Это может показаться неправдоподобным, но я действительно любил ее. И тогда, в самом начале, и еще много долгих лет. А потом это стало невозможно. Потому что нам нечего было разделить друг с другом, кроме постели, да и то все реже и реже. Даже самые важные в жизни моменты мы и то не могли разделить друг с другом. Это было просто невозможно, понимаете? Поэтому любовь ушла.
Но когда-то...
Ей было года двадцать два — двадцать три, когда она пришла ко мне. Практически неграмотная — жалкая, побитая жизнью обитательница трущоб. Из-за расовых предрассудков, развитых в нашем штате, — они и до сих пор, к сожалению, сильны во многих местах, — негры практически не могли получить образование, а жить могли только в трущобах.
Я нанял ее прислуживать в доме и платил ей вдвое против той суммы, которая составляла обычную в наших местах нищенскую плату черной прислуге. Я дал ей приличное жилье, отвел ей чистенькую комнатку с отдельной уборной в мансарде своего дома.
Она была худой, истощенной, и я проследил, чтобы ей было обеспечено полноценное питание. Она нуждалась в медицинской помощи, и я взял это на себя — в ущерб своим платным пациентам.
Я никогда не забуду тот день, когда впервые осмотрел ее. Даже лохмотья, в которых она пришла в мой дом, не могли скрыть ее красоту. Но то, что я увидел, намного превзошло мое воображение. Мне много раз приходилось видеть обнаженных женщин — по долгу моей профессии, конечно, — но ни одну из них я не мог бы сравнить с этой. Она была как статуя из слоновой кости, изваянная великим художником. Даже истощенность и болезненность не могли скрыть...
Но я отвлекся.
Она была бесконечно благодарна за все, что я для нее сделал. Благодарность переполняла ее. Куда бы я ни направлялся, я всюду чувствовал на себе ее взгляд, и в ее глазах читалось такое благоговение, какое можно увидеть только в собачьих глазах. Думаю, прикажи я ей выпить яду, — она ни секунды не стала бы колебаться.
Я совсем не ждал от нее такого обожания и однажды прямо сказал ей, что она мне ничем не обязана. Я объяснил ей, что сделал лишь то, что счел необходимым. То, что в подобных обстоятельствах сделал бы любой порядочный человек для другого человека. Все, чего я жду от нее, сказал я ей, это чтобы она была счастливой и веселой, как и положено такой славной девушке.
Она не последовала моим наставлениям. Во всяком случае, я выразил свою волю ясно, но она не пожелала подчиниться. Ее благодарность пребывала неизменной. Где бы я ни был, она всюду следовала за мной, тихая и властная, пассивная и непокорная, но неизменно настойчивая в своем намерении. Отделаться от нее казалось невозможным, в этом я был над ней не властен.
Я боялся оскорбить ее чувства, да и не видел особого вреда в том, что уступлю ее настойчивости, — ведь больше ей нечего было мне предложить. И однажды я был так легкомыслен, что не отверг ее дар. В конце концов, примерно на второй месяц ее пребывания в моем доме, я принял его.
В первое время это еще не было любовью. По крайней мере, с моей стороны. Для меня это было средством пощадить ее гордость и, конечно, в какой-то степени физической потребностью. Но скоро, очень скоро пришла и любовь.
Мне кажется, что это неизбежно должно было случиться.
Я вырос в нищей семье сезонных рабочих. У моих родителей было двенадцать детей. Трое родились мертвыми, пятеро умерли в младенчестве. Самый большой дом, где мы когда-нибудь жили, состоял из двух комнат. Молоко я попробовал впервые, когда мне было лет шесть или семь, и тогда же узнал, что на свете существует мясо, а полным комплектом одежды обзавелся, будучи уже почти взрослым. И если бы не случилось так, что мной заинтересовался надсмотрщик на плантации, где мы работали, если бы он не убедил моего отца оставить меня с ним, когда наша семья уезжала оттуда, я вырос бы в таком же убожестве, как и весь наш выводок. Как мои братья и сестры... если они живы, конечно. Сборщики хлопка, землекопы... белые отбросы.
Да нет, я клевещу на себя. Никогда бы я не стал таким, как они. И без этого самого надсмотрщика я нашел бы способ пробиться. Кстати, можете мне поверить, жизнь с ним отнюдь не была сладкой.
