Девятнадцатый век был в России веком мемуаров. Ни до него, ни после не бывало в российской истории столь же мемуарных веков, да, видно, и не будет более. Кто только не писал тогда своих воспоминаний? Можно, пожалуй, говорить даже о некой мемуаромании, охватившей в ту эпоху русское образованное общество.

Как и всякое явление общественной психологии, эта страсть к писанию мемуаров с трудом поддается рациональному объяснению. Но, думается, была она как-то связана с появлением в русском национальном сознании в первой трети XIX века новой, небывалой прежде формы уважения к прошлому.

Опыт Французской революции и события, последовавшие за нею, всему миру выставили напоказ святость и бессмертность прошлого, продемонстрировав воочию, что искусственный разрыв с ним сопряжен с пролитием потоков крови, к тому же напрасной в целом, поскольку так называемый и превозносимый «скачок в царство свободы», прыжок в «светлое будущее» оборачивается на практике в лучшем случае подпрыгиванием на том же самом месте. После такого впечатляющего урока русским недоставало только одного — русского прошлого. И оно было открыто трудами историков, и в первую очередь карамзинской «Историей Государства Российского». Ее первые восемь томов вышли в свет в феврале 1818 года и были с огромным интересом прочитаны едва ли не всеми образованными русскими.

Наукой, делающей человека гражданином, назвали тогда в России историю Отечества. Понимали: не потому любят Родину, что она великая, а потому что знают ее. Знание привязывает, знание примиряет… Часто лишь знание прошлого своего Отечества делает его настоящее выносимым.

Однако не только современную действительность спасает от нас прошлое, но и нас от современной действительности. Оно — надежное укрытие, сохраняющее нам нашу личность, последнее прибежище нашей независимости. «…Знаешь ли, что я со слезами чувствую признательность к небу за свое историческое дело? Знаю, что и как пишу; в своем тихом восторге не думаю ни о современниках, ни о потомстве: я независим и наслаждаюсь только своим трудом, любовию к Отечеству и человечеству. Пусть никто не будет читать моей истории: она есть, и довольно для меня» — так писал в письме к своему другу, поэту времен Екатерины II и министру эпохи Александра I, Ивану Ивановичу Дмитриеву, писатель и историограф Николай Михайлович Карамзин.

Поселиться в прошлом, вспоминать о том, что было с тобою или другими, — верный способ защитить себя от вредных, отравляющих воздействий настоящего, верная возможность утешиться. Но прошлое — большой дом, и в нем живет не одно утешение. По углам, по закуткам скрываются там почти всегда и старая горечь, и былая обида, и боль. И как быть, если и жизнь спустя не унимаются они? Писание мемуаров — не есть ли часто в таком случае то, что необходимо: услада, лекарство, месть?

Сперанскому, при его уме, способности выражать мысли, в жизни своей участвовавшему во многих исторически значимых событиях, соприкасавшемуся со множеством исторических лиц, самой судьбой, казалось, было назначено писать мемуары. Заполненное почти одними крайностями — взлетами и падениями, радостями и горестями, блаженствами и болями, благодарениями и обидами, — его прошлое постоянно звало его к себе. Как можно было не откликнуться на этот зов? Как мог он при тех обстоятельствах, каковые сопровождали его жизнь, не писать собственных воспоминаний? И тем не менее Сперанский не писал их. Странное, пожалуй, для того времени поведение! По этой причине мало дошло до нас сведений о его рождении, детстве и юности, не сохранилось почти никаких известий о его предках и родителях. Человек простого происхождения если не напишет картины первых эпох своей жизни собственноручно, то никто уже за него этой картины не напишет. Самое большее, что может сделать в таком случае дотошный биограф, — это сносно вырисовать контур да нанести несколько грубых мазков.

«Родился 1-го января 1771-го года, почти в полночь. Прибыл в Петербург в январе 1790-го года; минуло 19-ть лет. Получил в Невской академии кафедру математики и физики в 1793-м, на 22-м году. Вступил в гражданскую службу в январе 1797-го года; минуло 26 лет…»
Из автобиографической записки «Эпохи М. Сперанского» (писано в 1823 году, 1 мая)

До конца своих дней Михайло Михайлович не знал, что родился он в 1772 году — данный факт был установлен лишь после его смерти. Но зато всю жизнь знал свое происхождение, помнил, что он — попович, сын сельского священника. Помнил не потому только, что ему это напоминали, но прежде всего оттого, что хотел помнить свое простое происхождение, имел к своему прошлому, которым его в аристократическом кругу пытались оскорбить, унизить, постоянную и непонятную для окружающих привязанность.

С годами привязанность эта принимала весьма причудливые формы.

В пору, когда Сперанский вошел уже в силу, сделал по гражданской службе завидную и для князя карьеру и имел собственный дом в Санкт-Петербурге, посетил его как-то один знакомый профессор. Придя к нему поздним вечером, был он проведен в какую-то каморку, где застал хозяина дома, стелющего себе постель… на простой лавке. Вдоль нее был разостлан овчинный тулуп, а в головах лежала грязного вида подушка. «Помилуй, что это значит?» — воскликнул от изумления посетитель. В ответ спокойно прозвучало: «Ныне день моего рождения, и я всегда провожу ночь таким образом, чтоб напоминать себе и свое происхождение, и все старое время с его нуждою».

Привязанность к своему происхождению и годам, проведенным в родительском доме, выражалась у Михаилы Михайловича также в необыкновенной его почтительности к матери Прасковье Федоровне — простой деревенской попадье. Эта почтительность ярко проявлялась в содержании и стиле его писем к ней, а также в обращении с ней при встречах. Когда приезжала она к нему в Петербург повидаться, одетая в простенький балахон и повязанная платком, он, не стесняясь окружающих, опускался пред нею, по народному русскому обычаю, на колени и выказывал знаки самой глубокой и трепетной сыновней любви. Ее портрет в скромном одеянии деревенской попадьи, обрамленный позолоченной рамкой, всегда стоял на письменном столе в кабинете Сперанского.

Родился и провел свое детство Михайло Сперанский в деревне Черкутино (Черкватино), расположенной в сорока верстах от города Владимира — на реке Тунгаре, впадающей в Воршу. В зрелые свои годы он, будучи уже видным сановником, известным не только в России, но и во всей Европе, иногда приезжал туда. Крестьяне — сотоварищи детства его — не могли надивиться замечательной его о них памятливости, уважительному к ним отношению с его стороны, полнейшему отсутствию в нем какого-либо стремления подчеркнуть свое высокое положение. Он с явной приятностью вспоминал свои детские годы, прожитые в Черкутино.

Происходил Сперанский из рода потомственных священнослужителей, в котором все старшие сыновья на протяжении двух столетий подряд непременно становились попами. Священником был его дед Василий Михайлов (Михайлович), настоятелем сельской церкви являлся и отец его — Михайло Васильев (Васильевич). Высокий ростом, тучный человек, ко всему, казалось, равнодушный (кроме церковной службы), он мало уделял внимания своему дому и семье. Все заботы о домашнем быте лежали целиком и полностью на его жене Прасковье Федоровне — худенькой и маленького роста, умной и энергичной женщине. Ее отцом был Федор Никитин — дьякон церкви села Скоморолова, находившегося не слишком далеко от Черкутина.

Михайло был не первым и не последним ребенком Михаилы Васильевича и Прасковьи Федоровны. У него были старший брат Андрей и старшая сестра Екатерина, умершие еще до его рождения, старшая сестра Мария, младший брат Косьма (Кузьма) и младшая сестра Марфа. Родился Михайло слабым — казалось, не суждено ему жить. Но мать каким-то чудом выходила, отмолила его. Выкормив Михаилу своим молоком, Прасковья Федоровна сдала его на руки няньке — Елене Петровне Синицыной, а сама отправилась в Ростов для поклонения святому Димитрию — она полагала, что именно святой Димитрий, к которому многократно обращалась с мольбами, спас только что родившегося сына от смерти.

Михайло Васильевич, хотя и не обучался в духовной семинарии, многие годы являлся благочинным священником: в его обязанности входило осуществление надзора за священнослужителями церковного округа, охватывавшего территорию, на которой располагалось 40 сел. За исполнение этой должности он получал от государства специальное жалованье в дополнение к тем доходам, которые имел за отправление церковных треб — таинств, обрядов, молитвословий, совершаемых на разные случаи по требованию прихожан. Но жалованье было небольшим, а вознаграждение за требы давалось в сельских церквях, как правило, исключительно продуктами. Поэтому достаток семьи был довольно скромным и не позволял держать при хозяйстве более одного-двух работников. В этих условиях многое из домашней работы Прасковье Федоровне приходилось делать самой. С раннего утра и до позднего вечера была она занята хозяйственными делами. Сын же ее Михайло рос предоставленным почти целиком самому себе, то есть имел ту самостоятельность, ту свободу, что как воздух необходима для возникновения из маленького человеческого существа большой личности.

Слабому от рождения физически, ему трудно было угнаться за своими сверстниками в их забавах и шалостях. Оттого почти все время проводил он в одиночестве или же в общении с дедом Василием, который совсем к тому времени ослеп, но сохранил замечательную память на разные житейские истории, а с нею и способность увлекательно их рассказывать. Именно от деда своего получил будущий государственный деятель первые сведения об устройстве мира и житии людей в нем.

