Пятая неделя, а если быть точным, начало шестой.
Дела на заводе еще круче, чем раньше. Я получил прибавку; Шеннон заболела. О первом говорить особенно нечего. Прибавку я получил с прошлой пятницы. Бьюсь я не на жизнь, а на смерть (в прямом смысле) с учетными книгами, как подваливают к моему столу Мун и этот коротышка, что вечно шляется по заводу, но который раньше к моему столу явно не питал особого интереса.
– Дилли, – начинает Мун. – Мистер Доллинг хочет поговорить с тобой. Мистер Доллинг – заведующий всеми складами.
По голосу ничего не скажешь – спокойный и безразличный, как всегда. Однако какую-то подначку я почувствовал, и Доллинг, судя по всему, тоже. Доллинг росточком футов пятьдесят, животик кругленький, волосенки (что еще остались) рыжеватые, а голосище – мертвые (ежели еще не распались во прах) все, как один, пробудятся. Поговаривают, что у него приличный пакет акций компании, но правда ли это, не знаю. Смотрит он на Муна строго и говорит:
– Хорошо, благодарю вас.
А Мун говорит:
– Не за что, – и отваливает.
Доллинг поворачивается ко мне.
– Мистер Мун, – начинает он своим голосищем, будто на родео вещает, – говорит, что вы очень ответственный работник.
– Это очень любезно с его стороны, – отвечаю.
– Я и сам заметил некоторые улучшения, – продолжает он, налегая животиком на стол, так что совсем перегнулся на мою сторону. – Вам известны условия, на каких вас нанимали на работу?
– Я не совсем понимаю, – говорю. – Вроде известны.
– В соответствии с политикой компании, сложившейся давно, всякий работник, проработавший у нас тридцать дней испытательного срока, получает прибавку в четыре цента. Это у нас занесено в устав компании. Но мы уже не управляем этой компанией – ею управляет профсоюз. Они дали нам контракт, и мы под дулом пистолета вынуждены были подписать его. А в контракте – профсоюзном, а не нашем, заметьте, – сказано, что всякий работник, проработавший здесь шестьдесят дней и не получающий пятидесяти восьми центов в час, обязан требовать эту плату. Там ни словом не говорится о повышении вашего оклада до пятидесяти четырех центов после первых тридцати дней работы. Я вовсе ничего против профсоюзов не имею. Если работнику этой компании хочется вступать в профсоюз, я его отговаривать не собираюсь. Я ни слова не говорю и не скажу против профсоюза. Понятно?
– Понятно.
– Я просто излагаю нашу позицию. Раньше наша политика состояла в том, чтобы поднимать зарплату хорошо проявившему себя за время испытательного срока работнику до пятидесяти четырех центов. Нынче же, коль скоро профсоюзу до этого нет дела, с какой стати беспокоиться нам?
– Понятно, – встреваю я.
– Но Мун уверяет нас, что вы стоящий человек, – говорит он и выжидательно смотрит на меня.
– Благодарю.
– И должен сказать вам, что в данном случае я считаю, что Мун прав. – Пауза.
– Благодарю, сэр.
– Вы, судя по всему, как раз тот тип работника, который нам здесь нужен. Сообразительный. – Пауза.
– Рад слышать, сэр.
– Трезвый.
– Так точно... сэр.
– Умеренных взглядов.
– Т-так т-точно, с-сэр.
– Итак, мы поднимаем ваш оклад до пятидесяти четырех центов в час. С данного момента. Все.
И удаляется заложив руки за спину. Когда Мун появился, я ему рассказываю о прибавке, но он, оказывается, об этом уже слышал.
– Я только что был в шлифовальном, – говорит, – мне расслышать, что он тебе говорит, ничего не стоило.
Четыре цента в час, скажем прямо, мелочь, какая-то пара баксов в неделю, но все же мне было приятно. И похоже, все это заметили, но надо мной не потешались, хотя я и сам спровоцировал, потешаясь над собой. Все сказали, что я, видать, приглянулся компании, раз они мне сделали исключение.
После дружеских прений мы порешили обмыть эти два доллара в воскресенье, а я должен взять на себя меню и прочее. Я же здорово готовлю, да будет вам известно; вернее, готовил в былые годы, когда жил один.
Итак, я отправился в магазин, а Шеннон попросилась со мной, я, разумеется, сказал, что нет, потому что боялся, как бы чего не вышло. Я должен был бы догадаться, что с ней что-то не так, иначе она бы не просилась, а просто взяла б да пошла. Но я как-то не обратил внимания, и, как ни странно, она не увязалась за мной. Просто встала и пошла назад в спальню и закрыла дверь.