Помню, все школьные годы, и в колледже, и потом, в медицинской школе, я ни разу не позволил себе отдохнуть целиком весь день.
Я зарабатывал своим трудом каждую ступень, на которую поднимался. В моей жизни были только работа и учеба. Я не мог тратить время на развлечения, я не встречался с девушками. А потом, когда я наконец получил практику, избавился от финансовых проблем и у меня появилось свободное время, оказалось, что я не знаю, как к ним подступиться. Мне было не по себе в женском обществе. Я не умел ухаживать, не умел говорить всякую дребедень, которую девушки явно ожидали услышать. Однажды мне стало известно, что юная леди, к которой я был неравнодушен, отозвалась обо мне как об «ужасном чурбане».
Теперь вы понимаете. Хэтти любила меня. Меня любила женщина, красивее которой я не видел никогда в жизни. И я мог держаться с ней запросто, говорить с ней о чем угодно, хотя ее ответы и не всегда были вполне разумными, и не чувствовать при этом никакой неловкости.
Я без памяти влюбился в нее. Иначе и быть не могло. Когда она сказала мне о своей беременности, я, по правде говоря, испугался. Испугался и не на шутку разозлился, потому что сам рассказывал ей о тех мерах предосторожности, которые ей следовало принимать. Теперь не оставалось иного выхода, кроме аборта, несмотря на то, что срок был уже около трех месяцев. Но на мое несчастье, Хэтти, обычно подчинявшаяся всем моим требованиям, на этот раз оказала сопротивление.
С яростью тигрицы она отстаивала свой зародыш, пытаясь запугать меня тем, на что она якобы готова, если я не оставлю своих посягательств. Я не уступил, хотя был немало поражен ее поведением, — и тогда она прибегла к мольбам. И они не оставили меня равнодушным, несмотря на то, что другая печаль заботила меня гораздо сильнее.
Она говорила, что мальчик «сойдет» — она не сомневалась, что это будет мальчик. Возможно, лет через двести тщательного отбора, поколений через восемь и родится ребенок, который, будучи ее потомком, сойдет за белого. Мне ли было не знать этого? Мог ли я не понимать, почему она так этого хотела?
Я медлил. Мне следовало настоять на аборте, а ей — подчиниться моей воле. Но я не настоял. Хотя, прояви я больше твердости, этому мальчику не удалось бы родиться.
Когда беременность стала заметной, я отослал ее из своего дома. И с этого дня вплоть до родов звонил ей по меньшей мере дважды в неделю.
Теперь я не смог бы снова через это пройти. Да и тогда, даже тогда бывали моменты, когда я думал, что больше не выдержу. Белый человек — белый врач! — посещает негритянские трущобы. Лечит негритянку! Это было неслыханно, беспрецедентно, этот опыт растоптал мою гордость и перевернул всю мою душу. Белые врачи не лечили негров. Откровенно говоря, их вообще никто не лечил. Они обходились без медицинской помощи, прибегая в случае необходимости к домашним средствам или патентованным лекарствам; они рожали своих детей сами или полагались на повитух.
Так или иначе, казалось, что такое положение вещей их вполне устраивает, хотя статистика рождаемости и смертности среди негритянского населения дает нам представление о том, как обстоят дела или как они обстояли раньше — в этом вопросе нет полной ясности.
Впрочем, не могу себе представить, чтобы я оставил без помощи Хэтти. Уверен, что не сделал бы этого, так я любил ее, так был предан ей и ребенку. В противном случае я ни за что не сделал бы того, на что решился, когда приблизился срок ее родов.
Как я уже говорил, белые врачи не занимались неграми. Это означало, что ни в одной больнице для белых Хэтти не приняли бы.
Так вот. Я был принят в штат одной из больниц, только недавно получил это место. И устроил так, что Хэтти поступила туда как белая женщина испано-индейского происхождения.
Я поступил так, вполне отдавая себе отчет в том, что мой обман непременно раскроется. Настолько я любил ее, настолько переживал за нее и, естественно, за ребенка тоже.
