, через канаву, на мощные серо-зеленоватые стволы осин, как колонны вырастающие из подлеска. Я не понял, что он имеет в виду.

— Смотри лучше. Там, в кустах…

И точно, я увидел. В кустах притаились ржавые железяки, арматура какая-то.

— Что это? — удивился я.

— Моя жизнь, вот что. — Я снова не понял, и он объяснил: — Пятнадцать лет назад в канаву забабахался новенький голубой фургон, полный леса. Дороги были малопроходимы — здесь много техники осело и сгинуло. Вот и хозяин фургона никак не мог вывезти свои доски, а тем временем фургон разбили, доски растащили, а напоследок подожгли. Остался остов. Он был громадный, а сейчас глянь, что осталось. Все поржавело, обрушилось и в глину ушло.

— Это ваш фургон был?

— Дурачок ты, парень, — печально сказал Самсон. — Фургон не мой, моя жизнь — фургон. Это история жизни. Допетрил?

Да, я допетрил. «С этим народом надо держать ухо востро, а то пропадешь от двусмыслиц. Клянусь Богом, Горацио…» — сказал я. Про себя, разумеется.

В электричке на меня навалилась тоска, нудная скука и дрёма. Километр за километром я удалялся от пупышевского леса, где в болотной почве погрязла и заросла чахлым кустарником жизнь Самсона — великана с деревянной ногой. Почему-то подумал: «Наверное, он пьет». И еще подумал: «Это не только его жизнь, но и Щепкина, и Козьей матери, и сестры ее Клары, и Люсина. А попозже выяснится, что и моя?!»

Я рассматривал картинки рядом с вагонной дверью, рекламирующие кошачий корм и «уДачный выбор» — то есть протертый суп в пакетиках. Последние два дня, проведенные рядом с тяжелобольными, не могли пройти даром, но больше всего меня угнетало обещание, данное Козьей матери. Я знал, что мне предстоит сделать выбор. Не сдержать обещание подло. Но не менее подло допустить, чтобы преступник гулял на свободе. Убийство инкассатора — дело милиции. Но Рахматуллин, кроме того, должен ответить, где Люся и что с ней случилось. Сомнений в его причастности к делу нет. Есть третий путь — рассказать то, что я знаю, но умолчать об источнике информации. Но в этом случае мое заявление потеряет большую часть своей ценности, а про источник все равно придется сознаться. Нельзя на елку влезть и ничего не ободрать. Я сразу знал, как я поступлю по отношению к Козьей матери. Не сдержу обещания. А иначе нельзя. Но поскольку в запасе было почти две недели, я успокоил свою совесть тем, что решение пока не принято. В Шапках я буду отдыхать, развлекаться, а тем временем правильное решение вызреет само.

По окнам лениво змеились струйки дождя. Небо затекало синей-пресиней акварельной тучей. Торфяная гарь, несмотря на дождик, курилась дымками.

Потом я ехал в Шапки, шел по шоссе, по мокрому лесу и к ужину добрался до дома отдыха, где дожидалась меня Ди.

 

Глава 31

СТРАНИЧКИ ДНЕВНИКА

Человеческий организм — устройство мудрое. Он сам себя защищает. Щепка и Козья мать своим видом, состоянием, разговорами и атмосферой вокруг произвели на меня тяжелейшее впечатление. И не то чтобы мне не хотелось о них вспоминать — я просто не вспоминал. Благие намерения составить заявление в милицию откладывались на завтра, потом на послезавтра и т. д.

Никаких телезнаменитостей в доме отдыха я не встретил. Ди показывала мне каких-то людей, называла фамилии, но я их не знал и не запомнил. Судя по всему, там были рядовые работники телевидения и такие, как мы с теткой, посторонние. Я завел себе приятеля, с которым играл в шахматы и на бильярде, но я сразу знал, что наши приятельские отношения закончатся с отъездом из дома отдыха.

Попробовал написать письмо Кате, вышло нудно и неискренне. «Дорогая моя», «целую» — будто сто лет женаты. Порвал письмо. Позвонил из Петербурга сразу же, как приехал. Опасался услышать отстраненный голос, но поговорили хорошо. Она сказала, что занимается английским и несколько раз пыталась написать мне письмо, но результат ей не нравился.

Майор Лопарев выходил на работу послезавтра, так что у меня оставался свободный день, и я решил отнести Люсину икону в церковь на Моховую. Но утром пошел дождь, Ди сказала: «Лениво идти на работу», позвонила туда и объявила, что отправилась в школу на мероприятие. Потом она торжественно сообщила, что меня ждет праздничный английский завтрак в честь первого послеотпускного утра в Петербурге, и сварила мерзкую овсянку. От чая с молоком я категорически отказался, и мы трижды пили кофе, пока я не понял, что и мне лениво выходить под дождь и тащиться на Моховую. Тогда я перерешил: пойду к вечерней службе.

В середине дня выглянуло солнышко, и Ди надумала все-таки сходить на работу. Я спросил: есть ли какой-нибудь музей в районе Моховой? Поблизости, на Литейном, оказался музей Некрасова: там была редакция журнала «Современник», там Некрасов жил и умер. А напротив — «парадный подъезд по торжественным дням, одержимый холопским недугом». Я собрался посетить достопримечательную квартиру, а к тому времени и церковь откроют.

Когда что-нибудь нарушается с утра — считай, на весь день невезение и неразбериха. В музее оказался выходной. В церковь рано было идти. Ругая себя, брел по Литейному, а когда поравнялся с домом, где Щепка жила, решил заглянуть. Боялся нарваться на очередное представление вроде того, в котором участвовал, но и не зайти было глупо. Обещала же Щепка посмотреть какие-то свои записи.

Постучал в окно под аркой, занавеска отодвинулась, и за пыльным стеклом возникло лунообразное лицо. Клавдия встретила меня радостно.

— Я тебе звонила, но никто не отвечал.

— Что-нибудь случилось?

Плохое, судя по ее виду, случиться не могло.

— Случилось, случилось! Заходи, — пригласила она и зажгла в прихожей свет.

Я не узнал прихожую. Завалы хлама исчезли. На вешалке вместо груды тряпья висели плащ и куртка. Появились кресло со столиком, на котором стояла сумка и лежал зонтик. Клавдия открыла дверь в Щепкину каморку и зажгла лампочку под абажуром, висевшим над круглым столом. Окно закрывали шторы. Стену украшала пошлая чеканка, изображающая восточных юношу и девушку, перевившихся в объятии, как лианы. Я понял, что Щепка здесь больше не живет.

— Здесь у меня гостиная, — сказала Клавдия. — Щепку забрала Матильда. Одна я теперь. Все здесь теперь мое. Посмотри, какой хороший стул. Я его с помойки принесла, столярным клеем склеила и обтянула: тряпок-то от Щепки много осталось. Знаешь, как просто это делается. И стол с помойки. Но со столом мне плотник немного подсобил. Скатерть купила в Гостином.

— Куда она Щепку забрала?

— К себе, в Волховстрой. Да ты за нее не беспокойся: Матильда ее не оставит, может, даже и поправит, милосердная наша…

— А зачем вы звонили?

— Оставила она тебе письмо, передать просила.

— Так что же вы молчите?!

Клавдия сходила за письмом и отдала мне исписанные бисерным почерком листки. Она предложила чаю, но мне не терпелось прочесть письмо, сказал ей, что тороплюсь, а выйдя, здесь же, в каменном дворике, где и присесть-то негде, принялся читать. Это было не письмо. Это были странички дневника. Единственное, что Щепка написала для меня фломастером прямо поверх текста, — год, тот год, когда исчезла Люся.

«…Не пройдет. На всякий случай читала учебник по русской литературе, вдруг разрешат сдавать с моим курсом? Все-таки я два месяца ходила на лекции. Ужасная муть эти все Капнисты и Сумароковы! Ничего не запоминается, в голове тараканы. На минутку взяла «Луговую арфу» Т. Капоте и не оторвалась, пока не дочитала. Какая светлая и печальная штука! «Может быть, никто из нас не нашел своего дома… Мы только знаем — он где-то есть… И если удастся отыскать, пусть мы проживем там всего лишь мгновение — все равно должны почитать себя счастливыми». Мне пока не удалось отыскать.

Ну почему я должна читать Сумарокова, когда есть такие замечательные книжки?

28 июня. Неожиданно приехала Люся Борнеова. Ее преследует тот страшный человек. Она бежит сама не зная куда. Проговорили до вечера. Она боится. Ее проблемы неизмеримо тяжелее моих, но получилось так, что утешала меня и вразумляла она. Стыдно, конечно. Люся надеялась у меня переночевать, но мать устроила отвратительный скандал, кричала: «Здесь не ночлежный дом! Если всякие станут тут ночевать…» Какой-то ужас! Беспросветный! Я повела Люсю в общежитие к девочкам, но потом вспомнила о Матильде. Там ее и оставила.

29 июня. С матерью не разговариваем. Утром была на консультации по литературе. Может, не надо сдавать экзамен? Разрешат сдавать, а я завалю. Некрасиво получится. Люся ждала меня у института на улице. Гуляли и снова говорили. Сидели на скамеечке, пили кофе. Она сказала, будто бы прощается со всем этим. Я испугалась: не задумала ли она чего дурного? Говорит — нет. Даже вопроса такого нет. Не положено это. (Верующим не положено!) Говорит, что хочет разыскать свою крестную мать. А я опять ей жаловалась на свою — родную, на несложившуюся личную жизнь. Я ведь, как и она, бездомная. Надо мне уходить из дома, а с петербургской пропиской общежития не дадут. И на работу надо устраиваться, потому что мать не хочет меня кормить. Люся говорит: терпи, живи дома, учись. Будь это не она, я бы «ответила» на такое предложение!

Я всегда хотела сыграть Нину Заречную. «Люди, львы, орлы и куропатки…» Нравилось, потому что это была я. Все начало — я. Но теперь мне больше интересен последний акт, где крушение надежд и все такое. А Люся, оказывается, не помнит «Чайку». Может, не читала? Но говорит, читала в школе. Да она и не наврала бы. Я ей прочла: «Хорошо здесь, тепло, уютно… Слышите — ветер? У Тургенева есть место: «Хорошо тому, кто в такие ночи сидит под кровом дома, у кого есть теплый угол». Я — чайка… Нет, не то. О чем я? Да… Тургенев… «И да поможет Господь всем бесприютным скитальцам»»… И т. д. И последний акт пересказала. «Помните, вы подстрелили чайку? Случайно пришел человек, увидел и от нечего делать погубил…» Мы вместе плакали.

30 июня. С утра, как умная Маша, читала учебник. К четырем, так сказали в учебной части, пришла к ректору. Не разрешил! Наверно, правильно. Я считаюсь в академке. Со следующим первым курсом буду и учиться, и экзамены сдавать. Не знаю, чего больше я испытала от этого известия — разочарования или облегчения.

В голове пусто, словно не я последние дни старательно изучала всяких Херасковых. И одиноко. Наверное, так одиноко бывает только в большом городе. Каким-то образом оказалась на Фонтанке, и вдруг навстречу — Коля Ясельчук с моего курса. Удивительное дело, идешь по Петербургу, где миллионы жителей и приезжих, и встречаешь знакомых! Коля говорит: мир тесен. А я думаю, наоборот — слишком просторен, чтобы потеряться в нем и никогда не встретить того, кто действительно нужен. Коля мне никчемушный, но все равно обрадовалась. Он рассказывал сплетни про актеров и мыл кости преподавателям, а потом говорит: «Пойдем в театр, я возьму контрамарки по студенческому». Завернули в «Молодежный» на Фонтанке, а там «Гроза», поставленная Спиваком. На сцене люди в современной одежде, говорят как мы сегодня. Нет злой старухи Кабанихи: она не старая, не ругается, а смеется, поет песни и плачет. Поначалу было легкое шоковое состояние, неприятие. Но недолго. Школьников туда привели, произведение-то программное, так в антракте и увели. И зря. Это не издевательство над классиком и не что такое, просто в «темном царстве луч света» не одна Катерина. В каждом свет теплится. И все они пленники собственных страстей, и всем нужна любовь, а любить не умеют. И угасает душа…

Только по дороге домой я вспомнила, что должна была позвонить Люся. Неудобно получилось. Завтра ее разыщу. А еще я подумала: «Какая я счастливая! Счастливая, потому что есть театр». И так остро я ощутила, что хочу учиться, хочу друзей, любовь, хочу сыграть Нину Заречную, хоть кричи! «Люди, львы, орлы и куропатки»! «Люди, львы, орлы и куропатки»! Все это будет. Жизнь только начинается. Я не чайка, никто меня не подстрелил!

1 июля. С утра зашла в институт поболеть за наших. Много «трояков». Дурында Шатунова, разумеется, «отлично». С ней все понятно. Она не тянет по мастерству, поэтому на учебу напирает. Будет переводиться на театроведческий.

Зашла к Матильде повидать Люсю. Она уехала куда-то. Опоздала я. А у Матильды дым коромыслом. Кое-кто с нашего курса, а главное, Чаус с гитарой. Домой добралась как во сне…»

На этом записи кончались. И теперь я знал точно: когда Люсю искала милиция, она была в Петербурге. Может, она и сейчас здесь? В доме Рахматуллина? А может, он ее держит в каком-нибудь загородном замке, каких теперь понастроили новые русские? Я спрятал листочки в карман куртки и закрыл на «молнию». Вещественное доказательство!

В пруду Летнего сада, где лабрадоровая ваза отражается, плавал одинокий лебедь, уточки и чайки. Я думал про Люсю-чайку и Щепку-чайку, подстреленных чаек. А про икону вспомнил, когда автобус проехал Троицкий мост. Возвращаться не хотелось, решил отложить на завтра, днем встретиться с майором, а вечером — в церковь.

Ди уже была дома и успела поджарить кабачок. Я собрался было перечитать Щепкины бумажки, а потом передумал — зачем? Я и так все помню. Но, к сожалению, там про Колю-студента, про «Грозу» и «Чайку» гораздо больше, чем про Люсю. И все же я взял светло-желтый маркер и стал помечать все написанное про Люсю, чтобы облегчить майору знакомство с вещдоком. Не станет же он изучать весь этот бред. Затушевывая строчку за строчкой, я наткнулся на предложение, на которое почему-то не обратил внимания при первом чтении. А ведь это было очень существенно! «Говорит, что хочет разыскать свою крестную мать»!

— Ди! — заорал я не своим голосом и помчался в кухню, где она мыла посуду.

— Кто такая игуменья?

— Настоятельница монастыря, я думаю. А чего это ты кричишь? И вообще, уточни в словаре.

Я уточнил. Все правильно. Люсина крестная была настоятельницей монастыря, и звали ее Марией. А еще я вспомнил письмо, которое Люся получила от нее на Рождество или Пасху. Я сам принес ей это письмо. Картинку помню на конверте, какой-то парк, на фоне зелени белая скульптура. Когда Люся пропала, письма этого в ее вещах не было. И милиция, и мы сами тщательно осмотрели все бумаги. Не было писем! Не было конверта с изображением парка. Я даже почерк крестной представлял. Смутно, конечно. Я тогда подумал, что почерк у нее как у школьницы-отличницы. И писала она не шариковой ручкой, а перьевой, которую заряжают чернилами. И обратный адрес был. Письмо пришло из Ленинградской области. Только откуда? Вот этого вспомнить я не мог. Но ведь знал когда-то!

— Ди, есть у тебя карта области?

— Атлас есть. А что тебя интересует?

Я невразумительно ответил и уселся за атлас. Думалось, я узнаю это название, если увижу написанным. Правда, атлас был старый, многие названия изменились. Я переместился за стол и стал медленно прочесывать страницы с картами по квадратам. Иногда я откидывал голову, закрывал глаза, пытался выбросить из головы все мысли и снова погружался в рассматривание.

— Что тебе все-таки надо? — пристала Ди.

— Пока секрет, — неопределенно ответил я. — Провожу историческое исследование. Ты мне лучше скажи: много ли в Петербурге и области действующих монастырей?

— Откуда же я знаю! — удивленно сказала тетка. — Все время открывают подворья, то есть филиалы, разных монастырей. Мы ездили на экскурсию в Новгород, там тоже открыли…

И тут я увидел это слово! Нейвола! Конечно, я мог ошибаться, но ничего более подходящего во всем атласе не нашлось.

— Наш монастырь, на Карповке, Иоанна Кронштадтского, тоже подворье, подворье Пюхтицкого женского монастыря, который в Эстонии. Когда ветер в нашу сторону дует, можно слышать колокольный звон. Ты слышал?

Завтра я зайду на подворье и справлюсь, есть ли в Нейволе монастырь. И поговорю с настоятельницей. Что-нибудь да разведаю. Если я ошибся в названии, придется объехать все монастыри области. Вряд ли их так уж много. И только после этого я пойду к Лопареву.

 

Глава 32

«ЗАМКНУ В ДУШЕ…»

Хорошо, что я не отдал икону в церковь на Моховой. Ее следовало вернуть игуменье Марии. И хотя я не знал, как скоро разыщу ее, икону на всякий случай прихватил с собой.

У Карповского монастыря жались какие-то люди: один, страшный и небритый, в черном заношенном пальто, сидел прямо на асфальте и собирал в кепку подаяние. Дверь была большая, двойная и тяжелая.

Огромный холодный вестибюль, в глубине которого стоял прилавок с книгами и церковными принадлежностями, напоминал учреждение, может больницу какую-нибудь, хотя у входа висели большие иконы. За столом у телефона сидел дядька, по виду вахтер. Я остановился в нерешительности и, видя, как другие крестятся, подумал: «Может, и мне надо?» Но рука не поднялась. Дело, конечно, нехитрое — перекреститься, но в этом тоже нужен навык.

Ко мне подошла монахиня, совсем молодая, от силы лет на пять меня постарше. Наверное, это была дежурная монахиня. Она спросила, что мне надо.

— Я бы хотел поговорить с настоятельницей.

— А по какому вопросу?

— По личному.

— Это не положено, — сказала она. — Изложите свой вопрос, я постараюсь ответить.

Пожалуй, она была красивая, эта монахиня. Только смотрела очень холодно, без малейшей приветливости. Я не знал, что излагать.

— Я разыскиваю одну женщину… — начал я. — Одним словом, мне нужна консультация, справка…

— Консультаций не даем, — отрезала монахиня. — Это монастырь, а не справочное бюро.

Обвал! Я сказал: «До свидания», — и вышел. Я был и смущен и возмущен одновременно. Я ничего не понял, кроме того, что меня решительным, бюрократическим образом отшили. Но ведь церковь — для всех. Для людей. Они приходят сюда со своими проблемами в расчете на помощь. И даже если у меня на лбу написано, что я неверующий, то видно же, что не хулиган какой-нибудь… Может, я неправильно себя вел?

В небе стояло солнце, над Карповкой кружили чайки, по воде шла рябь, и с каждым дуновением ветра меня обдавал свежий запах Венеции, запах моря и гниющих водорослей. Нищий все так же сидел у дверей негостеприимного монастыря. И тут я увидел приближавшуюся монахиню. Bетер трепал длинный черный подол и полы плаща, в руках — сумка с продуктами, как у обычной домохозяйки. Она была пожилая. Я бросился к ней, поздоровался и спросил:

— Можно вам задать вопрос?

Она кивнула.

— Есть ли в Нейволе монастырь?

Она снова кивнула.

— Вы это точно знаете?

— Ну конечно, — сказала монахиня. Лицо у нее было бледное, спокойное, а взгляд и внимательный и отрешенный.

— Спасибо, — сказал я, отступая. — Большое вам спасибо.

Опять кивок, и пошла она со своей авоськой к монастырю. А я завернул в книжный магазин, чтобы посмотреть новую карту области и выяснить, с какого вокзала ехать в Нейволу. Продавщица попалась разговорчивая, покупатели заинтересованно приобщились к обсуждению, и я подумал: «Как хорошо жить в миру!»

В Нейволу я добрался около трех пополудни и пошел по шоссе, спрашивая про монастырь у встречных. Наконец подвернулся попутчик, довел меня до лесной дороги и разъяснил: «Иди через парк до еловой аллеи, она ведет к монастырю».

То, что я принял за лес, оказалось старым запущенным парком. Я обратил внимание на клены с мелкими, изощренно вырезанными листьями, необычные ивы возле пруда и какие-то деревья с серебристой листвой. Золотая осень была в разгаре. Кругом царила пестрота. Отдельные деревья пылали чисто желтыми, красными, багряными факелами, кроны других были нежно-розовы или желтоваты, словно краска иссякала в них. А потом я увидел густо-зеленые конусы столетних, а может, и стопятидесятилетних елей.

Аллея тянулась вверх, а на вершине холма белела постройка — церковь. От подножия до маковки она была в лесах, вокруг сновали рабочие, что-то пилили, замешивали цемент с песком, поднимали железо для покрытия куполов.

Обошел церковь. Когда-то здесь было кладбище, и остались старые мраморные кресты и памятники. Дверь в храм оказалась открытой, и я потихоньку просочился внутрь. В нос ударил запах свежего дерева. Ничего в церкви не было, кроме чистых стен, а пустые деревянные полки иконостаса украшало всего несколько икон. Зато под ними, в кувшинах, вазах, банках, стояли садовые и полевые цветы, рябиновые ветки с оранжевыми гроздьями и пшеничные колосья. Мужчина в комбинезоне что-то замерял на иконостасе. А больше в церкви не было никого. И монахинь я не видел, ни одной. Как-то глупо было спрашивать у рабочего, где монахини.

Я спускался с холма по тропе мимо современного кладбища, пока не вышел на дорогу. По одну ее сторону лежало большое поле, а за ним — длинные деревянные дома и маленькая деревянная церковка, а может, это была и часовня.

На поле, согнувшись, работали женщины в черном. По краю дороги стояли ящики и лежали кучи свеклы и ботвы. Подойдя к одной монахине, я спросил, как мне найти настоятельницу. Она разогнулась, потирая поясницу, и крикнула той, что работала впереди:

— Тут мальчик спрашивает матушку! Она вернулась из города?

Та, которую окликнули, стояла ко мне спиной, внаклонку. И не знаю как, но я узнал ее уже тогда, сразу, до того, как она поднялась от земли и обернулась. Она стояла, тоненькая и пряменькая, в черном длинном платье и в черном платочке. Что-то в ней изменилось, но я не мог определить — что. Словно во сне, шел к ней и приблизился вплотную, но она еще не понимала, кто я. Конечно, за три года я здорово вырос.

— Люся, это я, Леша, — сказал непослушным языком.

Но узнала она меня на секунду раньше, я по глазам понял и только ей свойственному детски недоуменному, испуганному, виноватому взгляду. У нее были огромные сухие глаза. Мы не заплакали, не обнялись, стояли опустив руки, словно не я скучал, вспоминал, разговаривал с ней все эти три года. А теперь оцепенение нашло, вроде и сказать было нечего. И все-таки первым заговорил я:

— У нас папа умер.

Она охнула, отвернулась и заплакала. Потом спросила:

— Как же мама?

— Плохо. В его старом свитере ходит. Мы же дом на квартиру поменяли. Теперь наш дом — чужой.

— А Игорь? — спросила она и потупилась.

— Нормально, работает. Конечно, после того как ты пропала, у нас никто не был нормальным.

— Я каждый день прошу у Бога прощения, — горячо сказала она, прижимая к груди грязные от земли руки.

— Ты теперь монашка?

— Я трудница. Тружусь, несу послушания. Как ты меня нашел?

— В двух словах не расскажешь. — Я вынул из сумки икону, завернутую в полотенце, и протянул ей: — Это тебе.

Люся развернула ее и долго задумчиво смотрела, а потом поцеловала изображение и приложила к щеке, как будто не доска это была, а что-то живое.

— Подожди, — сказала она, — матушке скажу, что ты приехал.

Она побежала к деревянным строениям через поле, маленькая и, казалось, легкая как перышко. Я испугался, что больше не увижу ее. Смотрел вслед, пока не скрылась, а потом стал с ожесточением выдирать из земли свеклу и сваливать в кучу. Огромная была свекла, чуть не с футбольный мяч, и наполовину торчала из земли.

Люсю я снова заметил, когда она была совсем близко.

— Матушка сказала, — говорила она, запыхавшись, — очень хорошо, что ты приехал. Идем.

Иконы с ней уже не было, и руки она успела вымыть. Мы двинулись той дорогой, что я пришел, и на окраине кладбища сели возле чьей-то могилки на скамеечку, у которой росли густо-зеленые приземистые кусты, покрытые белыми, словно пенопластовыми ягодами. Само кладбище было накрыто шатром густых древесных крон, а здесь солнце пригревало песок и ветерок шевелил кружевную тень молодых березок. Я рассказал Люсе про подвенечное платье, наркоманский притон, записку с «пляшущими человечками», потом как Щепку нашел. Только про ее болезнь умолчал: язык не повернулся. Про Рахматуллина упомянул, чтобы знала, что мне про него известно, а вот про встречу в Петербурге не говорил.

Она ни разу меня не прервала, а когда я закончил, спросила:

— Ты сам все это сделал и ничего никому не сказал?

И снова этот ее испытующий взгляд!

— Я же поклялся. Помнишь? «Клянусь всем святым, что никогда, никому, ни под каким видом, ни при каких обстоятельствах…» Кстати, тогда я не слышал вашего разговора. Я только видел его. Но я все равно сдержал клятву.

— Клясться нельзя, это — грех.

— Почему? — не понял я.

— Не положено.

— Ну почему не положено?

— Сказано: «Не клянись вовсе: ни небом, потому что оно Престол Божий; ни землею, потому что она подножие ног Его… ни головою твоею не клянись, потому что не можешь ни одного волоса сделать белым или черным. Но да будет слово ваше: «да, да», «нет, нет»…» Ясно?

— Не очень.

— Мы не должны клясться, потому что иногда вынуждены нарушить клятву. Не по своей воле.

— Ты так думаешь?

— Это не я думаю, так в Евангелии написано, и так есть. Я не хочу, чтобы о нашей встрече кто-нибудь узнал, но я не прошу у тебя клятвы. Просто пообещай, если будет на то воля Божья, ты не расскажешь об этом никому.

— Обещаю, — сказал я. — Пусть это не будет клятвой. Я все равно ничего никому не скажу. Мне только непонятно: ты собираешься жить здесь всегда? Если была бы уверенность, что тебе ничто не угрожает, ты бы вернулась?

— Все уже решено.

— Что решено? Ты здесь работаешь, как в дореволюционной России, а ведь могла бы кончить институт, жить как все. Почему ты не хочешь вернуться?

Говоря это, я с ужасом подумал: «Куда же ей возвращаться? Муж ее женат, а у нас с матерью просто жить негде».