Ее не было к ужину, но мы не придали этому значения: она частенько жила по своему расписанию. Но где-то к восьми мы малость всполошились и начали искать ее. Не скажу где и как – я даже ходил к заливу. Короче, я нашел ее в чуланчике в нашей спальне. Я залез туда, чтобы взять куртку: было довольно прохладно. А когда снимал ее с вешалки, случайно свалил платья и тут увидел Шеннон, которая забилась в угол на полу. Она взяла маникюрный набор Фрэнки, губную помаду и прочую косметику, вид у нее, надо сказать, был тот еще.
– Бог ты мой, – говорю. – Что твоя мама скажет? Мы тут весь город обегали! Разве можно так вести себя? Ну-ка, живо вылезай!
Вылезает она из чулана и ручки мне показывает, а я, как последний идиот, ни черта не понимаю.
– Не испачкай мне брюки этой мазней! Иди, Бога ради, смой это все и ступай поешь, если хочешь, а потом марш в постель.
– Разве тебе не нравится, как я покрасилась, папа? – спрашивает она.
И тут до меня стало доходить, но вдруг входит Роберта; как увидела Шеннон – так в крик.
– Шеннон! Посмотри на свое платье! Ты этой гадостью все мои замшевые туфли перепачкала! И...
Хватает ее за шкирку, давай ее шлепать, а Шеннон даже не сопротивляется. Наконец и до Роберты дошло, она опустилась на колени, обняла ее и целует.
– Ну конечно, конечно, ты такая красивая! Таких красивых на всем свете нет! Правда ведь, папочка, как здорово она накрасилась? Подумать только! Все это время она была в...
И мы все ревем – даже Джо и Мак. И у всех одна мысль: эта кроха четырех лет от роду четыре часа одна-одинешенька в темном чулане. Несчастная девочка, которая никому не нужна и которая – до меня наконец дошло – знала, что никому-то она не нужна, эта кроха пытается сделать так, чтобы она кому-нибудь стала нужна; и до последнего бьется за это оружием, которое она презирала. Пытается сделать себя красивой. Я думал о ее отчаянии, о том неистовом, зверином инстинкте выживания, с которым она билась с неприятием и пренебрежением окружающих; о той ярости, с которой она добивалась нового платьица или теплого пальтишка; о молниеносной реакции, с которой она нападала, чтобы упредить нападение на себя; о той упорной решимости получить ту еду, которую ей хочется и которая ей нужна. Да, и еще о том, как она была вечно начеку, боясь нападения даже во сне.
И еще я думал о том, как все эти четыре года, что она с нами, она рыдала в глубине души, даже сражаясь и агрессивно крича; о ее неизбывном одиночестве; о страхе и ужасе. И я все думал и думал, отчего все так, и не мог найти ответа...
* * *
В тот год я был редактором Писательского проекта на ста двадцати пяти долларах в месяц. А папа совсем выживал из ума, хотя я этого не замечал. Он пришел ко мне с деловым предложением – что-то с арендой, – и все выглядело вполне реально. Я дал ему взаймы двести пятьдесят долларов, чтоб дать делу ход. Объяснить толком, куда пошли деньги, он потом не мог. Пошли и ушли, я мне пришлось выплачивать по пятьдесят долларов в месяц из своей зарплаты. Сорок стоила рента жилья. Так что сами видите, каково мне было.
Как-то вечером я нашел Роберту на полу в ванной комнате в отключке; из нее торчал скользкий кусок еловой коры. Я испугался, что ее разорвет, прежде чем мы успеем вытащить его. Только Шеннон, этот пузырь, яйцо, называйте как хотите, держалась крепко. Мы побежали к одной женщине в Сауттаун. Та содрала с нас пятнадцать баксов и начала ковырять и тыкать Роберту какой-то штуковиной вроде велосипедного насоса. Так она ковыряла, и тыкала, и тащила больше часа, а из Роберты хлестала кровь, она теряла сознание, приходила в себя и снова теряла, терзаемая ужасом неминуемого проклятия за содеянное. А Шеннон боролась за жизнь и победила. Ни горячие ванны, ни хлопковый корень, ни спорынья, ни хинин не проняли ее. Она выдержала толчки, когда Роберта прыгала с дивана, выдержала бесконечную ходьбу по лестнице вверх-вниз, развешивание белья. Нет, я вовсе не сентиментален. Она боролась. Ее неукротимое упорство было слишком явным. Его нельзя было не почувствовать и не возненавидеть, как ненавидишь утопающего, обхватившего тебя за шею руками. А потом врач сказал, что, похоже, она родится прямо на Рождество – очень похоже, сэр. Время подходило, и он в этом окончательно уверился. А нам с Робертой стало стыдно самих себя, и мы молча молили Шеннон о прощении. Теперь-то все будет отлично. Мы не будем голодать. Мы можем заплатить врачу за больницу. Мы всячески убеждали себя, что всей душой ее хотели. Просто не понимали, как мы это можем себе позволить. Теперь все будет отлично.