Их сузившиеся глаза уставились на нее, едва она переступила порог. Они заподозрили ее с самого начала. И вместе с ней меня. Я видел, что они подозревают, видел и чувствовал. Так что когда она пришла в себя после наркоза, когда она заговорила...
Я никогда не забуду, как они на меня посмотрели. И что сказал мне заведующий персоналом. Мне пришлось забрать ее и ребенка на следующий же день. Выхода у меня не было — если бы я отказался забрать их сам, уверен, что их просто вышвырнули бы на улицу.
С работой в больнице, разумеется, пришлось распрощаться. И с практикой в этом городе, и со всеми перспективами тоже. Наверное, мне повезло, что я избежал линчевания.
Только через несколько дней я смог взять себя в руки настолько, что стал выходить из дома.
Оставалось одно — переехать. Поселиться подальше отсюда, чтобы никакие слухи о моей тайне не достигли бы этого места. Туда, где Хэтти могли бы принимать как мою жену.
Там, где мы жили тогда, каждый стремился выследить людей смешанной крови, каждый был экспертом по выявлению цветных. Но на новом месте — таком, как я себе воображал, — достаточно было лишь поднатаскать Хэтти насчет ее речи и манер. Мой план казался мне вполне осуществимым.
Я верю, что так и случилось бы, не сложись обстоятельства иначе.
Мне попалось на глаза объявление о продаже врачебной практики здесь, в Мэндуоке. Я оставил Хэтти с ребенком и приехал посмотреть на месте.
Казалось, здесь все соответствовало моим требованиям — и удаленность от нашего города, и уединенность. Городишко был крошечный, так что рассчитывать на солидный заработок не приходилось, но зато вокруг было множество фермерских хозяйств, и я был уверен, что с их учетом мои доходы удвоятся и даже утроятся против прежних.
Решившись на покупку, я пришел к Генри Клею Уильямсу, чтобы оформить бумаги.
Нужно заметить, что тогда Хэнк еще не был окружным прокурором. Прошло всего несколько лет, как он окончил школу. Но уже тогда о нем можно было говорить как о человеке знающем и проницательном. Он сразу сумел расположить меня к себе, отнесся ко мне с полным пониманием, и я не мог не ответить ему тем же. Он дал понять, что знает, как правильно повести мои дела, и обещал мне свою помощь.
Я многим обязан Хэнку. Больше чем кому бы то ни было. Он очень умело дал мне необходимые советы, причем сначала ограничился намеками, но, составив представление о моих обстоятельствах, во время нашей следующей встречи стал говорить более откровенно.
Не нужно думать, что он сует свой нос в мои дела из любопытства. Он объяснил, что далек от стремления выяснять, какие у человека политические и религиозные взгляды или какой у него цвет кожи. Но вокруг полно тех, кто настроен иначе.
Люди с предрассудками, часто бессмысленными и позорными, имеют на них такое же право, как и мы — на свои убеждения. К тому же, похоже, что своей столицей такие люди выбрали именно Мэндуок. Иногда Хэнк бывал весьма язвительным.
Я посмеялся. Сказал, что эти люди не вызывают у меня ничего, кроме сочувствия.
— Как вести себя в этой ситуации? Что делать, если человек хочет устроить свою жизнь и собирается обосноваться в подобном месте?
— Вряд ли возможно их изменить. Разве что в результате постепенного развития, воспитания, но это вопрос времени. Не нужно только лезть на рожон. Теперь слушайте. Кое-кто из людей, которых я считаю своими близкими друзьями, не пользуются большой популярностью. Они мои друзья, Джим. Человек не должен отворачиваться от друзей. Это было бы нечестно по отношению к ним. Но ведь он не должен отделяться от общества...
— Согласен. Это тяжело, но...
— Это просто безобразие. Абсолютное безобразие, Джим. У меня частенько кровь кипит, когда я вижу, что творится в этом городе. Я не хочу сказать, что все они плохие люди. Во многих отношениях они — соль земли. Просто они страдают узостью мышления и не хотят его расширить. И если тебе вздумается взбрыкнуть, дать им малейший повод, чтобы запустить в тебя когти, — а им, черт возьми, на самом деле и не нужен никакой повод, — они разорвут тебя на куски. Я уже видел такое. Здесь, в городе, есть один человек, он подрядчик, его зовут Пит Павлов...