— У каждого свой путь. Я ведь пока всего лишь трудница, я еще, считай, не ушла от мира. Но я не хочу себе принадлежать. Стану послушницей, потом монахиней. Матушка вообще не желала брать меня в монастырь: ей за меня большие скорби. И в трудницах держит неспроста, чтобы я все обдумала и ни в чем не сомневалась. А я и не тороплюсь, но и не сомневаюсь. Тут я спокойна, на месте. А работа меня не пугает. Я же не только в поле работаю. Послушания разные: и в кухне, и в трапезной, и в прачечной, и одежду чинила, и хлеб пекла, даже печнику помогала. И сестры добрые, все у нас дружно. Сестра Серафима, которую ты окликнул, кандидат технических наук, у нее все было нормально и дома, и на работе. А вот ушла. Захотелось не суетной мирской жизни, а сосредоточенной, духовной. Не понимаешь? Я раньше тоже не понимала. Это, Леша, призвание, вот что. Я только жалею, что вам принесла горе и медучилище не кончила. Матушка хочет открыть при монастыре приют для стариков и больницу. Вот где я хотела бы работать. По уходу я все могу, но медицинские знания, специальные, мне бы очень пригодились.

— Помнишь, мы про армию говорили? Что ты любишь, чтоб тобой командовали? В монастыре — как в армии?

Она пожала плечами и улыбнулась.

— В армии нет выбора, хочешь не хочешь — выполняй. Солдат несвободен, а я свободна — я выбираю послушание и молитву.

— Наверное, «Гамлета» забыла? Теперь ты все Библию читаешь?

— Не забыла, — сказала она серьезно. — Но это осталось в другой жизни.

— А как платье твое и икона попали на Картонажку и зачем ты нарисовала «пляшущих человечков»?

Она замешкалась с ответом, а потом нерешительно проговорила:

— Это связано с Русланом Рахматуллиным. Он очень нехороший человек. Он страшный человек.

— Знаю, — отозвался я, а она не спросила, что я знаю.

— Его не было в городе три года. Когда я выходила замуж, я, должно быть, с ума сошла. Но я была так счастлива, мне так хотелось жить в семье, и казалось, что он никогда не вернется, все прошлое — ночной кошмар. А потом он приехал. Он бы все равно меня нашел, даже если бы я училась в театральном институте. Он угрожал: если не уйду с ним, будет плохо. Обещал поджечь дом и расправиться с вами всеми. Он очень мстительный человек. Я боялась сказать об этом Игорю, отцу и маме, в милицию пойти. Он все равно не оставил бы нас в покое, а если не он — его дружки. И времени думать не дал: все, мол, без тебя решено. Потом он пришел, поднялся в комнату, велел одеться и взять вещи. Я сказала: «Вещи мне не нужны». Он говорит: «Так даже лучше». Я только икону взяла, плащ надела, а берет — в шкафу. Открыла створку — там подвенечное платье висит. Он увидел и говорит: «Забирай с собой». Я не хотела, он сам снял его с вешалки и запихнул в свою сумку. А обручальное кольцо приказал оставить. Так я и ушла. А еще раньше я подумала, что он может причинить вред матушке Марии, и уничтожила ее письма, а заодно решила избавиться от записной книжки. Может, зря, но я тогда всего боялась. А чтобы не забыть некоторые телефоны, я их зашифровала. В икону уже потом запрятала, в том доме. Я даже не знала, что там торгуют наркотиками.

Он меня привел и запер в ту самую комнату, а потом принес платье и ножницы и велел все изрезать на мелкие кусочки. Чем платье ему помешало, что хотел доказать? Что брак мой недействительный? Но это же глупости… Вечером пришел работу проверить, а я платье не стала резать. Он как заорет, всякими словами стал обзываться и хлестать меня платьем. А тут старуха заходит, еду мне принесла. Стала она его увещевать, а как узнала, что я должна была платье порезать, возмутилась и отобрала его. Твердит: «Для племянницы пригодится, если вам лишнее». Ну а мне совсем туго стало, а главное, не знаю, что он надумал со мной делать. Я никак не могла сопротивляться, решила молчать, ни слова не говорить. Он и по-плохому со мной, и по-хорошему — молчу. Понимаю, бежать надо, да некуда: он меня из-под земли достанет.

И еще всякое случилось со мной в этом доме, я не хочу тебе рассказывать, я стараюсь об этом не вспоминать. Однажды он меня сильно избил, и я решилась. Захватила паспорт, а икону оставила, чтобы быть налегке. Я знала, что ночью собака на привязи, видела в окно сад и забор, я думаю, что перелезла через него там же, где и ты. Но мне бы на него не забраться. Я выкинула из комнаты табуретку и посылочный ящик, соорудила из них пирамиду, а с нее — на забор. На первой электричке и уехала, хорошо, контролера не было и меня не высадили. В Петербурге я пошла к тезке Люсе, а денег, чтобы сюда доехать, мне Матильда дала.

Матушка не обрадовалась. Не хотела к себе брать, но я под крыло к ней юркнула — что ей делать? У нее столько забот, столько печалей, а она и мои взялась нести. Сначала я просто жила при ней, ела, спала и молилась, как матушка велела. А еще плакала, плакала, уж потом и не знала, отчего плачу. На другой же день матушка меня в работу запрягла и давала мне самые трудные послушания. Так и пошло: все самое тяжелое, грязное — мне. С ног валюсь, а исполняю. Сестры, вижу, жалеют, но молчат. А потом покой пришел и радость, будто пристанище наконец обрела. Я помню ваш дом как самый лучший на земле, но он остался в другом мире, где мне не было места. А этот дом и в самом деле мой. Матушка испытывала меня и до сих пор испытывает. Другие уж давно в послушницах ходят, а некоторые и постриг приняли. От нас две послушницы ушли, вот матушка и говорит: «Не хочу, чтобы с тобой так случилось, живи пока при мне, двери тебе открыты, хочу, чтобы ты уверилась в своем решении». Я сейчас ее спросила, как мне говорить с тобой, что рассказывать, а что нет. Знаешь, как она ответила? «Как сердце подскажет». И благословила.

Я машинально ощипывал белые ягоды с куста. Люся отвела мою руку от веток, и я почувствовал: сейчас она скажет, что ей пора идти.

— Вспоминаешь хоть нас? — спросил я.

— Молюсь за вас каждый день. Чтобы все было ладно, чтобы Игорь нашел хорошую женщину, женился и дети у них пошли. Я же понимаю, какое зло вам причинила. Молюсь, чтобы моя мать пить бросила.

— Бросила. Я был у нее.

— Слава Богу, — сказала она и улыбнулась. — Ты ведь не веришь в силу молитвы? А ведь за нее и матушка все время молится. И за вас тоже.

— Мне можно будет еще тебя навестить?

— Не скоро. И не просто так. Здесь не больница и не тюрьма.

Сказала и сделалась далекой-далекой. Сидела рядом такая маленькая, строгая и чужая, словно ушла куда-то. Я подумал: хоть обнять-то ее можно на прощание? Но она первая меня обняла, и тогда я ее обнял, а она совсем худенькая, лопатки торчат, как у курёнка. И вдруг я заревел. И не просто заревел, а очень громко, белугой завыл и судорожно гладил ее голову в платочке. Я спрашивал — не ее, не себя, а, должно быть, Бога: «Почему все так несправедливо? Почему нужно разлучаться с близкими людьми? Если это Промысел Божий, я не могу уловить в нем смысла. Нет смысла в том, чтобы страдать. Не могу смириться с таким Промыслом!»

Уходил я не оглядываясь, хлюпая носом, и вдруг услышал из-за спины чуть ли не озорным голосом сказанное:

— Прощай, Офелия, и твердо помни, о чем шла речь.

Я встрепенулся, но с ужасом понял, что забыл следующую реплику. Знал, это Лаэрт прощается с сестрой перед отъездом во Францию, и вспомнить не мог, что она ему ответила. Я обернулся, думал, Люся улыбается, но улыбки не было на ее лице. Тогда я тряхнул головой и быстро зашагал по дороге. Потом еще раз оглянулся, когда уже не рассчитывал ее увидеть. Она стояла все там же, у скамеечки, и крестила меня вослед.

Только на остановке автобуса я вспомнил реплику: «Замкну в душе, а ключ возьми с собой».

 

Глава 33

ЗВОНОК ИЗ МИЛИЦИИ

На пути из Нейволы меня захватил дождь, я вымок и явился к тетке продрогший. Долго стоял под душем. Вот и кончилась эта история. Нежданно, внезапно и счастливо. Тогда почему я ощущал такую печаль?

Мы ели с теткой, пили горячий чай и обсуждали, отчего не звонит мама. По возвращении из Шапок я, разумеется, отметился, но рассчитывал пробыть в Петербурге два дня. Они истекли. Должна бы уже на ушах стоять, а она не реагирует. И вдруг Ди говорит:

— Тебе сегодня звонили из милиции. Майор Лопарев очень милый человек, между прочим.

— Так что же ты молчала? А что он хотел?

— Побеседовать.

— Ему некогда беседовать. У него знаешь сколько дел! И о чем беседовать?

— О тебе, о семье.

— Ничего себе! И что ты сказала?

— Сказала как есть. Разве это военная тайна?

— Про Люсю не говорила?

— Он не спрашивал. А вот преступника по твоему описанию поймали.

— Одного?

— Ты же мне не сообщил, что их было несколько.

Все это меня взволновало. Не верил я, чтобы опер стал звонить мальчишке, даже если тот опознал преступника, а тем более базарить о том о сем. Что-то здесь было не так.

Звонка от мамы мы так и не дождались, позвонили ей сами, и я обещал, что выеду послезавтра утром. К моему удивлению, она отреагировала на это совершенно спокойно.

Утром я чувствовал себя так странно и расслабленно, будто поправлялся после болезни. В Питере у меня оставалось последнее дело — сходить в милицию. Я не знал, что раскопал опер, но про Люсю не собирался говорить ни при каких обстоятельствах, хотя не давал ей клятвы, а ответил: «да, да». А про Козью мать, возможно, и придется сказать. Но ведь если я и расскажу, Рахматуллина арестуют и он не сможет ей навредить. А если он уйдет от милиции?

Лопарева застал в его кабинете, он протянул руку и говорит:

— Спасибо, Алексей, с твоей помощью мы обезвредили двух матерых преступников.

— А кого второго? — невинным голосом спросил я.

— Рахматуллина. И он посерьезнее Папы Карло, как ты его обозвал.

— А что Рахматуллин сделал? Он участвовал вместе с Папой Карло в вооруженном нападении на магазин?

— Нет, не участвовал. Но дел натворил много. В Краснохолмске, например, инкассатора убил. И в Ташкенте дров наломал. Про Краснохолмское дело слышал? Ты же оттуда.

— Слышал. Но я тогда маленьким был. — У меня камень с души свалился. Они справились сами. — А доказательства у вас по этому делу есть? Свидетели есть?

— У нас даже все участники преступления есть, а было их трое. Ты ведь про Краснохолмское дело спрашиваешь?

Я кивнул.

— А теперь расскажи мне, друг Алеша, как ты про Рахматуллина узнал и как его выследил?

— А как узнал? — растерялся я. — Ничего я не знал. Я же говорил, откуда у меня визитка.

— Поначалу, значит, к нему приходила твоя подружка, которая компьютерами интересуется, потом визитка появилась, а потом Папа Карло? Такая последовательность?

— Такая.

— А про Рахматуллина ты ничего не знал и не следил за ним?

— Конечно нет, — сказал я с тяжелым сердцем. В чем-то майор меня подозревал, а я все еще не мог понять, в чем именно. — Но вообще-то Рахматуллин мне сразу не понравился.

— И ты начал за ним следить…

— Откуда вы знаете?

— Я не знаю — я предполагаю.

Я приготовился к самому дурному, но неожиданно майор завел общие разговоры: в каком классе я учусь, и что собираюсь делать дальше, и не поступить ли мне в школу милиции, чтобы потом у них работать, учиться на заочном юрфаке и таким образом решить проблему с армией и с заработком. И помощь обещал. Вот ведь Ди! Все разболтала.

— Не знаю. Мне такое и в голову не приходило. Вряд ли я подхожу для работы в милиции. Во-обще-то я трусоват.

— Я тоже был трусоват, — хитро, как мне показалось, посматривая на меня, сказал майор. — Когда мне было тринадцать, меня с мальчишками завалило в старой шахте. Кое-кто там сильно разнюнился, рыдал в три ручья, кричал, а я рыл носом землю, камни отворачивал, и так все восемь часов, пока нас не откопали. И никто не догадался, что вел я себя героически исключительно от страха, от панического страха. И я прославился, меня стали считать очень смелым, я даже привык к этому, и мне самому стало казаться, что я смелый. Решил проверить. Стал ходить через нехороший двор, где была большая вероятность схлопотать по балде. И ничего. Летом за водой ходил в темноте мимо злобной овчарки, а раньше боялся. А лет в семнадцать еще одну проверку устроил. У нас в парке отдыха вышка была, откуда с парашютом прыгали. Из нашего класса никто не решался, а я взял и прыгнул. Не напоказ, не для авторитета, для себя. Вот тебе и вся трусость.

Я выслушал его излияния, но не стал говорить, что между его и моей трусостью есть некоторая разница. Если бы меня завалило, я, вероятно, тоже рыл бы землю как сумасшедший, но потом нипочем не пошел бы прыгать с вышки. Это точно.

— Не знаю, — промямлил я. — Надо думать, время терпит. А что будет Рахматуллину?

— Плохо будет. На нем не одно дело висит, и не по одной статье он пойдет.

— А что значит «плохо»?

— Ну ты интересный! Это же суд решает.

На прощание Лопарев снова крепко пожал мне руку. Кажется, я отделался легким испугом. Еще он сказал мне, что позвонит, когда следствие закончится. А чего бы ему звонить мне? Снова задумался. Так бы, наверное, и не понял, в чем дело, если бы вечером Ди не проболталась.

— Майор просил тебе не говорить, но я уж, так и быть, скажу. Видишь ли, тебе за помощь милиции полагается поощрение. То есть ценный подарок. Вот он и спрашивал, что лучше купить — часы или плейер. Я сказала: лучше фотоаппарат. Ну, не из дорогих, разумеется, — у них там тоже с деньгами не шибко. Но все-таки… По-моему, очень мило.

Классная у меня тетка!

 

Глава 34

МАМА

Время умеет сужаться и растягиваться. Мне показалось, что летние каникулы длились целую вечность. Я очень соскучился по дому, но понял это только сейчас. Мне очень хотелось посидеть с мамой на кухне, предвкушая встречу с Катькой. Казалось, электричка еле тянется, а от вокзала я почти бежал.

Вся наша лестница пропахла жареным мясом, и я бы очень разочаровался, если бы запах шел от соседей. Позвонив, приложил нос к дверной щели. Разумеется, готовка шла у нас! Мама меня ждала. Она тут же открыла и застыла на пороге с неопределенной улыбкой.

— Это ты?

— А ты кого-то другого ожидала увидеть? — спросил я язвительно.

Мы поцеловались, и она убежала в кухню. И только тут я сообразил, что на ней выходное платье, купленное еще при отце. В последнее время она надевала его только по торжественным дням в школу. Я прошел за ней. Стол застелен скатертью, в длинной вазе — бордовый гладиолус.

— Кто-то должен прийти?

Мать вытерла руки о передник, обняла меня и положила голову мне на грудь.

— Что происходит? Ты можешь сказать?

— У нас будет ребенок, — прошептала она мне в ухо и беззвучно засмеялась.

— В каком смысле? — изумился я. — Какой ребенок?

Я уже не понимал, смеется она или плачет. Я испугался, а она наконец сказала:

— Наш ребенок. Настичка нам родит.

— Господи, так что же ты плачешь?

— От радости и плачу. Она меня мамой называет.

— Настичка, что ли?

— Ну конечно.

— У тебя крыша поехала?

— Поехала, поехала. У нее нет матери. Она теперь ко мне все время приходит. Игорь наш, сам знаешь, человек хороший, положительный, но ласковости не хватает. Молчком всё, — сбивчиво говорила мама. — А Настя обещает, если мальчик родится, Сережей назовем, в честь нашего папы. Мы с ней к папе на кладбище ходили, я показала могилку Н. Ж., мы туда цветочки положили. Настя неглупая! — Мать почему-то погрозила мне пальцем. — Ты это учти! Она не ревнует к Люсе, но ей тоже нелегко. Игорь-то Люсю не забыл.

— Откуда ты знаешь?

— Настичка говорит. В свой день рождения, помнишь, он выпил? В кухне заперся. Утром он спал, а на столе — письмо. Люсе!

— И что в письме?!

— Сам понимаешь.

— И куда он его послал? — с подозрением спросил я.

— Куда ж он мог его послать? В пустоту. Порвал да выбросил.

— Откуда известно, что выбросил?

— Настя говорит. Порвал и выбросил в помойное ведро. Понял, что она прочла, и ни слова не сказал. И это не первое письмо. Она и раньше замечала, уж если он выпьет, то обязательно пишет эти письма. Ну, ладно о грустном. Игорь с Настей скоро придут. Ты умираешь с голоду? Ты ничего не сказал про тетку и телевизионный дом отдыха…

— Как я мог сказать? Ты же ни на минуту не умолкаешь!

— Ты рад, что у нас будет ребенок?

Конечно, я был рад, но пока не мог осознать этого. Теоретически — да. Я же понимал, что потери в жизни должны восполняться. Когда уходит что-то важное, на смену должно приходить другое. Пусть это будет Сереженька. И мама окажется пристроена — при любви. Честное слово, эгоистического облегчения у меня не было, я даже испытывал легкую грусть. Не помню, когда и как ушло мое детство, но по этому поводу я не грустил. Когда сам оторвался от маминой юбки — тоже не грустил. Но она оторвалась от меня только сейчас. Она выпустила меня на свободу. Я не испытывал от этого радости.

— Тебе Катюха звонила, и не раз.

— Кто? — не понял я.

— Катя Мелешко, — сказала она как ни в чем не бывало. — Она и в школу заходила, славненькая такая стала. Мне показалось, она похудела, постройнела, вытянулась…

Чудеса, да и только! Пока мать возилась на кухне, я умылся и позвонил Катерине. Только стал разбирать свою сумку — звонок в дверь.

— Ну, иди открывай, — сказала мать. — И поласковее с ней, я тебя очень прошу. Поласковее…

Посмотрел я на нее. Медленно развязывает передник. Полуседая. Глаза светлые-пресветлые, счастливые. Улыбается. И я пошел открывать дверь.

 

Елена МАТВЕЕВА

Ведьмины круги

(

повесть)

Яркое солнце, и душно. Пыль в воздухе. Можно подумать — середина июля. А было уже тридцать первое августа. Воскресенье.

Окна и двери сельмага задвинуты железными рифлеными ставнями. Толпа у входа. Будто чуда ждут, сгрудились тесно под дверями.

Здесь я впервые увидел Динку. Нельзя сказать, что она мне сразу, с первого взгляда, так уж понравилась. Но я все время держал ее в поле зрения. Я и по шоссе погулял, и почитал на столбе приглашение сельского Дворца бракосочетания и объявление о продаже кирпича, дома с участком в десять соток и о новых кинофильмах. Потом сидел на задворках сельмага, где свалены ящики и бочки, смотрел, как из машины выгружают хлеб. Динка не уходила, как будто тоже ждала открытия магазина.

Мама не настаивала, чтобы я сюда тащился. Но у нее уборка, обед на плите, да и лак тяжелый. Ей кто-то сказал, что в сельмаге есть лак для полов. Мы живем на окраине, до сельмага — две автобусные остановки. В городе лака нет: все помешались на лаковых полах, а в селе, наверно, полы не лакируют.

В сельмаге лака тоже не оказалось. Был, да сплыл.

Пока я ждал открытия и болтался в магазине, кругом потемнело. Прямо на зеленую автобусную беседку ползла густая черно-синяя туча. Все притихло, только над магазином с криками носилась стая ворон. Урчало что-то в небесах затаенно и очень грозно. И уже было понятно: как хлынет сейчас, как ливанет!

В автобусной беседке я снова встретился с Динкой и рассмотрел ее.

Конечно, это была всего лишь дворняга. Возможно, какая-то помесь с лайкой. Хвост пушистый, бубликом. Окрас чепрачный: низ золотисто-рыжий, а по спине и по носу будто сажей кто мазнул. Морда понятливая, славная. Глаза большие, влажные, чуть навыкате и черным контуром обведены. А между бровей вертикальная складка.

Она подошла ко мне, но тут же удалилась, затрусила через шоссе к магазину, а с первыми каплями дождя вернулась. Как-то беспокойно себя вела: прохаживалась по беседке, садилась, ложилась и тут же вставала. Сначала я подумал, что ее тревожит надвигающаяся гроза, ведь животные очень чувствуют такие вещи и волнуются. Но потом заметил, что она следит за теми, кто выходит из автобуса. Может быть, хозяина потеряла?

Тут полило. Молнии раскалывали небо на куски. А я уже автобусов пять пропустил из-за Динки. Сначала просто наблюдал за ней, когда подумал о потерянном хозяине, а потом она показалась мне симпатичной. Даже очень. И я никак не мог понять: что ей надо, чего она мается?

Я тихонько свистнул, а когда она села рядом, положил руку на ее голову. Стерпела, не шелохнулась. Голова у нее теплая, шелковая, не круглая, на макушке — шишка. Она легла у моих ног, положив морду на лапы.

— Ты будешь моей собакой?

Она посмотрела на меня. В выражении глаз, во всей ее позе мне почудилось согласие и готовность.

Гром уже не гремел, но дождь не кончался, и стало очень прохладно. Я снова погладил ее угловатую черепушку и сказал:

— Идем.

Она пошла рядом, пристроившись у левой ноги.

Я сейчас же промок до трусов. Брючины отяжелели, липли к коленям и шлепали по щиколоткам. А физиономия сама по себе разъезжалась в улыбке. Собака тоже была грязная и мокрая, но бежала весело, не отставала, вперед не забегала, а если я останавливался — садилась.

Я не знал, как привести ее домой.

Я всегда хотел иметь собаку. В детстве мальчишки нагружали песком игрушечные грузовики и играли в войну, а я сидел на скамейке и держал на веревочке, будто на поводке, плюшевую собачку. Ее звали Динка, потому что так звали мою единственную знакомую собаку, старого спаниеля дяди Саши, моего соседа и тезки.

Спаниель, когда был молодым, ходил с дядей Сашей на охоту. Дядя Саша, когда был молодым, выучился на инженера. Дядя Саша советовал мне после школы поступать в ветеринарную академию, в Москву, и утверждал, что сам бы туда пошел, если бы жизнь начать сначала. Когда на прогулках со спаниелем мы останавливались, чтобы подождать его — он еле ноги волочил и не поспевал за нами, — дядя Саша говорил: «Старость не радость». Спаниель смотрел на мир усталыми, затравленными глазами, шерсть его напоминала паклю, а к весне на спине и ляжках появлялись авитаминозные раны.

Мама была недовольна, что я общаюсь с дядей Сашей. Из-за спаниеля. Она боялась, что я заражусь от собаки кожным заболеванием, и ни за что не хотела верить, что это не заразно.

Дядя Саша давал мне читать хорошие книги про животных. Он подарил мне Сетона-Томпсона, а позднее две книги Лоренца. Когда я кончал восьмой класс, весной, умер спаниель, а осенью, приехав из лагеря, я узнал, что не стало и дяди Саши. И тогда я понял, кем он был для меня. Со временем понял. В комнату дяди Саши въехали новые жильцы, а у меня в душе уголок, где он жил, «комната» его, так и осталась опечатанной. Никто туда не вселился.

Пока я помогал лечить спаниеля дяди Саши и смотрел с ним по телевизору «В мире животных», мама сражалась с грязью. Впрочем, с грязью она сражалась и в любое другое нерабочее время. Жили мы тогда в центре города, в двухэтажном деревянном доме. Полы здесь были старые, с большими щелями, и туда забивался песок. У нее невроз на почве чистоты и уюта.

Папа в бытовом отношении полностью зависит от мамы. Как известно из семейной истории, он только в тридцать пять лет научился ставить на газ чайник. В институте он заведует сектором, считается ценным специалистом и помнит все подробности, которые, наверно, и помнить не нужно. Если, например, ему с работы звонят домой по делу, он тут же начинает объяснять, в какой именно бумажке или программе все, что нужно, написано, и всякие-разные детали добавляет. Зато по утрам отец наивно спрашивает маму, не видела ли она его бритвенный прибор. А этот прибор лежит всегда в одном и том же месте, в ванной, на полочке. На работе отец — начальник, но дома он — подчиненный. Мамино слово — закон.

Конечно, о собаке у нас в семье и речи быть не могло — это негигиенично! Время от времени я упрашивал маму завести щенка и даже давал всякие обещания. Но что особенного может обещать пай-мальчик и отличник?

Собаку мама не хотела, кошек она терпеть не могла. А я бы и кошку завел. Птицы, говорила она, действуют ей на нервы щебетом и суетливостью. Ежика и черепаху тоже не разрешили держать. Мама предлагала заняться филателией и разведением кактусов. Однако в пятом классе я выпросил аквариум. Рыбами я занимаюсь до сих пор. А когда я буду совсем взрослым и буду жить один, то обязательно заведу собаку и кота и еще каких-нибудь зверюшек. Моим детям не придется сидеть во дворе с плюшевой собачкой на поводке и быть посмешищем в глазах ребят.

Бедная мама не догадывалась, что не лак для полов я ей несу. Я же удивлялся отчаянию и уверенности в себе. Сейчас у нас с мамой произойдет очень серьезный разговор. И победа будет за мной. Подбадривало и то, что отец в командировке — поддержки у мамы не будет.

Мы с Динкой миновали железнодорожную насыпь, которая перерезала шоссе и была границей города. Честно сказать, с приближением к дому настроение мое падало, уверенность таяла. А Динка продолжала послушно идти рядом, будто всегда была моей собакой. И я сказал ей, а больше — себе:

— Я тебя не брошу, не предам.

По лестнице я еле плелся. Мокрая одежда стала тяжелой, отвратительно липла к телу. Меня пробирала дрожь. Перед дверью я остановился, и Динка присела, выжидающе поглядывая на меня. Тогда я позвонил.

Многие, особенно пожилые, люди любят говорить: «В молодости моя мама была красавицей». И фотографии показывают. Посмотришь… Сказать нечего. Пусть так считают, если это их утешает.

Но моя мама объективно красива. И в юности была красива, и сейчас, и всегда будет видно, какой она была. Она и злая — красивая. Только голос делается тонким, глаза сужаются. Лицо становится недобрым. И это сочетание красоты и недоброты какое-то пугающее. Не нравится она мне такой.

Увидев меня с Динкой, мама на секунду опешила — не ожидала такой наглости. И сразу же все поняла. Реакция у нее моментальная: встала в дверях, глаза сузила и язвительно спросила:

— Надеюсь, попрощаетесь на лестнице?

— Это моя собака, она будет жить у нас, — выдавил я из себя.

Первая фраза далась с трудом, потом пошло легче.

Мама кричала. Шепотом. Чтобы соседи не услышали.

Я тоже орал шепотом:

— Она будет жить в моей комнате, я достаточно взрослый человек, чтобы меня уважали и считались со мной!