Яркие впечатления о себе оставила в памяти Сперанского и бабушка его — жена Василия Михайловича. Высокая ростом, иссохшая от старости до скелета, молчаливая и суровая, она жила в то время, когда Михайло ее застал, какой-то особой, даже как будто совсем неземной жизнью. Впоследствии он будет рассказывать своей дочери: «Другие, бывало, играют на дворе, а я не насмотрюсь, как бабушка стоит в углу перед образами, точно окаменелая, в таком глубоком созерцании, что ничто внешнее, никакой призыв родных ее не развлекали. Вечером, когда я ложился спать, она, неподвижная, стояла опять перед образами. Утром, хотя бы встав до света, я находил ее снова тут же. Вообще ни разу, даже просыпаясь ночью, мне не случалось заставать ее иначе как на ногах, совершенно углубленную в молитву. Пищу ее уже многие годы составляла одна просфора, размоченная в воде. Этот призрак моего детства исчез у нас из дому спустя год после того, как меня отдали в семинарию; но я как будто бы еще теперь его вижу».

Избегавший обыкновенных для детского возраста игр, маленький Михайло рано выучился читать, и чтение заменило для него игры. Часами напролет он читал — читал безо всякого разбору все те книги, которые попадали ему под руку. Естественно, что это были в основном религиозные произведения. В шестилетнем возрасте Михайло регулярно ходил со своим слепым дедом в церковь и там из-за стойки, как заправский пономарь, читал ему «Часослов» и «Апостол». Уже тогда, в детстве, была на его лице печать той задумчивости, той погруженности внутрь себя, что позднее выделяла его среди окружающих.

* * *

Деревня Черкутино входила с давних времен в вотчину бояр Салтыковых, из рода которых происходила императрица Анна Иоанновна. В то время, о котором идет речь, этой деревней владел Николай Иванович Салтыков, довольно влиятельный при дворе сановник.

Около четверти века жизнь Н. И. Салтыкова была связана с военной службой. Родившись в 1736 году, он в двенадцатилетнем возрасте был зачислен в лейб-гвардии Семеновский полк солдатом. Через шесть лет, получив чин гвардейского поручика, Николай Салтыков перешел на службу в армию. В двадцать пять лет он стал генерал-майором армии, в тридцать — генерал-поручиком. К своим тридцати пяти годам он имел солидный боевой опыт: в 1757–1761 годах ему довелось участвовать в войне России с Пруссией, а в 1769–1770 годах — в военных действиях с Турцией. В апреле 1773 года Н. И. Салтыкова удостоили чина генерал-аншефа и назначили гофмейстером двора великого князя Павла Петровича.

В марте 1784 года Н. И. Салтыков будет определен на должность главного надзирателя за воспитанием великих князей Александра и Константина Павловичей. В сентябре 1790 года его возведут в графское достоинство. В октябре 1791 года он получит должность вице-президента Военной коллегии. Сразу после своего восшествия на императорский престол Павел Петрович присвоит Н. Н. Салтыкову чин генерал-фельдмаршала и назначит президентом Военной коллегии.

Наведываясь в Черкутино, Николай Салтыков непременно заглядывал в дом местного священника. Однажды он пришел туда не один, а с приятелем своим — протоиереем А. А. Самборским. Познакомившись с Михаилом Васильевичем и Прасковьей Федоровной, Самборский затем неоднократно посещал их дом. В одно из таких посещений он обратил внимание на беленького лицом, с не по-детски серьезными глазами мальчика, взял его на руки, заговорил с ним, стал приглашать его в Петербург. Приглашение это было конечно же шуткой — вряд ли Самборский предполагал тогда высокое будущее черкутинского поповича и ту выдающуюся роль, которую сыграет он в его судьбе.

Андрей Афанасьевич Самборский был заметной личностью в тогдашнем русском духовенстве. Выделялся он в первую очередь своим умом и поистине энциклопедической образованностью — редкими качествами среди проповедников. Глубоко зная богословие и философию, он свободно владел английским языком и одновременно являлся одним из лучших в России специалистов по части сельского хозяйства. Этот довольно странный характер его образованности был определен обстоятельствами его жизни.

Родился А. А. Самборский в 1732 году на Украине, неподалеку от Харькова, в семье сельского священника. Начальное духовное образование он получил в Харьковской семинарии. Родители его жили, видимо, небогато, поэтому, когда по достижении соответствующего возраста пришла для него пора подумать о более фундаментальном образовании, у них не оказалось средств даже на то, чтобы довезти его до Киева. Молодой Самборский отправился туда пешком. Мать дала ему на дорогу три серебряных рубля. Из них он израсходовал в пути только один рубль — остальные два приберег и хранил затем всю свою жизнь до самой смерти в 1815 году. Этими рублями, драгоценными частицами его прошлого, дочь Самборского Анна закроет ему глаза.

В Киеве Андрей Самборский поступил в духовную академию. Учился он успешно и этим определил дальнейший ход своей жизни. В 1765 году его направили в Лондон, для службы в православной церкви при российском посольстве в качестве помощника нового священника — Ефрема Дьяковского, который призван был заменить в этой должности недавно умершего Степана Ивановского. Спустя два года (или немногим позднее этого) Дьяковский был вынужден из-за плохого состояния своего здоровья возвратиться в Россию. Обязанности священника православной церкви в Лондоне были возложены на Самборского.

В начале 1769 года Андрей Афанасьевич женился. Его избранницей стала молодая англичанка, сирота по имени Элизабет Филдинг. Она познакомилась с ним прямо в церкви, куда однажды заглянула из любопытства. Самборский сумел обратить ее в православие. Специально для нее он перевел на английский язык православный катехизис и купил книгу о богослужениях греко-российской церкви на английском языке (вероятнее всего, это было переведенное на английский язык сочинение митрополита Киевского и Галицкого Петра Могилы «Православное исповедание веры…», которое вышло в свет в Лондоне в 1762 году).

В конце мая 1769 года Самборский отправился в Санкт-Петербург, где в сентябре был рукоположен сначала в сан дьякона, а затем — священника. В конце того же года он возвратился в Лондон.

Во время своего пребывания в Англии Андрей Афанасьевич завел добрые отношения со многими знаменитыми англичанами, прославившими себя достижениями в различных областях науки и искусства. Так, в самом конце 1778 года он познакомился с Иеремеем Бентамом. 2 января 1779 года английский правовед сообщал своему брату Сэмюэлю: «Я только что провел вечер с Самборским. Мы сошлись друг с другом, как два вора, — он считает себя сильно обязанным тебе».

Несколькими же годами ранее Самборский познакомился с английским эсквайром Артуром Юнгом, прославившимся своими работами по организации и ведению сельского хозяйства. Андрей Афанасьевич серьезно увлекся агрономией. Летом 1775 года он представил Екатерине II записку, в которой предложил отправить из России в Англию для обучения рациональным методам земледелия четырех молодых людей. Императрица согласилась с этим предложением и распорядилась отобрать четверых юношей, способных к агрономической науке, и выделить каждому из них необходимые для обучения в Англии денежные средства. К этой группе, которую Самборский повез летом 1776 года в Лондон, добавили еще двух семинаристов. Андрей Афанасьевич желал, чтобы среди русских священников были люди, способные вести сельское хозяйство на основе последних достижений передовой европейской агрономии. Для помощи им в изучении данной науки Самборский составил специальное учебное пособие. Эта книга будет напечатана в 1781 году под следующим названием: «Описание практического аглинского земледелия, собранное из разных аглинских писателей А. А. Самборским, протоиереем, находящимся при Российском посольстве в Лондоне, изданное под смотрением профессора Семена Десницкого, в Москве, в унив. типографии у Н. Новикова».

В конце 1779 года Самборский снова возвратился в Россию. 7 февраля 1780 года Иеремей Бентам писал брату Сэмюэлю, что «с большим удовлетворением» узнал от Самборского о том, что «императрица собирается учредить в Петербурге комиссию земледелия по проекту, составленному Самборским», и что «он сам должен быть в ней директором». Однако, судя по тому, как события развивались дальше, Екатерина II вскоре отказалась от своего намерения. В августе 1781 года канцлер А. А. Безбородко передал Самборскому, что императрица выразила желание, чтобы Андрей Афанасьевич сопровождал великого князя Павла Петровича с супругой Марией Федоровной в их путешествии по Европе. Самборский вынужден был еще несколько лет провести вдали от своей семьи.

За успешное исполнение возложенной на него миссии Андрей Афанасьевич получил от императрицы в марте 1783 года украшенный бриллиантами крест. Спустя ровно год он был назначен законоучителем и преподавателем английского языка к сыновьям Павла Петровича — великим князьям Александру и Константину. В июле 1784 года Самборский в последний раз отправился в Лондон — на этот раз только для того, чтобы вывезти в Россию свою жену Элизабет и двух дочерей: четырнадцатилетнюю Анну и двенадцатилетнюю Софью. Кроме них у Самборского было двое сыновей: родившийся в 1776 году Александр и 1779 года рождения Исайя, но Александр остался в Англии для продолжения образования, а Исайя умер в 1783 году.

Осенью 1784 года Самборские прибыли в Санкт-Петербург. Андрей Афанасьевич приступил к исполнению своих новых обязанностей. Будучи наставником великих князей, он одновременно отправлял должность настоятеля Софийского собора, заложенного в Царском Селе в 1780 году и открытого в 1788-м.

Среди петербургских священников Самборский выделялся своим вольнодумием, которое проявлялось уже в самой его внешности: он брил бороду, одевался на манер английского священника. Митрополит Новгородский и Санкт-Петербургский Гавриил пытался увещевать Самборского. «Знаешь ли, что из Киева пишут? — говорил он ему. — Неурожай в хлебе оттого, что ты бороду бреешь, новую ересь заводишь! Брадобрение подает повод к расколам и к возмущениям народным. Что ты умничаешь? Отрасти бороду, или предам и предаю тебя суду Божию».