Надо сказать, что рождественские новорожденные в нашем городе что-то вроде муниципального достояния. Все банки и кредитные акулы раскошеливаются наперегонки. Магазины дарят детскую одежду, обстановку и питание. Молоком, мороженым и всякой всячиной на год заваливают. Словом, никаких забот – живешь на всем готовеньком. Сами знаете. Наверное, так по всей стране. В одиннадцать в канун Рождества я сидел на кровати Роберты в роддоме. Новость докатилась до местных цветочных магазинов, и начали прибывать цветы. Принесли сласти и большой торт из кондитерской с кремовой надписью «С Рождеством Христовым новорожденному». Даже репортеры явились, чтобы взять интервью у Роберты и снять ее для утренних газет. Суетился там и врач; он упивался выпавшей на его долю бесплатной рекламой и все спрашивал «маленькую леди», как она себя чувствует. А чувствовала она себя превосходно. Не вполне, правда, понимая, что происходит, но более чем хорошо. Короче, она чувствовала, что ей предстоит родить рождественского младенца. Может, все от возбуждения, а может, Шеннон, не доверявшая нам, почувствовала наше желание и взбунтовалась. Но как бы то ни было, в полдвенадцатого Роберта прикусила губу и застонала. Врач не очень встревожился. Это еще не настоящие родовые схватки. Он уверен, что... Роберта снова застонала. Живот у нее ходуном заходил, будто футбольный мяч под свитером. Она схватилась за живот и от внезапных спазмов стала вся изгибаться. «Нет, – закричала она, – не хочу, не хочу, не хочу!» Ее спешно повезли в операционную; врач суетился вместе с сиделками, наконец яростные протесты Роберты стихли за закрывшимися дверьми...
Шеннон родилась без двенадцати двенадцать.
Не могу сказать, что мы были слишком жестоки с ней. Случалось, конечно, что Роберта забывала согреть ей молока или поменять пеленки, но жена все время хворала. Бывало, я курил около нее и будил ее своей машинкой. Но я тогда пытался писать роман, аванс на который так был нам нужен. Наверное, самое плохое из всего то, что наша доброта и внимание были как-то уж очень нарочиты и вымучены. Мы все время обдумывали каждый свой шаг. Иногда, мучимые совестью, мы заваливали ее подарками и беспричинно ласкали, но мы все делали рационально – ни одного естественного движения. А Шеннон, наверно, чувствовала эти промежутки между нашими размышлениями как вечность. Наши лихорадочные приступы любви беспокоили ее, и она научилась бороться с ними. Она нам не доверяла и научилась жить своей жизнью, и это, мне кажется, у нее здорово получалось.
Как-то летним вечером, ей было тогда около двух годиков, мы все сидели на лужайке перед домом. Вдруг Шеннон заявляет, что ей надо в уборную. Роберта возражает, что никуда ей не надо.
– Надо, – настаивает Шеннон.
– Ну и делай в штаны, – говорит Роберта.
– Животик болит, – говорит Шеннон, – отведи меня, папочка.
Я было поднялся, но Роберта говорит:
– Нечего ей во всем потакать, Джимми.
Я сел на место.
– Вовсе тебе не хочется, маленькая. Пережди немного, и все пройдет.
– Хочу, – повторяет Шеннон.
– Ну и иди сама, – как отрезала Роберта. – И пусть большая кусавка слопает тебя.
Шеннон смотрит на темный дом, и колени у нее чуть задрожали. Потом, вздернув головку, она вскарабкивается по ступенькам и открывает дверь. Ее не было минут пятнадцать, и я отправился посмотреть; она сидит на своем стульчаке с искривленной беззубой рожицей. Видит Бог, ей было надо, это за версту видно.
– Чтоб кусавки подохли от вони, – говорит, – чтоб все они сдохли.
Всегда на страже, всегда в борьбе...
Ей еще трех не было, когда мы сняли домик около парка. Как-то я шел с ней и Джо туда, а навстречу старик. Джо так и приникла ко мне.
– Этот дядя, – шепчет, – он сказал, что отрежет мне уши.
– Да он шутил, – смеюсь я. – Ты не боишься, а, Шеннон?