— Ты не взрослый — ты щенок! И комнаты у тебя своей нет, у тебя пока нет ничего своего!

— Тогда я уйду вместе с собакой. А ты еще тысячу раз вспомнишь и пожалеешь. Мы же не понимаем друг друга! Мы же говорим на разных языках!

— Ты хочешь, чтобы понимали тебя, а понимать и считаться с другими не хочешь. — Мама заплакала и закрыла у меня перед носом дверь.

Я опустился на ступени. Там, где я стоял, натекла лужа. Мне было холодно, я сник и почувствовал, что очень устал.

Динка все это время сидела у порога с таким видом, будто знала, что решается ее судьба. Теперь морда у нее стала виноватой, она встала и выжидающе смотрела на меня: она поняла, что я уже во всем раскаиваюсь и ей нужно уйти. Я похлопал рукой по ступеньке рядом с собой, и она опять села.

О чем я думал, когда брал с собой собаку? Не знаю, но наш с мамой скандал я, видимо, воображал в каком-то романтическом свете, вышло же грубо и даже оскорбительно.

На верхнем этаже щелкнула дверь. Ба-бах! — ахнуло в мусоропроводе. А вскоре и наша дверь открылась. Мама была тихо-дел овитая.

— Давай поговорим по-хорошему, — предложила она. — Я обещаю тебе купить настоящего породистого щенка, какого-нибудь дога или водолаза. Или кто тебе нравится? Только уведи эту блохастую дворнягу. Наверняка она больная.

Я представил, как иду по улице с догом или водолазом мимо одноклассников и знакомых. А главное, мимо тех, кто помнит меня во дворе нашего дома с плюшевой собачонкой.

В мыслях я уже предал Динку. О настоящем водолазе (а лучше всего немецкая овчарка!) только мечтать можно. Но как же эта дворняга, которая шла у моей ноги, которая выбрала меня? Выгнать ее на улицу?

Мы снова ругались с мамой, но уже как-то устало, почти без эмоций и не повышая шепота. Я видел, что Динка настороженно следит за нами. Умная, она все понимает.

Опять ни о чем не договорились, мама ушла, а мы остались на лестнице.

А ведь не случайно я привел собаку в тот день, это я уже потом сообразил. Я боялся завтрашнего первого сентября, был совершенно растерян, не знал, на кого, на что опереться.

В июле мы переехали на окраину города, в новый благоустроенный дом. А раньше жили почти в самом центре в деревянном, двухэтажном. У нас была отдельная квартира с кухней, но уборная была общая для двух квартир в коридоре. Ванной, конечно, не было. И вообще я рвался оттуда уехать.

Девятый класс я окончил с отличием. В последний день Ленка Маркова сказала мне:

— Интересно знать, как бывает на душе у отличника. Наверно, тепло и сыро, никаких проблем, кроме боязни, что благополучия немного убавится.

В великом изумлении я что-то промямлил в ответ. За что же она меня так не любит? Что я ей сделал? Дались ей мои пятерки! Я же не тщеславный петух, отметки для меня не главное в человеке…

Все лето меня беспокоили странные Ленкины слова. Что же она имела в виду?

Наверное, ничего, говорил я себе в сотый раз. А на душе у отличника покоя не было, отвратительно было. Я чувствовал себя скучным, никому не нужным ничтожеством. Впервые мне опротивели рыбы. Я с отвращением смотрел на три ухоженных аквариума, и хотелось гвоздануть по ним молотком. Я сомневался в себе и правильности своей жизни.

Мы с мамой не могли дождаться переезда, а въехав в новую квартиру, месяц исправляли недоделки строителей, покупали новую мебель, потому что старую мама не захотела везти с собой. Я насилу упросил ее не покупать мне письменный стол, потому что люблю свой старый, — он крепкий, а я со своими рыбами и всякими опытами все равно испорчу крышку стола.

Я твердо решил перейти в ближнюю школу, мама была против, она говорила, что в десятом классе никто не меняет школу и учителей, тем более если идет на золотую медаль.

Мамино упрямство феноменально, но я знал, что в старую школу ни за что не вернусь. Мама держалась как скала, а сдалась внезапно и трагедий больше не разводила, сказала только:

— До твоей школы час и обратно час. В переполненном автобусе. А новая под боком. Надо же в этой глупой затее найти хоть какие-то преимущества? Хотя в твоем положении родная школа — самое большое преимущество.

— А какое такое у меня положение? — игриво спросил я.

— «Интересное»! — язвительно сказала мама. — Ты беременен золотой медалью.

Я попытался сострить, что рожать придется в новой школе, но она не поддержала. Ее мой переход очень беспокоил. Однако документы мы забрали и переправили на новое место.

Боялся я новой школы, класса, и поддержки искать было не у кого. Кроме собаки. Вот и клюнул на нее, схватился в последний момент, как за соломинку, и уже чуть не променял на дога.

Я совсем промерз на каменных ступенях и стучал зубами. Мама несколько раз выглядывала и опять появилась, ужасно раздраженная. И я вдруг понял: победа! А нужна ли эта победа, эта собака — уже не знал. Тупость и равнодушие.

— Ты с ума сошел? Заболеть хочешь? Тебе завтра в школу. Или ты собираешься здесь до утра сидеть?

— От тебя зависит.

— Я уже ответила: нет!

А я по голосу чувствовал: да! По лицу.

— Тогда я буду ждать здесь отца.

— Я теряюсь перед твоей наглостью. Завтра ты крокодила приведешь, послезавтра гюрзу принесешь! Иди домой, и пусть эта блохастая собака не лезет в комнаты. Переоденься и вымой ее.

Наконец мы вошли и закрыли за собой дверь. Я приказал Динке:

— Сидеть. Ни с места.

Она не отходила от порога, только иногда вскакивала на минуту, будто приплясывая, помахивала хвостом: поняла, что ей разрешили остаться.

— Господи, на какой помойке ты ее нашел? За что мне это? Где ее мыть? В ванне? Я двадцать лет мечтала о ванне, теперь она есть, будем в ней мыть приблудных собак!

Мать ожесточенно гремела в кухне крышками, кастрюльками, громко вздыхала. Но уж если у нее появляются иронические нотки, дело идет на лад.

Динку я мыл в тазу шампунем. Мама заглянула и простонала:

— Не могу на это смотреть! Учти, чтобы на полу не осталось ни одной капли!

И ушла. И снова заглядывала, брезгливо морщась. А когда мокрая Динка вздумала отряхнуться, мама чуть в обморок не упала.

Таз я вымыл порошком, но после меня мама долго возилась и с тазом и с ванной. Я вычесывал собаку старой гребенкой. Блохи у нее, разумеется, были, я понял это по расчесам на теле, а осмотреть внимательно боялся: мама увидит и опять заведется.

— Потерпи, Динка, потерпи! — говорил я, вырывая колтуны и выбирая колючки из шерсти, хотя она стояла не двигаясь, только кожа на боках подергивалась.

— Оригинально, — комментировала мама. — Значит, это чучело зовут Динкой? А почему бы не назвать ее Жучкой? Шариком? Бобиком? Ей подойдет. — И вдруг с печальным недоумением: — А как же лаковые полы? Я так мечтала жить по-человечески в своей отдельной чистой квартире, и когда наконец-то… Все кувырком…

Я молчал, чтобы еще больше не злить ее. Уже давно нужно было привести собаку, мать всегда так — будет проявлять нечеловеческое упрямство, кричать, а потом согласится и успокоится.

— Ты думаешь ее кормить? — спросила она. — Чем кормят собак?

Мне почему-то стало жалко маму. Разве я отношусь серьезно к обидным ее словам? Поглаживая Динку, я думал: подойти к маме помириться или еще не время?

В Заречье, куда мы переехали, задуман большой новый район, но пока выросло всего несколько домов-башен. Вокруг низенькие каменные и деревянные домики и частные дома в частных садиках, где к сентябрю вызревают крупные зеленые яблоки.

С одной стороны наш район замыкает железнодорожная насыпь, с другой — речка, только в центре города одетая в набережную, у нас же с зелеными травяными берегами и шеренгой старых серебристых тополей. Их верхушки полощутся на ветру, совсем белые, потому что вертятся листья с белым пушистым подкладом.

Здесь много бродячих псов. Почти все они убоги внешне, и такое впечатление, что умственно — тоже. Они крупноголовы, туловища длинные, вихлястые, ноги короткие, кривые, и каждая нога будто в кулачок сжата. Так и бегают на кулачках. Наверное, почти все они в родстве.

По сравнению с Динкой — день и ночь. Она умная и воспитанная собака. Она почти сразу же усвоила свое новое имя, поняла, что спать должна в прихожей на старом половике. В комнату родителей она не входила, к маме не совалась и старалась не встречаться у нее на пути. Она реагировала на команды: «сидеть», «лежать», «место», «ко мне», «апорт», «фу», «дай». Я забыл думать про догов и немецких овчарок. Только меня немного смущало: почему Динка так просто и быстро приняла мою дружбу? Наверное, не надо допускать таких мыслей, не сомневаться надо, а радоваться дружбе, как подарку. Но подозрение было. И я решил проверить Динку.

Третьего сентября с утра я вывел Динку, но не накормил, а после школы подослал домой своего соседа по парте, Игоря. Он должен был открыть дверь моим ключом, сманить Динку колбасой и увести.

Когда Игорь вошел в прихожую, Динка уже стояла перед ним. Не лаяла. Но чуть он сделал попытку продвинуться дальше, оскалилась и зарычала. Он показывал Динке колбасу, причмокивал, посвистывал, но пройти дальше дверей не смог.

Динка не всегда была бродячей собакой. Я это знал и раньше. Но она оказалась хорошей, неиспорченной собакой, она защищала дом, в котором прожила всего несколько дней, она слушалась меня. Не могла она подарить дружбу кому попало. Но почему она выбрала именно меня?

Животные помогают человеку жить. Особенно собаки. Может быть, и раньше, будь у меня собака, все было бы иначе. С новым же классом отношения сложились просто и естественно, мне кажется, потому, что я не сильно старался там понравиться, «показаться», а занимался Динкой. Игорь Инягин, с которым я сижу, тоже приехал в новостройку и перешел из другой школы. И еще в нашем классе трое таких.

Учебный год начался хорошо, режим дня железно наладился. Раньше мама с трудом вытаскивала меня из постели за полчаса до школы. На ходу я жевал бутерброд, со звонком влетал в класс. Теперь я поднимался в полседьмого без всяких понуканий и выходил с Динкой на улицу. Мы шли к речке, а потом по набережной до того места, где Динка в первую нашу прогулку поймала мышь, оттуда же мчались как угорелые. У нас уже складывались свои привычки, традиции. Мы уже кое-что знали друг о друге.

После того случая, когда Игорь не смог войти в дом, мама явно подобрела к Динке. Даже за колбасу, взятую из холодильника для эксперимента, не ругалась. Принесла домой тюбик с противоблошиным шампунем для животных, и под ее руководством я снова вымыл Динку. Потом еще раз, после того как мама заметила, что Динка почесала задней ногой шею. Я сказал ей: «Люди тоже чешутся. Даже чистые. Что ж, собаке и почесаться нельзя?»

Приехал отец. Удивился, сказал Динке:

— Здравствуй, собака. — И мне на всякий случай: — А ты подумал, что, заводя собаку, берешь на себя ответственность? Еще Экзюпери в «Маленьком принце» написал…

— Что «ты навсегда в ответе за всех, кого приручил», — досказал я.

— Как ее зовут? — спросил отец. — Динка? Хорошее имя.

Вот такие у меня родители.

Я хочу быть биологом.

Долгое время моим кумиром был Жак Ив Кусто. Тогда я намеревался связать свое будущее с океанологией. Но море я видел только в кино. Когда же прочел первую книгу Даррелла, то понял: все, что летает, что бегает и ползает по суше, мне явно ближе.

А потом отец подарил книгу Фабра, французского энтомолога. Она меня потрясла. Рядом с нами находился совершенно доступный, необычайный по красоте, невероятный, фантастический мир паукообразных, чешуекрылых, жесткокрылых существ. В фантастике меня обычно привлекает не сюжет, а описание придуманного мира. Описание жизни пчел, ос, долгоносиков, кузнечиков, навозников оказалось не менее сказочно и намного интереснее, это было реальностью, а не выдумкой.

Фабр был беден, поэтому занялся именно энтомологией. Жуки, бабочки, пчелы — вокруг нас. Не нужно никаких особых средств, чтобы иметь опытный материал и возможность его наблюдать. Если бы мне разрешили держать дома морскую свинку, кролика, кошку, собаку, птиц, я бы вряд ли стал помышлять о насекомых.

Оказалось, что не так уж хорошо изучены паукообразные или многоножки, например. Вот ими и следовало бы заняться. Но у меня уже к тому времени обнаружилась совершенно определенная склонность к пресноводной фауне.

Трудно объяснить, почему именно водомерки, ручейники, плавунцы и моллюски, а не красавицы бабочки, кузнечики и сверчки привлекали меня. Сам не знаю. Правда, существовало одно детское воспоминание, хотя его, наверное, нельзя расценивать как причину.

Я закончил первый класс и почему-то сидел в городе, — видимо, ждал, пока у родителей отпуск начнется. Тут мать моего друга Лешки, тетя Тоня, предложила мне поехать к ним на дачу. Лешка жил там с бабушкой. Утром она меня забрала, а часа через два мы уже были на месте.

Не помню, что мы там делали. Не помню даже, воскресенье было или будний день. Только очень мы с Лешкой обрадовались друг другу и пошли гулять. Нас предупредили, чтобы недолго, потому что нам с тетей Тоней вечером возвращаться.

Куда мы шли, тоже не помню. Сачок для бабочек у нас был и картонная коробка из-под фильмоскопа. Наверное, по шоссе сначала, потом по дороге какой-то, и вдруг — вот, начинается! — все помню очень хорошо. Было жарко, а стало прохладно, влажно: мы вошли в зеленый полумрак. У деревьев длинные голые стволы, и высоко, где-то там, в вышине, кроны шевелятся. Еще выше солнце золотом разливается, птицы поют и летают. К нам же солнце проникает только пятнышками, словно монетками все позабросано, а из песен — настораживающе, чисто и тонко — комариный голос.

А потом пруд. Как бублик. Посередине пышный круглый островок. Палкой проверили канаву — глубоко. Вода черная, а островок — очень зеленый, даже неестественно. Мы думали переправиться на островок, но широка канава. Тогда мы сели возле ее черных илистых берегов, стали воду сачком баламутить, потом черпнули поглубже и такое достали — мама родная! — что ни в сказке сказать, ни пером описать!

Оно выползало из черной жижи сачка, оно было разное и ужасное. Мы бросили сачок со страху на траву, но потом осмелели и стали выуживать животных веточкой и совать в коробку. Теперь я догадываюсь, даже знаю, кто там был. Но тогда они делились для нас на два вида: жуки и страшилища. Жуки — понятно, с панцирем и ногами, обтекаемые, лаковые, черные с желтой обводочкой по краю. А страшилища — рогатые, с клешнями, с раздвоенными хвостами, где, мы подозревали, было жало. А один палочкой притворился, а потом оказался живой.

Если я когда-нибудь связываю с собой слово «свобода», то для меня это тот пруд. Говорят еще: «интересно жить», «наполненная жизнь». Так вот эти слова у меня тоже ассоциируются с тем волшебным прудом-бубликом. Мы выбрались оттуда грязные, с грязным сачком и тяжелой полуразмокшей картонкой. Солнце уже почти село. Обратно бежали, тоскливо предчувствуя взбучку. Нас, оказывается, искали, нас ругали, сказали, что меня больше не привезут к Лешке. (Больше и не привезли.) Мы размазывали слезы по грязным щекам, а потом я, как побитый щенок, плелся за тетей Тоней на автобус.

В город вернулись поздно. Я прижимал к себе тяжелую мокрую коробку со страшилищами. Я не знал, куда ее деть. Поставил в подъезде возле лестницы. А наутро нас разбудил крик тети Сони, дворничихи. Она вопила как резаная. Сокровища были вынесены на помойку, но кое-что уцелело, расползлось. Мне было грустно, что сокровища погибли. Никто так и не узнал, что принес коробку я. А комары потом летали в подъезде до зимы.

Вот такие светлые воспоминания. Конечно, они не каждому понятны. Я же никогда не написал про свою волшебную канаву в сочинениях «Самый счастливый день», «Как я провел лето» и т. д. Учительнице литературы мои радости доступны не были, но хуже, что меня не поняла и биологичка. Не получилось у нас с ней контакта. Не встретил я пока в жизни такого человека, который мог бы мне помочь, научить тому, что мне было интересно. А достать определитель, даже краткий, каких-нибудь животных очень трудно. Так что определял я всякую живность по всем попадавшим в руки книгам, даже по энциклопедии.

Всякую нечисть, как называет это мама, я стал таскать домой, прочитав Фабра. А вскоре мне попалась книга Ханса Шерфига «Пруд». Колоссальная книга! Она мне очень помогла.

Шерфиг — датский писатель, биолог-любитель. Он наблюдал жизнь маленького пруда в течение года, познакомился с массой научных работ. Его пруд находится на острове Зеландия, недалеко от Копенгагена, на той же широте, что и Москва, правда, климат там немного другой, но флора и фауна похожи на нашу.

Мне понадобился микроскоп, стеклянные трубки, пинцет, спиртовка, эфир, формалин и еще много разных вещей. Маленький школьный микроскоп я купил в комиссионке. Самодельные аквариумы у меня систематически загнивали, и мама, пока я был в школе, выливала их в уборную. Туда же она спускала моих личинок и куколок, которые сидели в отдельных банках в ожидании превращения.

Дарреллу мама предпочитала Диккенса, Конан Дойла и Дюма. В свое время и я запоем прочел «Трех мушкетеров», но делал себе не шпаги, а сачки.

Мама воспитывала меня, а я ее. С воспитательной целью я уговорил ее прочесть Даррелла «Моя семья и звери». Она одолела книжку подозрительно быстро, за вечер.

— Вот видишь, — сказал я, — в каких условиях жил Даррелл, а в каких — я и какая у него была мама.

— Ты не Даррелл, — отвечала мама, — а у меня нет большого дома и прислуги.

Ничего полезного для меня мама не вынесла из этой книги. Она вообще была трудновоспитуемой. Она ездила в Москву и сходила в зоопарк, а потом ужасалась: «Несчастные животные! Они вынуждены жить в неволе, есть и спать на своих испражнениях. Горные бараны скачут по цементным горкам. Но ужаснее всего — обезьяны. Я на них смотреть не могла. Во-первых, к клеткам не протолкнуться. А во-вторых, меня потрясли люди. Они кривлялись и передразнивали бедных животных. Они были отвратительны и карикатурны. Может быть, зоопарки вообще вредная затея».

Я объяснял, что люди, очеловечивая зверей, пытаясь их представить по своему подобию, ошибаются. Доказано тысячу раз: не страдают волки и медведи в клетках. А зоопарки необходимы. Сейчас положение в мире так тяжело для животных, что некоторые из них только в зоопарках и сохранились. Только так их можно размножить и запустить в прежние места обитания.

Книгу Джой Адамсон мама мурыжила-мурыжила, но, мне кажется, так и не прочла.

Я намерен поступать в Московский университет на биологический факультет. Чем я займусь, каким разделом биологии — время покажет, нечего думать заранее, специальные занятия начинаются с четвертого курса. А до того времени я узнаю много такого, о чем сейчас не догадываюсь. Может, понравится молекулярная биология, биохимия или что-нибудь такое? А может, я буду зоогеографом? И разумеется, все каникулы я буду проводить в экспедициях. Какая жизнь меня ожидает!

С Динкой мы уже жили почти две недели. Она считала меня хозяином. К маме относилась осторожно и вежливо. К отцу, как ни странно, питала слабость. В комнату родителей она без приглашения не ходила, но если отец ее звал, летела стремглав. Когда он возвращался с работы, я замечал, что Динка радуется и сдерживает себя, чтобы не броситься ему на грудь передними лапами и не залаять в голос. Отцу она приносила тапки. Впервые такое случилось на третий день после его приезда из командировки. Нельзя сказать, чтобы мне это нравилось. Хозяин — я, она признавала. Но тапки мне не приносила, хотя я показывал, что хочу этого, и совершенно убежден: она поняла меня. Загадка природы. Чем он ее приворожил?

Если бы на месте отца был кто-то другой, я бы психовал. А тут мирился и думал: пусть проявляет знаки внимания, укрепляет свое положение в доме.

Мне кажется, если бы отец захотел стать Динкиным хозяином, она бы меня променяла.

— Спасибо, собакушка, — говорил отец, надевая поданные ею тапки, и шел переодеваться, а Динка оставалась в передней.

Она меня любила, и это абсолютно точно. Она была со мной, когда я делал уроки, читал, занимался рыбками. Она меня слушалась. Правда, была еще одна странность, которая огорчала меня.

Динка у нас прожила неделю, как вдруг в воскресенье, часов в одиннадцать утра, стала скрести дверь. Я удивился, потому что не так давно выводил ее. Она достаточно гуляла.

— Выпусти ее, она вернется, — сказала мама, загадочно глянула на меня и прошла в кухню. — Я ее раза два за эту неделю выпускала, — спокойно объяснила она, когда я пристал. — Погуляет часа два и вернется. Видимо, у нее свои дела, свои знакомые…

— Что же ты мне ничего не сказала? — возмутился я.

— Тут и так все ясно. Дикая собака Динго. Свободу любит. Ты что, ее насильно будешь держать взаперти?

— Никакая она не дикая. Ты же прекрасно видишь, был у нее хозяин, — сказал я, — она только рассказать не может.

Я быстро оделся и вышел с Динкой. «Может, она застудилась, нездорова и ей нужно чаще на улицу? — думал я. — Хорошо бы ее показать ветеринару».

Мы с Динкой чинно прошествовали до набережной. Все как всегда. Она проявляла интерес к фонарям и заборам, обнюхивая их. Потом мы шли мимо деревянных домов. Двухэтажные, нелепые, выкрашенные синей шелушащейся краской. Вход в эти дома из палисадников, со стороны улицы. На набережную выходят только окна в серых наличниках и балконы, которые просели под своей тяжестью. Так и кажется: выйди на них — обвалятся. Между домами высокий глухой забор, тоже синей краскою размалеванный, тоже шелушится. Вот под этот забор Динка нырнула — и была такова. Я стоял как дурак, ожидая, что она появится. Ничего подобного. Тогда я подтянулся, повис на заборе и увидел пустой коридор между стенами домов, где валялись бумага, битые бутылки и всякая гадость. Коридор использовался как помойка и общественная уборная.

Я обошел дом. Динки нигде не было видно. Она меня бросила!

Мама ни о чем не спросила, когда я вернулся один, но окинула всепонимающим ироничным взглядом.

Часа через полтора я услышал, как Динка скребет дверь.

— Посмотри дверь внутри и снаружи — во что она ее превратила своими лапами! — сердито сказала мама.

Я открыл Динке и ушел к себе, выражая всем своим видом обиду. Я не разговаривал с ней, не обращал на нее внимания. Она сидела виноватая на своем половике в прихожей, потом несмело подошла. Уши прижаты, глаза несчастные, пытается давать мне лапу — прощения просит. Конечно же я растрогался и все ей простил, но виду не показывал. Даже головы не поднял от книги, будто ее вообще здесь нет. Лапа соскальзывала с моего колена. Динка опять отправилась в прихожую, и я услышал вздохи. Вздыхала она громко и так горестно, что я не выдержал, позвал ее.

С тех пор я стал внимательно наблюдать за Динкой и каждый день ждал поскребывания в дверь, что иногда и случалось. Одевался, шел с ней до набережной и мимо синих домов, где она и пропадала за забором.

Еще через неделю, возвращаясь из школы, я потихоньку вытащил нижний гвоздь из доски в заборе и расшатал ее, чтобы хорошо ходила на верхнем гвозде. Когда Динка попросилась на улицу, я пошел с ней как ни в чем не бывало, а чуть она юркнула под забор, отвалил доску в сторону и выскочил в коридор между домами. Но Динка уже миновала его, а пока я переступал через то, что там между домами набросано, она мелькнула возле палисадников и скрылась на другой стороне улицы, в переулке.

В другой раз я попробовал повести ее иным маршрутом, к железнодорожной насыпи. Сначала она шла спокойно, совершила обряд обнюхивания со встречной собакой и вдруг проскочила в сад частного дома через штакетник, а я опять остался в дураках.

В саду на цепи надрывалась собака. Странно, что Динка туда вообще полезла. И ответного лая я не услышал. Непонятно, куда она делась, как оборотень какой-то!

А та, цепная, все заливалась. Я и раньше ее примечал. Злыдня. С телом овцы, но с мордой вполне собачьей. Обычное ее место — на будке. Если не лает, то стоит и смотрит немигающим взором. Глазки паучьи, напряженные, неподвижные, но постоянно следят за тобой.

Куда же ходит моя собака? Где ее носит?

— Что с тобой происходит? — выговаривал я Динке. — Где ты шляешься? Всему есть предел!

— А может, она ходит к своим щенкам? — высказал предположение папа.

— Вот на кого она не похожа, так это на ощенившуюся суку.

— Как вульгарно ты выражаешься! — брезгливо сказала мама.

— Это так и называется. А щенки исключены.

Папа бывает очень наивным, когда дело касается чего-нибудь, кроме его буровых машин. Я не слишком опытный собачник, но щенков у нее нет, это точно.

— Ты обманываешь меня, — укорял я Динку. — А я не променял тебя на дога и на овчарку не променял.

Динка виновато уходила на половик.

— Вот загадки! — сказал я. — И тут же подай нам разгадку. А может, она имеет право на свою тайну? Ведь если подумать, в людях не меньше загадочного. В своих бы странностях разобраться, а вот привязались — куда собака ходит!

— Что ты имеешь в виду? — настороженно спросил отец.

— В виду чего?

— В виду того.

— А-а-а…

В моем новом классе есть один спец по року, один артист, он же бард, который сочиняет и исполняет свои песни под гитару. Есть двое хиппующих во внешкольное время и один гениальный математик, совершенно тупой и непригодный для любой гуманитарной дисциплины.

С кем я дружу? Дружу сам с собой.

Среди девочек есть своя красавица, есть и хорошенькие. Эта группа модно и достаточно дорого одета. Закономерность здесь, что ли? Если у девочки нет модных шмоток, она и не кажется симпатичной? Существует еще одна группа девчонок, увлекающаяся ресторанами и «сладкой жизнью». О них говорят всякое, и не разберешь — сплетни это или правда.

Мне понравилась обычная на вид девчонка Марьяна.

Крепенькая, темноволосая, блестящие кудряшки завязаны тесемочкой. Лицо в веснушках. Глаза ясные, серые, а радужка обведена темным ободком. От ее облика остается впечатление свежести, умытости.

Когда я обратил на Марьяну внимание? Наверное, после того, как нам задали домашнее сочинение «Человек и природа». Все написали общие слова, и в этом плане я оказался далеко не худшим. Общие слова — моя стихия. А вот Марьянино сочинение удивило учительницу, и она его зачитала.