В лице Самборского Михайло Сперанский впервые соприкоснулся с тем людским кругом, в котором ему предстоит впоследствии вращаться. Обстоятельства жизни самого Андрея Афанасьевича многое объясняют в том покровительственном отношении, которое проявлял он к сыну своих черкутинских знакомых. Смышленый попович напоминал Самборскому его самого — молодого, полного еще сил и благих надежд.

* * *

Покинул родительский дом Михайло на десятом году жизни. Летом 1781 года Михаил Васильевич отвез сына во Владимир, где с помощью мужа своей сестры — протодиакона при Владимирском архиерее Матвея Богословского — устроил его на учебу в епархиальную семинарию. Мальчику назначена была, таким образом, обыкновенная для выходца из поповской семьи стезя.

В документах Владимирской семинарии Михайло был впервые записан под фамилией Сперанский. Ее придумал для черкутинского поповича, внушавшего своими способностями большие надежды, Матвей Богословский. Эта фамилия была образована от латинского слова «spero», или «sperare», который соответствует русскому «надеяться». Ни отец, ни дед Михаилы (и, скорее всего, никто из его предков) никакой фамилии вообще не имели.

В сохранившемся в архиве списке наличного состава учащихся Владимирской семинарии к началу 1782 года в числе учеников школы инфимы (начального отделения семинарии) под № 11 записано: «Покровской округи, села Черкутина, попов сын Михаил Михайлович Сперанский, 11 лет. Дан ему указ о получении пономарского дохода в том же селе». Рядом с этой записью, на полях, помета: «Способен». Подобные пометы стоят напротив фамилии «Сперанский» и в других семинарских бумагах. Так, в списке учащихся риторики за 1784 год помечено: «доброго успеха», за 1785 год — «понятен». А в списке учащихся класса «философов» за 1786 год рядом с фамилией «Сперанский» стоит замечание — «острого понятия».

Обучавшиеся вместе со Сперанским семинаристы впоследствии вспоминали, что учился Михайло хорошо только у тех преподавателей и по тем предметам, которые не требовали механической зубрежки. По воспоминаниям И. П. Фаворского, учившегося вместе со Сперанским, «во Владимирской семинарии товарищи прозвали его Спасовы Очи, потому что он все знал, все понимал, все видел, по их мнению».

В эти годы Владимирская семинария переживала настоящий расцвет. Обеспокоенная упадком русского духовенства императрица Екатерина решила перестроить систему воспитания будущих священнослужителей. Расходы на епархиальные семинарии в 1780 году были увеличены сразу втрое. Одновременно в программу обучения ввели целый ряд новых предметов, причем в основном общеобразовательного характера: историю, физику, географию, арифметику и другие.

В первом и втором классах семинаристы должны были изучать краткий катехизис, русское правописание и грамматику. В третьем классе — латинскую и церковнославянскую грамматики, перевод с русского на латинский и арифметику. В четвертом («синтаксическом») классе им надлежало изучить историю и географию, в пятом («пиитическом») — классическую поэзию, произведения которой семинаристы переводили на русский язык, основы классической мифологии и церковный устав (Типик). Программа шестого класса («риторов») предполагала преподавание риторики и библейской истории. Кроме того, в рамках этого класса продолжалось изучение церковного устава. В седьмом классе («философов») семинаристам преподавались: логика, метафизика, политическая история, естественная история (естествознание) и история философии (в основном античной). Все эти предметы считались в то время составными частями философии. Восьмой («богословский») класс предполагал изучение семинаристами герменевтики, догматики, нравственного богословия, апологетики и истории церкви, пасхалии, Кормчей книги и «Книги о должностях пресвитеров церкви», которая должна была заучиваться семинаристами наизусть. Этот класс имелся тогда из-за недостатка учителей не во всех духовных семинариях: в частности, во Владимирской семинарии богословского класса не было.

Методика обучения в духовной семинарии была преимущественно схоластической. Преподаватели не ставили перед собой цели развить в своих учениках любознательность и способность самостоятельного мышления. Однако была в этой методике и положительная сторона. Семинаристы посвящали много времени и сил изучению церковнославянского, древнегреческого и латинского языков, но при этом должны были беспрестанно упражняться и в современном русском языке. Им постоянно задавали писать сочинения, в которых главным считались не свободные размышления по той или иной теме, но строгое расположение материала и систематическое изложение мыслей. Из семинаристов получались хорошие составители канцелярских документов, способные изложить их тексты в красивых выражениях и понятным слогом.

До поступления Сперанского в семинарию в практике духовных учебных заведений широкое распространение имели телесные наказания: провинившихся в чем-либо семинаристов нещадно били розгами, палками, ремнями и т. п. Во Владимире это битье совершалось, как правило, на монастырском дворе в присутствии массы любопытных, многие из которых собирались сюда специально, дабы полицезреть, как учат уму-разуму будущих попов, послушать их истошные вопли. В умиравшем от скуки провинциальном городе такое зрелище представляло собой развлечение не последнего рода.

Однако, вскоре после того как Михайло Сперанский стал семинаристом, в семинарию поступила из столицы инструкция, строго запрещавшая телесные наказания учеников, причем запрет был наложен не только на битье палками, но даже на простые пощечины и тычки, драние за уши или волосы. Более того, наставникам семинаристов предписывалось воздерживаться от любых вообще деяний, так или иначе посрамляющих воспитанников, затрагивающих их честь и достоинство. Инструкция безжалостно изгоняла из лексикона учителя словечки типа: «уши ослиные», «осел», «скотина». Конечно, процветавшая в семинарии практика физических и моральных истязаний учеников не могла исчезнуть враз — можно с уверенностью предположить, что она продолжала иметь место, но, безусловно, масштабы ее должны были уменьшиться. Неизменным в воспитании семинаристов осталось одно: стремление внушить им некий безотчетный страх, преклонение перед власть предержащими выработать автоматизм послушания начальству. Семинария и в тот период, когда обучался в ней Сперанский, продолжала служить школой угодничества, лицемерия и лести. Подавляющее большинство семинаристов успешно оканчивали эту школу, проявляя требуемые ею свойства с первых же лет обучения. Бывало, ректор семинарии входил в какой-нибудь класс — лица семинаристов мгновенно покрывались бледностью, а руки их начинали часто и мелко дрожать. При появлении же архиерея будущих священнослужителей буквально сотрясало от страха. Архиерей спрашивал у кого-либо из семинаристов заданный урок, который семинарист накануне выучивал досконально, но у того от страха язык отсыхал, горло сжималось, и нельзя было услышать от него не только ответа, но даже и простого звука. Учитель пояснял архиерею, указывая на онемевшего семинариста: «Оробел-с». И архиерей с улыбкой отпускал несчастного, выспрашивая при этом его фамилию, с тем чтобы запомнить его как человека, способного повиноваться властям.

Строго упорядоченная семинарская жизнь была бы для Михайлы Сперанского значительно более тягостной, если бы не приютил его в своем доме Матвей Богословский. Михайла подружился с его сыном Петром, поступившим во Владимирскую семинарию в одно время с ним, но особенно привязался к своей двоюродной сестре Татьяне Матвеевне. Она была тогда уже замужем — за священником Владимирской Зачатьевской церкви Иваном Тимофеевичем Смирновым — но проживала вместе с мужем в доме своего отца.

Когда в ходе перепланировки улиц города Владимира этот дом пошел под снос и Матвею Богословскому пришлось переселиться в наемную квартиру, Смирновы построили себе собственный дом. Переезжая в него, взяли с собой и Михаилу Сперанского.

Татьяна Матвеевна Смирнова прожила до глубокой старости и умерла в 1837 году. После того как ее двоюродный брат стал знаменитым, она охотно рассказывала о том, каким он был в годы своей учебы во Владимирской семинарии. «Бывало, — вспоминала она, — станешь заставлять Петра сделать что-нибудь или куда сходить: он начнет отговариваться, а мой Миша, услышавши это, тотчас бросит свое дело и говорит: угодно ли, сестрица, я сделаю или схожу; пусть Петя учит урок, а я свой уж знаю». «В зимние вечера иногда за работою долго засидишься. Мой Миша, выучивши свой урок, не идет от меня. Заставляю спать — не ложится. Тебе, говорит, одной скучно будет сидеть; я еще немножко посижу с тобой и поговорим что-нибудь». Сперанский же, в свою очередь, став взрослым, с особой теплотой вспоминал о своей старшей сестрице — Татьяне Матвеевне. «Не та только мать, которая родила меня, но и та, которая воспитала», — будет говорить он, имея в виду ее.

Обучаясь в семинарии, Михайло одновременно исполнял обязанности пономаря в своей родной деревне, за что получал 6 рублей в год, ровно столько, сколько платила ему казна как семинаристу. Вместе с тем его как обладателя хорошего голоса приняли в архиерейский хор. Кроме того, с 1787 года семинарист Сперанский являлся келейником префекта семинарии игумена Евгения, и эта должность была для него много важнее пономарства. Прислуживая игумену при богослужениях и дома, Михайло имел возможность пользоваться его богатой библиотекой, да и само общение с этим человеком много значило для душевного развития юного семинариста. Внук Т. М. Смирновой — Н. И. Флоринский опубликует в 1874 году в журнале «Душеполезное чтение» статью «Некоторые черты из жизни графа Сперанского», в которой напишет об этом эпизоде его семинарской жизни: «Михаил Михайлович с детства имел любовь к чтению книг, и, когда представился ему удобный случай пользоваться достаточной по тому времени библиотекой префекта Владимирской семинарии — игумена Боголюбовской обители, отца Евгения, взявшего гениального юношу к себе в келейники, Сперанский со всем усердием предался любимому своему занятию. По приготовлении классных уроков он посвящал чтению целые вечера. Зная об этом, товарищи Михаила Михайловича, глубоко уважавшие его высокую личность, обращались к нему с усердными просьбами поделиться с ними богатством собираемых сведений… Следствием просьб товарищеских было то, что в курсе, где шел Сперанский, образовались собственные, ученические лекции».