— Ясно, — ответил я. — Я понял, о чем вы, Хэнк.
— Вы считаете, я прав? Вы согласны со мной?
— Вполне. Нечего даже и спрашивать. Итак, учитывая то, что вы мне рассказали, мне хочется уладить еще одну проблему. Как я уже говорил, недавно моя жена умерла и...
— Это большая утрата. Примите мои глубочайшие соболезнования.
— ...и я был вынужден позаботиться о ребенке. Точнее, мне пришлось нанять ему няньку, негритянку, чтобы она занималась с ним. Она его кормилица. Наверное, можно подыскать другую, но...
— Это и ни к чему, — пожал плечами Хэнк. — Ведь она с юга? Значит, свое место знает, так что с этим не будет проблем. Никто не станет требовать, чтобы вы разлучали ребенка с кормилицей.
— Мне самому не хотелось бы, — ответил я.
— И не стоит. Пока она знает свое место, а я надеюсь, вы за этим проследите, все будет в порядке.
Я не знал, что мне делать. Нелегко было поставить на себе крест.
Только в последнее время я стал относиться спокойнее ко многим вещам, но этому предшествовали годы работы, работы без конца и края, днем и ночью. Я бился за то, чтобы превратить приобретенную мною практику во что-то стоящее. За право что-то собой представлять, создать что-то... в общем, ни за что.
Для них — для нее и малыша — у меня не оставалось времени. Ни минуты — и так каждый день. Откровенно говоря, мне и не хотелось, чтобы у меня было для них время. Потому я и не замечал, как велика моя вина перед ними.
Мне было тяжело с ней, даже в самые интимные моменты. Она заставляла меня чувствовать себя виноватым, ощущать себя лицемером. Я как раз стал что-то представлять собой в обществе и стремился продвинуться дальше. Большая шишка на ровном месте — вот кем я был. Возвещатель псалмов в церкви. Директор банка. Столп общества. И спал при этом с черной девкой.
Я хотел прекратить это, даже не из-за того, что продолжать было опасно, — продолжать не позволяла мне совесть.
А мальчик... я любил его. Боюсь, я и сейчас его люблю... так же сильно, как я любил ее тогда... давно. Он был моей плотью и кровью, моим единственным сыном. И я любил его так же сильно, как любил его мать. Но, как и его мать, он тоже внушал мне чувство неловкости, правда, другими способами. Я мучился от этого, когда оставался с ним наедине.
Не могу объяснить, по какой причине, уверен только, что не в результате самовнушения, я не винил ребенка в своей ужасной, непоправимой ошибке.
Если бы только я мог открыть ему всю правду, возможно, он понял бы меня. Но я, конечно, не мог этого сделать. Поэтому у него не было уверенности — догадки, подозрения, но не знание. Если бы я допустил, чтобы он узнал правду... Но на это я пойти не мог.
А может быть, он предпочел бы оставаться в неведении и просто не позволил бы себе узнать все до конца. Узнай он правду, и при его эгоизме, жалости к себе — несмотря на внешнюю самоуверенность, он был полон жалости к себе, — исчезло бы оправдание его низости, порочности, всему тому, что нуждалось в оправдании.
Не понимаю, как такое... существо могло быть моим родным сыном.
Я полностью утратил всякий контроль над ним. И не могу обратиться к властям за помощью — он отлично знает это. Он знает и то, что я не пойду на это не из страха перед скандалом, не потому, что обо мне станут распускать отвратительные сплетни. Скандал, конечно, затронет меня — он уже меня затронул. Но не сильно. Мое положение в городе было достаточно прочным. Каждый знал, что представляет собой доктор Джеймс Эштон. И какие люди за ним стоят.
Не потому я до сих пор не предпринимал никаких жестких мер, хотя, безусловно, давно должен был сделать это. Я любил его и не мог причинить ему вред, как бы он этого ни заслуживал. Кроме того, вы уже, наверное, поняли, что я боялся его.