«В жизни все необходимо: от ромашки и маленького жучка до волка и тигра. Необходимо для поддержания равновесия в природе. Каждая травинка, каждая тварь нужна. Все взаимодействует для пользы природы. Кроме человека. Нужен ли он? Созидающий человек — для себя созидает, а все вокруг уничтожает. Он якобы облагораживает природу, помогает ей на один процент, а на девяносто девять губит. Он создает новые виды тюльпанов и скрещивает ананас с картошкой. Зачем это природе, когда над ней нависла угроза уничтожения? Давно уже нет в ней равновесия. Химией убита естественная жизнь водоемов, вывелись многие травы и животные. Но ведь когда-то, когда еще не было человека, природа не раз переживала всякие катаклизмы. Умирала, вырождалась и возрождалась. И после человека она выпрямится, станет живой и новой. Только кто же будет наблюдать за ней, исследовать ее, описывать в книгах, рисовать на картинах?»

Класс ужасно развеселился, а училка спрашивает Марьяну:

— Что ты имеешь в виду, когда пишешь «после человека»? Атомную войну? Ты не веришь, что мы отстоим мир?

Марьяна нехотя поднялась, опустила глаза, пожала плечами.

— Не поняла главной мысли, — продолжала училка. — Ты хочешь сказать, что без человека природе лучше? Жаль, что он пришел и испортил ее? Ты отрицаешь прогресс? Отвечай, а не пожимай плечами! Что ты хотела сказать своим сочинением?

— Ничего, — ответила Марьяна. — Подумала и написала.

Училка шлепнула тетрадь Марьяне на парту и сказала:

— Плохо подумала. Перепиши.

— Мне нечего сказать, — пробурчала Марьяна.

В тот день я был дежурным и остался убирать класс, а когда опоражнивал урну, то нашел там Марьянино сочинение. Разгладил смятые, вырванные из тетради листы и забрал себе.

За новое сочинение Марьяна получила тройку.

— Что ты написала? — спросил я.

Она помедлила, словно решая, говорить или нет, и все-таки сказала:

— Ко мне голубь летает на подоконник. Я его кормлю. Он не боится и даже заходит на кухонный стол. Про это и написала. Ты считаешь, что оно не отвечает теме?

Нет, я так не считал, мне почему-то показалось убогим мое собственное, удостоенное учительской похвалы, пятерочное сочинение о том, как разумно использовать ресурсы природы и сохранять ее.

А через месяц, наверное, был классный культпоход в театр на «Мертвые души». Скука невообразимая! Наши начали смываться после первого акта, а я всегда досиживаю до конца. Тем более, смотрю, Марьяна не уходит.

На ней была красная шелковистая кофточка в белый горошек. Почему-то Марьяна в этой кофточке показалась мне похожей на земляничку. Что именно вызвало такую странную ассоциацию? Лицо в веснушках, блестящие кудряшки, кофточка или все вместе? Земляничка, умытая росой.

После спектакля мы оказались вместе в гардеробе. Я предложил погулять, она согласилась.

Пошли пешком в направлении дома. Теперь я нечасто бываю в Центре, и мы называем это «бывать в городе». А я люблю наш город с роскошными каменными домами начала XX века и деревянными с кружевной резьбой.

Мы молчали, но молчание было естественным, ненатянутым. А еще я был очень рад, что она согласилась со мной пойти, и немного волновался.

— Тебе понравилось? — спросил я про театр. — Тоска смертельная!

— Не знаю, — задумчиво сказала она. — Я на это не обращаю внимания! Мне даже плевать, хорошо или плохо играют. В жизни тоже не все хорошо играют.

— А что же для тебя важно?

— В театре я другая. Я с героями живу, там, на сцене. И выхожу из театра другая. На час, а бывает, и больше. Не знаю, как поточнее сказать… Меня гипнотизирует, что ли, чужая жизнь.

— Ты хочешь быть артисткой?

— Да. Но человек, чтобы быть актером, должен так много в себя вмещать. Я бы, наверно, не выдержала, не сумела. Зато у меня есть идея: я бы пригласила в театр каждого желающего сыграть себя. Один раз. То есть в соответствующей роли, чтобы она подходила ему и внешне и внутренне. Тогда бы театр вечно обновлялся и было бы очень интересно.

— А он бы один раз сыграл и не захотел уходить, что тогда?

— Тогда — разобраться. Может, у него талант. А если он человек одной роли — пусть гуляет.

— Что же тогда будут играть профессиональные артисты, если театр заполнят актеры одной роли? Ты небось хочешь стать профессиональной артисткой?

— Нет. Я тоже на одну роль.

— На какую?

— Пока не знаю. Вернее, знаю, но говорить не буду — нескромно. И потом, все еще может перемениться. — И тут она словно прочла мои мысли. — Ты что, думаешь, что я чокнутая? Не бойся. У тебя ведь тоже есть странные мысли, просто ты не говоришь их вслух, и вроде их и нет. Но они есть.

— А я знаю, кого ты бы могла сыграть, — неожиданно сказал я.

Она даже приостановилась и посмотрела на меня с явным любопытством.

— Земляничку из «Приключений Чиполлино», — сказал я и понял, что сморозил глупость.

Но она оживилась:

— А ты, конечно, Чиполлино?

Мы радостно засмеялись и смеялись долго, чуть животы не надорвали.

— А кем ты хочешь быть, не считая актрисы на одну роль? — отсмеявшись, спросил я.

— Не знаю.

— Но через год придется куда-то поступать.

— Почему придется? — иронично поинтересовалась она. — Это совсем не обязательно. Или ты считаешь, что настоящие люди только те, кто в институте учатся?

Мы шли через городской парк, где гуляло еще достаточно народу. Половина из них — влюбленные. Мы обогнули пруд и уже удалялись от него, когда она обернулась и сказала:

— Смотри, будто залит серебряным молоком.

Верно. Пруд лежал спокойный, бледный и серебрился под луной.

И все-таки до дома мы не дошли. Было поздно, доехали на автобусе. Она показала, где живет, — в одном из синих домов, между которыми скрывалась от меня Динка.

Недолго постояли возле палисада, где доцветали последние бледно-розовые мелкие, малокровные гладиолусы и мальвы.

Домой я ввалился в первом часу ночи и, не обращая внимания на мамино ворчанье, стал умываться, напевая и брызгаясь по сторонам.

«Странная девчонка, необычная, интересная, — думал я, уплетая ужин и потом, в постели. — Нестандартная, — наконец нашел я слово. — Только искренна ли? Может, оригинальничает? Может, роль такую играет?»

А пруд и правда похож на серебряное молоко.

А еще она сказала: «У тебя умное и доброе лицо». И мне это польстило. Наверное, лицо у меня неглупое, но избытка доброты я в себе не ощущаю. Оказывается, больше нравится, когда тебя хвалят за то, чего нет. Хотя почему нет? Она же нашла во мне и ум и доброту.

Мой отец курит болгарские сигареты, но однажды купил «Приму». Вот тогда я сделал интересное открытие. Собака реагирует на дым «Примы»! Она беспокоилась, вертелась вокруг отца, нетерпеливо переступала. Про мое открытие отец сказал: «Чушь собачья!»

Проверили на другой день: на болгарский табак нет реакции, а закурил отец «Приму» — собака заволновалась.

— Будто сказать что-то хочет, — недоумевал отец.

— Она сказала! — хмыкнул я. — Ее хозяин курил «Приму». И тапочки она ему приносила…

— Поразительно! — удивлялся отец.

Конрад Лоренц, книги которого подарил мне когда-то дядя Саша, — этнолог, то есть человек, исследующий поведение животных. Он пишет, что разведение чистопородных собак — палка о двух концах. Потомство получают, выбирая физически красивых собак, которые соответствуют стандарту породы, а о психических и умственных качествах не думают. Лоренц считает: пусть собака не блещет родословной, но будет верной, умной и храброй. Цирковые собаки, которые должны быть сообразительными, чаще всего — помеси. Они умны и не так нервны, как чистопородные.

Все это я гордо сообщил родителям, чтоб не обзывались «дворнягой».

Я беспрепятственно давал Динке выходить из дому, когда ей захочется. Иногда она уходила через день, иногда дня четыре никуда не просилась. Изредка я шел с ней — вдруг изменит своим дурным привычкам, я ее позову, а она вернется… Я пробовал за ней следить. Но это же чепуха, чтобы собака не знала, что за ней следит человек.

И вот однажды, когда она нырнула под забор, а я пролез за ней через отверстие в заборе и переступал лежащие под ногами кучи, бутылки и бумаги, увидел, что Динка стоит в просвете между домами, поджидает меня. Мы пересекли улицу, вышли на следующую, параллельную, и направились к нашему дому. Она меня вела домой. Снова штучки! А может, я ей надоел со своей опекой? А может, она и вправду свободу любит, как мама говорит? Или она вообразила себя моей хозяйкой? Я разозлился и пошел к подъезду, но Динка остановилась поодаль и ждала. Вот тут у меня забилось сердце. Я приблизился к ней, погладил по головенке.

Теперь мы шли к железнодорожной насыпи. В частном саду за штакетником заливалась, стоя на конуре, овца с собачьей мордой и паучьими глазками. Миновали насыпь, пересекли шоссе, дали здорово влево по тихой улочке с садами и оказались у кладбища.

Я знал, что оно где-то здесь, и все-таки белые столбы ворот с оббитой до кирпича штукатуркой явились для меня совершенной неожиданностью. Просто я мыслями был далек от всяких кладбищ и теперь с недоумением смотрел на старух, сидящих на магазинных ящиках у ограды и торгующих лиловыми астрами и еловыми ветками, на женщин перед закрытой дверью деревянной церкви с зелеными куполами, на дорожку, поросшую коротким, как бархат, ярко-зеленым мхом.

Собака остановилась у раковины с цементным столбиком, села.

Я тоже сел на скамеечку, и тогда собака легла, вытянув лапы и положив на них голову.

Вот, оказывается, какая судьба у моей собаки. Не был я готов к такому повороту.

Хозяин ее — Виктор Павлович Румянцев — умер в марте прошлого года. Посчитал — в возрасте сорока пяти лет.

Наверное, он был хороший человек: у плохих людей не бывает таких собак, как Динка. И наверное, у него не осталось родственников, иначе Динка не стала бы бездомной. Могила не выглядела часто посещаемой, но этой весной кто-то высадил в раковине оранжевые бархатцы.

Динка сама дала знак, что время скорби окончено. Она поднялась, и теперь не я с ней шел, а она рядом со мной. Дверь церкви была открыта, виднелось ее золотисто-коричневое нутро с мерцанием огоньков. На ступенях сидела старуха, что-то прижимала к груди, прятала, прикрывая пальто. Оказалось, голубя.

Будто во сне я совершил это странное путешествие. День выдался неожиданно красивый: прохладный, солнечный, прозрачный, аж воздух звенел. Желтые березы всё еще пышны. Однако каждый маленький листок на виду — небо, полное золотых монет.

Я и домой вернулся в странном состоянии нереальности. А дома радио орало с многоопытной ленцой: «Еще не ве-чер! Еще не ве-чер!..» Родители шумно мыли окна; мама пыталась перекричать радио и указать отцу, что он пылит тряпкой, капает на пол, оставил мутным низ стекла. Я не рассказал им про кладбище.

А делая уроки, все время отвлекался, думая про собаку и ее хозяина. Даже отец заметил, что я какой-то рассеянный.

Теперь мы время от времени ходили с Динкой на кладбище.

За церковью я обнаружил небольшой пруд, который обследовал с целью выяснения разновидностей флоры и фауны. Правда, вскоре пруд покрылся тонким узорчатым льдом, под которым просвечивали приглушенно-опаловые пятна, тинно-глинисто-палевые. Сковывало пруд с каждым днем все сильнее.

Сидя на кладбище, я наблюдал, как отлетали, прижав лапы, вытянув шеи, последние косяки гусей. Тела — пули, а крылья, пробиваемые сверху солнцем, — китайские веера. Деревья стояли почти голые, только тополя держались — поблекли, но не облетели. Сирень зеленела, жасмин, жимолость. На облетевших деревьях обнажились вороньи гнезда, как шерстяные клубки.

Бархатцы на могиле Румянцева засохли, я выдернул их, отнес в мусорный бак. Динка наблюдала за моими действиями как за должным.

Бывая на могиле Румянцева, я стал себя чувствовать чуть ли не родственником его, племянником что ли…

Он был ровесником моих родителей. Вот если бы на могиле была фотография! Я смог бы конкретнее думать о нем. Кем он был по профессии? Был ли женат? Откуда взял Динку? Почему умер так рано?

Мне стало казаться, что с ним можно было бы потолковать о многом, о чем с родителями и в голову не придет говорить. Он был добрым, он разговаривал с Динкой и клал ей руку на голову. Может, он и был женат, но к тому времени, как подобрал Динку — дождливым осенним днем нашел на улице мокрый дрожащий комочек и пожалел, — он уже с женой расстался. Он жил один, в мансарде, писал научные работы и стихи. Конечно же он писал стихи, я был уверен в этом.

Он радовался, когда к нему приходили друзья, и они говорили, смеялись, спорили. Румянцев не торопился проводить их и никогда не досадовал, если пришли не вовремя. А ко мне никто не приходит. К родителям — редко, и не дай бог без предупреждения: мама этого не выносит. Она вообще любит проводить тихие вечера за домашними делами и телевизором. Она недовольно говорит: «Опять Зина с Вадимом напрашиваются в гости, не сидится им дома. А о чем говорить? Все уже сказано. Опять перемалывать одно и то же в тысячный раз?»

И в самом деле, придут гости — сразу за стол, едят, пьют, говорят о ерунде. А ведь, наверное, можно говорить о чем-то другом, не вспоминать каждый раз одни и те же истории, которые случились сто лет назад, не смотреть с гостями телевизор. Румянцеву было о чем говорить с друзьями, всегда он внимательно слушал их и не перебивал, как это делает мама. А отец, когда с ним говоришь, думает про свои программы и отвечает невпопад, а иногда прерывает на полуслове: «Я понял». Что понял, если я еще не досказал? Не может быть с родителями серьезных разговоров.

Так незаметно для себя, сидя у могилы, я начал придумывать себе Виктора Румянцева. Он стал для меня кем-то вроде старшего друга. Он был таким, каким мне самому хотелось стать.

Однажды на соседнюю могилу пришла женщина. Она оказалась разговорчивой и сообщила, что бывает на кладбище раз в месяц. У моего Румянцева никого не встречала, кроме Динки. Первый раз, увидев ее, струсила, а потом поняла, что собака ходит на могилу к хозяину. Она хотела забрать ее с собой, но Динка не пошла. Женщина приносила Динке еду и оставляла у могилы.

Ничего особо существенного я не узнал.

В конце ноября начались холода, и я перестал бывать на кладбище.

Дома я не рассказал про Румянцева, и не потому, что мне нужна была тайна. Родители не лезли ко мне в душу, самое важное для них — мои пятерки и поведение, чтобы беспокойств от меня поменьше. Так пусть и про Румянцева они не знают, пусть это будет моим личным. Тем более отец наверняка захочет проверить эту необычную историю, а понравится ли Динке, если мы пойдем на кладбище вместе? Меня она позвала туда, а отца — нет.

А еще я не мог сказать родителям, что несуществующий Румянцев, человек широкий, бескомпромиссный, со своими стихами и плоской сигаретой «Прима», стал моим единственным другом. Он уехал далеко и надолго и оставил мне собаку. А я его жду, поэтому он вернется.

Верно Марьяна говорила, что у всякого человека есть странные мысли, которые надо держать при себе, чтобы не выглядеть сумасшедшим.

Может быть, я влюбился в Марьяну. Это под вопросом, хотя есть такая вероятность. Она занимает мое воображение.

Но любовь ли это?

Она необычная девчонка, не пойму я ее. То беззащитна, безответна, то смела, не боится говорить про себя такое, о чем другие помалкивают. А в ответ умеет так осадить — хоть стой, хоть падай. И настроение ее вечно меняющееся, и странный ум…

Теперь мы с Марьяной часто прогуливаем по набережной Динку.

С неба сыплется снег, такой мелкий, легкий и сухой, что его не видно. Только грани снежинок поблескивают. Стоит сверкание в воздухе.

Между мощными стволами тополей бежит Динка, занятая своими заботами и общением со знакомыми собаками. Мы с Марьяной молчим, и я подумал, что Румянцеву я бы обязательно про нее рассказал.

У него было много друзей, но я бы стал главным, завоевал бы это право. А его друзья постепенно стали бы и моими. Почему мой отец не Румянцев, а его полная противоположность? Впрочем, я на отца не в обиде. Каждому свое. Отцу — отцово, а Румянцеву я назначил роль друга. Даже странно, что в детстве я считал отца самым замечательным человеком: сильным, умным, отважным, и хотел быть похожим на него. Я не замечал, что он скуповат, что до смешного — это и посторонние замечают — под каблуком у мамы, что, выпив две рюмки, он уже лезет к окружающим целоваться и говорит глупости.

Румянцев был щедрым, с женщинами и детьми — добрым, но не терял своего лица и независимости, а выпив, становился просто веселым, но не пьяным, потому что я ненавижу пьяных. Была у Румянцева еще одна особенность: ему никогда не было скучно с самим собой. Он уходил на охоту, а вечерами сидел у костра, подбрасывая сучья в огонь. Если дрова были сухие, в небо летели, извиваясь, огненные змейки. О чем он думал? Смотрел на огонь. Строчки какие-то на ум приходили и складывались в строфы. Иногда он бывал на охоте не с ружьем, а с фотоаппаратом. В такие походы он не любил брать никого. А меня брал…

— Он умер? — неожиданно спросила Марьяна.

И я, не осознав, что давно думаю вслух, ответил:

— Да, весной прошлого года. Тогда же ушла и пропала его собака, а этим летом я нашел ее на могиле Румянцева и забрал.

— У нее очень понятливая морда, — сказала Марьяна. — Но главное, что она преданная собака. А кто он был тебе, родственник?

— Дядя.

— Кто он был по профессии?

— Писатель, — почему-то сказал я. Сколько ни воображал Румянцева, а профессии его не знал.

— Поэт?

— Понимаешь, это непросто. Вообще-то по профессии он был летчик, а в нерабочее время — писатель.

— А книги его можно почитать?

— Нет. Книгу свою он не закончил, — с неподдельной печалью сказал я. И ужаснулся, как свободно меня несет, как вдохновенно и с удовольствием я вру. А может, и не вру? А может, это моя жизнь, которая реальнее реальной?

Марьяна смотрела на меня во все глаза. Я вообще не помню, чтобы она когда-нибудь на меня так смотрела.

Снег перестал идти, а когда пошел вновь, сверкание не повторилось. Летел он редкий, белый, чистый, как маленькие парашютики.

— Я тоже пишу стихи, — сказала Марьяна.

Она читала мне про природу. Просто прекрасные стихи. И вдруг — а я совсем не мастак в поэзии — слышу знакомые строчки: «Черемуха душистая с весною расцвела и ветки золотистые что кудри завила».

Домой я пришел и, не раздеваясь, прямо к книжным полкам.

— Мама, где здесь стоял Есенин?

— Да вот же он! А почему ты в ботинках по чистому полу? — возмутилась она.

Подержал я в руках томик Есенина и не раскрыл его.

Мы квиты. Зачем уличать Марьяну во лжи, если сам я немилосердно заврался. Правда, я не приписывал себе чужие заслуги — я друга себе придумал. Он не был моим другом, когда жил, зато он есть у меня теперь. Кажется, я романтизирую и оправдываю свое вранье. К тому же наружу вырвалось оно случайно. А может, у нее тоже вырвалось неосознанно, она даже не заметила, что чужое читает, или заметила и ужаснулась?

Весна приходит незаметно, на цыпочках. И многие ее сразу не примечают. Зато те, у кого чувства обострены ожиданием, сразу чуют: свет прозрачный, воздух дрожащий, солнце весеннее — невинное и бесстыдное. И запах. Снегом пахнет, а зимой снег запаха не имеет. Февраль на улице. Превращения весенние еще впереди.

Небо без единого облачка, пронзительное. Такое ярко-голубое, что кажется зернистым. И ветки тополя желтеют на этом голубом. Их почки, раздвоенные копытца, полны смолы и силы, готовы взорваться.

Хорошо я жил до весны. Как сказала бы моя бывшая соученица Маркова: на душе у отличника был покой и потерять свое благополучие он ничуть не боялся. Вот же втемяшилась в башку Маркова! Я ни разу не был в родной школе, хотя специально поехал, чтобы посмотреть на нее с улицы.

Я теперь думал о Москве, об университете, но тут встал вопрос: куда деть Динку? Мама была категорически не согласна оставить ее дома, если я буду жить в Москве. С собой взять? Мне популярно объяснили, что в общежитие с собаками не пускают, а снимать комнату в Москве очень дорого, и как увозить Динку из дома, если она ходит на кладбище, как на работу? Думать обо всем этом было противно и не хотелось. Как-нибудь все устроится. А может, Марьяна Динку возьмет?

Утром я услышал, как капель вызванивает по подоконнику. Солнце бьет в окно. Вот теперь-то любой заметит: весна!

Веточки березы унизаны капельками воды. Дрожат, переливаются капельки. Дерево — как драгоценная люстра с хрустальными подвесками.

Мы с Марьяной едем во Дворец культуры, чтобы посмотреть выставку мод. Но выставка, на которую стремилась Марьяна, закрылась, и я не расстроился. Мы стали бродить по залам. Дворец культуры в бывшем барском особняке, кругом лепнина, большие окна, а между ними зеркала.

Поднялись по лестнице и видим: огромное окно, а за ним плоская крыша, как терраса. Сверху ее наполовину прикрывает каменный козырек. Мы толкнули раму, переступили узкий подоконник и оказались на замечательной свалке. Здесь стояли несколько гипсовых бюстов с оббитыми носами и облупившейся побелкой, два великанских Деда Мороза и ободранная Снегурочка из папье-маше. Картины навалены, стенды, плакаты на деревянных щитах, старая мебель — стулья и диван с обтрепанными и порванными шелковыми сиденьями. А поодаль расхаживают голуби, взлетают и приземляются: где-то здесь живут.

Тепло, даже жарко, ведь мы еще не вылезли из зимней одежды. Расстегнулись, сняли шапки и рухнули на старый шелковый диван с округлыми подлокотниками.

Я не думал ее целовать, а если бы подумал, то, наверное, не решился бы. Но я ни о чем таком не помышлял, просто ее лицо оказалось совсем близко. Весна разукрасила его веснушками, они были даже на губах, и то, что веснушки вспрыгнули на губы, как будто переступили запретную черту, делало Марьянино лицо необычайно милым, трогательным и беззащитным. Не знаю, как это началось. Я смотрел, смотрел на веснушки, вдруг потянулся и поцеловал, чуть дотронулся до ее губ. Она не отстранилась, я опять поцеловал. И тогда она крепко обвила мою шею руками, и мы так поцеловались, что поплыла солнечная крыша с покачивающимися Дедами Морозами и Снегурочкой в дальнее плавание. Потом я куртку сбросил, а она пальто, и мы целовались не знаю сколько времени. И все плыли-плыли под весенними парусами под шелест голубиных крыл.

Это любовь. Теперь я думал о Марьяне очень даже часто. И теперь меня совсем не устраивало просто видеть Марьяну — мне постоянно хотелось уединиться с ней.

Когда мама увидела Марьяну, она пришла в ужас.

— У нее лицо как перепелиное яйцо! (Это про веснушки.) В старости она превратится в жабу!

Я не помню, чтобы когда-нибудь впадал в ярость. А тут физически почувствовал жаркую сухую волну гнева, которая прокатилась по телу.

— А мне нравится, — сказал я чуть слышно, — мне нравится ее лицо. И прошу больше не обсуждать ее лицо! И старость меня не волнует! Мне нравится! — прокричал я и выскочил из комнаты.

Я сидел у себя и цедил сквозь зубы: «Всех ненавижу, всех ненавижу, всех ненавижу…» — пока не опомнился. Кого это я ненавижу? Чушь какая! Я люблю Марьяну. Я люблю свою мать. Что бы мать ни сделала — я ее люблю. Правда, мне совсем не нужно, чтобы она непременно была рядом. Рядом пусть будет Марьяна.

После маминой критики Марьянино лицо не стало для меня хуже. Я трогал пальцем веснушки на губах, я тащил ее в подъезд от людских глаз. Она смеялась и не шла, а потом шла, и мы целовались так, что казалось, растворимся друг в друге. Даже страшно становилось, я уже понимал, что нельзя переходить определенную черту, я же за Марьяну отвечаю. «Ты навсегда в ответе за всех, кого приручил»…

Марьяне понравилась моя мать. Она сказала про нее:

— Красивая и уверенная в себе женщина. И сразу видно, счастливая женщина. И дом у вас очень хороший. Я не мебель, конечно, имею в виду.

К себе Марьяна меня не звала, сказала, что ее мама против того, чтобы к ней ходили мальчики.

— У нее испорченное воображение, она считает, что мальчишки приходят в гости только с определенной целью, — сказала Марьяна и засмеялась. — Глупости, хотя относительно тебя — в точку.

— Ну, это ты слишком! — обиделся я. — За кого же ты меня принимаешь?

— Шучу! — закричала она, толкнула меня в бок и помчалась по набережной, а я за ней, и Динка с нами понеслась с лаем.

— А можно к тебе зайти, когда мама на работе? — спросил я потом.

— Разумеется, нет. Соседи увидят, а еще и напридумают с три короба.

Я был у Марьяны…

Шли осторожно. Сначала она миновала длинный, крашенный зеленой масляной краской коридор, открыла дверь в комнату, тогда и я прошмыгнул. Мне казалось, мы играем в конспирацию. Но так было интереснее: красться, возбужденно смеяться, затыкая друг другу рот, воображать опасность. Впрочем, как знать, может, злонамеренность соседей и не была выдуманной?

Комната меня поразила. Мне претит роскошь, комнаты-музеи, но здесь было не просто бедно или скромно, а убого, неуютно. Мы ведь тоже жили в старом деревянном доме. А тут не живут, квартируют, что ли… Нет духа обитателей, духа Марьяны — таинственно-неуловимой, необычной, оригинальной.

У двери, поперек комнаты, высился платяной шкаф, выгораживая угол с кроватью. По краям шкафа восседали две куклы с поблекшими физиономиями, в выгоревших от солнца платьях. Стол, накрытый клеенкой, четыре стула, тумбочка с радиоприемником и письменный стол у окна со стопками книг, по большей части учебных. А других книг и нет.

Я ходил по комнате. Наверное, я должен был что-то сказать? Я припер Марьяну к горке подушек на кровати и полез обниматься. Не всерьез, подурачиться хотел. А она решила, что я взаправду.

— Ты что? — говорит. — С ума сошел?!

— А что такое? — притворно удивился я, удерживая ее. — Разве мама тебе не говорила, зачем мальчики ходят к девочкам?