Префект Владимирской семинарии Евгений (в миру Емилиан Романов) был в апреле 1789 года переведен на должность настоятеля Волоколамского Иосифова монастыря в честь Успения Пресвятой Богородицы. В декабре того же года его определят на место архимандрита располагавшегося во Владимирской епархии Цареконстантиновского монастыря. В 1794 году он станет ректором Ярославской духовной семинарии и настоятелем ростовского Борисоглебского монастыря. В 1795 году Евгений займет место архимандрита Новоторжского монастыря во имя святых благоверных князей Бориса и Глеба. С 1 марта 1798 года он будет исполнять должность ректора Тверской духовной семинарии. 13 января 1800 года его назначат архимандритом Макариева Калязинского монастыря во имя Святой Живоначальной Троицы. 4 марта 1800 года Евгений будет возведен в сан епископа Костромского. Сперанский сохранит общение со своим наставником — в основном, правда, через посредство переписки — вплоть до самой его смерти 9 декабря 1811 года. И будет писать ему о своих душевных состояниях с такой откровенностью, с какой обыкновенно пишут лишь близкому по духу человеку.

К последним годам обучения Сперанского во Владимирской семинарии относятся его первые творческие опыты. К сожалению, пожар, случившийся в Черкутине в 1834 году, уничтожил бумаги, на которых он писал свои отроческие сочинения. От огня уцелели только некоторые обрывки этих бумаг. На одном из них, представляющем собой лист календаря за 1786 год, сохранилась следующая запись, сделанная рукою семинариста Сперанского: «Бежи во Египет. Бог всемогущ и повелевает убегать. Он бы мог избавить; но мы не должны надеяться непосредственно на Бога, зная, что Бог чудес без причины не делает. Человек имеет разум. Если бы Бог непосредственно промышлял о человеке, то чрез сие человек повергнулся бы в праздность, и будучи в праздности и удовольствии позабыл бы Бога».

Летом 1788 года Владимирская семинария была объединена с Суздальской и Переяславской семинариями. Поместили новое учебное заведение в Суздале. Для Михаилы переезд сюда был не только переменой местожительства. Во Владимирской семинарии он обучался в философском классе, в Суздальской же ему предстояло учиться в классе богословия.

Между тем ко времени, о котором идет речь, его духовный интерес совершенно определился: Сперанский увлекся наукой сугубо светской, а именно математикой. Объясняя, почему завлекла его к себе эта отрасль человеческого знания, он говорил: «В прочих науках, особенно в словесных и философских, всегда есть что-нибудь сомнительное, спорное, а математика занимается только достоверными, бесспорными выкладками». Что было делать ему в данной ситуации? Михайло решил обратиться к Самборскому. Летом предшествующего года, когда Андрей Афанасьевич находился вместе со своими учениками великими князьями Александром и Константином Павловичами в Москве, ожидая прибытия из Крыма императрицы Екатерины II, Михайло Сперанский посетил его и имел случай убедиться в благом расположении его высокопреподобия к нему, сыну простого сельского священника.

16 июля 1788 года в адрес Самборского было отправлено письмо следующего содержания: «Ваше Высокопреподобие, Милостивый Государь! Особливая благосклонность отцу моему в бытность Вашу в селе Черкутине, равно и мне в Москве Вами оказанная, возбуждает во мне смелость просить в настоящих моих обстоятельствах Вашего вспомоществования. В бывшей Владимирской семинарии окончил я философский курс. После вакации в Суздальской должен буду вступать в богословский класс; но мне желательно, слушая богословию вместе с изучением французского языка, и математическими заняться науками, коих в семинарии не преподают. Охота к познанию сих наук убеждает меня из духовного училища перейти в Московский университет; но я уверен совершенно, что архипастырь мой сему желанию моему исполниться не дозволит. Для чего нижайше прошу Вас, Милостивый Государь, принять на себя труд попросить чрез письмо Его Преосвященство о моем увольнении. Вы тем увеличите цену Ваших ко мне благодеяний, и премного обяжете человека, который с глубочайшим к Вам высокопочитанием пребывая, за счастие себе почитает быть Вашего Высокоблагословения покорнейшим слугою бывшей Владимирской семинарии философии студент М. Сперанский».

В Московский университет Михайло так и не попал, однако и в Суздальской семинарии долго учиться ему не пришлось.

В том же году произошло событие, в корне изменившее его жизнь.

Существовавшая со времени Петра I при Александро-Невском монастыре в Санкт-Петербурге славяно-греко-латинская семинария, ничем не отличавшаяся, несмотря на свое наименование, от епархиальных семинарий, была, по ходатайству митрополита Гавриила, объединена с Новгородской семинарией и преобразована в «главную семинарию» (с 18 декабря 1797 года она стала именоваться «академией»). По указу Синода новое духовное учебное заведение призвано было готовить учителей для других семинарий, на учебу в нее должны были приниматься поэтому наиболее способные выпускники епархиальных семинарий со всей России. Вскоре из Суздаля отбыли в столицу империи два семинариста с документом, который гласил: «Объявители сего епархиальной моей семинарии студенты школ богословия Михайло Сперанский, философии Вышеславский, в исполнение присланного из Святейшего Правительствующего Синода указа, отправлены в царствующий Санкт-Петербург для продолжения учения в Санкт-Петербургской семинарии…» Внизу документа стояла подпись епископа Суздальского Виктора и дата: «декабря 16 дня 1788 года»

* * *

Программа Санкт-Петербургской Александро-Невской семинарии была составлена с учетом рационалистического и философского духа того времени. Помимо углубленного и расширенного изучения традиционных семинарских дисциплин (теологии, метафизики, риторики и др.), она включала в себя довольно объемные курсы математики, опытной физики, механики, истории, философии. Обучавшиеся в стенах главной семинарии должны были знакомиться с новейшими философскими течениями. Однако далеко не все преподаватели семинарии имели достаточный уровень подготовки.

Преподаватель философии, например, читал лекционный курс с позиций давно отжившей свой век схоластики. С чрезвычайной надменностью он беспрестанно метал в своих слушателей тяжелые латинские афоризмы. Преподаватель древнегреческого языка Жуков постоянно твердил своим ученикам, что сам учится у лучших из них, и среди прочих называл фамилию слушателя Ивана Мартынова. После окончания учебы в Санкт-Петербургской семинарии Мартынов займет в ней должность преподавателя древнегреческого языка, сменив Жукова. Был в семинарии и такой преподаватель, который заикался и потому приходил в класс крайне редко, но если приходил, то при изъяснении учебного материала стремился напустить на себя как можно больше глубокомысленности. Он заявлял, например, указывая на сочинения Феофана Прокоповича, изданные в трех больших томах и на латинском языке: «Сие море великое и пространное, но тамо и гады, им же несть числа».

К счастью для любознательных семинаристов, в их распоряжении была богатая библиотека. Сперанский имел возможность читать сочинения Вольтера, Дидро, Лейбница, Кондильяка, Ньютона, Локка и многих других популярных в ту эпоху мыслителей. Многочасовые упорные занятия науками развили его духовный мир. Он стал в ряд образованнейших людей страны.

Общее количество студентов, принятых на первый курс главной семинарии по ее открытии, было невелико — немногим более тридцати. Но это были в большинстве своем молодые люди, отличавшиеся незаурядным умом и способностями. Некоторые из них станут впоследствии известными всей России культурными, церковными и политическими деятелями. На одном курсе с Михайлой Сперанским учились, в частности, будущий митрополит и экзарх Грузии Феофилакт (студентом он носил имя Федора Ивановича Русанова), будущий видный русский литератор, переводчик греческих классиков Иван Иванович Мартынов. Но первым среди всех своих сокурсников суждено было стать именно Сперанскому. Вспоминая о нем, И. И. Мартынов писал: «Пусть другой кто будет его историком, панегиристом; я только скажу, что если бы наш курс и никого, кроме его, не образовал, то не нужно бы было других доказательств в полезности оного».

Все, более или менее близко знавшие Сперанского, именно в воспитании, полученном им в духовных учебных заведениях, видели ту главную силу, что сформировала его характер и стиль мышления, определила свойства редкой обходительности, вкрадчивости в обращении, мягкость манер, логику мысли, выделявшие его персону в любой, в том числе самой аристократической среде. К этому взгляду впоследствии присоединились и биографы. Людям важно иметь объяснение того, с чем они сталкиваются. Так называемый «хороший человек» для них всегда человек понятный. Потому, вероятно, столь трудно примириться им с мыслью о том, что процесс, называемый «воспитанием» или же «формированием» характера и мировоззрения, в сущности, всегда процесс всецело хаотичный, стихийный, недоступный постижению.