Как ни ужасно жить в страхе перед собственным сыном, я так жил. И маскировать свои чувства, поддерживать видимость нормальных семейных отношений мне было с каждым днем все труднее. С каждым днем мой страх возрастал, и это ему тоже было известно. Я жил с жутким ощущением, что скоро он сможет читать мои мысли. Иногда мне казалось, что это так и есть. Он знал о моих намерениях раньше, чем я сам себе отдавал в них отчет. Каким бы это ни казалось абсурдом, но он действительно знал. Поэтому я не предпринимал никаких шагов, избегал даже не думать о них, — он убил бы меня раньше, чем я смог бы осуществить задуманное.
Потому что он способен на это. И обещал, что так и сделает, — убьет и меня, и Хэтти.
Недели три назад я увидел некоторые признаки того, что он начал терять интерес к ничтожной поденной работе. Он стал позднее уходить из дома по утрам и раньше возвращался вечером. Мне казалось, что он достаточно удовлетворен тем унижением, которому подверг меня, занимаясь этой работой, и готов от нее отказаться.
Я попросил его об этом.
— Не из-за меня, — пояснил я. — Я знаю, что это для тебя не причина. Сделай это для себя самого. Подумай, как это выглядит, когда парень с твоим интеллектом, с твоим образованием...
— Я отдаю себе отчет. Может быть, я так и поступлю, если ты перестанешь на меня давить.
— Вот и хорошо.
Господи, да меня удовлетворял и такой ответ, каким бы бессердечным и бесстыдным он ни был!
— Тебе не нужна ни эта, ни какая-нибудь другая работа. Я с удовольствием буду давать тебе столько денег, сколько тебе понадобится.
— Не приставай ко мне, не будь надоедливым.
Он произнес это почти миролюбиво, и я почувствовал прилив уверенности в себе.
Вернувшись домой на следующий вечер, я обнаружил, что все шкафы, все ящики стола в моем кабинете открыты и обысканы. Нет, он их не взломал, просто стащил ключи.
И вот он сидел в моем кресле, положив ноги на стол, и задумчиво курил.
Я разозлился настолько, что забыл о своем страхе. И предложил ему немедленно объяснить свое поведение, в противном случае угрожая серьезными неприятностями.
— Где у тебя наркотики? — поинтересовался он. — В сейфе?
— Тебя это не должно интересовать. Я предупреждал тебя.
— Я кое-что придумал, — кивнул он. — И готов их у тебя купить.
Он встал и направился к двери. Я схватил его и швырнул обратно.
— Ты, грязный, мерзкий подонок! Я скажу тебе, что мы сделаем и что тебя ждет, если ты не...
— Отвяжись, — сказал он.
— Я отвяжусь. Но тогда, когда упрячу тебя в тюрьму. Я...
Тут я отпустил его. Этот садист, это дьявольское отродье расплющил окурок о мое запястье.
— Никогда больше так не делай. — Его голос звучал совершенно спокойно. — Ты понял меня, папа?
— Бобби... сынок... Ради всего святого, что тебе нужно? Чего ты добиваешься? Эта девушка...
— Не вмешивайся в мои дела.
На следующий день он отправился в город. Потом поехал туда еще раз. Не нужно было объяснять, с какой целью.
Как он ухитрялся — не знаю. Как семнадцатилетний парень мог в чужом городе вычислить торговца наркотиками и договориться с ним, мне неизвестно.
Может быть, он вовсе и не покупал их? Господи, неужели он сам умел их изготавливать? У меня была безумная уверенность, что он сумел бы, если бы захотел. Он был на все способен, если речь шла о чем-то порочном, жестоком, грязном, бессмысленном...
От работы поденщика он не отказался. Готов был унижаться, прислуживать, и все это для того, чтобы заработать ей на наркотик.
Если бы я догадался о причинах, которые им руководили, то сумел бы что-нибудь предпринять. Но какие причины могли у него быть? Девица эта была совершенно непривлекательна. Учитывая его интеллект и внешние данные, он мог бы добиться внимания практически любой девушки в городе, не подвергая себя смертельному риску. Потому что речь шла именно о жизни и смерти. Даже если не брать в расчет наркотики. Питу достаточно было застать их вместе — и это был бы конец.
Пит убьет его. А может быть, и меня тоже.
Я чуть голову не сломал, пытаясь найти выход из положения, но так ничего и не придумал. Оставалось только ждать. Заниматься обычными делами и ждать, беспомощно наблюдая за приближением развязки.