– У-у, – отвечает Шеннон, – щас я ему врежу.
У нее с собой была огромная тряпичная кукла с фарфоровой головой. Я и охнуть не успел, как она вскидывает эту куклищу на плечико и что есть силы – бац! – этому типу под дых. Чуть не убила его, без всяких преувеличений.
Стращать ее полицейским – дело пустое. Уже то, что мы ей толковали, будто они могут забрать ее за дурные поступки, только убеждало ее, что они уязвимы. Дело дошло до того, что ее опасно было брать с собой в город. При одном виде полицейского она вся ощетинивалась, сжимала кулачки и оскаливалась, готовая кусаться и царапаться. Ей и двух с половиной не было, а бед наделать она могла немало. Нас неоднократно предупреждали официально, что, если мы не приструним ее, дело может принять серьезный оборот. Но ей хоть бы хны, запугать ее было невозможно. В своем одиноком, безлюбом мире она научилась изживать ужас отверженности, а ничего страшнее этого она не знала. Мы, конечно, пытались, мы делали все, что в наших силах, чтоб как-то скрасить ей существование.
Вспоминая о ней, мы покупали ей время от времени какую-нибудь безделушку или что-нибудь из одежды, что надо было бы купить Джо. Но с появлением Мака, с его квадратными плечиками, вспоминать о ней становилось все труднее. А Шеннон выкидывала иногда такое, что мы не могли даже осмыслить. Так раз она постирала покрывало Роберты в туалете. Или как вчера вечером, когда она предложила мне десять центов – «чтоб я купил себе виски». (Спасибо, я не выдрал ее за это.)
Когда шум и гам стихал и все успокаивалось, Роберта, бывало, спросит: «Но почему ты сначала не спросила маму и папу?» А Шеннон, не зная, как перевести на человеческий язык шепот своих инстинктов, не зная, как объяснить, что она нас не спрашивала потому, что не уверена, что мы что-нибудь понимаем, стояла с отсутствующим видом и молчала, глядя на нас хмуро или свирепо, с негодованием, изумлением или страданием, но непобежденная; готовая биться до последнего удара своего сердечка.
* * *
В этот вечер она не притронулась к еде. Она твердила, что устала, и все просила, чтоб я держал ее на руках. Температуры вроде у нее не было, но время от времени она начинала жаловаться, что ей жарко. Вот я и взял ее на руки – она была почти невесома – и вышел с ней прогуляться на свежем воздухе. Я отнес ее сначала к парку, потом к заливу; она вцепилась пальчиками в мою куртку, и глазки у нее блестели, как звездочки. А когда я хотел присесть на один из столбиков, она опять стала жаловаться, что ей жарко.
– Послушай, малышка, – говорю, – папе тоже жарко. Может, пойдем домой, возьмем бутылочку пивка, посидим на ступеньках?
Она немного подумала и говорит, глядя на меня как-то странно:
– Давай зайдем в мой магазин.
– Обязательно зайдем, малышка, только не сегодня.
– Идем в мой магазин, – твердит она свое. – Слышишь, что говорю? Мой магазин, мой магазин...
– Ладно, идем, – говорю. – Только не волнуйся. Уже идем.
Ну и идем. И никогда я не был так счастлив и так печален. Мне и в голову не могло прийти, что Шеннон где-то могут быть рады, а здесь – не то слово. Официантка, обслуживающая автомашины, слонявшаяся перед входом, вся так и ожила. Она стремглав бросилась к нам, собираясь взять Шеннон у меня из рук, но Шеннон не захотела, и ей пришлось довольствоваться тем, что она погладила ее щечки и запустила наманикюренные пальцы в ее волосики.
– Как наша малышка сегодня? – квохтала девушка. – Хочешь побороться со мной? А? Хочешь побить Алису?
Она вошла вместе с нами внутрь и крикнула парню у сатуратора:
– Привет, Рей. Тут твоя дочурка. Плесни нам стакашку карболки с мышьяком без льда.
– Не называй Шеннон дочуркой, она моя любовь, – осадил ее Рей. – Мыс ней поженимся, правда ведь, Шеннон?
Не успела Шеннон что-нибудь сказать или подмигнуть, как появился хозяин и повел нас в аптеку со словами, что нет, дескать, Шеннон не может выйти замуж, потому что должна работать у него. Он представился, а я с некоторым смущением говорю, что, мол, надеюсь, что Шеннон не доставила ему особых неприятностей.