Брошенный в реку грубый, с острыми углами камень со временем обязательно становится гладким. Таким формируют его вода и несущиеся в ней песчинки, которых неисчислимое множество. Но разве узнаешь, какое конкретно воздействие оказала какая-либо из них? Таков и человек: он как брошенный в реку камень. Только рекой для него — повседневная людская жизнь, а песчинками — люди, с которыми суждено ему соприкасаться. Возможно ль при этом определить с точностию, как возникло то или иное свойство характера и мышления, найти в бесчисленном множестве положений, принимаемых в жизни каждым человеком, в миллионах фактиков, составляющих его судьбу, те особые, что данное свойство «воспитали»?

Беззащитна душа человеческая. Более всего пред злом беззащитна. И не жить бы, пожалуй, ни ей и ни миру, если б не была она способна вредное обращать в полезное, злое отливать в прекрасное, подобно тем существам, что обитают на дне моря и создают жемчуг. Все окружающее их в прикосновении наносит им рану. Поэтому они прячутся от внешнего мира в специальных раковинках. Но это не всегда их спасает. Иногда в раковинку залетает песчинка. Она вонзается в тело живущего в раковинке существа, причиняя ему нестерпимую боль. И тогда это существо начинает изливать жидкость, своего рода слезы. Данная жидкость обволакивает вредную песчинку и растворяет боль. Потом она застывает и превращается в жемчуг. «Ино горько проглотишь, да сладко выплюнешь», — говаривали на Руси.

Что есть каждый из нас, как не часть всего того, что когда-либо встретил? Все и самое разное впитывает в себя душа наша из происходящего вокруг. Но нет для нее закона, по которому благополучие окружающего обязательно превращалось бы в ней в добро, а мерзость во зло. И если превращения, претерпеваемые в человеческой душе частицами внешнего мира, совершаются не по закону, а по некой таинственной произвольной прихоти, то чем же будет тогда любая затея отыскать конкретные истоки характера или мировоззрения какого-либо человека, как не забавным гаданьем? Ее величество Жизнь благоволит нам принимать каждого таким, каков он есть, во всей его необъяснимости — почему ж не пользоваться ее благоволением?

Чрезвычайно интенсивный характер обучения в духовной семинарии вкупе с суровым монашеским воспитанием, безусловно, воздействовал на семинаристов в сторону выработки у них способности к продолжительным и напряженным умственным занятиям. Постоянные упражнения в написании сочинений, без сомнения, развивали навыки строгого, логичного письма. Господствовавший в семинарском обществе дух угождения старшему и сильному, порабощения младшего и слабого, всяческое культивирование в нем безотчетного страха перед любым власть предержащим, беспрекословного послушания властям не могли не отпечатываться на хрупких душах юношей-семинаристов. И Сперанский, славившийся среди современных ему государственных деятелей необыкновенной умственной энергией, искусством быстрого логичного письма, а также изяществом выражения подобострастия к сильным мира сего, конечно же нес на себе отпечаток семинарского воспитания. Но отпечаток этот не был столь сильным, каким он представлялся впоследствии современникам его и биографам. Тягостная атмосфера духовной семинарии оказывала на личность Сперанского значительно меньшее деформирующее воздействие, нежели на личности других семинаристов.

Одно из наиболее ярких свидетельств этому — содержание проповеди, произнесенной молодым Сперанским в Александро-Невской лавре 8 октября 1791 года. Оно в высшей степени любопытно. Если бы, имея в руках своих текст ее, не знали мы с точностью, что перед нами церковная проповедь, то, без сомнения, непременно приняли бы данное творение за отрывок солидного философско-политического трактата. Во всем тексте только одна цитата из Священного Писания, да и та вынесена в эпиграф. Мысли проповеди соответствуют скорее личности человека, умудренного опытностью, и никак не вяжутся с обликом юнца-семинариста. Но самое примечательное — свободный дух проповеди, находящийся в резком контрасте с тем духом покорности и раболепия перед властями, в котором воспитывался ее автор. Можно представить, сколь странно и предерзостно звучало из уст затворника семинарских стен поучение-предостережение государю-венценосцу: «Но если ты не будешь на троне человек, если сердце твое не познает обязательств человека, если не сделаешь ему любезными милость и мир, не низойдешь с престола для отрения слез последнего из твоих подданных, если твои знания будут только пролагать пути твоему властолюбию, если ты употребишь их только к тому, чтоб искуснее позлатить цепи рабства, чтоб неприметнее положить их на человеков и чтоб уметь казать любовь к народу и, из-под занавесы великодушия, искуснее похищать его стяжение на прихоти твоего сластолюбия и твоих любимцев, чтоб поддержать всеобщее заблуждение, чтоб изгладить совершенно понятие свободы, чтоб сокровеннейшими путями провесть к себе все собственности твоих подданных, дать чувствовать им тяжесть твоея десницы и страхом уверить их, что ты более, нежели человек: тогда, со всеми твоими дарованиями, со всем сим блеском, ты будешь только — счастливый злодей; твои ласкатели внесут имя твое золотыми буквами в список умов величайших, но поздняя история черною кистью прибавит, что ты был тиран твоего отечества. Будь судья и наилучший правоведец, открой истинный разумов закон, выведи из существа дела их употребление, умей развязать узел дел наиболее соплетенных, найди самое тончайшее различие между пороком и пороком, между казнию и казнию, упражняйся чрез всю твою жизнь в истории человеческих заблуждений и пронырств, знай, каким образом согласить строгость с милосердием и в одном и том же преступлении наказать порок, отпустить неосторожность: все сие знание, если не будет сопровождаться праводумием, не воспрепятствует тебе, при первом перевесе корысти, наклонить весы права в пользу виновного, быть слепу к невинности, осудить добродетельного на смерть. Твое сведение в законах послужит только к тому, чтоб извинять строгостию оных твои корыстолюбивые виды, заставить их говорить сообразно твоим страстям, прикрыть справедливостью ужаснейшие злодеяния и, отклонив от себя всякое подозрение, исторгнуть у невинного и последнее его утешение — надежду твоей погибели. Пройдите таким образом все роды состояний, изберите в них людей со всеми достоинствами ума, с глубоким сведением во всех частях их должности; но отнимите только от них добродетель, вы, желая подкрепить сими столпами общество, поколеблете и те, на коих оно прежде стояло».

Сам по себе факт открытого обращения простого смертного с поучением и предостережением к венценосной персоне уже не являлся к тому времени новизной для России. Немногим более года назад вышло в свет «Путешествие из Петербурга в Москву» коллежского советника Александра Радищева, прозвучавшее не только содержанием, но и тоном своим грозным обвинением, дерзким вызовом всем властям предержащим в русском обществе. Сам автор ни в коей мере не заблуждался насчет истинного характера своей книги и писал ее, будто приговор себе смертный подписывал: «Отче Всеблагий, неужели отвратишь взоры Свои от скончевающего бедственное житие свое мужественно? Тебе, источнику всех благ, приносится сия жертва. Ты Един даешь крепость, когда естество трепещет, содрогается. Се глас отчий, взывающий к себе свое чадо. Ты жизнь мне дал, Тебе ее и возвращаю; на земли она стала уже бесполезна». Сочинение книги было в данном случае не просто вспышкой творческой энергии, но также поступком.

Однако сколь бы неординарным, похожим на самоубийство этот поступок ни являлся, его можно понять и объяснить. Да, конечно, иго злых обстоятельств прочно, его не то что сломить, а и пошатнуть не в силах будет. Но если жизнь к концу идет, если не осталось в ней ничего любопытного, кроме смерти, если и обыкновенных душевных привязанностей лишился, то почему бы не восстать против всесильного зла, отчего напоследок не сверкнуть средь людей истинной душою своей, до сих пор со тщанием от них скрываемой? И пусть сверканье это для людей без пользы, все равно для собственной совести услада верная!

Поступок Михаилы Сперанского не столь понятен и объясним. Закат жизни и встреча с обстоятельствами, подобными тем, с которыми столкнулся Александр Радищев (так же как и с самим этим человеком), были для 19-летнего семинариста еще далеко впереди. Далеко в будущее уходила и мода на либерализм. Она утвердится в русском обществе лишь четверть века спустя, когда обуяет молодежь стремление блеснуть, похвалиться либеральными настроениями, когда подлецом будут считать всякого лишь за то, что он не ругает существующее в России правление.

Сперанский-семинарист имел в свои юные лета то, чего другие воспитанники семинарий, как правило, в эти годы еще не имели — он обладал вполне развитым внутренним духовным миром, дававшим определенную автономность его душевным движениям, определенную независимость процессу становления его характера — духовным миром, сообщавшим ему повышенную сопротивляемость вредным воздействиям господствовавшего в семинарии морального климата. Научившийся грамоте еще в малолетстве своем и с самого начала много для своего малого возраста проводивший за чтением книг, он с годами читал все больше и больше. Если во Владимирской семинарии его самообразование являлось беспорядочным, то в Санкт-Петербурге оно приобрело характер системы: Михайло читал теперь не все подряд, но по сознательному выбору и притом приноровился делать регулярные выписки из прочитанного. Его сокурсник по Санкт-Петербургской семинарии Петр Андреевич Словцов, вспоминая впоследствии о том, как учился Сперанский, писал: «Он превосходил всех товарищей своего времени успехами в чистой математике, физике и философии и вместе с тем отличался целомудрием в мыслях, словах и чувствах. Сердце его тогда уже благоухало каким-то чистым, свежим запахом».