Это Луана во всем виновата. Бобби всегда был не такой, как все, но не вмешайся эта мерзкая ипохондричка, ничего бы не случилось.
На прошлой неделе я прекратил с ней всякие отношения. Его я еще мог выносить, но ее терпеть не собирался.
Я сказал ей, что она совершенно здорова, и я ни при каких обстоятельствах не стану ее посещать, так что, если она захочет пригласить врача, ей придется поискать кого-нибудь другого, между тем как ближайший врач жил в двадцати милях. После этого я вышел, предоставив ей причитать и жаловаться.
Мне следовало пойти на это давным-давно. Я медлил из опасений, что мой поступок будет истолкован как месть за клевету, что многих заставило бы в нее поверить.
За обедом я поделился этим с Бобби, и мой рассказ его позабавил.
— Это мудро. Я давно ждал, что ты это сделаешь.
— Ну что же, должен признать, что возражал напрасно.
— Да с самого начала было ясно, что так лучше. Это автоматически исключает тебя из списка подозреваемых. Теперь, если ты с ней покончишь, то прежде, чем доказывать, что не имел к ней никаких претензий, можешь объявить о том, что и близко не подходил к ее дому.
— Прекрати! Что ты болтаешь? Я не желаю тебя слушать.
— Разумеется. О таких делах говорить вслух не принято. Да нам с тобой это и не обязательно.
Я спрашивал себя потом, действительно ли он мой сын. И хотя вполне отдавал себе отчет в бесплодности этих размышлений, продолжал делать мысленные расчеты. В конце концов, если она так быстро оказалась в моей постели, разве она не могла вести себя так же с кем-нибудь другим? Разве я знал, чем она занималась в мое отсутствие? Женщина, настолько лишенная стыда, что преследовала меня до тех пор, пока не добилась своего, сыграв на моей доброте и порядочности...
Да нет, конечно. Это мой сын, я знаю. И я был бы последним человеком, если бы попытался уклониться от ответственности. Но в наших с ней отношениях это ничего не меняло.
Лучше бы она никогда не жаловалась мне на то, как он оскорблял ее. Не говорила ни одного слова. Иначе я бы тоже дал ей повод для жалоб. Если бы я только осмелился, то давно уже велел бы ей складывать вещи. Это было бы ужасно, избежать скандала мне бы не удалось. Это выглядело бы как доказательство моего страха, как бегство.
Вот до чего я дошел, вот в каком я оказался положении — связанный с негритянкой, причем не по своей инициативе, преследуемый родным сыном, — впрочем, он не был негром. Не совсем негром. Но, если в жилах негра течет всего одна шестнадцатая часть белой крови, можно ли назвать его белым? Такое положение невыносимо, несправедливо, способно свести с ума.
Не знаю, что бы я делал, если бы меня не поддерживала дружба с Хэнком Уильямсом. Мы часто проводили вместе свободное время, мы с ним понимали друг друга. Он относился ко мне с уважением, восхищался мною, радовался моим успехам, несмотря на то, что его собственные были куда скромнее. Он казался вполне искренним, как будто и думать забыл, что когда-то собирался стать сенатором, губернатором... Он был мне другом и много раз сумел это доказать. Даже если бы он стал чуть более самодовольным и хвастливым, я с радостью закрыл бы на это глаза и никогда не позволил бы себе заметить, что его так называемые «успехи» больше напоминали поражения.
В тот вечер мы вспоминали первые дни нашей дружбы. Он, как обычно, затронул тему своей карьеры, и я сказал, что у него есть все основания для гордости, потому что мало кому из обыкновенных адвокатов удается достичь таких вершин за столь короткий срок. Он самодовольно улыбнулся, а потом, с присущей только ему теплой интонацией в голосе, ответил, что обязан своим успехом мне.
— Ну что ж, — произнес я, — я и в самом деле рекомендовал вас на некоторые должности, когда это было в моих силах, но все же...
— Вы помните наш первый разговор, в тот день, когда я составлял для вас бумаги?
— Конечно помню. Тогда вы давали мне наставления о том, как...
— Точно! Ах вы, старый плут! Чтобы я, деревенский мужлан, ничтожный адвокатишка, наставлял городского доктора! Учил его как себя вести!