— Пусти, дурак! — взвизгнула она, влепила мне пощечину и мгновенно затихла — испугалась. Почти так же внезапно начала целовать меня в щеки, лоб, глаза как сумасшедшая.

И тут мы оказались на кровати. Я знал, что надо сейчас же встать и уйти, но уже не мог этого сделать, тонул и понимал, что никто не спасет. Но раздался стук в дверь, и она заскрипела, открываясь.

— Мара, у тебя чайник на плите паром разрывается! — сказал женский голос.

А Марьяна уже выходила из-за шкафа. Она не стала приглаживать волосы и оправлять платье, она на ходу стаскивала его через голову и, по всей видимости, пыталась не пустить женщину в комнату дальше шкафа.

— Иду, — сказала она совершенно обычным, натуральным голосом. — Я переодеваюсь.

Затаившись на постели, я провел там неприятные минуты, пока не скрипнула, притворяясь, дверь и не раздались удаляющиеся шаги и голоса. Встал, разгладил постель, заправил выбившуюся рубашку, одернул свитер и причесался пятерней. Когда у двери послышались шаги, на всякий случай скрылся за шкафом. Но это была Марьяна во фланелевом халатике.

— Идиотка! — непонятно про кого сказала она. — Я же чайник не ставила! Это не мой кипел! — Помолчав, она предложила: — Хочешь пюре с котлетой?

Мы были немного смущены, держались на расстоянии и поначалу не знали, о чем говорить. Потом стали посмеиваться друг над другом и, кажется, появилось у нас взаимное облегчение, что ничего у нас не произошло. Все равно случится, этого не миновать, но хорошо, что не сегодня, не сейчас, потому что солнце заглянуло в комнату и можно снова быть беспечными, как первоклассники.

Я съел противную жирную котлету, с трудом запихнул в себя. А к тому времени заметил, что комната мне уже не кажется такой неприятно-унылой. Может, с солнышком повеселело вокруг или обжился я здесь?

Марьяна рассказала, что ее мать разошлась с отцом. Марьяна не видела его семь лет. В ящике письменного стола, под газетой, чтобы мать не нашла, она хранит старую его фотографию. Тут же она добавила, что по отношению к отцу не испытывает никаких сентиментальных чувств.

На армейской фотографии, заломив фуражки, стояли два разухабистых солдатика, и если бы она не показала, который отец, ни за что не отгадал бы. Я поразглядывал эту фотографию, потому что понимал: мне оказано особое доверие. И тут случилась очень неприятная штука, которая все перевернула и поломала. Когда Марьяна убирала фотографию, под газетой блеснула тоненькая цепочка с эмалевой висюлькой…

Не знаю, лучше ли, хуже ли то, что я ее увидел? Правильно или нет, что ничего ей не сказал? Такая цепочка исчезла у моей матери, а хватилась она дня через два после прихода к нам Марьяны.

Может, это и не та, а такая же цепочка? Я сомневался, потому что не хотел, чтобы была та. И в то же время я знал, я хорошо разглядел: это она, та самая, ведь именно потому я и не подал виду, что заметил.

Марьяна предлагала пойти гулять с Динкой, но я отказался под каким-то неуклюжим предлогом. Вечером я спросил маму:

— Не нашлась твоя цепочка?

— Как сквозь землю провалилась, — сказала она и, как мне показалось, испытующе посмотрела на меня.

Пусть бы сегодняшнего дня совсем не было! И ничего бы я не знал! Но вспоминался длинный зеленый коридор с деревянным дощатым полом, и куклы в блеклых платьях, сидевшие раскоряками на шкафу, и постель с горой подушек, где я блаженно и мучительно, как во сне, тонул… Нет, и теперь это не представлялось мне нечистым или случайным, но все-таки все было испорчено. Я еще раз перекрестился, что ничего у нас с Марьяной не случилось. Но не смешон ли я, когда считаю, что главным образом за все в ответе я? Наверное, это неправильно, и вообще — не мужская психология…

На другой день я сторонился Марьяны, а она, казалось, не замечала этого. Неужели у нее не закралась мысль, что я мог увидеть цепочку? И снова: та ли это цепочка? И опять: та, та, которую мать не может найти!

И все-таки даже про себя мне невозможно было назвать ее «воровкой». И думал я: зачем «взяла», а не зачем «украла»…

Зимой Динка реже ходила на кладбище, и я решил было, что она отвыкает от этой привычки. Но повеяло весной и теплом — хождения возобновились с прежней регулярностью. И я проведал могилу друга после зимнего перерыва.

Мне нравится наш район, и я жалею, что город наступает на частный сектор. Но даже в таком «дачном месте», как наше, кладбище — уголок природы. Здесь много деревьев, а потому много птиц.

Синицы по весне звенят оглушительно и победно. Первых скворцов я увидел на кладбище. И зяблика здесь же услышал. У них сначала прилетают самцы, чтобы застолбить место. Здесь же я наблюдал, как появились проталины, на которых быстро просыхает прошлогодняя трава, как лопнули почки на осине и выползли кончики серых толстых сережек.

Я принес корм для птиц и рассыпал вокруг раковины. Подошла женщина, которая ухаживала за соседней могилкой, мы поздоровались, и она говорит:

— Хорошо, что я тебя встретила. Тебе тут бабушка записку оставила с адресом.

— Какая бабушка? — удивился я.

— Твоя, — говорит женщина и протягивает мне сложенную тетрадную страничку. — Здесь городской адрес, по которому она гостила, а это ее домашний: она живет в Талицах.

— А почему вы решили, что это моя бабушка?

— Она увидела, что дорожка к могиле протоптана, вокруг расчищено. Я ей описала тебя и собаку. Она сразу сказала: «Это мой внук».

— Я же вам говорил, что к могиле меня привела собака, — объяснил я, но бумажку с адресом все-таки взял.

Это была родственница Румянцева, приезжала на годовщину смерти. Не знаю точно, когда он умер. На памятнике написано: «март», а числа нет.

К Марьяне я заметно поостыл. Неделю виделся с ней только в школе. А в воскресенье, гуляя с Динкой, то ли случайно ее встретил, то ли она подстерегала нас. Пошли вместе на кладбище, чинно посидели на скамейке у могилы, потом шли по дорожкам, и она стала читать свои стихи. Мне не хотелось слушать, я не верил ей. Унизительно, когда тебя нахально обманывают, а еще хуже, если подозреваешь, а точно не знаешь — врут или нет.

Марьяна спросила про дом с мансардой, где жил Румянцев.

— Давай туда съездим, — говорит.

— Теперь это чужой дом, и живут там чужие люди, — сухо ответил я.

Она лжет, я лгу, теперь еще не хватало мне что-нибудь у кого-нибудь стянуть.

На весенние каникулы Марьяна с матерью уехали в дом отдыха, и я задышал свободнее. Про ее поездку я знал давно и лелеял авантюрную идею: приехать туда, подкараулить, когда она будет одна, и внезапно предстать перед ней. Я сочинял эффектные детали своего появления и вообще был в восторге от своего плана. Разумеется, теперь я уже не собирался ехать к Марьяне. Перебьется!

Я записался в городскую библиотеку, потому что в районной перечитал весь раздел биологии. Новая библиотека в центре, на улице Пушкина. Я взял интересные книжки, читать их начал, как вдруг будто подтолкнул меня кто: городские родственники Румянцева тоже на улице Пушкина живут! Стал искать бумажку с адресом — нету. Неделю я о ней даже не вспоминал, а тут выворачивал все карманы, перерыл ящик стола — вдруг туда сунул? И нашел — в старых брюках, среди скатанных в рулики автобусных талонов.

Правильно: улица Пушкина, 5. Это почти напротив библиотеки, немного подальше. Я решил съездить к ним, познакомиться. Наверное, я нехорошо сделал, что забрал чужую записку с адресом. И хотя внук той бабушки на могилу не ходит, она-то думает, что записка попала к нему! Она его ждет!

Я почему-то волновался. Когда Динка подошла ко мне, я зажал ее бока между коленей, погладил по голове и пообещал: «Завтра я с ними познакомлюсь. Я все узнаю. И про него, и про тебя». Динка смотрела на меня внимательно. Глаза у нее будто черной краской обведены. Так женщины красятся.

Пятый дом на улице Пушкина — дореволюционный, каменный, массивный. Над первым этажом рельефы: женские рожи в кудрях-рогаликах перемежаются с мужскими, длинными, со зловеще изогнутыми губами, со взбухшими желваками на скулах. Над вторым и третьим этажами — бордюры из цветов. Стебли вьются как змеи. Четвертый и пятый этажи, видимо, достроены позже.

Я стоял на противоположной стороне улицы и смотрел на окна. Идти к родственникам Румянцева мне расхотелось. Сдрейфил. А вдруг Румянцев окажется не тем, кем я его воображал? И не только это. Просто здесь меня никто не ждал, и, возможно, мой приход окажется бестактным.

Я постоял и на лестнице у окна, которое выходило во дворик. На скамейке девочка играла с куклой, одетой в бордовый плюшевый балахон. Когда девочка переворачивала куклу, были видны бледные, ровно сложенные ножки. От этих голых кукольных ног стало холодно и не по себе. Еще не поздно было уйти, но я поднялся и позвонил в квартиру.

Было тихо, никто не шел открывать. Я почувствовал облегчение и досаду. Но вдруг дверь распахнулась. Меня встретила невысокая немолодая женщина в халате и с полотенцем на голове.

— Саша?! — сказала она. — Входи скорее. Раздевайся и иди в комнату.

Я прижался к простенку в дверях, пока она закрывала задвижку. Потом женщина распахнула дверь в комнату и скрылась.

В прихожей стоял шкаф, друг на друге чемоданы, перевязанные пачки газет, лыжи, висел велосипед. Я пристроил на вешалку куртку и вошел в комнату. Дверь не затворил.

Все случилось проще, чем я себе представлял. Женщина встретила меня так, будто мы вчера с ней виделись. А может, с кем-то перепутала, по имени назвала?

Я сел в кресло возле двери. Старый серый паркет со щелями, бумаги на столе вперемежку с чашками. Чем дольше я разглядывал комнату, тем больше она мне нравилась. Допотопный фанерный шкаф, на нем — оленьи рога. На стенах — карты и фотографии. На полу у кушетки — оленья шкура. На стеллаже среди книг — минералы, некоторые по внешнему виду от булыжников неотличимы. Сувениры тут же в художественном беспорядке, и поздравительные открытки между ними.

И картина странная. Приглядевшись, я понял: там, в рамке, ковриком вклеен мох и лишайник разных видов. А в углу, за шкафом, толстый пропыленный пучок рогоза в пятилитровой банке от маринованных огурцов и помидоров, с которой даже не смыта этикетка.

Рассматривать фотографии я не стал — не хотел, чтобы она застала меня расхаживающим по комнате.

Мне нравилось, что в комнате метут и пыль вытирают не каждый день. И не выкидывают всякие памятные находки и потерявшие вид сувениры. Ох, мама бы здесь навела порядок! Повыкидывала бы булыжники да ракушки. А самое первое — уничтожила бы рогоз и лишайниковую картину как антигигиеничное скопление пыли.

Женщина вернулась, одетая в тренировочный костюм, влажные волосы сосульками висели вдоль длинного лица.

Села напротив меня. Сколько ей лет? Непонятно. Может, сорок, может, пятьдесят. Она молчала, только ласково смотрела. Глаза у нее красивые. Выразительные. Но выражение какое-то странное — печально-просительное.

— Бабушка обычно у меня останавливается, — сказала женщина. — Она здесь провела три дня, все тебя ждала. Каждый день на кладбище ходила, надеялась встретить. Ты, наверно, поздно получил записку с адресом.

— Чья бабушка? — спросил я и улыбнулся.

— Твоя.

— Вы знаете, тут недоразумение, — сказал я. — Я не тот, за кого вы меня принимаете. Это я хожу на кладбище, и я взял чужую записку, а вы ждете… Но мне захотелось к вам прийти…

Женщина растерялась. Она словно и не поверила мне. Хотела пожать плечами, подняла их, да так и застыла.

— Мы с бабушкой решили, — сказала она наконец, — что раз ты ходишь на могилу к отцу, мать тебе все рассказала…

— Тут совсем другое. — Я почему-то снова стал волноваться. — Я хожу на могилу не сам… То есть с собакой. Ну, то есть моя собака меня привела туда. Румянцев был ее хозяином.

Теперь у женщины опустились плечи и поднялись брови. Она встала, сняла со стены фотографию в рамочке и спросила:

— Эта?

На фотографии Динка стояла рядом с Румянцевым. Я узнал его сразу. В сапогах-забродах, в свитере, на плече ружье. И лицо человека, который ничего не боится. Иным Румянцев и не мог быть. Мне стало хорошо в этой комнате, спокойно, и какой-то тихий восторг в душе.

— Когда смотришь на него, кажется, что он очень смелый, может принять отчаянное решение, если это касается его. А с другими — мягкий. Да?

— Был, мог… — проговорила она бесцветным голосом. — С женщинами был мягкий. А вообще-то геологическая партия не кружок бальных танцев. Там мягкостью что сделаешь? А он начальником был.

— Он писал стихи?

— Писал. Откуда ты знаешь? Песни писал. И стихи, конечно. Когда он умер, я пыталась забрать Альму, но она ушла. Я снова ее привела. И опять она убежала. Давно она у тебя?

Я рассказал.

— Все-таки хорошо, что ты ко мне пришел. Приведешь ко мне Альму? В гости.

— Обязательно приведу.

Я буду приходить в эту комнату с книгами, картами и оленьей шкурой на полу. Не раз буду сидеть в этом кресле. Но никогда больше сюда не придет Румянцев. А если бы он был жив? Мы бы с ним и не встретились, ничего бы не знали друг о друге.

— Не понимаю, почему она у меня не осталась? — словно бы размышляла вслух женщина. — Я же любила его, она это понимала, она вообще все понимала. Знала же, что ни у нее, ни у меня никого не осталось… Как же так?

— Вы его жена?

— Нет, — ответила она. А помолчав, добавила: — Хотя можно и так считать. — Еще помолчала. — Но он так не считал. По крайней мере, вслух не говорил. Он меня, я думаю, не любил — жалел.

Она так просто говорила ужасно откровенные вещи. У меня никогда не было со взрослыми таких разговоров. Парни рассказывали гадости про женщин. А чтобы взрослый человек про любовь говорил… И я даже испугался, что ей стыдно станет и она будет по-другому себя вести. Она уже не казалась мне некрасивой. Волосы подсохли, и она прошлась по ним расческой.

— А сын его?.. — спросил я.

— Сын? А он и не знает, что он сын Румянцева.

— Как же так?

— Усыновили сына.

— Что же Румянцев не захотел с ним познакомиться?

— Нельзя было. Мальчик не знал, что у него неродной отец. А Румянцев всю жизнь любил его мать, свою жену. Он не лез в ее семью: она так хотела.

Все точно, деталей я не знал, но в общем правильно придумал Румянцева.

— Они вместе учились, — добавила женщина. — Это его первая настоящая любовь. А он, судя по всему, был однолюбом, вот такая штука…

— Как вас зовут?

— Алла, — сказала она.

— А по отчеству?

— Просто Алла. Так и называй. А тебя?

— Саша.

— Давай, Саша, хоть чаем тебя угощу, — спохватилась она и пошла на кухню.

А я уже свободно ходил по комнате, рассматривал фотографии, камни, разные вещицы. Алла вернулась, чтобы взять со стола чашки.

— Он любил фотографировать? Зверюшек, птиц? — спросил я.

— Возил с собой аппарат. Но последнее время, мне кажется, занимался этим больше для мальчишек. Мальчишки, они любят это. Учил, часами сидели в чулане, проявляли и печатали.

— Чьи мальчишки?

— Ничьи. Уличные. Все время вокруг него крутились.

Все верно я отгадал, и возможность дружбы между нами правильно предчувствовал.

— Ничего особенного я тебе к чаю не предложу, но чай заварю совсем особый, знатный, «геологический». Ты такой не пил. А пока можешь посмотреть фотографии.

Алла достала со шкафа разбухшую папку.

— Тут не разобрано: руки не дошли.

Я стал перебирать снимки. Алла в школьной форме, чья-то свадьба, Румянцев совсем молодой, в армейской форме. А вот он с рюкзаком, ружьем и каким-то инструментом идет по бревну, перекинутому через овраг или речку. Вот рыбу держит в поднятых руках за жабры, а хвост волочится по земле. А вот рядом с ним собака величиной с теленка. И вдруг я увидел групповую фотографию: стоят молодые мать с отцом, дядя Юра, их соученик, и Румянцев. У меня кровь прилила к щекам. Натыкаясь в темном коридоре на вещи, добрался до кухни.

— Кто это? — спросил у Аллы.

— Студенческая фотография, — ответила Алла, наливая кипяток в заварной чайник. — Вот его жена. Потом она вышла замуж за этого.

Они стояли на фотографии и смеялись. Вид беззаботный. Мама в коротком легком платье, в руке — цветок.

— Это моя мать, — сказал я без выражения.

— Что? — не расслышала Алла, обернулась ко мне и поняла. Наверное, по лицу поняла и испугалась.

Она что-то говорила, пыталась задержать, бежала за мной по улице, но я припустил и вскочил в автобус.

— Вон отсюда! — твердил я себе. — Вон отсюда! Все предатели! Подлые предатели!

По взглядам пассажиров я замечал, что веду себя как-то не так или вид странный. Когда выходил, тетка прошипела вслед с возмущением:

— Такой молодой, а нажрался!

Потом я ехал на другом автобусе, а потом лежал в пригородном парке на земле возле обезглавленной церквушки или часовни. Кругом, слава богу, было безлюдно.

Когда я из той квартиры выскочил, какие-то всхлипы из меня рвались. А теперь, наконец-то оставшись один, окаменел. Только тяжело было. А потом я заснул.

Проснулся — перед глазами колышутся ростки, два листка пропеллером. Молоденькие дубки. И я все вспомнил.

Живые бледно-зеленые травинки, как иголочки, красноватые розетки листиков. Букашка ползет.

Солнце еще не зашло, но я трясся от холода. В церквушке, наверное, была котельная или не знаю что, но от нее под землей шла труба с горячей водой, земля в этом месте оттаяла, и высыпало полно мать-и-мачехи.

«Ерунда собачья! — подумал я. — Не может быть. И не было этой комнаты и женщины. Но ведь было!»

И вдруг странная мысль: «Провокация! Кому-то вся эта история нужна».

Дикое стечение обстоятельств. Зачем мне знать, что мои родители предали Румянцева, а я — Александр Румянцев. Они обманули и его и меня.

Слезы текли по лицу, нос распух, платка не было. Я прижался к стене церквушки в том месте, где оттаяло и просохло. Я даже не узнал, как погиб Румянцев, то есть мой отец. Я не хочу видеть родителей! Ненавижу мать! Лжива, как все женщины! И Марьяна! Она такая же…

И тут же вспомнил почему-то, как я, совсем маленький, на даче. В саду, напротив дома. Сидели с отцом на скамейке, а за ней куст. Я зашел за куст, а обратно дороги не найти: не оказалось ни отца, ни скамейки — ничего. Я завыл. И вдруг мать! Бежит навстречу ко мне и обнимает, что-то пришептывает, а рукава платья широкие, будто крыльями меня заслоняет. Большая она, теплая, сильная, от всего защитит. И я тоже ее обнимаю и еще сильнее реву.

У нас в альбоме есть такая фотография. Наверное, потому и случай этот помню. Снимал отец. Выражение лица у матери тревожное, будто утешает меня в большом горе. Меня всегда ее лицо на той фотографии удивляло. Обняла бы с улыбкой, смешно ведь — ребенок в трех шагах заблудился, а она с полной серьезностью, она чувствовала, как страшно мне было потеряться.

Я снова потерялся. Но на этот раз никто не прибежит, не закроет от беды.

Пришел домой поздно, мокрый, в ознобе трясусь. Мать полезла с выяснениями. Хотел бросить ей в лицо: «Что вы сделали с Румянцевым?» Язык не повернулся.

Видок у меня, наверное, был! Не стали ко мне приставать.

— На место! — грубо сказал Динке, и она, как побитая, ушла на половик.

Я закрылся у себя, забрался под одеяло. Когда через некоторое время мать попыталась заглянуть, сказал:

— Оставьте меня в покое! — А потом сам ее позвал, стуча зубами, попросил принести горячую грелку и снова велел уйти.

Они там шептались за дверью, ходили на цыпочках, а я свернулся бубликом, прижимая к грелке руки и ноги.

Я заболел. Судя по всему, у меня была высокая температура. И я был этому рад. Согреваясь, с враждебностью думал о Румянцеве: зачем он вторгся в нашу жизнь? С какой стати все разрушил? И вдруг осознал: так ведь нет его! Нет и не было. Румянцев — миф! Досочинялся! И Аллы нет. Полет фантазии!

Интересно, инфекционная у меня болезнь или простудная? И как быть со школой, ведь наступает последняя четверть? Сколько я проболею? Не меньше месяца.

Я буду медленно поправляться. За мной будут ухаживать и исполнять мои желания и капризы. Как давно я по-настоящему не болел!

Просыпаться я не хотел, все пытался провалиться в сон — не тут-то было. Сел на кровати: самочувствие отличное, даже намека на насморк нет.

Мать приоткрыла дверь, вид обеспокоенный.

— Все в порядке. Здоров. Одеваюсь.

— Завтрак на плите!

Я снова залез под одеяло и дождался, пока родители не выкатились на работу. Чуть хлопнула дверь, вскочил и, не одевшись, стал рыться в их бумагах, искать документы.

В свидетельстве о рождении мой отец — Прохоров. Это я знал и раньше. А дальше — открытие. Если сопоставить дату моего рождения и заключения брака родителей, то получается, что я родился трехмесячным. Конечно, это не может служить доказательством. Заключили брак, когда захотели или нужно было. Но я ведь об этом самом ничего не знал. Докладывать мне, конечно, совсем было не обязательно, понимаю. Однако…

«Ну дурак! Ну дурак!» — говорил я себе. Но постепенно начал успокаиваться, перестал психовать и раскидывать бумаги, разбирался аккуратно и внимательно. С Динкой я не вышел, открыл дверь и выставил гулять одну.

Ничего бесследно не проходит. Должны остаться какие-то следы. Письма какие-нибудь.

Не было таких писем. Не бы-ло! Ничего, кроме уродливо нарисованной и вырезанной совы в папке у отца я не нашел. На обороте бумажной совы материнским почерком: «По поручению сына: «Папочка, я по тебе соскучился. Папочка, я хочу к тебе на ручки. Папа, ты — совиный глаз»». Бумаги в отцовской папке были рабочие и эта сова…

Может, на старой квартире я бы что-то и нашел. При переезде здорово почистились от разного хлама и бумаг.

В родительском студенческом альбоме я быстро обнаружил Румянцева. Я вглядывался в его лицо. Ничего общего с моим. Я — Прохоров.

Опять залез в постель и проспал до пяти. Вскочил как ошпаренный, испугался, что родители застанут меня в кровати. Одеваясь, вспомнил, что выгнал собаку и она не вернулась.

Собака моя молчаливо сидела под дверью. Может, и просилась домой, да я не слышал. Мы с ней пошли на улицу, и тут до меня дошло: я ее сегодня не кормил.

С родителями никак не хотелось встречаться. Пошел к Инягину и говорю:

— У тебя нечем покормить собаку? Суп вчерашний годится или что-нибудь такое…

— Заходи, — отвечает Инягин. — Сейчас поищем.

Хороший парень Игорь Инягин. Почему я с ним не дружу по-настоящему?

На следующий день я проснулся глубоко несчастным. Прямо заплакать хотелось. Лежал и жалел себя.

Встал — матери нахамил. Слегка. Но она обиделась. Прощения просить не стал, решил ее наказать, хотя чувствовал себя виноватым: шпионю за родителями, вызнаю их тайны. Но ведь это не только их тайна, она касается и меня. Подло я себя веду или правильно? Вот бы сообщить им о моем сногсшибательном открытии, представляю сцену!

Было тридцать первое марта, последний день каникул. Наверное, вернулась Марьяна, только мне совершенно не хотелось ее видеть.

Я бездельничал и слонялся по квартире. Поговорить бы с кем-нибудь! С Румянцевым! Вот ведь замкнутый круг. Опять у меня это самое начинается…

А был ли Румянцев моим отцом? Я же на Прохорова похож, это все замечают. И толстыми щеками, и плечами-распялкой, и походкой. И ростом в Прохорова — Румянцев был невысокий. Румянцев был женат на моей матери, так ведь это еще не доказательство. Такой человек вряд ли бросил бы сына и не поинтересовался им за столько лет.

Мне очень нравится Румянцев, но пусть моим отцом останется Прохоров.

Я надумал, куда себя деть к приходу родителей с работы. А схожу-ка я к дяде Юре Иванюку, к тому самому, что на студенческой фотографии смеется в миленькой компании моей матери и ее мужей. Я поговорю с ним по-мужски. Надо бы подготовиться к такому разговору, продумать вступление, вопросы. И вроде сил нет думать об этом. Но мне все равно одно очко дано вперед: я застану его врасплох. Я нашел адрес в маминой записной книжке и поехал.

Когда я был маленьким, дядя Юра часто приходил к нам с женой. Теперь — совсем редко. Они далеко живут и, как говорят, стали тяжелы на подъем.

Дядя Юра очень удивился, увидев меня. Он только пришел с работы, забеспокоился, думал, с родителями что-то случилось. А я не мог с ним объясниться, потому что жена звала его на кухню слить в дуршлаг вермишель, пятилетний Вовка вокруг крутился, а старший, восьмиклассник, с математикой приставал.

— У меня личное дело, — сказал я. — Родители в порядке.

В результате я разбирался с математикой, а дядя Юра с вермишелью. Потом сели ужинать, и меня заставили, хотя я отказывался. Только после ужина мы с дядей Юрой вышли на улицу, чтобы спокойно поговорить.

Глаза у дяди Юры длинные, улыбающиеся. Борода рыже-седая, а голова стала совсем седой. Доброе у него лицо, располагающее. А вот разговор я никак не мог начать. Дядя Юра меня и не торопил.

Они живут в новом районе, уже вполне оформившемся — сплошная современная застройка. Во дворах и на уличных газонах встречаются невысокие и раскидистые плодовые деревья — все, что осталось от бывших частных садов.

— Плодоносят?

— Не замечал, — говорит дядя Юра. — Мальчишки что-то обрывают. Но деревья старые и дичают без ухода.

Мы шли между домами-кораблями. Я собрался с духом и изложил следующую версию: родители мне все рассказали, я узнал, что я — сын Румянцева.

Добродушное лицо дяди Юры стало недоверчивым и туповатым, будто он не спал двое суток.

— А вы что, не знали? — наступал я.

— Знал, — виновато сказал дядя Юра.

«Вот и ответ, — печально подумал я. — Окончательный». Но за последние два дня я закалился — принял его спокойно и рассудительно.