Свободное от учебных занятий время семинаристы проводили обыкновенно в развлечениях, среди которых главное место занимали пьянство и карты. Сперанский за время своего пребывания в семинарии заметно окреп физически: в рослом, резвом, с рыжеватой головой здоровяке, каковым стал он к своим семнадцати годам, мало кто мог узнать прежнего хилого, малоподвижного мальчика. Разве что необыкновенная белизна его лица и рук напоминала о детской его слабости. И будто стремясь наверстать упущенное в детстве, он поначалу активно включился в игры своих товарищей. Особенно много играл он в карты, увлечение которыми быстро перешло у него в настоящую страсть. Однако как только последняя вошла в противоречие с его страстью к чтению, разум и воля в нем восстали — Михайло разом прекратил играть в карты. Постепенно он отошел и от других развлечений. Возможно, именно тогда он написал в одной из своих тетрадей: «Облетев мыслию все в свете удовольствия, всегда надобно кончить тем, чтоб вздохнуть, усмехнуться и — быть добродетельным». Товарищи Михаилы сперва обижались на него за то, что он перестал вдруг разделять их вкусы и начал искать более уединения от них, но потом привыкли к его причудам. Рано проявившаяся в Сперанском способность прощать чужие недостатки, его добродушие и скромность, ласковое со всеми обращение склоняли его товарищей к примирению с ним, а его превосходный ум невольно вызывал у них уважение к нему. Живя в ладу с товарищами своими, Михайло одновременно умел ладить и с начальством, несмотря на то, что руководителям его хорошо была заметна его одаренность и самостоятельность мышления.

Когда для Сперанского подошло время окончания Санкт-Петербургской семинарии, митрополит Гавриил предложил ему остаться в ее стенах для преподавания естественно-научных дисциплин. 9 января 1792 года он отправил в Святейший Синод прошение, в котором писал: «По присланному ко мне [в] 1791 году июля от 14-го дня Ее Императорского Величества из Святейшего правительствующего Синода указу Невской семинарии математического класса учитель Никита Дмитриев произведен в парижской миссии во священника. Из обучающихся как в той, так и [в] другой семинарии больше всех успел в сем, так и в философическом классе Владимирской семинарии семинарист Михаила Сперанский, который для оного класса в Невской семинарии весьма нужен к пользе семинаристов владимирских послужить; чего ради Святейший правительствующий Синод покорно прошу помянутого Михаилу Сперанского оставить в Санкт-Петербургской епархии и семинарии».

Члены Синода ответили согласием. В результате 16 января того же года императрица Екатерина II издала Указ, которым предписала: «…Означенного семинариста Михаила Сперанского… оставить в Санкт-Петербургской семинарии и епархии дозволить».

9 мая 1792 года Сперанский был назначен на должность учителя математики Санкт-Петербургской семинарии с годовым жалованьем в 150 рублей ассигнациями. Через три месяца ему поручено было преподавать здесь также физикуи красноречие — к его жалованью присоединили еще 50 рублей. 7 апреля 1795 года Михайло Сперанский был определен в дополнение к прежним своим должностям еще и на место учителя философии. Одновременно он был назначен и префектом семинарии. Размер его жалованья возрос до 275 рублей.

О том, как жил Сперанский в бытность свою преподавателем Александро-Невской семинарии, вспоминал впоследствии один из его учеников — Ксенофонт Дилекторский. Он был младшим братом Петра Дилекторского — следовательно, приходился Михаиле двоюродным братом и оттого был вхож в келью своего учителя. По его рассказу, ежедневный обед Сперанского составляли: похлебка из мелко нарезанной свеклы с куском говядины или снетками, жаркое на сковороде и кисель. Из развлечений он позволял себе только редкое посещение театра, в который, как правило, брал с собой Ксенофонта, покупая ему, так же как и себе, недорогой билет — за 25 копеек медью.

Время преподавательской деятельности в Санкт-Петербургской главной семинарии было в жизни молодого Сперанского периодом интенсивнейших движений его ума, эпохой окончательного его духовного созревания. «В 1794 году, помнится мне, — рассказывал Петр Словцов, — нашел я его за Невтоном. В 1795-м он сделан был преподавателем философии и два года провел, кроме должностного класса, в критическом рассмотрении философских систем, начиная с Декарта, Локка, Лейбница и пр. до Кондильяка, тогда славившегося. По временам М. М. С[перанский] читал мне свои критические рассмотрения».

Занимаясь преподавательской деятельностью и предаваясь изучению философских книг, молодой Сперанский одновременно пробовал свои силы в научном и литературном творчестве: писал статьи и научные трактаты на философские темы, сочинял стихи. В журнале «Муза» за 1796 год был напечатан целый ряд его стихотворений: «Весна», «И мое счастие», «К дружбе», «Мысли при колыбели младенца» и др. Михайло намеревался сочинить даже целый роман. В сентябре 1795 года он набросал на французском языке его канву в одной из своих тетрадей «Canevás d'une roman àfaire: le père de famille (Канва для создания романа: отец семейства)».

Наиболее значительное из написанных Сперанским в рассматриваемое время произведений — «Правила высшего красноречия» — распространялось в рукописном виде среди семинаристов. Опубликовано оно будет лишь в 1844 году. Виссарион Белинский откликнется на эту публикацию добрыми словами. «Правила высшего красноречия, — напишет критик в журнале «Отечественные записки» (1845, № 1), — важны еще и как доказательство, что сильный ум сохраняет свою самостоятельность, даже и следуя по избитой дороге, и умеет сказать что-нибудь дельное даже и о предмете, всеми ложно понимаемом в его время».

В книге «Правила высшего красноречия» впервые отчетливо проступила такая черта мышления Сперанского, впоследствии развитая, как стремление объяснять те или иные явления общественной жизни людей, исходя в первую очередь из человеческой психологии. «Основание красноречия, — констатировал он, — суть страсти. Сильное чувствование и живое воображение для оратора необходимы совершенно. И как сии дары зависят от природы, то, собственно говоря, ораторы столько же родятся, как и пииты».

Законы психической жизни человека, его нравственного бытия, роль разума и воображения в человеческом существовании, суть человеческого счастья — в круге подобных проблем вращался ум молодого Сперанского и искал для себя сносного их разрешения. Кое-какие следы этих движений ума сохранились занесенные на бумагу. Читая их, любопытно узнавать, что тот, кто славился среди современников своих выдающимся умом, отводил уму в иерархии человеческих свойств едва ли не последнее место. «Между сердцем и умом проведена известная черта раздела; не всегда свет проливается в первое, не всегда и правота его доказывает правоту второго, и, следовательно, не всегда чувствия счастия от первого сообщаются второму; и, имея наилучший разум, почерпая из него все выгоды, можно иметь в сердце яд, их отравляющий. В состав истинного счастия разум входит только побочно».

Главным предметом, занимавшим в рассматриваемое время ум Сперанского, была философия, в развитии которой, как он считал, за прошедшие с древности столетия были сделаны только первые шаги. «Мне кажется, — писал он в 1795 году, — философы суть люди, брошенные на неизвестный берег и рассыпавшиеся в разные стороны для обозрения страны. Несколько веков протекло, как они снимают чертежи поверхностей; но никто еще не дерзнул из них вскрыть череп и рассмотреть слой сего великого материка. Самые остроумнейшие из них делают только догадки, и самые основательнейшие собирают только опыты и явления».

В основах своих мировоззрение молодого Сперанского являлось стоическим. Как когда-то древние стоики, он носил в себе мрачное сознание своего бессилия перед окружающими обстоятельствами и гнетущее ощущение слабости перед собственными пороками. «Я — бедный и слабый смертный, с моим блестящим воображением и слабым разумом» — так представил он самого себя в заметках, писанных в сентябре 1795 года. Стремление к уединению, в котором только и можно отвлечься от утомительной суеты окружающей жизни и которое рано проявилось в его характере, в рассматриваемое время заметно в нем усилилось. Молодой преподаватель Санкт-Петербургской семинарии жил, как он сам о себе говорил, «одни мечты меняя на другие», жил самим собой, пожалуй, даже более, нежели своей работой. Он желал понять самого себя, узнать собственные возможности — угадать, что ждет его в будущем. Это копание в собственном «я» временами настолько захватывало его, что превращалось даже в самоцель — особого рода занятие. «С сильным и быстрым воображением и с неистощимым запасом самолюбия, — выводило перо Сперанского, — должно постоянно гнаться за химерами счастия, которых изобретение ничего нам не стоит. Это удобное и прекрасное средство заниматься самим собою, и оно должно быть, естественно, предпочитаемо всем другим средствам как наиболее легкое».

Что может сопутствовать нам в жизненных перипетиях? — вопрошали древние стоики и отвечали: — Одно-единственное — философия; она сбережет от глумления и ран нашу душу. Подобно стоикам, Михайло считал, что, для того чтобы выжить в этом жестоком мире, не пасть под бременем зол, давящих со всех сторон, он должен «укрепиться доброю и сильною философией». Стоическим было и понимание им счастья. «Уверьтесь, друзья мои, что быть счастливым и быть добрым есть совершенно одно и то же. Одно только злоупотребление слов разделило два сии состояния, по существу и началу своему соединенные. Если бы язык образовали философы: блеск, честь, богатство не носили бы на себе прелестного имени счастия, но назывались бы просто блеском, чес-тию, богатством, вещами средними, из коих и добро и зло равно могут родиться… Несовершенство счастия доказывает только несовершенство наших добродетелей».