Я ничего не ответил. Его слова привели меня в замешательство, потому что в тот день я ничего ему не рассказывал, поскольку еще не был уверен в его искренности.
— О, я отлично вас понимаю. — Он рассмеялся. — Конечно, вы не могли называть вещи своими именами, вам пришлось походить вокруг да около, убедиться, что я отреагирую правильно...
Он подмигнул мне и улыбнулся. Чудовищная ненависть охватила меня, я уставился на него, чувствуя, как мои пальцы впились в подлокотники кресла, но потом понемногу расслабился и вновь обрел уверенность в себе.
Он не осуждал меня, его разум, моральные убеждения — словом, все те качества, которые в целом составляют характер, проявлялись в нем с самого начала. Возможно, их следовало бы развить, возможно также, что наследственность и окружение повлияли на них не в лучшую сторону, но все они были видны уже тогда, во время того давнего, первого разговора.
Во всяком случае, он не выдал меня, не изменил мне ни на йоту. Другим — возможно, но не мне.
В противном случае все пошло бы по-другому.
Он слегка нахмурился, вид у него сделался озадаченный и немного смущенный. Он вновь повторил свою фразу о том, как я ходил вокруг да около и ждал, что он проявит свое отношение.
— Скажите, Хэнк, что вы тогда подумали, что чувствовали в душе?
Он пожал плечами:
— Вам нет нужды спрашивать, вы отлично знаете, как я отношусь к таким вещам.
— Но тогда, в самом начале, — настаивал я, — мне действительно хочется знать.
Он развел руками:
— Я был как все, Джим, как все остальные люди, как большинство. Знаете, я занимал некую выжидательную позицию, когда хочется не принимать никаких решений, но знаешь, что этого не избежать, и понимаешь, что это будет не так просто. Надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду, потому что трудно подобрать слова, которые...
— Понятно, — ответил я. — Надеюсь... то есть, наверное, вы так себя и чувствовали тогда.
— Да, — произнес он и потом снова: — Да.
Он с некоторым беспокойством всматривался в мое лицо, но так и не сумев разгадать мои мысли, рассмеялся своим грубоватым, поощрительным, дружеским смехом.
Как ни сердечно звучал его смех, но в нем была слышна готовность мгновенно перейти в другую тональность. И маска веселости, которую я видел на лице своего друга, могла без всякого перехода смениться выражением важности, серьезности и рассудительности.
Я тоже рассмеялся — вместе с ним, но на самом деле над самим собой. Комната содрогалась от нашего смеха, его раскаты переполняли ее и, вырвавшись в окно, поднимались к ночному небу. Отголоски нашего хохота порождали эхо, которое металось в темноте, отражаясь все снова и снова. Хохот окружал нас со всех сторон, он несся над холмами и долинами, над полями и ручьями, над горами и прерией, над шумными суетливыми городами. Он огибал земной шар и возвращался обратно.
Мы хохотали — и целый мир смеялся вместе с нами.
Возможно, правильнее было бы сказать — глумился.
Я встал и подошел к окну. Я стоял там, спиной к Хэнку, широко раскрыв глаза, как будто пытаясь во что-то вглядеться.
Смех смолк, и стало тихо. Настала абсолютная тишина.
Этого он вынести не мог, за без малого двадцать лет я понял, что этого он не мог. Как только наступала тишина, он неизменно стремился ее заполнить. Чем угодно. Чем попало. Поэтому, как только он восстановил сбитое хохотом дыхание, после того как принял удовлетворяющее его понимание моего настроения, он возобновил наш разговор.
— Как бы там ни было, Джим, я уже сказал вам, что чувствую к вам бесконечную благодарность. И мне невыносимо думать, что могло бы случиться, если бы мы не решились на тот разговор.
Я поморщился, не в силах подобрать слова для ответа. Его голос немедленно напрягся, в нем послышалась тревога.
— Джим... Джим? Разве вы так не считаете, вам не кажется, что тот разговор...
— Да, конечно, — я постарался говорить уверенно, — никаких сомнений, Хэнк. Но, с другой стороны...
— Да? Что вы хотели сказать, Джим?
— Ничего, — сказал я, — просто вряд ли это что-нибудь изменило. Не такие мы люди.