Когда же дядя Юра услышал о смерти Румянцева, то встал как вкопанный, и лицо его проснулось.

— Да ты что! — воскликнул он. — Когда? Как это случилось?

— Погиб, наверно. Скоро я буду говорить с его второй женой, спрошу.

— А разве он вторично женился?

— Ну, может, и не женился, но была у него женщина, — сказал я многозначительно, предчувствуя, что разговор еще впереди.

— Это не первая смерть на нашем курсе, — задумчиво проговорил дядя Юра. — Но Витька был такой… Жизнелюбия — через край! Как-то дико. Наверно, смерть — всегда дико. Я его видел последний раз лет пять назад. Бежал куда-то, как всегда. Он так и не расстался с бродяжничеством?

— Он работал в геологической партии. А какой он был, расскажите.

— Как сказать-то? Способный, учился с легкостью. Заводной. Друзей очень любил, пошел бы за них в огонь и в воду. А еще — легко с ним было. — Дядя Юра махнул рукой и добавил: — Не то я говорю, слова не те, казенные. Не могу.

— А случай какой-нибудь запомнился?

— Много случаев было. А что тебя интересует? Мы ведь в институте дружили, а потом разошлись как в море корабли. Судьба по-разному сложилась. Мы вот с Прохоровым и твоей мамой сели в конторы штаны протирать, а он — в поле. И почти не встречались эти годы. А вот был такой случай, обожди, — попросил он. Стрельнул у проходящего мужика сигарету, прикурил и продолжил: — Как-то вечером мы с Виктором и твоим отцом… — Он замялся и спросил: — Ты ведь, я надеюсь, не перестал его отцом звать?

— Конечно нет.

— Он тебя вынянчил, — назидательно сказал дядя Юра и вздохнул. — Так вот, вечером мы выпили, не важно, по какому случаю. Развеселились. И решили утром поехать в Самарканд. Виктор заявился ко мне часов в шесть утра. Насильственно поднял. Я очень сопротивлялся, потому что, честно говоря, для меня и девять часов утра — рань. И ехать я никуда не хотел, категорически. Мало ли что болтали вчера. И денег не было. У Виктора в кармане рублей двадцать, у меня рублей пять. А он: «Уговорим проводницу, а на житье и обратную дорогу заработаем». Черт возьми! Проводницу мы в конце концов уговорили, а вот твоего отца — нет. Он с нами не ездил. А я сейчас вспоминаю… Удивительно хорошо, что у стариков бывает юность, сумасбродство, всякие завихрения, потому что ничего более безрассудного я уже потом не совершил. А приключений было масса. И с археологами познакомились, и в узбечку я смертельно влюбился, и на хлопке работали. — Дядя Юра хмыкнул и похлопал меня по плечу. — С годами начинаешь кое-что приукрашивать, так это простительно и даже необходимо. На самом деле все было красочнее и интереснее, потому что мы были молоды.

— Но почему же отец не поехал?

— Не поехал, и всё. Я бы тоже сейчас не поехал.

— Но тогда вы же поехали?

— Твой отец всегда был здравомыслящим. И у него была воля. А я безвольный. Виктор меня насильно посадил в поезд.

— Вы только не старайтесь выгораживать отца, он совсем не упал в моих глазах, потому что не поехал в Самарканд, — успокоил я его.

— Да-а… — сказал дядя Юра, думая о чем-то своем.

— А все-таки почему же вы раздружились с Румянцевым? — настаивал я.

— А мы не раздружились, я ж говорю: жизнь развела. — По его интонации я понял, что скоро конец разговору, иссякло в дяде Юре желание говорить и вспоминать. — Отяжелел я для дружбы с Виктором, — добавил он резковато. — Взрослым я стал и солидным.

Неожиданно мы вышли к речке, и в лицо ударил ветер, гулявший на свободе. Наверное, летом эта речка пересыхала, потому что и сейчас не больно-то разлилась. Она лежала в высоких коричневых берегах, напоенных водой растаявшего снега, поросших клочками прошлогодней травы. На воде покачивались уточки и селезни, кружились и ныряли, как поплавки. Солнце уже зашло, но вода и небо были розовы.

— Но почему же Румянцев с мамой разошлись?

— Вот это уж ты у нее спроси.

Он ничего больше не скажет. Узнал я очень много и очень мало. Напоследок я сообщил ему, что ничего мне родители не рассказывали и как все было на самом деле. И успокоил его: ничего нового, кроме случая с Самаркандом, он мне не сообщил. Еще попросил, чтобы разговор наш остался совершенно конфиденциальным, потому что я не намерен выкладывать своему отцу об открытии семейной тайны и отрекаться от него даже в такой малой степени. Нечего стариков волновать, пусть живут спокойно.

Дядя Юра выслушал меня не перебивая. На лице у него снова застыло выражение человека, не спавшего несколько суток. А еще мне показалось, что у него было большое желание выругаться, но он только сказал: «Поросенок!» Крепко сказал, с ударением, повернулся и пошел.

Я смотрел ему вслед, и шагов через десять дядя Юра обернулся, постоял и вдруг снова пошел ко мне.

— А может, ты и молодец… Какой-то румянцевский поступок. И я подозреваю, что от меня ты узнал не только про Самарканд.

Я приободрился и похвалил его в ответ:

— Вы тоже молодец!

Я бы не сумел сформулировать, почему дядя Юра молодец, но душой не кривил, просто я любил его в тот момент.

Дядя Юра засмеялся, кивнул и ушел. Большой, грузный, с добрым лицом и длинными глазами.

Я спустился к речке, промочив ноги и измазавшись в грязи.

Вот и сделано дело. И покончено с ним. Нужно думать о будущем.

Первого апреля я не пошел в школу. Даже не знаю, как это случилось. День был пасмурный и тусклый. Я бродил по старым улицам, сидел у чьих-то деревянных домов, где на ставнях накладная резьба. Потом в центр пошел, на набережную; река здесь широкая, серая, матовая; облака как хорошо натянутое суровое полотно. И вдруг на небе щель прорезалась, а оттуда веер солнечных лучей.

Стоял и смотрел. В голове пустота. Устал размышлять о Румянцеве. Он как песенка, которая очень нравится, не перестаешь ее петь, а потом так надоест, что даже обрыднет.

Вечером Марьяна объявилась, я сказал ей, что болен, надеялся, она ненадолго. Смотрю, сидит и сидит. Удивлена и обижена моей холодностью. Для того чтобы вызвать во мне ревность, сообщила, что познакомилась в доме отдыха с мальчиком. А я почему-то раздражился и сказал: «На здоровье!» Тут она совсем оскорбилась и ушла.

Скатертью дорожка!

Днем я ничего не заметил, а ночью из окна темной кухни вижу: черемуха под фонарем словно обрызгана светящимися зелеными точками, огоньками. Почки лопнули. И я почувствовал радость.

Мое одиночество и тоска явно шли на убыль. Я стал испытывать тягу к родителям. Мне хотелось сделать им что-нибудь приятное, поговорить с ними, утешить, ведь все это время им было несладко со мной.

Я спрашивал отца, как решить уравнение, которое уже решил. Отец думал, объяснял и распространялся о том, что такие уравнения им давали на втором курсе института, что нынешняя школьная программа усложнена, а ребята хуже подготовлены к институту, специалистов как пирожки пекут, но тянут они в лучшем случае на лаборантов. Любимые разговоры. Они с мамой уже много лет с удовольствием читают мои учебники, чтобы хаять их, сравнивать с прежними, обсуждать, как то или иное понятие объяснить проще, по-человечески. А когда несколько лет назад они объяснили мне урок «по-человечески», я чуть не схлопотал двойку. Отец ходил в школу, но у него хватило чувства юмора не лезть в бутылку, не пытаться учительницу заткнуть за пояс — что он, конечно, смог бы без труда. Просто отец сделал вывод, что в школе я должен отвечать не «по-человечески», а как положено, как в учебнике.

У отца чувство юмора, хоть и своеобразное, развито сильнее, чем у мамы. Он способен абстрагироваться. А у мамы нет времени на юмор: в институте — работа, дома — хозяйство. Она держит в голове много мелочей: у отца рубашечная пуговица оторвалась, у меня шнурки от ботинок обтрепались, надо проверить, не забродило ли малиновое варенье, отнести будильник в починку (про запас, вдруг второй выйдет из строя), пополнить количество подсолнечного масла (дома должно быть не меньше двух бутылок) и т. д., и т. п., и так без конца. На каждый день она составляет списочек дел на блокнотном листке. Если пункт не выполнен, он переносится на завтра. До юмора ей? Зато семейное равновесие.

Мне нравятся мои родители. Отец — настоящий мужчина, больше всего его занимает работа. Он предан своей семье, не пьет, а если выпьет в праздник рюмку, становится смешным и милым. Мама — современная женщина, успевает все с равным успехом. А главное — они любят друг друга.

Я на отца не похож в том смысле, что кроме работы мне всегда будет любопытно многое другое: люди, их отношения, все подряд — от политики до строения цветка, важно, чтобы любопытство не помешало основному. А ситуация на сегодняшний день такова, что из школы я выйду с медалью. Ни у кого в этом сомнения нет. И у меня почти нет.

Кончилось у меня с Марьяной, ничего тут не поделаешь. Помог и еще один случай.

В этот день нашей классной Аннушке стукнуло пятьдесят. Школа ей самовар подарила, а наш родительский комитет — бра. И надо было забрать из школы две стопки тетрадей с контрольными. Мы с Инягиным потащили сумки к ней домой. Бра должны были повесить, а также проверить, что с проводкой. Вот ведь женщины: сама физик, а с проводкой справиться не может!

В автобусе к Аннушке подошла модная девица, очень даже модная и вся застенчиво-вызывающая. Оказалась ее бывшей ученицей, а теперь студенткой Московского театрального института. Аннушка пришла в восторг, что ее ученики в артисты выходят, обе защебетали, заохали, засмеялись. Аннушка и говорит:

— А у меня уже вон какие ребятки подросли. А помнишь, как ты в моем классе вожатой была, театральный кружок организовала и репетировала «Кошкин дом»? А еще ты доказывала, что каждый человек должен в театре хоть по одному разу сыграть себя самого.

Студентка стала смеяться и говорить, что у нее было много завиральных идей. А я уже не слушал — я думал про разговор с Марьяной после театра. Как же я мог до такой степени заблуждаться? Кто она — Земляничка? С какой неподдельной искренностью, с каким вдохновением выдает краденые мысли и стихи за свое! И зачем ей цепочка, которую она, естественно, надеть не сможет, потому что я же ее уличу в воровстве? Не клептоманка ли она?

Этот факт с «театром одноразового актера» меня неприятно поразил. Но это была уже мелочь среди событий последнего времени. А после своего трудного «возвращения» к родителям, когда я преисполнился человеколюбия, история с Марьяной не очень здо́рово волновала меня. Только странно вспоминать, как я сходил от нее с ума. И смех и грех! И не знал я, как объяснить ей, что неинтересно мне больше целоваться, не тянет. Нет больше девочки-землянички, не существует ее.

Просит: «Помоги с алгеброй, я двойку завтра по контрольной схвачу». А я должен был встретить после работы маму, чтобы зайти в универмаг и купить ботинки. Сказал ей. На другой день точно — двойку получила, идиотка! То ли по тупости, то ли мне назло. Разве поймешь девчонок?

Тут заявляет после уроков:

— У нас теперь есть свой дом.

— Какой дом?

— Пойдем сегодня — покажу.

Пристала со своим «домом». Пошел с ней. На чердаке устроила «комнату». Стол, застеленный старой портьерой, два стула, сундук, торшер (разумеется, не светит) с голубым помятым колпаком и диван, из которого прут пружины. На слуховое окно кружевную тряпицу нацепила. Театр, помойная декорация.

— Нравится? — В глаза заглядывает, за руку берет, на диван опускается и меня тянет. Жалкая какая-то. Отпустила руку, глаза отвела, молчит. И я молчу.

— Через три месяца мы расстанемся, — говорит наконец. — Ты в Москву уедешь?

— Да, — отвечаю, — а ты?

— А что я? Останусь.

— А что будешь делать?

— Манекенщицей сделаюсь, — говорит и странно улыбается — робко и с вызовом. — Не гожусь? Во мне что-то не так? Может, ноги у меня кривые?

Она скидывает туфли, задирает форменное платье, вытягивает ноги и выгибает носки.

Я смотрю на ее ноги в колготках. Сбоку строчка зашита простой ниткой. Выше колена ноги полные, плотно прилегают друг к другу. Я дотрагиваюсь, провожу рукой по ее ноге, чувствую тепло. Меня как магнитом к ней притягивает. А Марьяна застыла, не шевелится, и я с ужасом соображаю, что она на все готова.

Отчего так сердце бухает? От близости ее? Все возмущается во мне, потому что опять обман! Я делаю усилие, отрываюсь от Марьяны, неуклюже отскакиваю. Вероятно, я смешон. Говорю с притворным хохотком:

— Ты что, соблазняешь меня?

— Может быть… — отвечает и тоже сдавленно смеется, с кокетством, чудится мне.

И такая неприязнь во мне поднимается, что я говорю:

— Не надо этого. Не надо!

— Не кричи, — просит она, и лицо у нее становится испуганным.

— Совершенно не надо, — повторяю я.

Она уже глаза утирает, а мне хочется унизить ее, сделать больно, оскорбить, но язык не поворачивается открыть то, что я знаю про нее, и поэтому я ору:

— Найди себе другого дурака! Скажи ему, что гнездышко готовила для него и никогда в жизни ни с кем не целовалась и не лежала в постели!

— Кретин несчастный! — рыдает она и топает ногами в колготках по чердачному полу, засыпанному битым кирпичом.

Я иду по сверкающей весенней улице, тяжело на сердце, но я осознаю: тяжесть скоро пройдет, зато я избежал ужасной опасности и наконец-то свободен. Я даже немного горд: у меня был разрыв с женщиной, со слезами, криками и всем, что положено.

Вечером я неожиданно вспоминаю планы насчет Динки и с сожалением думаю: теперь Марьяне ее не оставишь. Ну да ладно, пристрою куда-нибудь.

Когда я вышел вечером гулять с Динкой, я еще не знал, что поеду на улицу Пушкина.

Алла открыла сразу, будто ждала. Она присела перед Динкой и прижалась щекой к ее голове.

— Альма, Альма, — приговаривала она. — Ты меня помнишь?

Конечно, помнит, в этом не было сомнений. Динка выражала радость, но, как мне показалось, сдерживалась, чтобы меня не обидеть. Поглядывала на меня.

Я снова сидел в старом мягком кресле.

Алла сказала:

— Я себе места не могла найти, когда ты убежал. У тебя такое лицо было! Я боялась за тебя. Ты прости, нехорошо все получилось.

Потом мы ели морскую капусту. А потом она рассказала, что Румянцев умер от опухоли в мозгу. Он трижды тонул (один раз очень страшно, в болоте), раз попал в автомобильную аварию, однажды еле спасся из горящей тайги. Его постоянно окружали опасности. А умер он на больничной койке, прооперированный. Друзья присылали лекарства со всего света, друзей было много. Но не помогли лекарства.

Алле было тяжело об этом говорить. Но она, слава богу, не плакала. Наоборот, глаза у нее стали сухие, даже без блеска, совсем пересохли. А вот голос дрожал.

— Он стал много пить. Я думаю, он знал, что очень болен. А я не догадывалась. Из последней своей партии он приехал загорелый, веселый. Привез новые песни. Мимоходом заметил, что почему-то часто болит голова да пальцы иногда немеют, не может как следует зажать струны на гитаре. Вроде сам удивлялся этому. Потом больница.

— Почему же Динка не захотела с вами остаться? То есть Альма…

— Она ведь здесь никогда и не жила. И Виктор здесь не жил. Бывал. Иногда и день, и два. А жил у матери, и Альма с ним. Он брал ее в поле. Наверно, дом для нее был там, где Виктор. — И вдруг спросила: — Ты к бабушке собираешься?

— Не знаю.

— Съезди. Она, ей-богу, нормальная старуха, незанудная, все понимает, и совсем одна.

Алла захотела меня проводить. Луна была полная и стояла над улицей Пушкина, как электрический фонарь, желто-оранжевый, с мутным ореолом. Алла продолжала вспоминать:

— Отпуск у него был длинный. Я просила, чтобы мы хоть раз поехали вместе к морю. Ничего подобного. Собрал местных мальчишек и ушел с ними в поход. Построили плоты, сплавлялись по Куте. Ты знаешь, сколько мальчишек на похороны пришло! Один мне сказал на кладбище, что всем обязан Виктору, иначе стал бы хулиганом, наркоманом и сидел бы в колонии, и Виктор ему как отец. Они под окнами больницы дежурили…

Все что попало рассказывала. Но мне не было горько, ей было горше.

Прощаясь, она обронила:

— Я — Альма.

Понятно, что она хотела сказать. Только я ведь тоже — Альма.

И вдруг мне пришла в голову мысль: «Повезу Динку к бабушке и оставлю там, а сам буду поступать в Москву».

Мальчишек я увидел недалеко от нашего дома. Трое двенадцати-тринадцати лет, четвертый — маленький, классе в третьем. Они стреляли по голубям проволочными пульками из какого-то подобия игрушечного ружья, выпиленного из фанеры, с крючком и петлями из резинки.

Я разорался, они перестали стрелять. Но главный среди них, с гривой нечесаных волос, стоял с нарочито наглым видом и ухмылялся. Я никогда не пользовался авторитетом у ребятни.

— Ты давно последний раз был в лесу? — спросил я у главаря.

— Не помню, — небрежно ответил он. — Наверно, в лагере. Но нас в походы не водили. Только старший отряд.

— А ты знаешь, как малиновка поет? Ты отличишь чижа от синицы?

— Нет.

— А ты? — спросил я у длинного сутулого флегматика. — Ты отличишь?

Он покачал головой, вид у него был озадаченный и печальный.

— Ты знаешь птиц? — спросил у третьего, хорошо, можно даже сказать любовно одетого родителями паренька.

— Мне это не нужно, — неожиданно тонким голосом сказал он. — У меня в жизни другие планы.

— Я знаю воробья, синицу, ворону, снегиря, кукушку и соловья, — доверительно сказал маленький, и я сразу понял, что из всей четверки он единственный принял меня без предубеждения.

— Человек не может быть полноценным, если он не знает родную природу. Надо знать, кто поет на деревьях и что растет под ногами.

— А как узнать про птиц? — спросил длинный. Его унылому висячему носу только насморочной капли на конце недоставало.

— И вообще, биология — самый скучный предмет. Я бы, может, и хотел отличать травы и птиц, но нас этому не учат, — добавил главарь.

Теперь он не казался мне нахальным, мальчишка как мальчишка.

— Я из книжек узнавал. И всегда найдется кто-нибудь, кто подскажет. Вот у меня был взрослый друг, дядя Саша. А мой… — я чуть запнулся, — дядя, он ходил с ребятами в походы, они ставили палатки, варили на костре еду, потом строили плоты и сплавлялись по реке. Он хорошо знал природу, учил ходить по компасу и по карте.

— Он учитель? — спросил главарь.

— Он умер. Он был геолог.

— Ты с ним ходил? — допытывался главарь.

— Конечно, ходил… — сказал я.

Вот язык! Хотя ничего удивительного. Что на уме, то и на языке. А мне ведь и в самом деле еще не так давно казалось, что ходил.

— Давайте в воскресенье поедем в лес, — предложил я. — Вот мой подъезд, подходите к девяти утра. Возьмите бутерброды, а у кого есть термос — горячий чай. Послушаем птиц, посмотрим весну.

— А как тебя зовут? — спросил маленький.

— Саша, — сказал я и протянул руку.

— Лёсик. — Он доверчиво посмотрел на меня.

— Вася. — Печальный слабо тряхнул мою руку.

— Кузьмин, — представился главарь, постаравшись вложить в рукопожатие всю силу. — Юра Кузьмин.

— Игорь, — сказал хорошо одетый, и я понял, что в воскресенье он не придет.

— А тебя отпустят? — спросил я маленького.

— Отпустят, — заверил он.

А Юра угрюмо сказал в сторону, будто и не мне:

— Его отпустят, за ним некому смотреть. Отца нет, мать шлёндает неизвестно где, а бабка совсем старая.

Лёсик виновато шмыгнул носом, опустил глаза и стал что-то рассматривать на асфальте.

Я не очень надеялся, что они придут в воскресенье. Но в субботу встретил длинного Васю и Лёсика у подъезда. Может быть, они и поджидали меня, но сделали вид, что оказались здесь случайно.

— Так мы поедем? — спросил Вася.

Я уже раскаивался в своем предложении. Что делать с ними в лесу? Одно — постоять поболтать возле дома, другое — ехать в поход. Правда, мальчишки были неплохие, видно, еще не вышли из управляемого возраста.

Когда людям затруднительно общаться, помогает собака. И все-таки решил Динку не брать: до вокзала ехать двумя автобусами.

В девять утра в воскресенье у моего подъезда стояли Юра Кузьмин и Лёсик. Юра держал в руках сетку со свертком и термосом. Вскоре подошел «печальный» Вася, тоже с авоськой. Мы подождали еще десять минут, но Игорь не появился.

— Может, сбегать за ним? — спросил Лёсик.

А я, честно говоря, совсем не расстроился, что его нет.

— Не надо, — сказал Юра. — Не хочет — и не надо. У него родители академики.

— Кто? — удивился я.

— Ну, какие-то… важные. И полы лаковые…

— Ну и что ж, что лаковые, — сказал я, подумав, вдруг ребята зайдут ко мне и увидят сверкающий натертый пол. — Это ничего не значит. Просто люди аккуратные.

— А у них значит.

— Тапки надо надевать? И что ж? Тебе ничего не стоит снять ботинки, а хозяйке приятно, потому что ты уважаешь ее труд.

— Да не про полы я, как ты не понимаешь?! — подосадовал Юра.

— Тронулись! — скомандовал я.

В электричке я напрягался, зато потом совсем расслабился, как пошли широким лугом к холму с селом, окольцованным плетнем. Село обернуто лицом к другой дороге, мы огибали его задворки с баньками и шестами со скворечниками. У подножия холма рос мощный разлапистый дуб и рядом здоровенная и прямая, как струна, сосна. Такая парочка!

По горизонту краснотальник, а над ним лес: темно-зеленые пирамиды елей и дымно-сиреневые весенние осины и березы.

— Красиво, — тихо сказал Вася.

Я рассказал им, что бывал здесь с другом летом и осенью. А тогда еще красивее. По лугу бродит стадо, и вокруг стоит перезвон. Это на шеях у коров звенят жестяные стаканы с язычками или колокольчиками. Про перезвон сказал, а про мат — нет. Возле коров ходит вечно пьяный пастух с волочащимся по земле кнутом и, непонятно почему, на чем свет стоит материт буренок.

Снег лежал латками на лугу и полосами у леса и вдоль дороги. Вскоре мы услышали характерные громкие выкрики: «Чьи вы? Чьи вы?»

— Тихо, — предупредил я. — Слушать! Это чибис.

Мы увидели его, а он нас и взмыл неровным полетом, словно юродствуя, кувыркался и захлебывался криком над луговиной. Под крик чибиса мы ступили на лесную дорогу.

— Узнаете теперь чибиса? Он кричит «чьи вы»!

— А чьи мы? — с философической грустью спросил Вася.

— А ничьи, — ответил Юра. — Мы не ботинки и не рубашки.

— Другдружкины мы, — наставительно изрек я и понял, что мальчишкам это понравилось.

Потом мы видели надутые почки бузины и черемухи, барашки на ивах, ольховые сережки, из которых вылетали облачка желтой пыльцы, и косяк диких гусей, большую стаю — штук пятьдесят; подкараулили оранжевогрудую зорянку, трясогузку и зяблика. Слышали синицыны «чи-чи-ку» и барабанную дробь дятла — это самец завлекал подругу. На полянках зацветали фиолетовые пролески.

Во втором часу разложили костер, испекли картошку, ели бутерброды с чаем.

Вася пытал меня про йогов, биополе и систему чтения, сказал, что читает много, но все подряд, а это, видимо, неправильно. Я обрадовался, что он интересуется чтением, и взялся наставлять на путь истинный, но запутался и тогда обещал подумать про систему. А Юру я обещал научить ходить по азимуту (придется сначала самому научиться, по книгам).

По моим расчетам, мы недалеко углубились в лес, но почему-то в положенном месте не вышли на дорогу. Солнца, единственного для меня ориентира, не было. Я попробовал взять немного в сторону, но дорога не нашлась. Сначала я не говорил ребятам, что мы заплутали, показал им еще не зацветшее волчье лыко, бабочку-крапивницу, гнездо серой вороны и саму ворону, насиживающую яйца. А дороги все не было, и я запаниковал.

Первым догадался, что мы заблудились, Вася. Мальчишки не испугались, они пришли в непонятное радостное возбуждение, развязали языки. Для них это было приключение, кроме того, они были уверены, что я их выведу. Эта уверенность помогала, я даже немного гордился этим, но груз ответственности и страх были сильнее.

Они воображали, что я знаю, куда иду. Хуже всего, что и плана никакого у меня не было, вел наугад. Надеялся наткнуться на какую-нибудь дорогу. Вышли мы на одну, но она завела в болото, в нем и исчезла.

Лес, поначалу хвойный, сухой, по-весеннему теплый, становился неприветливым и неуютным. То и дело мы залезали в буреломные места, натыкались на болота, и приходилось идти в обход. Стали попадаться большие участки под снегом: он заполнял низины, лежал в частом мелколесье и куполками на взгорках — сухой и твердый, будто искусственный. В пятом часу вечера я понял: дело дрянь.

Мы снова разложили костер и устроили бессмысленный совет. Когда мы ехали в лес, я не обратил внимания, что Лёсик в кедах. Носки у него оказались тонкие, синтетические, ноги мокрые и ледяные. Мальчишки сушили над костром кеды, а я грел его ступни в руках, дышал на них, растирал своим свитером. Лёсик был трогательно-послушным и совсем не капризным. Я надел на него свои шерстяные носки, а сам обмотал ноги газетой и сунул в сапоги.

Юра сказал, что всегда мечтал заблудиться, не в одиночку, конечно.

— А ты не благодушествуй, — предупредил я. — После меня ты второй по старшинству.

— А что будем делать, когда стемнеет? — спросил Вася.

— Шалаш строить и ночевать, — бодро ответил я. — Такие люди, как мы, не пропадают.

Вася подбросил в костер еловых веток, и в небо устремился густой столб дыма — у основания серозеленый, выше — пепельно-голубой. Горела хвоя, просыхали влажные ветки, костер потрескивал, посвистывал, подвывал — так вырываются из кувшина, из сотеннолетней неволи, джинны. Мы доедали немногое, что осталось от прошлого пиршества, и Вася сказал:

— Если бы здесь появился Хоттабыч, я бы попросил, чтобы мы нашли домик, а там была печка.

— И пожрать что-нибудь вкусное, — добавил Юра.