Кто-то, вероятно, сочтет этот патетический призыв искать счастье в самом себе за чистейший, оторванный от реальности идеализм. И действительно, в стоицизме немало есть сугубо умозрительного. Однако в данном случае перед нами истина, не лишенная практицизма. Как бы то ни было, в ней таится признание самого грустного, быть может, закона человеческой жизни, по которому не бывает в этой жизни ничего такого, чего человек не мог бы потерять или утратить, что не могло бы превратиться для него в свою противоположность. Как построить свое существование в этой круговерти, называемой жизнью, где все изменчиво и подвержено исчезновению? Как спастись от яда неотвратимых утрат? И вот он ответ — должно увериться, что истинное наше счастье в свойствах души нашей, то есть в том, что отнять у нас можно лишь с самой жизнью вместе. И если мы несчастливы, то обязаны винить в этом только себя.

Современник Иисуса Христа, идеолог и проповедник стоицизма Луций Анней Сенека до сих пор подвергается упрекам за то, что, осуждая в своих нравственных поучениях богатство, роскошь, власть, славу, не был самолично чужд корыстолюбия и честолюбия, знавал при жизни все названные мирские утехи. Эти упреки были б, наверное, справедливы, если бы вел он жизнь, противоречившую собственным убеждениям. Но дело-то в том, что такого противоречия у него не было. Стоические доктрины Сенека проповедовал не для того, чтобы по ним строить свою жизнь, и тем более не потому, что желал побудить других людей жить в соответствии с ними. Только безумец способен поверить, что можно заставить людей отречься от погони за богатством, властью, славой. Здравомыслящий догадывается, что все это, несмотря ни на что, имеет для людей ценность, что, не будь этого, человеческая жизнь являла бы собою весьма скучное событие. И если все же он осуждает мирские утехи, то потому лишь, что вполне допускает в жизни не только для других, но и для себя лично погоню за ними и обладание ими. Зная, сколь велика в данном случае возможность неудачи в погоне или утраты в обладании, он стремится заранее ослабить яд и болезнь, что несут они его душе. Для того-то и принижает, если не сознательно, то инстинктивно, значение тех благ, которыми жаждет обладать или обладает.

Выбрав в молодости своей в качестве обители истинного счастья единственно собственную душу, Сперанский будто предчувствовал, что все внешние блага, как то: блеск, честь, власть — окажутся в его жизни непрочными и ненадежными, что почти все из окружающего, способное дарить блаженство — друзья, возлюбленная, семья — назначено для него в будущем не только к приобретению, но и к утрате, причем на редкость скорой и печальной…

* * *

Молодость — пора самой чистой, самой искренней дружбы. В России дружить умели, друзей ценили по-особому. Друзья для русского человека значили нечто большее, чем простое средство времяпрепровождения, способ развлечения или источник помощи в нужде и поддержки в делах. В России для человека с душой и талантом друзья являли часто едва ли не единственную в его жизни сферу, где он мог побыть самим собой, насладиться свободой выражения истинных своих чувств и мыслей, которые, если не дашь им выхода, измучают, истерзают и душу, и талант. «Как прекрасно быть хорошим человеком в глазах друзей! — писал молодой В. А. Жуковский своему другу А. И. Тургеневу. — Это я теперь очень чувствую. Напротив, в глазах тех людей, которые нас не понимают или имеют совсем другой образ чувств и мыслей, делаешься мертвым, сомневаешься в самом себе, теряешь свою свободу чувствовать и мыслить, теряешь надежду, первую, единственную причину всякой деятельности».

Жители рассматриваемой нами эпохи охотно признавали выдающуюся роль друзей в жизни первого из тогдашних поэтов — А. С. Пушкина, первого из историков — Н. М. Карамзина, но вот первому по таланту государственному деятелю, каковым считали М. М. Сперанского, наотрез отказывали как в потребности в друзьях, так и в способности их иметь. Среди его современников широко распространенным было мнение о заложенной в его натуре скрытности, полном отсутствии в нем желания делиться с кем-либо подлинными своими чувствами и мыслями. «Я не думаю, чтобы Сперанский имел хоть одного истинного друга», — писал М. А. Корф. Модест Андреевич считал, что свойства характера Михаилы Михайловича делали его малоспособным к истинной дружбе.

Относительно доживавшего последние на этом свете годы сановника Сперанского подобное мнение, возможно, было справедливо. Но молодой Сперанский говорил о себе совсем иное. Он говорил о том, как хотелось бы ему иметь истинного друга, как нуждалась душа его в том, в кого, переполненная разнообразными идеями и чувствованиями, могла бы время от времени изливаться.

«Любезный друг! — обращался Михайло к Константину Злобину. — Душа моя привыкла изливать все свои чувствия в твою. Ты был свидетелем моих слабостей. Твое проницательное око зрело исходы моего сердца. Нередко оно разговаривало с твоим. Оно рассказывало тебе свои заблуждения и в сем одном находило уже довольно отрады».

Константин Злобин получил образование в школе Евангелического общества Моравских братьев гренгутеров, располагавшейся в основанном чешскими колонистами городке Сарепта. Он знал несколько иностранных языков, отличался огромной эрудицией, имел склонность к поэтическому творчеству. В то время, когда Сперанский учился и преподавал в Санкт-Петербургской семинарии, Константин Злобин служил в канцелярии Санкт-Петербургского военного губернатора. Впоследствии он будет служить сверхштатным чиновником по особым поручениям при Г. Р. Державине. Отцом Константина Злобина являлся известный в среде столичной аристократии и даже самой императрице своей благотворительностью и патриотизмом богатый купец Василий Алексеевич Злобин.

«Может быть, я холоден в дружбе внешней, но зато я постоянен и, полюбив раз, не переменю своих правил», — писал Сперанский в одном из писем к П. Г. Масальскому. Петр Григорьевич происходил из семьи священников и получил образование в Ярославской духовной семинарии. Он был другом Сперанского и поверенным в финансовых делах до конца его дней. И умер в один год с ним.

«Друг мой» — так обращался Михайло Сперанский и к Петру Словцову. Тот же, в свою очередь, считал Сперанского лучшим своим другом. Подружились они в Санкт-Петербургской семинарии. Петр Словцов прибыл сюда из Сибири после окончания Тобольской епархиальной семинарии. Он был почти на пять лет старше Сперанского. По завершении учебы в Петербурге Петр Словцов вернется в Тобольск на должность учителя философии и математики в той самой семинарии, выпускником которой был. Но жизненным дорогам друзей еще не раз суждено будет пересечься.

* * *

Князь Алексей Борисович Куракин был человеком сплошных противоречий. Не лишенный природой острого ума, являлся он в то же самое время довольно ограниченным в воззрениях. Несколько весьма банальных истин, где-то походя подобранных, да ряд абстрактных понятий, по преимуществу французского происхождения, составляли всю его политическую мудрость. Ведя развратный образ жизни, отличаясь мотовством и суетливостью в делах, имел он вместе с тем большую приверженность ко всякому внешнему порядку и был в целом формалистом. Крайне угодливый в свойствах характера, он выступал в наружных манерах с удивительным благородством и представительностью. В последние годы царствования императрицы Екатерины II Алексей Борисович Куракин занимал должность управляющего «третьей экспедицией для свидетельствования государственных счетов»; с восшествием на императорский престол Павла I назначен был генерал-прокурором; при императоре Александре I являлся малороссийским генерал-губернатором, а затем министром внутренних дел; наконец, при императоре Николае I был председателем департамента экономии Государственного совета и орденским канцлером. Однако натуре его в наибольшей мере соответствовала всегда лишь одна должность. «Все тот же квартальный надзиратель или следственный пристав», — скажет о нем в 1823 году М.М.Сперанский. В холоде этого высказывания ничего не было бы примечательного, когда б не то особое значение, каковое имел А. Б. Куракин в судьбе того, кто его изрек. Был Алексей Борисович для Сперанского, что называется, «роковым человеком». Именно через него Михайло попал в гражданскую службу — главную колею своего жизненного пути.

В начале 1795 года князю Куракину вздумалось приобрести себе домашнего секретаря для ведения переписки на русском языке. На должность эту выбран был молодой преподаватель Александро-Невской семинарии Михайло Сперанский. Сохранилось много различных преданий о том, как очутился он в куракинском доме. Наиболее достоверным из них представляется следующее. Влиятельный вельможа обратился за помощью в подборе секретаря к митрополиту Новгородскому и Санкт-Петербургскому Гавриилу, и тот рекомендовал ему Сперанского как наиспособнейшего из всех молодых людей, которых знал. В качестве испытания рекомендованному было предложено написать одиннадцать писем, предполагаемое содержание коих было обрисовано ему лишь в самых общих чертах. Задание это Михайло получил вечером, но к утру все письма лежали уже на столе князя Куракина. Изящный стиль их и быстрота составления восхитили его чиновную натуру, и судьба Сперанского решилась. Алексей Борисович немедленно назначил способного поповича своим секретарем, определив ему за исполнение секретарских обязанностей 400 рублей ежегодного жалованья. Кроме того, князь купил Сперанскому вместо длинного и простого сюртука, который тот носил тогда, самую модную в то время одежду и поселил его, с разрешения митрополита Гавриила, в своем доме.

Возложив на Сперанского обязанности домашнего секретаря, князь Куракин вместе с тем поручил ему обучать русскому языку своего десятилетнего сына — Бориса Алексеевича и девятилетнего племянника (сына сестры своей супруги) Сергея Уварова — будущего знаменитого министра народного просвещения России и президента Санкт-Петербургской Академии наук.

При этом Сперанский сохранил место преподавателя в Санкт-Петербургской духовной семинарии.