– Неприятностей? – прямо-таки изумился он. А потом рассмеялся. – Говоря по правде, мы не сразу сообразили, как вести себя с ней, и малость натерпелись. Она заявилась как-то, и потребовала жвачку, и такое нам задала, что... в общем, нам ничего не оставалось, как уступить ей. А на следующий день все та же история. Легче было дать ей колу или конфету, чем пытаться спорить с ней. Получив свое, она не уходила, хотя вела себя спокойно. Идет к полке с журналами и начинает там ковыряться. Мы решили, что она ищет комиксы. А потом Рей заметил...
– Не Рей, а я, – вмешивается разносчица.
– Верно, Алиса... Так вот Алиса заметила, что Шеннон раскладывает журналы. То есть она все кругом оглядела и решила, что это первое место, где надо навести порядок.
Клянусь святым Георгием, она взялась за работу. И вы бы посмотрели, какая это была первоклассная работа. Я... Она умеет читать?
– Не знаю.
– Мне так сдается, что умеет. Иначе как ей удается запомнить обложки так, как она это делает. У меня, мистер Диллон, здесь до ста пятидесяти наименований журналов и газет, и Шеннон все их помнит. Она ни разу ничего не перепутала. Она приходит сюда утром, открывает два или три десятка пакетов и раскладывает все по стеллажам – каждое издание на свое место. – Он рассмеялся и хлопнул себя по коленям. – Шеннон – чистое золото. Эти недотепы школяры, что обычно приходят сюда выпить колу, а потом полдня мусолят журналы, больше себе этого не позволяют. Шеннон просто их со света сжила. Она дает им пять минут и...
– Я хочу пива, – говорит Шеннон.
– Может, детка, – говорю, – лучше мороженого...
– Пива!
Что греха таить, пиво она иногда выпивает. Дома-то у нас оно всегда водится, и попробуй не дай ей, но здесь, на людях...
Аптекарь пощупал ей пульс и положил ладонь на сердечко. Брови у него полезли вверх.
– Если вы не против, немного пива ей не повредит. Ей надо заснуть.
Приносят они новую бутылку; мое бы Шеннон не стала пить. Лежит она у меня на руках в обнимку с бутылкой, потягивает пиво, облизывая с губ пену.
– Да, сэр, Шеннон – это чистое золото. О такой дочке я бы только мечтал, – говорит аптекарь.
А я ни слова не говорю и все думаю про себя. Ну почему она в самом деле не твоя дочка? Лучше б ты, чем я. Или отчего бы нам не быть такими обеспеченными, как ты, и тогда бы мы с нетерпением ждали ее появления, как и ты. И вот лежит она у меня на руках, вся обессиленная, но пуще смерти боится заснуть, потому что вся пропитана духом окружающей ее ненависти, а я от одной мысли о том, что мы не могли себе позволить хотеть, чтоб она появилась на свет Божий, чувствую себя преступником. Но я не преступник. И Роберта не преступница. Мы с нетерпением ждали и хотели Джо, хотели Шеннон и хотели Мака. Мы хотели, чтоб у нас их было шестеро, и еще большой белый дом с большой лужайкой, и много спален, и кладовая, набитая запасами провизии. Мы хотели их, но хотели и этого. Не для себя, а для них. Мы этого хотели, потому что понимали, что за жизнь ожидает их без всего этого. Я испытал это на своей шкуре, и Роберта испытала на своей. Мы знали, что иначе все будет, чем с нами.
Да, черт побери, она нам была нужна. Была нужна! Она нам нужна сейчас. Надо быть безумцем, чтобы сказать, что она нам была не нужна. Но мы начинаем выбиваться из сил: слишком непомерно бремя и слишком многое еще надо сделать.
Почему? Я спрашиваю, почему все так? Не для Роберты, не для меня, но для нас всех. Почему, Карл? И что ты с этим поделаешь? Не двадцать лет спустя, когда Шеннон и все другие Шеннон вырастут, и чума охватит всю землю, и брат поднимет руку на брата.
Не тогда, когда уже поздно, а сейчас!
А Ты, Боже? Что можешь предложить Ты? Услаждающую слух музыку? Пирог на небесах? Да. А на земле?..
Сейчас и на земле?
– Да, сэр, – говорит аптекарь. – Не девочка, а чистое золото. Вы можете ею гордиться.
– Я и так горжусь, – отвечаю. – Я и представить себе до сегодняшнего дня не мог, что так горжусь ею и так люблю ее.
Бутылка выпала из ручонок Шеннон и разбилась об пол. Головка откинулась на мои руки, и по всему ее хиленькому тельцу пробежала дрожь. Она уснула. И как бы я ни пытался, мне не описать красоты ее улыбки.