— А лучше за́мок, — предложил я. — Очаг с бараньей ногой на вертеле, шкуры диких зверей, на которых бы мы возлежали, и прекрасные охотничьи собаки.

— А я бы попросил, чтобы мне было три года, — сказал Лёсик. — Тогда мама с нами жила и бабка хорошо видела, зимой у нас елка была с красивыми игрушками, и какой-то дядя приходил в гости и принес много-много мандаринов.

Мы все замолчали, будто вспомнили, кто мы и где.

В лесу начинает смеркаться раньше, чем на открытой местности. И не просто сереет, мутнеет по-городскому, а темнеет, словно перед грозой, затихает все, настораживается. Мы подсадили Юру, он забрался на высокое дерево, но ничего, кроме леса-леса-леса, не увидел. В желудке уже сосало о-го-го! Бумага в сапогах сбилась, не грела и страшно терла ноги. Деревья словно застыли в судорогах, сковало лес холодом. Трава стала сухой и хрусткой, схватилась изморозью.

Попеременно с Юрой мы перетаскивали «Пёсика через болотины. Набрели на просеку и вжарили по ней километра полтора. Здесь опять волочили «Пёсика на закорках, потому что под ногами было месиво из воды и ледяного крошева. Просека привела к перекрестку с другой. Куда идти? Имеет ли смысл держаться просек?

— А мы медведя или волка не встретим? — спросил «Пёсик.

— Их здесь перестреляли в девятнадцатом веке. И какие здесь медведи — кругом сёла!

А ведь слыхал я и про волков, и про кабанов, и про неизвестно откуда взявшихся и размножившихся енотовидных собак. Достаточно всяких зверей в наших местах.

— Почему говорят: «ведьма водит», когда заблудишься? — спросил Юра.

— Человек так устроен, что одна нога у него делает чуть больший шаг, чем другая. Когда он идет по дороге или есть ориентир, он идет правильно, а в лесу скругляет путь. В итоге делает круг. Поэтому еще говорят: «ведьмины круги».

— А какая нога делает больший шаг? — поинтересовался Вася.

— Знаешь, вот это я забыл.

— Если бы знать, можно было бы другой ногой делать больший шаг и вернуться в Казарево.

— Ну, во-первых, «ведьмин круг» не может быть правильным геометрическим кругом, а во-вторых, ты не сможешь искусственно дать нужную поправку второй ноге.

— Обидно, — пожалел Вася, и все стали развивать мысль о «ведьминых кругах», о ногах, о приборчиках, которые привешивались бы к человеку и секли градус уклонения ноги, а потом бы определяли градус обратного уклонения.

Я решил двигаться, покуда совсем не стемнело, потом развести костер и строить берлогу из веток и ельника. Теперь я шел впереди, продираясь сквозь сучья, за мной Лёсик, Вася, а замыкал Юра. Ведьма вела нас мимо дорог, а может, лежали они, укрытые водой или сумерками. Стемнело быстро, но мы, проваливаясь и треща сушняком, продолжали ломиться по закостеневшему от холода лесу. Сквозь облака проглянула звездочка и печально наблюдала за нами. Ребята готовы были идти дальше, и я уже в который раз предупреждал их, чтоб только глаза берегли — не выкололи.

Иногда меня охватывало безнадежное отчаяние, иногда безразличие. Потом просыпалось очередное «дыхание», даже ноги согревались. Мальчишки, видать, очень устали, говорить не было сил, но не ныли. Ни одной жалобы. Мы остановились в березняке и, взрезав кору, тянули из щели сок. Тут Вася и сказал:

— А давай мы с тобой еще куда-нибудь пойдем.

Меня разобрал неудержимый нервный смех, и ребята дружно захохотали. Немного разрядились, а я пообещал, что обязательно пойдем, если когда-нибудь выберемся.

Ни на что я уже не надеялся, когда увидел огонек и остановился. На меня налетел, ткнулся в спину Лёсик; все мы загомонили, заорали, «ура» закричали. Огонек расплывался, внезапно скрывался за стволами, и я начинал метаться, чтоб не потерять его из виду. Казалось, он совсем не приблизился, когда внезапно мы вышли на поле и обнаружили на другой его стороне длинное белесое здание фермы, а рядом домишко с окном-маяком. Спотыкаясь о замерзшие комья земли, мы помчались туда и завопили дурными голосами: «Прекрасное далёко, не будь ко мне жестоко!» Даже не вспомню, кто начал петь, но орали мы с таким энтузиазмом, что на крыльцо вышел и уже ждал нас старик.

Разумеется, это было не Казарево, как мечтал Вася. Старик дал нам хлеба и указал направление к шоссе. Там мы остановили грузовик и с Юркой и Васей затиснулись к шоферу, а Лёсика уложили в ногах. Перед ГАИ мы переместились в кузов, а в городе сели на автобус.

Только потеряв надежду на все хорошее, можно пережить такой восторг, увидев огонек и старика с хлебом, а потом шоссе с машинами и город с домами.

Было почти одиннадцать, когда мы вернулись. Лёсика я затащил к себе. Родителей, слава богу, не было: в гости ушли. Я поставил на газ кастрюлю с супом и, положив себе на колени Лёсиковы ледяные ноги, стал растирать их одеколоном. Ступни у него были совсем маленькие и узкие. И я почему-то подумал: был бы он моим братом…

Потом мы хлебали горяченный рассольник, и я заметил, что Лёсик засыпает над тарелкой. Одел его и за руку отвел домой.

Лёсик живет в Марьянином доме.

Лёсик пришел ко мне в гости на другой день. У двери стал развязывать шнурки, снимать ботинки. А тут вышла мама и очень кстати заметила:

— Какой у тебя воспитанный товарищ.

С иронией сказала — это мне она давала понять, что скоро я докачусь до друзей из детского сада. Но для Лёсика слово «товарищ» и похвала были лестны. Он, конечно, ничего не заподозрил, покраснел от удовольствия и расплылся до ушей. В маленьких меня очень трогают простодушие и доверчивость.

Через день пришли ко мне все втроем. Дружно сняли обувь, были немного смущены и не засиживались.

Все они — «бездомные». У Лёсика старая бабка, у Юры одна мать, которая работает на двух работах и редко бывает дома. У Васиных родителей часты гости и пьянки.

Насчет системы Васиного чтения мы поговорили. Что тут мудрить? Надо посмотреть списки для внеклассного чтения за шестой класс. А пока я дал ему хорошие книжки про пчел и муравьев. Для общего развития. Любимый писатель Васи на сегодняшний день — Джек Лондон.

Вася — в шестом, Юра — в седьмом. Вася не знает, кем станет. Наверное, сказал он, в ПТУ пойдет. Юра хочет быть летчиком, но с учебой не ладится. Я предложил помочь. А еще Юра хочет собаку. Они с мамой уже брали однажды щенка, только пришлось отдать. У Юры аллергия на шерсть.

Попробовал я с Юрой позаниматься. Он не тупой, просто пробелы большие, и не совсем понятно, как их восполнить. Эти пробелы накладываются друг на друга, «черные дыры» какие-то. Стали выяснять, докапываться, даже увлеклись, — вдруг звонок в дверь.

Марьяна. Она не ожидала, что я не один, и совсем растерялась. А мне ее приход не был неприятен, наоборот, я пытался ее ободрить и задержать, подключив к шефской помощи. Но она внезапно расплакалась и ушла.

— Она живет в нашем доме, — сказал «Пёсик. — Чуть что, мать ее бьет и выгоняет на лестницу. Она даже на чердаке сидит, я в дырку от старого замка видел. Там интересно, я подберу ключ и тоже буду туда ходить.

Все это неожиданной жалостью отозвалось во мне. И чердак с «комнатой», и колготки в зацепках, и красная земляничная кофточка — все всплыло. Я хотел догнать Марьяну, остановить, но прошло уже минут пять.

Зачем она приходила?

На следующий день в школе Марьяна не замечала меня, будто я был ей совершенно безразличен. Ну и бог с ней…

Первого мая собрались с ребятами в поход с ночевкой, но пришлось его отложить. Юра заболел воспалением легких. Самочувствие было не таким уж плохим, и я велел ему обязательно прочесть Даррелла, а сам поехал к бабушке.

До Талиц два часа на электричке или чуть побольше на автобусе. Я выбрал автобус.

Ехал с Динкой. Она ворочалась и ложилась мне на ноги. Я внимательно глядел на дорогу и гнал от себя мысли о том, как встречусь с бабушкой. Должен я с ней увидеться. И Динку пристроить. Если бы не Динка, не мой шкурный интерес, поехал бы я в Талицы? В отношении бабки меня мучило тягостное ощущение неловкости, в отношении собаки я чувствовал себя предателем.

Талицы — небольшой городок со старым монастырем, который реставрируют уже лет десять. Замшелый городок, почти не тронутый современностью. Однако при въезде выстроили грандиозный ресторан, легкий, невесомый, из бетона и стекла. Он вознесся на ногах-колоннах, которые, пронзая этажи, все утоньшались, утоньшались и на крышу вышли стройными ножками зонтов. Под зонтами стояли столики. Разумеется, они пустовали. Не парижская у нас погода.

У входа в ресторан, на просторном газоне, начавшем весело зеленеть, стояли, сидели и лежали скульптуры из серого камня. Невольно напрашивался вывод: Талицы хотят сделать туристским центром, иначе не отгрохали бы такой ресторан.

Мы вышли на невзрачном автовокзальчике, тут же сели на городской автобус и ехали совсем недолго. На остановке Динка заволновалась, заюлила. Мне не надо было спрашивать дорогу, я шел за ней и, когда она остановилась у калитки, понял: мы у цели.

— Вот и вернулась ты домой, — сказал я Динке.

Я открыл щеколду, и тут же звякнул далекий колокольчик в доме. Дорожка от калитки выложена кирпичом, идет между черными пышными, готовыми к посадке или уже засаженными грядами. У самого дома желтеют нарциссы. Навстречу мне раскрылась дверь. Невысокая плотная старуха крикнула:

— Альма!

Динка побежала к ней, но не бросилась передними лапами на грудь, как положено, а ткнулась мордой в подол. Старуха не нагнулась к собаке, не погладила, она смотрела на меня и плакала. Совершенно дикая ситуация: что же, броситься обнимать новоявленную бабку?

Пока я раздумывал, она сама подошла, неловко обняла меня и поцеловала, обмазав своими слезами. Я ее тоже приобнял. Одета она была по-домашнему: в футболку из комплекта теплого мужского белья, вязаную полосатую безрукавку, поверх юбки — передник.

Старуха повела меня к дому. На крыльце опустилась, будто ноги не слушались. Подбородок дрожал. Мне стало ее жалко, но я не знал, что предпринять. Она гладила Динку, приговаривая: «Альма, Альмушка…» Динка сидела присмиревшая. Наконец бабка взяла себя в руки и сказала:

— Хорошо, что мама тебе рассказала. Я ждала тебя. Правда, я надеялась, что она тоже приедет. — Старуха поднялась и на пороге проговорила: — Вот дом, где ты должен был расти. Не в пионерлагерь ездить, а сюда. Не бог весть что, но, если бы ты здесь рос, ты бы любил этот дом.

Тон ее показался мне несколько напыщенным, и я не мог поручиться, что не было здесь скрытого упрека. А если упреки продлятся, как предложить ей Динку?

Она, конечно, права: я должен был здесь расти. И она — единственная бабушка, которая могла бы быть моей. У новосибирской были свои внуки, которые жили с ней. У белорусской, можно считать, не было внуков: меня возили только на похороны к ней.

— Как мама поживает? Все такая же энергичная и красивая? А Зоя как, сестра? Замуж не вышла? Милый человек Зоя, безобидный. По характеру она лучше матери, мягче, а тоже счастья нет.

Меня коробит, когда обсуждают мою мать, когда говорят о ней не только приятное. Я могу это делать, другие — нет. Но вроде бабка и не сказала ничего порочащего, вот только эта интонация — объективная — мне не очень понравилась.

— Идем, — позвала она.

Из коридорчика мы прошли в комнату с круглым столом и старым абажуром. В застекленной фанерной надстроечке буфета стояли разнотипные чашки и рюмки. У дивана была спинка с полочкой, а на ней, вперемежку с минералами, маленькие фарфоровые уточки, белочка, лягушка, свинья, что-то невнятно напоминавшие мне. На стене висели часы с маятником под стеклом и барометр.

— Здесь моя спальня. — Старуха показала комнатушку, где умещались кровать и этажерка с книгами. — А вот кухня.

Газа на кухне не было. В углу — печка, на табуретке — электрическая плитка. Зато водопровод был. Бабка наполнила чайник и поставила на плитку.

— Обедать вроде рано, — посоветовалась она. — Чаю попьем?

— С удовольствием, — ответил я. — Давайте помогу.

— Помогать пока не надо. И не выкай. Я ж не чужая.

Я сел, чтобы не мешать ей передвигаться по маленькой кухне. Чувствовал себя скованно. «Побуду немного и уеду», — решил я.

К лицу ее я уже присмотрелся. Была в нем какая-то мягкая, пластилиновая бесформенность, разглаженность между морщинами. На скулах румянец из тонких красных жилок.

Я подумал, что уеду и забуду это лицо, не удержать в памяти и не представить, какое оно было в молодости. На Румянцева не похожа. Нет его светлых, простодушно и открыто глядящих глаз. И у меня нет.

Она нарезала сыр, хлеб, налила в вазочку меду, положила масло в масленку.

Керамическая глазурованная масленка была сделана в виде плетеной корзинки, а на крышке вылеплены грибки с красными и коричневыми шляпками. Есть вещи, которые почему-то нравятся, на них приятно смотреть, и вдруг мысль: «Я и раньше видел ее, водил пальцем по гладким холодным грибкам. Где? Когда?»

Бабушка заварила чай, вручив мне тарелки, велела:

— Отнеси в зал.

Когда сели за стол, я уже освоился. Время от времени поглядывал на масленку и неожиданно для себя задал вопрос, хотя ответ был известен:

— Вы, то есть ты, так и живете здесь одна?

— Так и живу. Но ты не бойся, опекать меня не надо. А станешь приезжать — не по обязанности, конечно, — буду рада.

Так мне и надо за бестактность. Осадила. Лицо у нее мягкое, а характер, видать, твердый, конкретный характер. Кто она, интересно, по профессии, кем работала до пенсии? По внешности ничего не скажешь. Не удивлюсь, если она цветами торгует из сада, морковкой, укропом…

— А я тебя другим представляла, — неожиданно сказала бабка и улыбнулась. — Витя был сильный, жилистый, но на вид хрупкий, невысокий.

— Кем ты была? — спросил я у бабушки. — По профессии?

— Спроси лучше, кем я не была! — засмеялась она.

Бабушка родилась в семье сельского фельдшера. Десятилетку кончила, а по тем временам это было изрядное образование. Сначала она учительствовала в селе, потом работала бухгалтером. Народным заседателем была в суде. В войну на заводе и в госпитале работала. После войны — корректором в типографии, а потом глаза стали слабеть, перешла на телефонный узел, оттуда — на пенсию.

— Я и сейчас работаю, — сказала бабушка. — В больнице, санитаркой. Иногда зарабатываю ночной сиделкой у тяжелых больных. Совсем, знаешь, спать не хочется: старческая бессонница. Лежу, глаза в темноту пялю и думаю, думаю. А мне не надо думать. Как говорят, тяжел крест, да надо несть…

Я понял, что это она о смерти сына.

— Ты обижена на маму? — спросил я.

— Какие обиды? Оба виноваты. Промаялись всю жизнь.

— Как — промаялись?

— Вместе тесно, врозь — скучно.

— А почему они разошлись? Мама объяснила, но я так и не уяснил, — соврал я.

Бабушка замялась, вздохнула, словно обдумывая, стоит ли со мной обсуждать эти вопросы, а потом сказала прямо, что мать моя хотела нормальной, благополучной жизни, а Румянцев мотался по экспедициям. Она не стала с ним ездить. Дома был вечный «постоялый двор», останавливались и жили друзья, знакомые и незнакомые, которых матери приходилось обихаживать и кормить. А Румянцев еще и деньгами швырялся. Не выдержала мать. Разные они были люди.

— А ты что, не помнишь, как у меня жил? — огорошила меня бабушка.

— Не помню, — сказал я, и тут же всплыла картина: желтая дощатая стена; косой потолок под крышей, по которому бегают солнечные зайчики; зеленый потертый, как весенняя шейка селезня, ковер у кровати.

— У тебя есть зеленый прикроватный ковер? — волнуясь, спросил я.

— Есть! — обрадовалась бабушка. — Два, одинаковые. Ты помнишь?

Так вот они, странные видения-воспоминания, которые приводили меня в недоумение. Будто сны, тени другой жизни. Стена, потолок, ковер…

Я один. Пытаюсь встать на ноги, но они не слушаются, подгибаются под тяжестью тела, как ватные. Дотягиваюсь до кровати и хватаюсь за покрывало. Принимаю вертикальное положение. Когда стоишь — мир другой. В чем разница, не помню, а может, объяснить не могу, но она очень существенна. Делаю шаг, второй шаг, отпускаю никелированную ножку кровати. Снова на четвереньках. Опять хватаюсь за кровать и встаю. Может, мне год, а может, меньше. Солнце, ковер и попытка выпрямиться. Тяжелые усилия, туман сознания, беспомощная оболочка, в которой я существую…

— Как же я у тебя оказался? Сколько мне было?

— Первый раз около года, второй — года три. Они сходились и расходились, а я надеялась, что все утрясется, она останется. Не виню я ее, не оправдываю его. Понимаешь?

— Понимаю.

Мы поднялись по лестнице из коридора. Спальня наверху с дощатыми стенами, скошенной крышей, с зелеными, как трава, но сильно вытоптанными ковриками у кроватей друг против друга.

Комната из детских снов.

Бабушка открыла дверь напротив и подтолкнула меня. Это была его комната. Те же дощатые стены и скошенный потолок, полосатая дорожка от двери к окну. Перед окном — стол. Пепельница — чугунная голова собаки с разверстой пастью, фигурка Дон Кихота. Карандаши, ручки, ножницы в стаканчике. В деревянной настольной рамке фотография мамы: молодая, веселая, и прическа времен ее молодости — начесанная башня волос. А с другой стороны в такой же рамке — мама держит меня на коленях.

Не за этим ли столом я рисовал сову для моего отца — Прохорова, а мама писала с моих слов: «Папочка, я по тебе соскучился…»

На самодельных полках — книги. Карты Севера на стене. В углу — кресло, и в нем гитара стоит. Над кроватью портрет Румянцева. Совершенно непередаваемый взгляд, человек с таким взглядом не может быть низким, мелким, скучным.

— Я здесь ничего не трогала, только портрет повесила после его смерти. — Бабушка стояла в дверях, смотрела на комнату и на меня.

Потом мы ходили по саду, по рыхлой, дышащей земле между грядок и яблонь. На обед варили картошку и ели ее с квашеной капустой и огурцами. И снова пили чай с медом.

Бабушка сказала:

— Обидно, что ты не знал его. Виктор к детскому садику ходил на тебя посмотреть и к школе. Юра ему помогал, знаешь Юру Иванюка, их однокурсника? А соседи были уверены, что ты сын Прохорова. Рожала Лида в Новосибирске, а к тому времени она уже официально была Прохоровой.

— А он знал?

— Дмитрий-то? Как же не знать? Все он знал. И записал тебя на свое имя. А когда она уходила к Виктору — ждал. И она возвращалась. Конечно, надо и Дмитрия понять: он тебя растил, ты ему сын.

Я больше не торопился домой. И вообще успокоился. У матери во всем вечная спешка, я к этому привык. А бабушка была по-деревенски спокойна и нетороплива. Но и копушей не была: руки ее сами делали дело, она не подгоняла их, а получалось быстро и без дерганья.

Я рассказал бабушке о Москве и Динке, не насилуя себя, будто о само собой разумеющемся. И так же естественно она отнеслась к моей просьбе.

— Давай попробуем, — сказала про Динку. — Но она же не осталась здесь без Виктора. Надо ее запереть, когда будешь уходить.

— Я вообще-то не думал ее сегодня оставлять.

— А чего тянуть? Отведем ее в Витину комнату.

Динка лежала на крыльце, я позвал ее, за мной она поднялась на второй этаж и переступила знакомый порог. Присела, потом стала ходить по комнате, как человек, осматривающий, что изменилось в его отсутствие. Мы с бабушкой вышли и закрыли дверь. В комнате стояла тишина. Может, Динка думала, что сюда придет Румянцев? Теперь мне надо было уезжать.

Провожая меня, бабушка сказала:

— Ты похож на отца, — и замялась, — я имею в виду Виктора.

— Я искал сходство по фотографиям и не заметил.

— Пока у тебя выражение лица глуповатое. Щеки пухлые. А вот увидишь, лет через десять, как оформится физиономия, очень похоже будет.

Я совсем размягчился, обнял бабушку, пообещал:

— Приеду в конце мая. Пусть Динка попривыкнет.

— Лиде передай спасибо, что рассказала тебе. И скажи, что жду ее.

Я ехал в автобусе и думал: когда-то кто-то говорил про мое лицо — доброе и умное. Но я ничуть не был разочарован, услышав от бабушки про глуповатое выражение. Улыбка растягивала губы, как я ни пытался ее сдержать.

На другой день я все думал про бабушку. А лицо ее смутно помнил. Надо в следующий раз посмотреть старые фотографии — ее в молодости и других родственников. Ведь, наверное же, у меня был и дед, отец Румянцева. Как же я про него не спросил?

Удивительно, что мои воспоминания ограничились прикроватным ковром и дощатыми стенами. Масленка выплыла из каких-то неведомых глубинных слоев памяти, фарфоровые зверушки, но для этого нужно было их увидеть. Румянцев, бабушка, сад, кабинет с книгами и чугунной фигуркой Дон Кихота не запечатлелись. Как странно, даже страшновато!

Мне хотелось вернуться в бабушкин дом, а может, и пожить там.

Вечером произошли два события.

Мама нашла свою цепочку. Она спокойненько лежала в «стенке», в хрустальной чаше. Мама удивлялась, как она могла ее туда положить, и пыталась вспомнить, когда последний раз надевала цепочку, — хотела таким образом воспроизвести ее путь до чаши. А я думал: «Как же я обманулся! А может, я сам не очень хороший человек, если мог заподозрить в воровстве любимую (тогда любимую!) девушку? Нельзя подозревать, если любишь, это тоже предательство. А вернее всего, я был не прав, когда смолчал у нее дома, увидев цепочку. Но как было сказать?»

И тут в голову мне пришла подлая мысль: «Цепочка появилась после визита Марьяны».

Я чувствовал себя подонком, и я следил за матерью: не связывает ли она появление Марьяны и обнаружившуюся цепочку? А еще я стал вспоминать, как появилась у нас Марьяна, могла ли она, проходя через большую комнату, подбросить цепочку в чашу? Кажется, открыла ей мама, а ушла она внезапно, заплакала и выбежала, я и не провожал ее, только позже дверь закрыл. Зачем она приходила? Помириться хотела, мосты навести? А может, из-за цепочки и приходила?

Опять начались изматывающие «ведьмины круги». Но тут случилось второе событие этого вечера.

Я услышал знакомое поскребывание, открыл дверь — и Динка бросилась мне на грудь. Она проявляла бурный восторг, и я обрадовался тоже. А потом подумал: «Намучаюсь я с ней, я ее нигде не пристрою. Что же делать?»

Марьяна ко мне больше не подходила. А я смотрел на нее и недоумевал: что я в ней такого находил? Без любви значительно удобнее жить, а главное, времени очень много высвобождается. Наверное, это и не любовь была, иначе не могла же она так быстро кончиться?

Почти ежедневно ко мне наведывались ребята. Я рассказывал им про рыб. Васе нравятся скалярии, говорит, что они движутся как парусники в море, строгие, невозмутимые. Зато Лёсик обожает смотреть, как дерутся петухи и макроподы. И всем троим по душе Динка.

В воскресенье я собрался ехать к бабушке. Во-первых, я боялся, что она за Динку волнуется, разыщет нас и приедет: она ведь думает, что мама все знает. Во-вторых, почему-то захотелось снова ее увидеть.

А в субботу зашел на Пушкина. У Аллы в дверях торчал конверт: «Саше Прохорову». Письмо прочел тут же, на лестнице. Алла коротко сообщала, что уехала до осени в экспедицию, в Архангельскую область, и чтобы я написал ей, был ли у бабушки.

Очень грустно мне стало у пустой запертой квартиры. Отправился домой, а там наткнулся на Лёсика — слоняется по улице, скучает, говорит мне задумчиво:

— А Марьяна на чердаке с Сережкой целуется.

У меня кровь к голове прилила, прямо дурно стало: ярость и слабость.

Я направляюсь к синему обшарпанному дому с серыми наличниками и балконами. На верху двускатной крыши рядком голуби сидят. Ноги не несут меня, остановился на скрипучей лестнице и вижу: Лёсик рядом стоит.

— Тише ты, — говорит и палец к губам прикладывает.

Я стараюсь ступать неслышно, но ступени визжат; миную площадку второго этажа, еще один лестничный марш — и я у деревянной двери.

Лёсик встает на колени возле дырки от выломанного внутреннего замка и манит меня рукой. Бессильно опускаюсь рядом, ничего не вижу. Мне кажется, у меня дыхание останавливается. Тогда я поднимаюсь и с силой рву на себя дверь. Крючок вылетает с гвоздями и, повиснув на колечке, позвякивает.

С минуту проходит, пока я с порога вглядываюсь в темноту. Сначала слышу: «Выйди вон! Это низко — подглядывать!» Потом вижу: она вскакивает с дивана, натягивая на себя одеяло, из которого клочьями лезет вата, но, запнувшись за него, падает на щебень. На диване кто-то сжался и молчит.

Я ору не своим голосом:

— Дрянь! Дрянь поганая!

Крючок все еще покачивается, а я уже бегу вниз. В глазах — туман. Сбоку семенит перепуганный Лёсик.

У дверей уже все наши собрались, Юра и Вася, но я прохожу мимо, не обращая внимания. Только слышу, как Юра угрожающе говорит у меня за спиной:

— А по ушам?

Тогда я оборачиваюсь и говорю:

— Оставь его, он маленький — не понимает.

Я куда-то иду, почти бегу, и вдруг вспоминаю, как во Дворце культуры я впервые ее целовал, а она не смутилась, и не сопротивлялась, и по морде мне не дала. Что же это? Земляничка! Чистая, как раннее утро! Она хочет роль одну сыграть? Джульетту она хочет сыграть… Еще вчера я радовался, что так просто и безболезненно кончилось мое любовное приключение и Марьяна мне не нужна. А сейчас зубами скриплю, убил бы ее! Манекенщица!.. Проститутка!..

Не заметил, как остановился у старого тополя на набережной. Кто-то тронул меня за рукав. Лёсик.

— Ты не сердись, — сказал он. — Она же сама просила, и я пошел к тебе и сказал, что она целуется с Сережкой. Даже заставила повторить, чтоб не перепутал.