6 ноября 1796 года скончалась императрица Екатерина II и на престол взошел Павел I. На высшие должности управления империей стали назначаться новые лица. 4 декабря Алексей Борисович Куракин был определен на место генерал-прокурора. К тому времени князю было тридцать семь лет. В молодости он изучал юридические науки в Лейденском университете, а с 1780-го и до 1792 года служил в генерал-прокурорской канцелярии, исполняя одновременно функции заседателя верхнего земского суда. В 80-е годы Алексей Борисович некоторое время работал под началом цесаревича Павла Петровича, помогая ему в составлении проектов государственных реформ. Поэтому в назначении князя Куракина генерал-прокурором не было ничего удивительного.

Заняв новую и весьма важную должность, Алексей Борисович пожелал иметь известного ему способностями к канцелярской работе Сперанского в своем ведомстве. Поэтому он предложил Михаиле покинуть семинарию и перейти в «статскую службу».

Некоторое время Сперанский серьезно колебался. Спросил письмом своих родителей, согласны ли они на переход его в гражданскую службу. Родители ответили, что предоставляют ему поступить как пожелает. Своими сомнениями Сперанский поделился и со Словцовым. Петр Андреевич, поэтическая натура, бросил весь свой пыл на то, чтобы склонить друга Михаилу ко вступлению в гражданскую службу. К прозаическим доводам он добавил аргумент стихотворный, полушутливый-полусерьезный:

Полно, друг, с фортуною считаться И казать ей философский взор, Время с рассуждением расстаться, Если счастие катит на двор. Лучше с светом в вихрь тебе пуститься И крутиться по степям честей, Чем в пустыню с Прологом забиться И посохнуть с горя без людей. Ветер веет вам благополучный: Для чего ж сидеть бы взаперти? Для чего вдаваться мысли скучной, Что застанет буря на пути? Правильно ты весил света муку, Тяжесть золотых его цепей; Но ты взвесил ли монахов скуку, И сочел ли, сколько грузу в ней?

Понимал Петр Андреевич своего друга, знал, чем прельстить его сложносоставную, жаждавшую множества впечатлений, желавшую полнокровной жизни душу. Трудно сказать с определенностью, какую действительно роль в выборе Сперанским светского поприща сыграло это, весьма длинное — в 40 строк — стихотворение Петра Словцова. Известно, однако, что Михайло Михайлович долго хранил стихотворение у себя, а однажды дал переписать его своим ученикам.

Но как бы то ни было, сила, толкнувшая молодого поповича в омут политики, была и в нем самом. Она, эта сила, коренилась в той жажде деятельности, что по мере его духовного созревания все более и более охватывала его существо. Он знал, что выбираемый им жизненный путь есть путь через бурю, через лишения и постоянное беспокойство. О том, что поприще государственной службы — это сфера нелегких испытаний, писал в своем стихотворении и Словцов. Но в том-то вся и суть, что именно в буре, именно в беспокойстве видел молодой Сперанский основное условие счастья, покой же считал состоянием, мертвящим человеческую душу. Ровно за год до момента, в который пришлось ему делать главный в своей жизни выбор, он записал, размышляя о счастии: «Человек, который ничем не занимается, есть существо уединенное, оставленное в бездействии среди всеобщего движения Вселенной; его покой есть дикое молчание пустыни. С другой стороны, сколько надобно дать сердцу толчков, чтоб привесть к нему минутное сопряжение приятных потрясений».

В самообразовании своем и размышлениях молодой Сперанский рано вышел за рамки религиозных вопросов и проблем нравственного бытия человека. Будто под действием некоего внутреннего инстинкта он с необычайной для семинариста силой заинтересовался существующим в человеческом обществе механизмом властвования, средствами управления людьми. В одном из его сочинений, датированном 1792 годом, имеются примечательные на сей счет слова: «Когда великая ось правления обращается в наших очах, когда сильные пружины, дающие движение политической системе, перед нами открыты, когда в обществе нет ничего столь великого, чтобы от нас было скрыто, на какую высоту не всходят тогда наши понятия?» «Какое зрелище для народа, — записывал попович в сентябре 1795 года, — увидеть в первый раз сии могущественные пружины, кои несколько веков непостижимым для него образом двигали его волю! узреть сие великое колесо правления, что, обращаясь на таинственной оси, возвышало и низвергало с собою счастие миллионов!»

В своем прошении об увольнении из Санкт-Петербургской семинарии, поданном 20 декабря 1796 года митрополиту Гавриилу, Сперанский указал, что «находит сообразнейшим с своими склонностями и счастием вступить в статскую службу». Владыка не захотел отпускать способного молодого преподавателя из духовной семинарии и стал убеждать его не выходить в светское звание, а вступить в монашество, через которое ему, преподавателю лучшей в России духовной семинарии, открывалось в близком будущем архиерейство.

Неизвестно, сколько времени пришлось бы Сперанскому ждать перехода из духовного ведомства в «статскую службу», если бы не вмешался в его судьбу император Павел I. Читая тексты документов, представляемых генерал-прокурором Куракиным, его величество обратил внимание на их изящный стиль и чистоту слога, логичность и ясность их содержания. «Кто это у тебя так прекрасно сочиняет бумаги?» — спросил он у Куракина. Генерал-прокурор назвал Сперанского и сообщил, что очень желал бы перевести его из духовного ведомства в свою канцелярию, но «это выходит из обыкновенного порядка», да и митрополит, «дорожа Сперанским, не хочет его уступить». «А желает к тебе перейти на службу Сперанский?» — задал вопрос Павел. «Очень желает!» — поспешил ответить Куракин. «Так я объяснюсь с митрополитом, и все это дело улажу к общему удовольствию и к пользе общей», — сказал тогда император.

24 декабря 1796 года митрополит Новгородский и Санкт-Петербургский Гавриил подписал Сперанскому следующий документ, открывавший ему дорогу «в статскую службу»: «Объявитель сего магистр Михайло Сперанский в Санкт-Петербургской Александро-Невской семинарии в продолжение десяти лет обучал разным наукам, как то: математике, красноречию, физике и философии, был Семинарии префектом и исполнял должность свою со всею возможною ревностию и успехом, ведя себя наилучшим образом. Ныне же по желанию и просьбе уволен для вступления в статскую службу, в засвидетельствование чего и дан ему за подписанием моим и печатию сей аттестат».

На самом деле преподавательская деятельность Сперанского в Санкт-Петербургской семинарии длилась менее пяти лет. Митрополит Гавриил сознательно преувеличил в два раза срок его работы в семинарии. Эта уловка понадобилась для того, чтобы дать возможность способному поповичу начать государственную службу с более высокой ступени в иерархии статских чинов.

2 января 1797 года М. М. Сперанский был зачислен в канцелярию генерал-прокурора на должность делопроизводителя с чином титулярного советника.

В письме от 26 января 1797 года к архимандриту новоторжского Борисоглебского монастыря Евгению Михайло следующим образом описал ситуацию, возникшую с ним после сделанного ему князем Куракиным предложения вступить в гражданскую службу: «Живя в его доме, с одной стороны, я не чувствительно привыкал к свету и его необходимой суете; с другой, имея всегда готовое пристанище, я смеялся вздору и лишним забобонам. Таким образом, растворяя уединение рассеянностию и одни мечты меняя на другие, я прожил до самой перемены в правлении. Князь Алексей Борисович, сделавшись генерал-прокурором, милостивейшим образом принял меня в свою канцелярию титулярным советником и на 700 р, жалованья. Таким образом, весы судьбы моей, столь долго колебавшись, наконец, кажется, приостановились; не знаю, надолго ли; но это и не наше дело, а дело Промысла, в путях коего я доселе еще не терялся».

Так произошел в судьбе Сперанского поворот, определивший всю его дальнейшую жизнь и давший русской истории одного из самых выдающихся и загадочных деятелей. С этого момента будто в каком-то бурном потоке понесет Сперанского, так что и на мгновение застыть, оглянуться, задуматься долго не представится ему подходящего случая. Впрочем, и сам он, охваченный угаром государственной деятельности, будет гнать от себя всяческие размышления о собственной судьбе, всякие воспоминания о прошлом. «Кто взял на себя крест и положил руку на рало, тот не должен озираться вспять, — и что, впрочем, озираясь, он увидит? Мечты и привидения, все похоть очес и гордость житейскую». Так напишет он спустя одиннадцать лет, достигнув вершины карьеры, Петру Андреевичу Словцову.

Впоследствии Сперанский не раз будет горько жаловаться на свою чиновную долю и сожалеть о том, что выбрал ее себе. Но тогда, в самый момент выбора и в начале своей чиновной службы, он был полон благих надежд, он чувствовал в себе необыкновенные способности и был уверен, что станет знаменитым, что непременно прославит свое имя какими-нибудь великими свершениями. «Больно мне, друг мой, если смешаете вы меня с обыкновенными людьми моего рода: я никогда не хотел быть в толпе и, конечно, не буду», — высказался он как-то в письме к своему приятелю.

Подобным образом думают и говорят лишь в ту пору человеческой жизни, в которой будущего больше прошедшего, надежд больше разочарований, а веры в собственные силы больше веры во всесилие обстоятельств. В эту чудесную пору даже предчувствие неудавшейся судьбы, если оно уже есть, пронизано оптимизмом. Ну и пусть не удалась судьба! Разве это плохо, что мы жили не так, как хотели бы себе жить, что многого не успели, что многие наши способности и возможности остались нереализованными? Боже, как беден внутренне тот, кто жил так, как и хотел бы жить, кто все успел, кто реализовал все свои способности! Как же мало он себе хотел! И сколь мало способностей в себе носил!