— Черт возьми, черт возьми!.. — повторяю я как идиот и тру костяшками пальцев ребристую кору тополя, со всей силы, до крови.

Очень люблю ездить в автобусе. Самолетом я летал дважды. Под окошком простирается снежная степь, то ровная, как покрывало, то округло-бугристая. Мертво и призрачно. В этой заоблачной степи даже колокольчик не зазвенит однозвучно. Наверное, в настоящей пустыне или на Северном полюсе не так одиноко.

В поезде лучше. Но уж потянутся леса, и леса, и леса… И что за цветы там у насыпи растут, едва догадаешься, а уж все ползающее и бегающее в траве вообще скрыто. Города заслонены зданиями вокзалов. Деревни — снегозадержательной лентой елей. Как игрушечные коровы на пастбищах, и снова леса, поля, одинокие железнодорожные домишки со смородиной и георгинами у крыльца.

Вот когда едешь автобусом по шоссе, жизнь рядом. Лес, кажется, вот он, руку протяни. И тропинки, по которым можно туда углубиться, вот они. Пролетают над полем стаи птиц, как взмах воздушного покрывала. А теперь справа река, но ее не видно. Только над зарослями прибрежного сухого тростника проплывает маленький треугольный флажок на мачте.

Бабушка встретила меня на крыльце.

— Альма вернулась? А я тебя ждала. С самого утра пироги пеку.

— Откуда ты знала, что я приеду? — спросил я, чувствуя, что глуповатая улыбка расползается по моему глуповатому лицу.

— А вот уж знала. Предчувствие у меня было.

Мы пили чай с пирогами, а потом бабушка показала мне семейные фотографии, начиная с дореволюционных, на толстых картонках с вытисненными фамилиями и адресами фотографов.

Мой дед, муж бабушки, погиб на фронте. Правда, к тому времени у него была другая жена. Развелись они перед самой войной.

В сорок седьмом бабушка собиралась замуж за какого-то инженера, два месяца они прожили в этом доме, а потом бабушка инженера выгнала. Она не объяснила, почему он не оправдал ожиданий.

Виктор Румянцев родился в сороковом году, болел костным туберкулезом. После этого он всю жизнь немного прихрамывал. Однако это не помешало ему получить первый разряд по туризму и работать в геологической разведке.

— Он очень здоровый был и выносливый. Он только и болел в раннем детстве, но это от войны и голода. А потом я горя с ним не знала, — сказала бабушка. — Только вот пить он стал в последнее время. Думала, может, на работе неприятности или мучается из-за Лиды, из-за тебя. А он, видать, свою болезнь чувствовал. А может, боль заглушал? Он не жаловался, а у него голова болела, и не просто болела…

Бабушка просила Румянцева не пить, он обещал, но не выполнял обещаний. А потом мальчишки, с которыми он водился, устроили собрание и предъявили ему ультиматум — потребовали сухого закона. Отношение мальчишек на него очень подействовало: перестал пить. А вскоре после этого попал в больницу и домой уже не вернулся.

Румянцевские мальчишки, оказалось, у нас в городе живут, а не в Талицах. Один уже успел уехать, поступил в морское училище в Ленинграде. Присылает бабушке открытки к праздникам.

Она дала мне его адрес.

— А ты не хочешь пожить в Витиной комнате? — неожиданно спросила она.

И тут я признался, что матери о смерти Румянцева неизвестно и мне она ничего не говорила.

— Знаю, — спокойно сказала бабушка.

— Откуда? — изумился я.

— Письмо получила: Виктору от Лиды. Я думаю, что она его не забыла. Твоему отцу, Прохорову, — уточнила она, — тяжело, наверно, было с ней жить. Любил ее, вот и терпел. А Лидушка до сих пор любит Витю и не знает, что он уже далеко.

Оказывается, мать писала Румянцеву. Не очень часто, но все прошедшие годы и до сего дня. Бабушка сказала, это очень хорошие письма, там все лучшее, что есть в матери.

— Эти письма можно печатать в газете, чтобы люди читали и плакали.

— Почему плакали? — не понял я.

— Потому что жалко. Ее жалко, его. И над своей жизнью заодно плакали бы.

Она думала, как поступить с письмами. Матери отослать — уничтожит. Тогда бабушка собрала их, завязала в пакет, а два, пришедшие после смерти Румянцева, не распечатывала.

— Собираемся жить с локоть, а живем с ноготь. Мало ли со мной что случится? Вещи растащат — бог с ними, а представь, как бумаги, письма, фотографии разбросаны по дому, по саду, ветер их носит… Я такое не раз видела. А тут приехала к Вите на кладбище, там женщина мне и говорит, что мальчик с собакой на могилу ходит. Стала тебя ждать. Пока не увидела, боялась, что окажешься вроде нынешних, патлатых. Им мотоциклы и магнитофоны нужны, плевать им на какие-то бумажки. С другой стороны, думаю, был бы ты как эти, Альма к тебе не привязалась бы. Ну а когда увидела, тут уж поняла: с бумагами решать тебе. Надо бы маме рассказать о Викторе, и пусть бы они с Дмитрием посмотрели статьи и диссертацию: они все же специалисты. А материнские письма, если со мной что случится, на твоей совести. Сохрани. И обещай: прочтешь их, когда сам будешь отцом, и тогда решишь, как поступить. Обещаешь?

Я обещал. А бабушка добавила, что такие письма надо детям и внукам передавать. А в бумагах отца я могу разбираться хоть сейчас и остальные письма, кроме материнских, могу читать: они уже никакие не личные, зато помогут мне лучше узнать Румянцева.

— А Виктор отвечал матери? — спросил я. Бабушка ужасно заинтриговала меня.

— Наверное. А вот встречаться — не думаю, чтобы встречались.

— Дела-а… — только и сказал я.

Возвращаясь из Талиц, я ломал голову, как столько лет не подозревал об истинной жизни своей семьи, воображал мать счастливой, деловой и холодноватой от красоты и гордости. Неужели ее могло волновать что-то, кроме работы, благополучия семьи и уюта в доме? Невероятно! И все-таки я сразу поверил в ее любовь к Румянцеву и в то, что она может писать какие-то особенные, прекрасные письма. И почему-то не оскорбился за моего отца Прохорова.

Мне было чуть-чуть грустно, самую малость. От автобуса я пошел по городу пешком. Вечер был под стать моему настроению — тихий, теплый; солнце еще не зашло. В домах женщины мыли окна, и скрип чистых стекол под размашистыми движениями рук звучал как птичий хор.

Аннушка сказала, чтобы я поднажал с учебой, потому что в последнее время не очень старался, через месяц выпускные, а в классе я единственный потенциальный медалист.

Я и поднажал. Спокойно, делово. Выпускные сдал на пятерки.

Теперь можно было вплотную думать о Москве. Но как быть с Динкой?

Лёсик просил оставить ему собаку. Мама предлагала отдать ее сослуживцу: тот жил в своем доме, и у него убили сторожевую собаку. Посадить Динку на цепь? Но если она не осталась у бабушки, вряд ли она станет жить у Лёсика, а тем более в будке у чужих. Был и еще один, вероятно беспроигрышный, вариант: рассказать все матери и оставить Динку дома. Но я оттягивал разговор, смотрел на родителей, и страшно было разрушать их покой и привычную жизнь.

На выпускной вечер я явился без всяких сентиментальных чувств. После торжественной части собрался было поехать в свою прежнюю школу. Но зачем? Отдалился я от старого класса, да и к новому не приблизился.

Игорь Инягин предложил праздновать у него, а с рассветом выйти за город, на Сторожевую гору, встречать солнце. В его распоряжении двухкомнатная квартира, родители уехали на дачу. А еще у него есть шампанское, и мать оставила кастрюлю винегрета.

Собрались человек десять и отправились в магазин покупать хлеб, сырки, консервы. Наверное, я шел с ними по инерции, все равно деться некуда, а к Игорю я хорошо относился. Но и у других, мне кажется, не было более веских причин собираться вместе.

Я не сразу заметил, что Марьяна идет с нами. Разряженные девчонки оживленно болтали, а она осталась в стороне, не вписалась в компанию. На ней была знакомая мне красная кофточка Землянички.

Я подошел к ней, спросил, как настроение.

Странно, еще весной я ее целовал, потом ненавидел, потом она перестала для меня существовать. Кажется, будто не четыре месяца прошло, а целая жизнь.

— Ты едешь в Москву? — спросила она.

— Да. А ты будешь поступать?

— Это не важно.

«Дуется», — решил я.

Тут мы пришли к Инягину. Девчонки стали готовить бутерброды в кухне, наш спец по року запустил музыку, а я, признаться, физически не приспособлен к громкой музыке — плохо ее переношу. Я рассматривал корешки книг в «стенке», как вдруг увидел в стекле, что Марьяна вошла в комнату, и обрадовался. В это время выстрелила пробка. Инягин разливал шампанское, а оно не хотело вмещаться в фужеры, вылезало пеной на стол.

— Девчонки! — орал Инягин. — На минутку сюда! «Поднимем бокалы, содвинем их разом!» Ура!

Визг, писк, звон стекла, и тут у самого своего плеча слышу спокойный голос Марьяны:

— Я тебе хочу что-то сказать. Выйдем на балкон.

— Выйдем, — согласился я, и почему-то учащенно забилось сердце.

Мы выпили шампанское, оно щекотало горло, и пока мы шли к лоджии, мне вдруг все представилось немного в ином свете. Что ж с того, если она путала свои мысли и чужие? И украшение, спрятанное в столе под газетой вместе с фотографией отца (если даже, допустим, она его брала), было для нее символом другой жизни, частичкой красивой и счастливой, как она думала, женщины, моей матери. Что-то такое я почувствовал, приблизительно такое. И жалость с нежностью снова потянули меня к ней, еще больше потянули. Это была моя девушка, земная, несовершенная, и я сто лет не видел ее, не прикасался к ней. Сегодня наша ночь, а утром мы вместе встретим солнце.

Лоджия была захламлена пустыми банками, бутылками, лишним в квартире. У решетки — зеленая дружная поросль помидоров. Ветерок шевелил тюлевую занавеску со стороны комнаты. Я закрыл дверь и дотронулся до мягких блестящих колечек волос, положил руку на ее талию. Я не собирался этого делать, но опять начался магнетизм. Щека у нее была прохладная и упругая, а лицо Марьяна все-таки отвернула от моих губ.

— Ты назвал меня дрянью.

Я почувствовал, что краснею. Совсем не собирался просить прощения, наше прощение должно было быть обоюдным.

— Ты не можешь представить мое тогдашнее состояние! — волнуясь, стал оправдываться. — Но ведь все кончилось? Все плохое…

Она оторвала от себя мои руки и отошла в конец лоджии, а я опустился на посылочный ящик.

— Ты обманул меня! — жестко сказала она.

Вот те раз! Я даже попробовал ухмыльнуться и перевести все в шутку. Наверное, надо выдержать эту дурацкую театральщину, чтобы помириться. А еще мне вспомнилось ее смешное: «Низко подглядывать!»

Марьяна зачем-то стала рассказывать, как в детстве вскрыла елочный картонаж — Деда Мороза. Она думала, уж если в хлопушках есть сюрприз, то в мешке Деда Мороза обязательно спрятан подарок. Разодрала его и, разумеется, ничего между двух картонных половинок не обнаружила. Тогда она разорвала мешок у ватного Деда Мороза и снова ничего не нашла. Тогда она стала бить стеклянные игрушки с елки, просто от злости, потому что обманули. А потом били ее за это.

— Ты сам дрянь! — четко выговорила Марьяна. — Дед Мороз!

Глаза у нее стали как из жести. Она не мириться пришла. Она ненавидит, она убить меня готова. И тут я испугался.

— У меня такое произошло весной… — залепетал я. — Ты же не знаешь, что со мной случилось!

Она не слушала.

— Решил, что со мной можно все продолжить? А завтра заорешь, что я потаскуха?!

— Что я сделал тебе? — Голос у меня дрожал.

— Не понял? Жаль.

— Подожди, — униженно просил я, — мне нужно тебе объяснить. Мы не можем расстаться так…

Марьяна оттолкнула меня, ударила по руке, когда я хотел задержать ее, и, прямая, непреклонная, прошла мимо меня, мимо суетящихся в комнате ребят, а через минуту я увидел, как она появилась из подъезда и, какая-то сжавшаяся, сгорбленная, почти бегом направилась через садик.

Инягин похлопал по плечу:

— Что она от тебя хотела? Она вообще странная девка.

Я тихонько выскользнул из квартиры, осторожно прикрыл дверь. Марьяны уже не было, да и догонять ее было бессмысленно.

Я бежал по городу. Как буйно цвела во дворах сирень и как одуряюще пахла! Городской сад весь светился сиренью. Она здесь всех оттенков — от розового до синего. Я сел на скамейку и закрыл глаза. Было часов десять вечера. В саду играл духовой оркестр, и везде слышались голоса и смех. Кто-то хотел занять скамейку, не увидев меня из-за сирени, ойкнул, фыркнул. Засмеялись и ушли.

Запах был невыносим, сильный и томный. Надо мной висели отцветающие кисти сирени. И я недоуменно подумал, что в полном праздничном цветении уже есть все, включая сладостный запах тлена.

Сколько потерь за последнее время! А что найдено?

Мне ничего не оставалось делать, кроме как пожитки сложить и уехать отсюда. Но как быть с Динкой?

Я должен решать свою судьбу. При чем здесь собака? Неужели ради собаки ломать жизнь? Мне было тошно на нее смотреть. Динка это чувствовала, ходила с виноватым видом. В это лето я узнал, что такое бессонница.

Откуда Динка свалилась на мою голову? Это ужас какой-то! Я ненавижу себя. И всех. И собаку. Я хочу ее предать. А иначе мне придется предать самого себя, свои мечты, свое будущее. Разве это равнозначные вещи?

Только в сказках о принцах и розах пишется: «Ты навсегда в ответе…» А принц оставляет и розу, и Лиса, и никто его в том не винит. Бабушка говорит: «Никто не виноват». А ведь все перед всеми виноваты. Румянцев предал меня, моя мать предала Румянцева и их любовь. Думали они про ответственность за прирученных?

А теперь надо мать казнить — рассказывать эту бредовую историю с ее первым любимым мужем и собакой. Я пробовал, начал с того, что придется Динку оставить дома, а она покачала головой:

— Мы с папой решили взять отпуск в октябре и уехать. Мы же никогда не отдыхали вместе. Отдай Динку ребятам, освободи ты меня, вспомни, что ты обещал, когда привел ее осенью.

И в самом деле, они никогда не проводили отпуск вместе. И я должен это порушить? Может быть, мать начала освобождаться от Румянцева, может, ОТТУДА он не мог так сильно притягивать ее сердце: ослаб магнит?

Мать изменилась за последний год, помягчела, что ли. Перестала мной командовать на каждом шагу. И теперь ее требование отдать Динку прозвучало просительно.

Отец каждый день спрашивал, собираюсь ли в Москву. А я валялся на койке, читал «Королеву Марго», «Остров сокровищ» и все глубже и глубже падал, проваливался в какую-то яму. Мне уже и вставать утром не хотелось, умываться. Стал читать «Три товарища», и Ремарк меня пронял, слезами обливался, когда дочитывал. А потом я бродил по городу, по улице Пушкина, смотрел на Аллины окна без огня.

В июне я проводил в пионерлагерь Юру и «Пёсика, а вскоре получил от них письма. Юра сетовал, что мы не сходили в настоящий поход, и я написал ему и обещал, что вернусь из Москвы на каникулы — и мы пойдем в такой поход, и, наверное, с нами будут ребята моего дяди, про которого я рассказывал. Эти ребята много умеют и научат нас, а еще мы будем петь дядины песни.

Потом у Васи дома случился пьяный скандал, и Вася вынужден был пожить у нас два дня. Это немного встряхнуло, привело меня в чувство. А на третий день за Васей пришла мать, смущалась, как робкая овечка, оправдывалась перед моей. Моя мама только губы поджала.

Я получил еще два письма из пионерлагеря. На конверте «Пёсика сверху написано: «Шире шаг, почтальон!» — а на обороте, по диагонали: ««Пети, как Гагарин, вернись, как Титов!» А Юра написал: «Даже не знаю, как мы будем без тебя, когда ты в Москву уедешь. Мы будем по тебе скучать, а вот «Пёсику худо придется».

Однажды я встретил Юркину мать, Нину Ивановну, и узнал, что он ей не пишет. В очередном письме я настоятельно просил написать матери. Собрался проконтролировать, даже заходил, но не заставал Нину Ивановну дома. И вдруг встречаю ее на улице. Она обрадовалась.

— Он мне написал, — говорит. — Представляешь? Как не Юрка. Я знаю, что он меня любит, только он грубоватый. Я и не ждала письма. Зайди, почитай.

Прочел я. В письме голая информация: погода, еда, состояние одежды и немного про купание и авиамодельный кружок. А мне он про мысли свои писал. Может, считает, что его размышления матери неинтересны или недоступны? А она просто счастлива письму.

Нина Ивановна меня не отпускала, чай соорудила, рассказывала, что работает с шестнадцати лет: сначала на овощебазе, потом на стройке крановщицей. Два года назад ее муж Славик не вернулся с работы. Была пятница, день получки, она волновалась, но объяснение вроде было: загулял с друзьями. Ночь, конечно, она не спала, а на другой день не выходила из дому, ждала. Юра беспокоился, она его утешала, а сама места себе не находила. Решила идти в милицию, если не явится в воскресенье. А к ночи, совсем поздно, звонок в дверь — милиционер. Такая-то? Ваш муж такой-то? Она спрашивает: «Что он натворил? Где он?» Милиционер мялся, мялся и говорит: «Убили».

Затряслась как в лихорадке, но не верит. Муж у Нины Ивановны был не задиристый. Работал шофером, пил редко, хотя случалось иногда. Жили они в любви. А ростом он был метр девяносто, богатырь.

Тогда милиционер выложил водительское удостоверение. А назавтра она пошла в морг, чтобы опознать мужа. Так и осталось неизвестным, кто убил и при каких обстоятельствах.

У Нины Ивановны покраснели глаза, но она не плакала. Руки ее, рабочие, без маникюра, дрожали, когда сыпала сахар в чашку.

— Сбережений у нас не было, а долг был: взяли мебель в кредит. Пошла на две работы. Боялась — не выдержу. Один раз заснула на кране. А ты представляешь, что такое кран? На минуту заснула, очнулась — страх взял! Потом привыкла ко всему. Юрка небось уверял тебя, что летчиком станет?

— Хочет стать.

— Он и в школе в сочинении написал. Он мечтает про самолеты, а мне все время говорит: после восьмого класса на стройку пойду, буду тебе помогать. Я ему: потерплю еще, выучись, а он свое. Иногда я Славика во сне вижу и жалуюсь ему: «И что ж ты с нами сделал? Как же ты мог нас оставить?» Разве ж я такая была? Да я на десять лет постарела. Ну и Юрка. У него после этого аллергия началась страшная: на пыль, на тополиный пух, на шерсть животных, не знаю, на что у него не было аллергии, вечно слезы текут, нос забит, задыхается. Лечили, теперь ничего, но все-таки есть.

Почему-то Нина Ивановна напомнила мне бабушку, хоть были они не похожи ни внешне, ни судьбой. Ушел я от нее и все раздумывал, как бездарно провел последнее время. Люди живут, борются за жизнь наперекор всему, и, наверное, это главное, что нужно уважать в человеке. А мне надо срочно принимать решение и кончать бессмысленную, бесполезную жизнь.

…Утром я свистнул Динке и отправился на вокзал за билетом. Надо отрезать пути отступления, тогда, хочешь не хочешь, придется решить все вопросы.

От центра я пошел пешком через городской парк. Сирень давно отцвела и топорщилась ржавыми, налитыми семенем гроздьями. Нет, о прошлом я не хотел вспоминать. На ходу время от времени поглаживал Динку и думал о Юре. Должно быть, он не такой, каким я его представлял, лучше и интереснее. Потом я думал о Москве и так дошел до массивного здания педагогического института, у дверей которого оживленно беседовали новоиспеченные абитуриенты. Мне захотелось войти в институт, я похлопал Динку по спине и велел:

— Сиди тут!

По обе стороны темноватого вестибюля тянулись коридоры, там были расставлены столы с табличками: «Физфак», «Отделение графики» и т. д. Здесь сдавали документы. И вдруг навстречу мне Ленка Маркова из старой школы. Мы долго трясли друг другу руки и улыбались. Она решила, что я тоже хочу отдать документы.

— Куда же ты поступаешь? — спросила она.

— Черт его знает куда! — весело ответил я.

— А я тебя вспоминала.

— Я тебя тоже. Ты меня ужасно озадачила своим высказыванием про душу отличника, где царит кладбищенский покой.

Ленка очень удивилась, она забыла про это, а когда я растолковал — засмеялась:

— Не знаю, к чему бы я так сказала.

— Ты неприязненно ко мне относилась?

— Ты что! — возмутилась она. — Я даже была в тебя влюблена. Но ты, конечно, был для меня недосягаем. Может быть, таким образом я хотела заговорить с тобой? — Она снова засмеялась и тут же посерьезнела.

В разговоре одна бровь у Ленки поднималась выше другой, и лицо при этом становилось лукавым. При малейшей улыбке на щеках играли ямочки. Никогда не замечал, какое у нее живое лицо и приятная манера разговаривать.

Ленка сказала, что поступает в педагогический на заочное и идет работать в нашу школу.

— Она тебе не обрыдла за десять лет? — поинтересовался я.

— Она мне не очень нравится. Но теперь и от меня будет кое-что зависеть. Я хочу, чтобы ребята любили школу. Можно же учить совсем не так, как нас учили, есть совсем другие учителя и методы работы. Иди в педагогический. Это же здорово — мужчина-учитель! В школах засилье баб, а это не меньшая ненормальность, чем раздельное обучение. Ты ведь биологией увлекался?

Сопротивляться ее напору и вдохновению было бесполезно. Я посмеивался, а она тащила меня за руку к столу биофака, только не могла оторвать от пола. И вдруг в конце коридора, у окна, я увидел девушку в красной кофточке. Она сдавала документы. Я не мог разглядеть ее, но шестым чувством ее узнал: светилась она вдалеке, как красная ягодка. И тут я позволил сдвинуть себя с места и отвести к столу, где над амбарной книгой сидела девушка, а за ее плечом маячил седой представительный старик.

— Хотите поступать, молодые люди? — спросил он.

— Это он хочет, — ответила за меня Ленка.

— А что привело вас на биофак? Давно ли намерены стать учителем? — поинтересовался старик.

— Она меня привела, — сказал я, показывая на Ленку. — А учителем до сегодняшнего дня не думал становиться.

Хотел пошутить, но шутка явно не получилась. Старик вскинул голову и задумался. От глаз у него шли тоненькие складочки-морщинки, и казалось, он близорук и щурится, вглядываясь далеко вперед.

— А что же такое случилось сегодня, позвольте узнать? Почему изменились ваши планы?

— Меня вообще-то интересует биология, а не педагогика.

Краем глаза я следил за красным пятнышком в конце коридора, держал в поле зрения. И вдруг подумал: «А почему бы не поступить в педагогический?..» В это время красная кофточка отделилась от стола и пошла в нашу сторону, а я внезапно и неожиданно горячо заговорил:

— Но у меня есть ребята. Мальчишки. Мне интересно с ними. (Красная кофточка приближалась, я уже видел ее лицо с блестящими кудряшками.) Только у меня есть сомнения: вдруг из меня не получится учитель и я не стану работать в школе? Я ведь могу и другую работу найти с дипломом биофака. Честно ли это?

Старик сказал, что ценит мою совестливость, а в это время Марьяна прошла совсем рядом и направилась к выходу. Тут я сообщил старику, что уроки биологии в школе меня совсем не удовлетворяют, а можно сделать их иными, главное же — научить ребят любить и знать природу.

— Пестики, тычинки… А на уроках дохнут мухи, — задумчиво продолжил старик, снова вскинув голову, словно бы, прищурившись, взглянул в будущее. — А между прочим, учиться у нас очень интересно. На кафедре ведется серьезная научная работа, есть ДОП — дружина охраны природы, и люди там работают прекрасные. Я вас не уговариваю. Подумайте.

— Я подумаю, — пообещал я, старик был мне очень симпатичен.

На улице, пока Маркова знакомилась с Динкой, я огляделся, но Марьяны уже след простыл. Я глубоко вздохнул и понял, что завтра приду сюда с документами. И гора свалилась с плеч, будто вышел на огонек и дорога к шоссе известна, а там ходят машины.

Ленка позвала пойти погулять.

В пустой аллее парка я поднял толстую ветку и забросил далеко вперед. Динка стремглав помчалась за ней, а я за Динкой. Я сдерживал в себе дикий победный клич освобождения, который испустил бы, не будь тут Ленки. Она, запыхавшись, догнала нас и предложила покататься на лодке. По большому пруду скользили редкие в будний день лодочки и водные велосипеды.

Мы катались на лодке, и Ленка, играя ямками на щеках, с воодушевлением повествовала мне о перевороте в школьной жизни и новаторах-педагогах. Как приятно, что мы встретились и она оказалась такой славной! Я смотрел на нее, но иногда не слышал, а разговаривал про себя с Марьяной, объяснял ей, втолковывал про недоразумение между нами, признавал, что виноват. Сидела бы она здесь, рукой в воде болтала, слушала и все бы выслушала: уйти можно только вплавь.

Потом мы с Ленкой ели пирожки в кулинарии и глазели, как художники оформляют витрину универмага. Пошел парной и легкий, как дыхание, дождик, мы пережидали его под аркой дома.

— У меня такое чувство, — застенчиво сказала Ленка, — что когда-то давно мы с тобой дружили, потом разъехались, а теперь встретились, и прежнее осталось и новое прибавилось. Я очень рада.

— Хороший ты парень, Ленка! — сказал я с чувством.

У нее одна бровь взлетела, лицо стало озадаченным. И тут я подумал: «Елки-палки, кажется, она что-то ко мне питает! И что же теперь делать?» Но, подумав еще минутку, я понял, что ничего делать не надо.

Я возвращался — уже смеркалось. За весь день я ни минуты не ощущал сомнений или досады на свое внезапное решение.

Вечер был теплый, домой не хотелось. Я шел с собакой по старым улочкам. В домах зажигали свет, окна были совсем низкие, так и тянуло туда заглянуть. Я заглядывал. И вдруг заметил, что форточки в домах открываются не вовнутрь, а наружу и похожи на протянутые для пожатия руки.

Ссылки

[1] Теперь Санкт-Петербург.

[2] Ботвинник Михаил Моисеевич (1911–1995) — советский шахматист, многократный чемпион СССР (1931–1952) и чемпион мира (1948–1963) по шахматам.

[3] Курсивом выделен текст трагедии У. Шекспира «Гамлет, принц Датский» в переводе Б. Пастернака.

Содержание